Василий Краснопёров
Анатомия “кремлевского дела”
После разгрома ЦИКа и кары, достойной кары, которую понес Авель, я твердо верю, что мы идем к великому лучезарному будущему, – это гнездо измен, беззаконий и узаконенной грязи меня страшило. Теперь стало светлее, всё дурное будет сметено, и люди подтянутся, и всё пойдет в гору.
Из дневника М. А. Сванидзе, запись от 29 апреля 1935 года
© В. Краснопёров, 2025
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025
© ООО “Издательство Аст”, 2025
Издательство CORPUS ®
Предисловие
К осени 1933 года в СССР сложился объединенный нелегальный руководящий центр (так называемый центр центров), сплотивший троцкистско-зиновьевскую и правую оппозицию, а также представителей других враждебных советскому строю течений. Эти силы смогли активизироваться и объединиться на фоне временных экономических трудностей, переживаемых страной в период коллективизации. В центр вошли такие видные представители бывших оппозиционных сил, как Каменев и Сокольников от зиновьевцев, Пятаков от троцкистов, Бухарин, Рыков и Томский от правых, а также представители военных – Корк и Тухачевский. Важную роль в деятельности центра играли секретарь ЦИК СССР Енукидзе и заместитель председателя (и фактический руководитель) ОГПУ Ягода.
Центр планировал устроить в Кремле военный переворот, арестовать и уничтожить советское правительство, поднять вооруженное восстание при поддержке интервентов и захватить власть в СССР. Для реализации этого плана центр наладил связь с иностранными разведками и представителями антисоветских партий за рубежом и подготовил широкую сеть террористических и диверсионных групп. В Кремле за подготовку террористов отвечал Енукидзе: действуя через своих подчиненных, он завербовал группу военных из комендатуры Кремля. Другую террористическую группу в Кремле с ведома Енукидзе создал Каменев, воспользовавшись тем, что в кремлевской библиотеке работала бывшая жена его брата.
В первую очередь террористы намеревались убить вождя мирового пролетариата И. В. Сталина, которому ставили в вину разгром оппозиции в СССР. К счастью для трудящихся всего мира, товарищ Сталин террористический заговор обнаружил и поручил НКВД выявить и арестовать заговорщиков. Хотя нарком внутренних дел Ягода и сам был участником заговора, ему пришлось по требованию Сталина провести расследование. Ягода постарался отвести подозрение от главарей оппозиции, чтобы сохранить их на свободе. Для этого пришлось пожертвовать рядом террористических групп, членов которых следствие и объявило главными заговорщиками.
Так, по официальной версии, возникло “кремлевское дело”…
На первый взгляд дело это – лишь одно из бесконечной череды чекистских фальсификаций. Но оно всё же выделяется из общего ряда тем, что сам вождь Страны Советов стал его инициатором и с его помощью расправился с одним из впавших в немилость действующих членов высшего руководства – Авелем Сафроновичем Енукидзе, которого никак нельзя было пристегнуть к оппозиционерам, уже давно подвергавшимся репрессиям. Впрочем, через два года возможностей объявить кого угодно кем угодно будет в достатке, и Енукидзе уничтожат уже физически.
“Кремлевское дело” пришлось на промежуточный период между убийством Кирова, положившим начало новой волне репрессий, и теми событиями, что впоследствии стали именоваться “1937 годом” или “Большим террором”. Дело это, как и многие другие, не имело под собой ни малейшей реальной основы и было полностью выдумано и сконструировано советскими рыцарями плаща и кинжала. Бессмысленная расправа с секретарем ЦИК СССР, не представлявшим для Сталина никакой опасности, обернулась чудовищной трагедией более чем для сотни человек. Одних убили, другим сломали жизнь попросту ни за что – как это часто бывает, когда речь идет об “интересах безопасности государства”, а на деле – о прихотях страдающего паранойей диктатора.
Часть первая
1
Многолетний секретарь ЦИК СССР Авель Сафронович Енукидзе не жаждал высшей власти, вполне довольствуясь тем значительным постом, который занимал, и не был столь кровожаден по отношению к однопартийцам, как того требовала обстановка, сложившаяся в стране к середине 1930‐х годов. По натуре сей большевик был не слишком “пламенным”, а его высокое положение открывало перед ним множество соблазнов, устоять перед которыми он не мог и не пытался. Будучи, к примеру, убежденным холостяком, любил Авель Сафронович женское общество и по счастливому стечению обстоятельств имел возможность наслаждаться им в полной мере, не опасаясь серьезных последствий.
Находясь формально в подчинении у председателей ЦИК, он – благодаря давнему знакомству – был вхож к Сталину и обласкан им (в декабре 1932 года награжден орденом Ленина, а 27 февраля 1934‐го в его честь переименовали Амбролаурский район Грузии в Енукидзинский, а село Амбролаури – в город Енукидзе), чувствовал себя самостоятельной фигурой, не зависящей ни от кого, кроме “хозяина” (к которому обращался на “ты”, а в письмах – “Сосо”). В то время как председатели ЦИК (к примеру, М. И. Калинин, бессменный председатель ВЦИК с 1919 года), занимая высший государственный пост в стране, на практике осуществляли чисто представительские функции и реальной власти не имели, секретарь ЦИК обладал всей полнотой власти над аппаратом Секретариата Президиума ЦИК (штатная численность на 5 марта 1935 года – 128 человек) да и всего ЦИК; поскольку учреждения ЦИК располагались в Кремле (и частично в здании ГУМа со стороны Красной площади), секретарю в какой‐то мере подчинялся и кремлевский комендант (Рудольф Петерсон), и, соответственно, школа ВЦИК, курсанты которой несли охрану Кремля (формально военные, конечно, подчинялись и наркому обороны).
Впрочем, влияние секретаря ЦИК распространялось далеко за пределы бывшей резиденции московских царей. В его ведении были многочисленные дачи, дома отдыха и санатории, которыми пользовались высокопоставленные советские и партийные чиновники. В его ведении были академические театры. В его же ведении находилось распределение значительных сумм, ассигнуемых ЦИК из бюджета на различные расходы, включая так называемые особые (секретные) фонды (часть этих тайных денег шла на поддержание Мавзолея Ленина и его обитателя в “рабочем состоянии”, а остальные – на “материальную помощь” сотрудникам ЦИК и другим полезным и ответственным товарищам).
Только этот факт, вкупе с близостью к “вождю народов”, заставлял множество людей (из всех слоев общества) искать расположения Енукидзе, чем Авель Сафронович тоже находил возможным пользоваться. Холостяцкое положение полностью развязывало ему руки для всяческих столь любимых им амурных интрижек. Был Авель Сафронович тонким ценителем искусств и любил окружать себя женщинами интересными во всех отношениях (поэтому нередко тянуло его отнюдь не к членам партии, а к прелестным созданиям, вышедшим из прежнего высшего общества). Но составить “донжуанский список” Енукидзе можно лишь на основе слухов и сплетен – точных сведений на этот счет не осталось. Сам Енукидзе, уже попав в опалу, большинство обвинений подобного рода категорически отвергал, но ему в этом вопросе тоже полностью доверять нельзя.
Нельзя не отметить, впрочем, что после падения Енукидзе слухи о его амурных похождениях стали циркулировать с новой силой. В качестве примера можно привести известную и часто цитируемую запись в дневнике Марии Сванидзе, супруги сталинского шурина. Описывает Мария Анисимовна поездку 23–24 июня 1935 года на ближнюю дачу к Сталину, где вождь задал ей вопрос, довольна ли она, что “Авель понес наказание” (еще не были вынесены приговоры по “кремлевскому делу”, но уже прошел июньский пленум ЦК, на котором Енукидзе исключили из ВКП(б). В ответ раздался, судя по дневниковой записи, страстный монолог:
…Я не верила в то, что наше государство – правовое, что у нас есть справедливость, что можно где‐то найти правый суд (кроме ЦК, конечно, где всегда всё правильно оценивалось), а теперь я счастлива, что нет этого гнезда разложения морали, нравов и быта. Авель, несомненно, сидя на такой должности, колоссально влиял на н[аш] быт в течение 17 лет после революции. Будучи сам развратен и сластолюбив, он смрадил всё вокруг себя – ему доставляло наслаждение сводничество, разлад семьи, обольщение девочек. Имея в своих руках все блага жизни, недостижимые для других, в особенности в первые годы после революции, он использовал всё это для личных грязных целей, покупая женщин и девушек. Тошно говорить и писать об этом, но, будучи эротически ненормальным и очевидно не стопроцентным мужчиной, он с каждым годом переходил на всё более и более юных и наконец докатился до девочек 9–11 лет, развращая их воображение, растлевая их если не физически, то морально.
Это фундамент всех безобразий, которые вокруг него происходили. Женщины, имеющие подходящих дочерей, владели всем, девочки за ненадобностью подсовывались другим мужчинам, более неустойчивым морально. В учреждение набирался штат только по половым признакам, нравившимся Авелю. Чтоб оправдать свой разврат, он готов был поощрять его во всем – шел широко навстречу мужу, бросавшему семью, детей, или просто сводил мужа с ненужной ему балериной, машинисткой и пр. Чтоб не быть слишком на виду у партии, окружал себя беспартийными (а аппарат, секретарши, друзья и знакомые из театрального мира). Под видом “доброго” благодетельствовал только тех, кто прямо или косвенно импонировал ему чувственно. Контрреволюция, которая развилась в его ведомстве, явилась прямым следствием всех его поступков – стоило ему поставить интересную девочку или женщину, и всё можно было около его носа разделывать[1].
Многие принимают всё сказанное выше за чистую монету, невзирая на свойственные Марии Сванидзе несколько даже истерические преувеличения и ее пиетет перед Сталиным. Но имеет смысл сопоставить эти строки с тем, что она писала в дневнике по итогам первого московского процесса (“объединенного троцкистско-зиновьевского террористического центра”):
…Аркуса, Шлейфера, Радека и др. людей, которых я знала, с которыми говорила и которым всегда не доверяла, не скрывая этого, но то, что развернулось, превзошло все мои представления о людской подлости. Всё – включая террор, интервенцию, гестапо, воровство госуд[арственных] средств, вредительство и разложение вокруг себя, и всё это без политической программы, а только из карьеризма, из алчности, из желания жить, иметь любовниц, заграничные поездки, широкую жизнь и туманные перспективы захвата власти дворцовым переворотом, без опоры на массы, чтоб разрушить то, что создано революцией идей… Эти моральные уроды заслужили своей участи… Как мы могли всё проворонить, как мы могли так слепо доверять этой шайке подлецов! Непостижимо. Они пустили корни в самые ответственные учреждения, они имели заслоны в самых высоких постах. Шутка сказать, Пятаков да и другие. Я вспоминаю все встречи, все фразы, всё случайное, что наблюдала, сопоставляю, перекрещиваю, тяну нити и прихожу к новым и новым людям, которые еще ходят на свободе, но которые, конечно, замешаны и должны быть выведены на чистую воду. Как же это всё могло жить и отравлять атмосферу своим смрадом больше 10 лет? Непостижимо[2].
Как видим, Мария Анисимовна полностью доверяла официальной пропаганде, но в той же истерической манере дополняла искусственно созданную реальность рядом “особенностей”, известных ей благодаря положению в советском “истеблишменте”. Почти нет сомнений в том, что и предыдущая дневниковая запись строилась не на фактах, а на картине, созданной официальной пропагандой и приправленной эмоциями, которые подпитывались личной антипатией и всевозможными слухами и сплетнями, в изобилии циркулировавшими среди “истеблишмента” того времени за отсутствием даже в этой среде надежной информации. Мы не знаем, почему Мария Анисимовна столь враждебно относилась к Енукидзе, возможно, были и какие‐то личные причины, но так или иначе она явно сгустила краски, бичуя его реальные и мнимые пороки.
Оставил воспоминания о Енукидзе и Лев Давидович Троцкий. Будучи в изгнании в Мексике, он в начале 1938 года написал очерк об Авеле Сафроновиче, в котором дал его достаточно детальный портрет:
Енукидзе был политически второстепенной фигурой, без личных амбиций, с постоянной способностью приспособляться к обстановке… человек доброй души… Оратором он не был, но русским языком владел хорошо и, в случае нужды, мог сказать речь с меньшим акцентом, чем большинство грузин, включая Сталина. Лично Енукидзе производил очень приятное впечатление – мягкостью характера, отсутствием личных претензий, тактичностью. К этому надо прибавить еще крайнюю застенчивость: по малейшему поводу веснушчатое лицо Авеля заливалось горячей краской…
Приведенная выше характеристика относится к дореволюционному периоду. Троцкий считал, что Енукидзе не проявил себя стойким большевиком в “годы реакции” после 1905 года и в период между февралем и октябрем 1917‐го. А после Октябрьской революции
те “старые большевики”, которые в период реакции порывали с партией, допускались… на советские посты, но не партийные. К тому же у Енукидзе, как сказано, не было никаких политических претензий. Руководству партии он доверял полностью и с закрытыми глазами. Он был глубоко предан Ленину, с оттенком обожания, и – это необходимо сказать для понимания дальнейшего – сильно привязался ко мне. В тех случаях, когда мы политически расходились с Лениным, Енукидзе глубоко страдал. Таких случаев, к слову сказать, было немало.
Не играя сколько-нибудь значительной политической роли, Енукидзе занял, однако, важное место если не в жизни страны, то в жизни правящих верхов. Дело в том, что в его руках сосредоточено было заведование хозяйством ЦИК: из кремлевского кооператива продукты отпускались не иначе как по запискам Енукидзе.
Рассказывая о том, как Енукидзе занимался устройством быта кремлевской верхушки и лично Сталина, Троцкий отмечал, что Авель Сафронович
относился к земляку не только без “обожания”, но и без симпатии, главным образом, из‐за его грубости и капризности.
Уверенными мазками рисует Троцкий и послереволюционный портрет Енукидзе:
Енукидзе жил в том же Кавалерском корпусе, что и мы. Старый холостяк, он занимал небольшую квартирку, в которой в старые времена помещался какой‐либо второстепенный чиновник. Мы часто встречались с ним в коридоре. Он ходил грузный, постаревший, с виноватым лицом. С моей женой, со мной, с нашими мальчиками он, в отличие от других “посвященных”, здоровался с двойной приветливостью. Но политически Енукидзе шел по линии наименьшего сопротивления. Он равнялся по Калинину… По своему характеру, главной чертой которого была мягкая приспособляемость, Енукидзе не мог не оказаться в лагере Термидора [то есть Сталина. – В. К.]. Но он не был карьеристом и еще менее – негодяем. Ему было трудно оторваться от старых традиций и еще труднее повернуться против тех людей, которых он привык уважать. В критические моменты Енукидзе не только не проявлял наступательного энтузиазма, но, наоборот, жаловался, ворчал, упирался. Сталин знал об этом слишком хорошо и не раз делал Енукидзе предостережения… – Чего же он (Сталин) еще хочет? – жаловался Енукидзе [Л. П. Серебрякову. – В. К.]. – Я делаю всё, чего от меня потребуют, но ему всё мало. Он хочет еще вдобавок, чтобы я считал его гением[3].
Подчеркивая терпимость Енукидзе к оппозиции, Троцкий упоминает в очерке и о том, как Енукидзе в 1925 году выделил самолет, чтобы И. Н. Смирнов и Х. Г. Раковский смогли прилететь к нему в Сухуми для переговоров о примирении Сталина с оппозицией. Однако надежды на мирный договор не сбылись. Далее Троцкий описывает роль Енукидзе в ЦКК в период борьбы с “новой оппозицией” (1928 год), указывая, что Авель Сафронович и тогда склонялся к необходимости хоть какого‐то примирения в рядах партии. Этого, как известно, и в тот раз не произошло – напротив, оппозиционеры были исключены из ВКП(б) и отправлены в ссылку. В 1929 году Троцкий и сам был выслан из СССР, и ценность его дальнейшего повествования о Енукидзе сходит почти на нет.
В конце 20‐х годов Енукидзе уже страдал от ожирения, а в начале 30‐х у него на этой почве начались проблемы с сердцем. Здоровье Авель Сафронович, как и многие другие представители кремлевской элиты, предпочитал поправлять в Германии и Австрии (зачастую в клинике доктора Карла фон Ноордена, фактически ставшего “лейб-медиком” при дворе “красного царя”). Работник аппарата ЦИК СССР Михаил Яковлевич Презент записал в своем (ныне знаменитом) дневнике 23 апреля 1929 года:
Сегодня в 1 ч. 10 м. дня вернулся из Германии Ав[ель] Сафр[онович]. Он совсем поправился и, так как сбавил 18 кило (или фунтов?), то выглядит значительно лучше, чем при своей апоплексической толщине. Он поехал домой, переоделся, переменил европейский вид на рубашку и сапоги и пошел на пленум ЦК, куда попал к последнему голосованию. Пришел, когда подымали руки, и поднял руку. Потом с пленума ЦК пришел в ЦИК и рассказывал нам свои германские впечатления. – Ни за что бы не жил в Европе, где живут и работают для единиц, где нет никакой перспективы. Жить можно только в СССР, – сказал А. С. Но, добавил он, только союз Германии и СССР может спасти и ту и другую сторону.
И видимо, ради того, чтобы приблизить этот союз, Енукидзе прилагал все силы, продолжал набирать лишний вес и ездить в Германию от него избавляться. Сталин писал ему туда летом 1933 года с “партийной прямотой”:
У тебя, оказывается, не склероз сердца (“жаба”), как уверяли московские врачи, а ослабление сердеч[ной] деятельности ввиду обилия жира. Это уже не так опасно: нужно сбросить жир – и будешь здоров[4].
Но “сбросить жир” если и удалось Авелю Сафроновичу, то уже отнюдь не в Германии.
2
Шестого декабря 1934 года Енукидзе как председатель похоронной комиссии открыл на Красной площади траурный митинг, посвященный памяти Кирова. В кратком выступлении он выразил гнев всего союза трудящихся по поводу “предательского” убийства руководителя ленинградских большевиков. И ни словом не обмолвился о причинах убийства, не помянул и “классовых врагов”.
Это не осталось незамеченным. Близкий к Енукидзе Лев Карахан (в то время полпред СССР в Турции) писал ему из далекой Анкары:
Дорогой Авель, как я волновался, слушая твой голос на Красной площади… твое короткое слово меня больше всего растрогало, оно было просто, по‐человечески сказано, без трафаретных слов, и доходило и должно было дойти до каждого, в отличие от всех других… Несмотря даже на глупый выкрик Мануильского, что мы не умеем плакать, а умеем “мстить”[5].
Если верить отчету “Правды”, Дмитрий Захарович Мануильский (член Президиума Исполкома Коминтерна) сказал: “Но большевики-пролетарии не умеют плакать: они умеют ненавидеть классовых врагов, они умеют претворять свою ненависть в железную волю к новым победам”
[6]. О мщении, однако, говорили другие ораторы. Молотов:
Ответим на вылазки наших смертельных врагов беспощадной расправой с контрреволюционными выродками[7].
Чудов (секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), заместитель Кирова):
Над прахом дорогого вождя, учителя и друга мы клянемся жестоко отомстить за его смерть жалким охвостьям гибнущего старого мира, предательски, из‐за угла убившим нашего дорогого товарища[8].
Каганович:
Мы еще решительнее будем расправляться с подлыми врагами, пускающими свои стрелы в самое сердце пролетарской революции[9].
Атмосферу, царившую в те дни в верхах, отлично передает напечатанное в том же номере “Правды” стихотворение Михаила Голодного “У гроба”:
…Нет, боль и горечь слов Убийцам нипочем! И я давно готов Разящим быть мечом…[10]
А также заметка пропагандиста Михаила Кольцова “Величие и низость”, заканчивавшаяся следующим пассажем:
А тебя, кровавый зверь, мы уничтожим. Мы задушим тебя, гадина![11]
Енукидзе же, по всей видимости, были чужды подобные настроения. Историк Мэтью Лено цитирует в своей книге некий документ, полученный им в РГАНИ в 1996 году (не приводя, к сожалению, архивного шифра, который, по его словам, был им безвозвратно утерян, но ссылаясь на имеющуюся у него фотокопию). Документ этот представляет собой донесение осведомителя (его Лено, на наш взгляд, ошибочно называет работником НКВД) от сентября 1936 года о разговорах, ведшихся в декабре 1934‐го в кругу знакомых Енукидзе (приходится цитировать в обратном переводе с английского):
Ранее, в 1935 году, я уже доносил о том, как Енукидзе реагировал на убийство Кирова в своем ближнем кругу. С точки зрения фактов, вскрывшихся во время суда над троцкистско-зиновьевским блоком, некоторые моменты в высказываниях А. С. Енукидзе того времени приобретают новый интерес.
В декабре 1934 года, когда вся страна ждала опубликования результатов следствия по делу об убийстве Кирова, член правительства Енукидзе распространил среди своих знакомых, проживавших в 1‐м доме ЦИК, в частности в семействе Ветошкиных [Михаил Кузьмич Ветошкин – многолетний ответственный секретарь бюджетной комиссии ЦИК СССР. – В. К.], контрреволюционную версию о причинах преступления Николаева.
Официальному заявлению о том, что Киров погиб “от руки классового врага”, Енукидзе противопоставил свою собственную версию, утверждая, что никакой политики в преступлении Николаева будто бы не было, что Николаев убил Кирова по личным мотивам, якобы в результате “кровной обиды”, нанесенной ему Кировым. Енукидзе утверждал, что Киров якобы “ухаживал” за женой Николаева, которая работала в аппарате Ленинградского обкома партии, и из‐за этого Николаев был направлен на периферию. Николаев отказался ехать, за что его исключили из партии. По словам Енукидзе, это и послужило основанием для “личной мести” Николаева…
“Странное” поведение Енукидзе в связи с убийством Кирова нельзя объяснить одним лишь его либерализмом да обывательскими сплетнями. Имеются неоспоримые факты, косвенно указывающие на то, что “аполитичное” отношение Енукидзе к преступлению Николаева имеет более глубокие корни, что видно из нижеследующего примера: в день похорон Кирова в Москве, в декабре 1935 года [так в тексте, на самом деле 6 декабря 1934 года. – В. К.], Енукидзе открыл митинг на Красной площади вступительной речью. В этой речи… в отличие от всех без исключения других ораторов, он ни единым словом не обмолвился о том, что Киров погиб от руки классового врага. Всё содержание речи свидетельствует о том, что даже в день похорон, когда многое уже было ясно, Енукидзе не отказался от своей версии событий. Учитывая, что сам Авель Енукидзе принадлежит к кругу лиц, очень хорошо информированных, его упорство не сводится к пустой болтовне. Факты указывают, что здесь, по всей вероятности, мы наблюдаем именно его политическую позицию[12].
Не верил Авель Сафронович официальной версии убийства. И вполне понимал, что происходит. Об этом можно косвенно судить по показаниям, данным на следствии 22 февраля 1937 года его давней знакомой Александрой Петровной Лицинской. Когда следователь спросил ее, что говорил Енукидзе в связи с арестом Каменева и Зиновьева, Александра Петровна ответила:
На мой вопрос, действительно ли Каменев и Зиновьев имели отношение к убийству С. М. Кирова, Енукидзе А. С. зло махнул рукой и ответил: “Не верю я этому, давно я знаю этих людей. Здесь просто начинается расправа над противниками нынешнего руководства партии, для чего используется убийство Кирова”[13].
Из всего сказанного, однако же, ни в коем случае не вытекает, что Енукидзе был какой‐то белой вороной среди большевистских вождей. Он, например, с 1924 года в течение 10 лет состоял сначала членом, а потом и членом президиума Центральной контрольной комиссии ВКП(б) (по сути, партийной инквизиции). Его подпись стоит под постановлением ЦИК СССР от 1 декабря 1934 года об упрощенном порядке ведения дел о подготовке и совершении терактов. Просто он по натуре был достаточно миролюбивым человеком, ценившим жизненные блага, комфорт и спокойствие. Находясь бессменно на своем высоком посту в течение долгого времени, Авель Сафронович сумел, казалось бы, всё это себе обеспечить. Однако убийство Кирова враз положило конец безмятежной жизни Енукидзе.
В 1934 году вышло третье издание воспоминаний Енукидзе, озаглавленных “Большевистские нелегальные типографии”. А в конце года, 29 декабря, “Правда” опубликовала материалы о бакинской забастовке 1904 года, после чего разразился скандал. 4 января 1935 года главред “Правды” Лев Мехлис направил Сталину записку, где признал, что газета при публикации этих материалов допустила ошибки “исторически-фактического” характера, но вместо слезных оправданий вдруг сообщил, что редакция “попыталась выяснить первоисточники этих ошибок”
[14]. Скорее всего, этому письму предшествовала личная беседа Сталина с Мехлисом 31 декабря 1934 года
[15], и Мехлису было приказано ошибки исправить (после бессонной новогодней ночи он опубликовал исправления в “Правде” 1 января 1935 года) и дано время для подготовки атаки на Енукидзе. Смысл записки Мехлиса сводился к тому, что Енукидзе сильно преувеличил свои заслуги в революционном движении начала века за счет умаления заслуг других, а воспоминания Енукидзе в том виде, в каком они до сих пор выходили в свет, издавать более нельзя.
Шестого января Сталин разослал эту записку членам и кандидатам Политбюро, секретарю ЦК Жданову и самому Енукидзе. Енукидзе тут же сочинил ответ, который дошел до Сталина 8 января и был разослан аналогичным образом. В тот же день от Мехлиса Сталину поступила та самая брошюра о бакинских типографиях с отмеченными “сомнительными” местами. Сталин внимательно просмотрел ее и оставил свои замечания. Например, над пассажем “Сравнительно недавно на историческом фронте обнаружилось, как люди извращают историю нашей партии. Даже такие события, которые у всех еще в памяти… некоторые “историки” пытаются извратить…” – Сталин саркастически выводит: “Именно!” Или рядом с описанием встречи Енукидзе с “молодым тогда членом партии – товарищем Сталиным, Кобой или Сосо, как он тогда назывался”, – Сталин пишет на полях: “А сам был немолодой член партии?”
[16] Вождь и не думал скрывать своего раздражения по поводу писаний Енукидзе, и тот понял, что нужно срочно оправдываться (Енукидзе в то время приходилось параллельно работать над проектом постановления VII съезда Советов, посвященного внесению в Конституцию СССР поправок, касающихся изменения системы порядка выборов органов власти; проект был направлен Сталину 10 января). Шестнадцатого января в “Правде” появляется пространная статья Енукидзе с очередным исправлением ошибок. Но по зловещему стечению обстоятельств в этом же номере главного партийного органа напечатаны сообщения об открывшемся 15 января 1935 года в Ленинграде процессе “Московского центра” (который 16 января и закончился) и о приговорах к различным тюремным срокам и ссылке, вынесенных Особым совещанием НКВД семидесяти восьми сторонникам Зиновьева. И все же казалось, наверное, Авелю Сафроновичу, что досадное недоразумение ликвидировано и вопрос закрыт.
Но для Енукидзе это было лишь началом большого пути – вниз.
3
Историк Юрий Жуков, получивший широкую известность благодаря апологитической концепции “иного Сталина”, связывает начало “кремлевского дела” с доносом “о существовании заговора с целью отстранения от власти узкого руководства, к которому якобы были причастны Енукидзе и Петерсон”; об этом Сталину будто бы по‐родственному сообщил его шурин Александр Сванидзе в первых числах января 1935 года
[17]. Жуков, впрочем, точных ссылок на источник этих знаний не приводит, ограничиваясь туманной формулой “ЦА ФСБ”. Ввиду серьезных сомнений в добросовестности этого историка, верить ему на слово нет никаких оснований. Поэтому зададимся вопросом: что именно могло побудить А. С. Сванидзе (в то время заместителя председателя правления Внешторгбанка) донести на Енукидзе? Пожалуй, единственным поводом для написания доноса могли стать сведения, полученные Александром Семеновичем от сестры, Маро (Марии) Сванидзе, сотрудницы Секретариата Президиума ЦИК, трудившейся под началом Енукидзе (по воспоминаниям Ирины Гогуа, Маро “работала секретарем у Енукидзе по линии Грузии”
[18], однако официально числилась переводчицей с 10 ноября 1928 года). Теоретически М. С. Сванидзе как секретарь-переводчица могла каким‐то образом увидеть донесения осведомителя комендатуры Кремля о слухах, распространяемых кремлевскими уборщицами, и сообщить брату о том, что Енукидзе не желает принимать мер для пресечения сплетен. Однако от сплетен уборщиц до “заговора с целью отстранения от власти” путь длинный, и проделать его в одиночку А. С. Сванидзе вряд ли бы дерзнул. Но если бы был иной повод, то и чекисты должны были бы реагировать иначе – начинать следственные действия не с арестов и допросов уборщиц, а с работы по другим “фигурантам”, которые могли быть указаны в доносе Сванидзе. Впрочем, насколько мы знаем, никто из современников публично не упоминал о том, что поводом к созданию “кремлевского дела” стал донос Сванидзе; например, Ежов в ходе многочисленных докладов о следствии по “кремлевскому делу”, говоря о его истоках, использовал нейтральные фразы вроде “стало известно”, “было обнаружено” и т. п. В любом случае в архиве Ежова никаких данных о доносе Сванидзе не имеется. Неужели факт существования доноса чекисты держали в тайне от Ежова? В это трудно поверить – ведь Ежову (чья карьера после февральского пленума 1935 года продолжала стремительный взлет к постам секретаря ЦК и председателя КПК ВКП(б)) дублировали все важнейшие документы по “кремлевскому делу”, направляемые Сталину. К тому же Ежов и сам был в приятельских отношениях с А. С. Сванидзе. Арестованный много позже по делу самого Ежова его племянник А. Н. Бабулин (который постоянно жил у Ежова с 1925 по 1935 год) рассказывал на допросе 18 апреля 1939 года:
У Ежова и его жены Евгении Соломоновны был обширный круг знакомых, с которыми они находились в приятельских отношениях и запросто их принимали в своем доме. Наиболее частыми гостями в доме Ежова были: Пятаков; быв. директор Госбанка СССР – Марьясин; быв. зав. иностранным отделом Госбанка – Сванидзе, быв. торгпред в Англии – Богомолов, редактор “Крестьянской газеты” – Урицкий Семен; Кольцов Михаил; Косарев А. В.; Рыжов с женой; Зинаида Гликина и Зинаида Кориман[19].
Судя по всему, “кремлевское дело” родилось на свет примерно в то время, когда большая статья Енукидзе с признанием ошибок была напечатана “Правдой”. Тогда же, видимо, до Сталина через НКВД дошли сведения о вялой реакции Енукидзе на антисоветские высказывания, прозвучавшие на подведомственной ему территории (особую ярость вождя, наверное, вызвали слова уборщицы Авдеевой о том, что он якобы убил свою жену). Видимо, совпадение по времени этих двух событий значительно усилило раздражение Сталина. 19 января Енукидзе и комендант Кремля Петерсон побывали в кабинете у вождя, встретившись там с Ягодой и Паукером (начальником Оперативного отдела Главного управления государственной безопасности НКВД). Тогда и последовало, по‐видимому, распоряжение Сталина шефу тайной полиции разобраться, кто же является источником подлых сплетен и не стоит ли за клеветой нечто большее (о том, что первопричиной возникновения “кремлевского дела” было именно недовольство Сталина сплетнями о его персоне, свидетельствует не прекращавшийся на протяжении всего следствия интерес чекистов к “клевете” на вождей, а также упорная и подробная фиксация этих “наветов” в протоколах допросов). Так началось следствие по делу под кодовым названием “клубок” (такие названия чекисты обычно давали агентурным делам, разработка которых предшествовала аресту лиц, по этим делам проходящих; в настоящее время неизвестно, когда именно это агентурное дело было заведено и какой круг лиц оно охватывало). Само кодовое название стало известно благодаря публикации протокола допроса Ягоды от 26 мая 1937 года, хотя уже на июньском (1935 г.) пленуме ЦК член политбюро С. В. Косиор в своем выступлении в прениях на заседании, посвященном “кремлевскому делу”, подчеркнул:
Несомненно, что здесь мы имели дело не только с одними троцкистами и зиновьевцами. В деле Кирова и здесь сейчас же протягивается рука иностранной контрразведки, шпионов, – это один общий клубок[20].
Чекисты еще и потому рьяно взялись за дело, что уже давно точили зуб на Енукидзе, который не только зачастую игнорировал их “сигналы” в отношении тех или иных работников Секретариата ЦИК, но, как жаловался Ягода на июньском пленуме 1935 года, еще и “завел в Кремле свое параллельное “ГПУ”, и как только выявлял нашего агента, он немедленно выгонял его”
[21]. Некоторые исследователи считают, что интерес Ягоды заключался в стремлении переподчинить себе охрану Кремля, которая с давних пор находилась в ведении коменданта Р. А. Петерсона (впрочем, еще в 1925 году именно Дзержинский предложил подчинить охрану всех без изъятия помещений Кремля исключительно Петерсону). К тому же, когда самого Ягоду допрашивали в НКВД 26 мая 1937 года, он признался:
Я сообщил тогда же в ЦК, что Петерсон подслушивает правительственные разговоры по кремлевским телефонам (кабинет Петерсона находился рядом с телефонной станцией Кремля). Узнал я об этом из агентурных материалов, и мне вовсе не хотелось, чтобы и мои разговоры по телефонам контролировались Петерсоном[22].
Однако где тут причина, где следствие и как развивались дальнейшие события, к сожалению, доподлинно не известно, и ход событий прослеживается лишь фрагментарно. Вот что рассказывал об истоках “кремлевского дела” Н. И. Ежов на июньском пленуме ЦК:
В начале текущего года было обнаружено, что ряд служащих Секретариата ЦИК СССР и комендатуры Кремля систематически распространяет контрреволюционную клевету с целью дискредитации руководителей партии – Сталина, Молотова, Калинина, Ворошилова. Острие этой клеветы было направлено прежде всего против товарища Сталина. Характер распространяемой клеветы не вызывал сомнений в том, что она исходит из среды наиболее политически враждебных нам элементов и имеет своей целью создать обстановку озлобленности вокруг товарища Сталина. Комендант Кремля тов. Петерсон, который получил сведения о лицах, распространявших эту клевету, доложил о них тов. Енукидзе. Вам известно, что тов. Енукидзе фактически отвечал за весь порядок в Кремле, в том числе и за охрану. Сообщениям Петерсона он не придал никакого серьезного значения и отнесся к ним самым преступным, недопустимым для коммуниста, легкомысленным образом. Совершенно случайно все эти сведения дошли до Политбюро ЦК. ЦК предложил тщательно расследовать все эти факты, совершенно правильно считая, что за ними кроются более серьезные вещи[23].
Не случайно, впрочем, что слова “совершенно случайно” не попали в отпечатанный типографским способом текст стенографического отчета о пленуме. Ведь иначе вышло бы, что из‐за простой “случайности” могли прошляпить опасный заговор и потерять самое ценное – вождя мирового пролетариата. Признание самой возможности такого развития событий выставило бы партию и органы пролетарской диктатуры в невыгодном свете.
Выступая на том же пленуме, Енукидзе в целом подтвердил нарисованную Ежовым картину:
…Я, например, не сделал немедленного соответствующего вывода тогда, когда мне комендант Кремля сообщил, что вот такая‐то уборщица ведет контрреволюционные разговоры, в частности, против товарища Сталина. Я вместо того, чтобы немедленно арестовать и передать эту уборщицу в руки Наркомвнудела, сказал Петерсону – проверьте еще раз, потому что было очень много случаев оговора, зря доносили про того или другого… Это мое распоряжение попало в руки Наркомвнудела и затем товарищу Сталину. Товарищ Сталин первый обратил на это внимание, что это не просто болтовня, что за этим кроется очень серьезная контрреволюционная работа[24].
Некоторые дополнительные сведения о дальнейшем развитии “кремлевского дела” можно получить из уже цитированного выше протокола допроса Ягоды от 26 мая 1937 года, где зафиксирован его рассказ о том, как “по прямому предложению Сталина” он вынужден был заняться делом “клубок” и как к нему попали “материалы о заговоре”. Якобы у него состоялся разговор с кремлевским комендантом Петерсоном, который выразил шефу тайной полиции свое и Енукидзе беспокойство по поводу наличия у НКВД сведений о заговоре в Кремле (в протоколе допроса упомянутый разговор отнесен к весне 1935 года, но это явная оговорка Ягоды или, что более вероятно, недосмотр следователей Л. В. Когана и Н. М. Лернера, которые составляли и корректировали “обобщенные” показания).
Он говорил мне, что некоторые факты об их заговорщической деятельности, которые прорывались в стенах Кремля, он задержал у себя и никому их, конечно, не показывал. Я ознакомил его с данными НКВД, сказал ему, что особых причин к беспокойству нет, что я стараюсь выгородить его и Енукидзе. Наряду с этим я попросил, чтобы он прислал мне все имеющиеся у него материалы. Петерсон прислал. Это были отдельные рапорта и сводки о контрреволюционных высказываниях сотрудников Кремля и т. п. О материалах этих я докладывал в ЦК, заявив, что они были мною изъяты при нелегальном обыске в столе у Петерсона[25].
Не исключено, что доля правды в этих показаниях есть (если не считать того, что контекстом показаний Ягоды являлся мнимый заговор правых, в коем Енукидзе якобы играл одну из важнейших ролей), и примерно таким путем (в результате “нелегального”, т. е. негласного, обыска в столе у коменданта) первичные материалы дела и попали к чекистам (кстати, из этого рассказа, да и из пометок на самих изъятых документах, следует, что НКВД взялось за уборщиц еще до того, как эти документы попали в руки чекистов). В архиве Ежова отложились три кратких доноса на кремлевских уборщиц, поступивших коменданту Кремля от некоего осведомителя. Первый:
Работающая в здании Правительства уборщица Константинова Анастасия Митрофановна в присутствии Катынской говорила: “Вот посмотри И. С. “хорошо ест, а работает мало. За него люди работают, поэтому он такой и толстый. Имеет себе прислугу и всякие удовольствия”[26].
Второй:
Работающая в здании Правительства уборщица Авдеева А. Е. в присутствии уборщицы Мишаковой говорила: И. С. “убил свою жену. Он не русский, а армянин, очень злой и ни на кого не смотрит хорошим взглядом. А за ним‐то все ухаживают. Один дверь открывает, другой воды подает и т. д.”[27].
Третий:
Работающая в здании Правительства уборщица Катынская Бронислава Яковлевна 13‐го октября в присутствии одной работницы выражала недовольство и говорила: “Вот тов. “С.” получает денег много, а нас обманывают, говорят, что он получает 260 р.?!! Он сам хозяин, что хочет, то и делает. Может, он получает и несколько тысяч, да разве узнаешь об этом”[28].
Эти доносы легли на стол Енукидзе 16 декабря 1934 года. После доклада секретарю ЦИК комендант Кремля Р. А. Петерсон передал начальнику Секретного отдела Управления комендатуры Кремля Н. Н. Мищенко распоряжение Енукидзе: проверить сообщенные сведения через другого осведомителя. Сам Петерсон в письме Ежову от 24 мая 1935 года излагал причины такого решения следующим образом:
16 декабря 1934 г. я докладывал т. Енукидзе полученный от осведомительницы Секретного отдела Комендантского Управления материал на уборщиц ЦИК Союза Катынскую и Авдееву о распространении ими клеветы на т. Сталина. Осведомительный материал на Катынскую и Авдееву был почти тождественен, что вызвало некоторое сомнение в правильности материала, то было решено проверить еще раз Катынскую и Авдееву через другого осведомителя. Такое задание мною было дано Секретному Отделу Управления [комендатуры Кремля][29].
Может быть, Енукидзе решил не выносить сор из избы, рассчитывая, что неприятный инцидент как‐нибудь сам собою рассосется. Пока суд да дело, пока Мищенко организует перепроверку, и что еще эта проверка покажет… Тем более что никаких, даже отдаленных намеков на “террористические намерения” в высказываниях уборщиц не содержалось. Речь шла лишь о том, что уборщицы Константинова (35 лет), Авдеева (22 года) и Катынская (50 лет), забыв о всякой субординации, позволяют себе слишком вольные и крайне обывательские оценки гениального пролетарского вождя. Самая молодая из уборщиц Авдеева в 1932 году (т. е. в самый разгар устроенного ВКП(б) голода) приехала в Москву из деревни (в нынешней Рязанской области) и поначалу устроилась домработницей, а потом родственник, кремлевский служащий, нашел ей более выгодное место. Год проработала она швейцаром в школе ВЦИК, зиму 1933/34 года пробыла истопницей в здании правительства, а затем ее перевели в уборщицы; она даже успела записаться на общеобразовательные курсы “при гражданском отделе Управления [комендатуры московского] Кремля”. (Про двух других политически невыдержанных уборщиц подробных сведений нет, так как протоколы их допросов Сталину не направлялись.)
4
Двадцатого января чекисты вызвали уборщиц на допрос. Об огромном значении, которое придавалось делу, можно судить по тому, что несчастных уборщиц не погнушались допросить начальник СПО ГУГБ Г. А. Молчанов и начальник Оперода К. В. Паукер! Для начала Сталину прислали протоколы допросов трех уборщиц: М. Жалыбиной-Быковой, Е. Мишаковой и А. Авдеевой. Из всех лишь к 22‐летней Жалыбиной следователи обратились “товарищ”, что позволяет сделать вывод об отсутствии у чекистов намерения ее арестовывать и вынуждает подозревать в ней того самого осведомителя, который и положил начало всему делу. Попутно заметим, что из трех уборщиц, протоколы допросов которых от 20 января были направлены Сталину (и впоследствии Ежову), лишь одна – Авдеева – была по итогам допроса арестована.
У Жалыбиной следователи спросили, от кого та слышала антисоветские высказывания. Жалыбина показала на тех же Авдееву, Константинову и Катынскую, простодушно признавшись: “При разговоре с Катынской кроме меня никто не присутствовал”. Катынская, по словам Жалыбиной, “говорила о том, что за границей рабочие живут лучше, а в нашей стране рабочие голодают, а писать об этом не пишут; половина померло с голоду, а наше правительство обжирается”. Константинова “допускала выпады против тов. Сталина, говоря о том, что наши рабочие умирают с голода”, причем Катынская ее поддерживала. Авдеева же в присутствии уборщицы Мишаковой
Кризис сознания: сборник работ по «философии кризиса»
распространяла провокации в отношении тов. Сталина. Я ей говорила, что это неправда, и спрашивала, откуда это ты знаешь. Она на это ответила: “Ты не знаешь и молчи, а я знаю, что он ее убил”[30].
Вместо предисловия
Дополнительно Жалыбина донесла следователям на 22‐летнюю уборщицу (и по совместительству письмоносицу) А. Орлову, которая “допускала выпады против советского правительства”.
Альберт Швейцер
В тот же день Молчанов с Паукером дважды допросили 22‐летнюю Мишакову, которая на второй раз, очевидно под влиянием показаний Жалыбиной, подтвердила показания последней относительно Авдеевой:
Был такой случай: мы сошлись в маленькой комнатке здания Правительства, на 1‐м этаже, сидели и пили чай. Авдеева стала говорить, что нам плохо живется, что начальство наше ест хорошо, а мы плохо. Я ей возразила и сказала, что она говорит неправду, что мы теперь живем лучше, чем раньше. Авдеева еще говорила, что у тов. Сталина 1‐я жена умерла, а другую, говорят, что он застрелил. Я на это ей ответила: “Неправда, неужели тов. Сталин будет стрелять свою жену, бросьте об этом говорить, давайте закончим эти разговоры”[31].
«Я родился в период духовного упадка человечества»
[1]
После этого Молчанов с Паукером перешли к допросу Авдеевой и крепко на нее нажали по всем правилам чекистского “искусства”. Сначала Авдеева отнекивалась и ссылалась на плохую память. Когда следователи пригрозили ей, она стала утверждать, что во время чаепития антисоветские высказывания допускала не она, а Жалыбина:
Два переживания омрачают мою жизнь. Первое состоит в понимании того, что мир предстает необъяснимо таинственным и полным страдания; второе — в том, что я родился в период духовного упадка человечества…
Сама я ничего антисоветского не говорила, никаких выпадов по отношению к руководителям соввласти и партии не допускала. Сейчас вспоминаю, что во время чаепития Жалыбина говорила, что тов. Сталин не русский, что якобы его жена не умерла, что я слышала, что он свою жену застрелил[32].
С духом времени я нахожусь в полном разладе, ибо он полон презрения к мысли. Эта его настроенность в известной мере понятна из того, что мышление до сих пор не достигло поставленной цели. Часто оно было почти уверено, что сумело убедительно обосновать гносеологически и этически удовлетворительное мировоззрение. Впоследствии, однако, всегда оказывалось, что это ему не удалось.
Возникло противоречие в показаниях, которое опытные следователи тут же взялись устранить, устроив очную ставку между Авдеевой и присутствовавшей во время чаепития Мишаковой. Но на очной ставке Авдеева, несмотря на совпадение показаний Мишаковой с показаниями Жалыбиной, продолжала твердить свое:
Таким образом, могло возникнуть сомнение, будет ли мышление когда-нибудь в состоянии ответить на вопросы, касающиеся мира и нашего отношения к нему, так, чтобы мы были способны придать нашей жизни смысл и содержание.
Я утверждаю, что я все, о чем говорила Мишакова, не говорила; все это говорила Жалыбина[33].
Однако сегодняшнее презрение к мысли проистекает также и из недоверия к ней. Организованные государственные, социальные и религиозные объединения нашего времени пытаются принудить индивида не основывать свои убеждения на собственном мышлении, а присоединяться к тем, которые они для него предназначили. Человек, исходящий из собственного мышления и поэтому духовно свободный, представляется им чем-то неудобным и тревожащим. Он не предъявляет достаточных гарантий того, что будет вести себя в данной организации надлежащим образом.
Однако для следователей все было ясно. Перехитрить матерых гепеустов у молодой девушки-крестьянки никаких шансов не было. Авдеева была тут же арестована, чуть позже были взяты под стражу Константинова и Катынская.
Все корпорации видят сегодня свою силу не столько в духовной ценности идей, которые они представляют, и в ценности людей, им принадлежащих, сколько в достижении максимально возможных единства и замкнутости. Именно в них надеются они обрести наибольшую силу сопротивления и действенность.
Двадцать шестого января уже арестованную Авдееву вновь вызвали на допрос. Теперь с ней “работал” начальник 2‐го отделения СПО ГУГБ М. А. Каган, напарник и подчиненный заместителя начальника СПО Г. С. Люшкова. Он быстро зафиксировал в протоколе показания Авдеевой на телефонистку Марию Кочетову. Раньше девушки вместе работали швейцарами в школе ВЦИК, а зимой 1933/34 года – истопницами в здании правительства.
Поэтому дух времени чувствует не тревогу, а радость от того, что мышление кажется столь не соответствующим своей задаче. Он не засчитывает ему того, что оно уже сделало при всем своем несовершенстве. Он не принимает во внимание того, что весь достигнутый духовный прогресс — результат работы мысли. Он не учитывает, что оно способно совершить в будущем то, что ему еще не удалось сделать. Дух времени не разрешает себе подобных предположений. Для него речь идет только о том, чтобы любым способом дискредитировать индивидуальное мышление. Все происходит по библейскому изречению: «У кого нет, у того отымется даже то, что он имеет».
* * *
Мария Кочетова к Советской власти относится враждебно. В начале 1934 года, в каком точно месяце, не помню, мы вместе складывали дрова для печей на третьем этаже в доме правительства. Кочетова завела со мной разговор о том, как живет тов. Сталин, сколько у него прислуги и кто их оплачивает. После этого Кочетова мне сказала, что рабочие плохо питаются, а начальство обжирается. Во время этого же разговора Кочетова мне рассказала, что ей известно, что у тов. Сталина было две жены, одна умерла, а другую тов. Сталин застрелил[34].
Итак, современный человек всю жизнь испытывает воздействие сил, стремящихся отнять у него доверие к собственному мышлению. Сковывающая его духовная несамостоятельность царит во всем, что он слышит и читает; она — в людях, которые его окружают, она — в партиях и союзах, к которым он принадлежит, она — в тех отношениях, в рамках которых протекает его жизнь. Со всех сторон и разнообразнейшими способами его побуждают брать истины и убеждения, необходимые для жизни, у организаций, которые предъявляют на него права. Дух времени не разрешает ему прийти к себе самому. Он подобен световой рекламе, вспыхивающей на улицах больших городов и помогающей компании, достаточно состоятельной для того, чтобы пробиться, оказывать на него давление на каждом шагу, принуждая покупать именно ее гуталин или бульонные кубики.
Таким образом выяснилось, что источником вражеских разговоров на самом деле является 20‐летняя телефонистка Кочетова. Ставший уже легендарным, разговор за чаепитием заиграл новыми красками:
Дух времени способствует скептическому отношению современного человека к собственному мышлению, делая его восприимчивее к авторитарной истине. Этому постоянному воздействию он не может оказать нужного сопротивления, поскольку он является сверхзанятым, несобранным, раздробленным существом. Кроме того, многосторонняя материальная зависимость воздействует на его ментальность таким образом, что в конце концов он теряет веру в возможность самостоятельной мысли.
Осенью 1934 г. я пила чай в маленькой комнате на 1‐м этаже в [кремлевском] доме правительства с уборщицами Жалыбиной и Мишаковой. В разговоре с ними я им рассказала то, что слышала от Кочетовой о тов. Сталине, но не сказала, что мне об этом говорила Кочетова. В этом разговоре и я, и Жалыбина говорили, что рабочих кормят хуже, чем начальство. Мишакова с этим тоже соглашалась. Кроме того, Жалыбина мне сказала, что она тоже слышала, что тов. Сталин застрелил свою жену[35].
Он также утрачивает доверие к самому себе из-за того давления, которое оказывает на него чудовищное, с каждым днем возрастающее знание. Он более не в состоянии ассимилировать обрушивающиеся на него сведения, понять их, он вынужден признавать истиной что-то непостижимое. При таком подходе к научным истинам он испытывает соблазн признать недостаточной свою способность суждения и в делах мысли.
Но утянуть за собой Жалыбину и Мишакову Авдеевой не удалось. Следователь только спросил, почему же Авдеева все отрицала на предыдущих допросах и очной ставке, и получил ответ:
Так в силу обстоятельств мы оказываемся в оковах времени.
Я боялась рассказать, потому что опасалась строгого наказания. Сейчас я решила, что надо рассказать всю правду, ничего не утаивая[36].
Буйно всходят посевы скептицизма. Современный человек не имеет более доверия к самому себе. Его самоуверенность скрывает огромную духовную неустойчивость. Несмотря на все свои достижения в материальной сфере, это все же нереализованный человек, ибо он не находит применения своей способности мышления. И непонятно, как могло наше поколение, столь многого достигшее в науке и технике, так пасть духовно, чтобы отказаться от мысли.
* * *
Следователь Каган был, наверное, преисполнен гордости – ведь нить серьезнейшего дела начала было разматываться. За Кочетову сразу же взялись, но чекистам пришлось столкнуться с неожиданным препятствием. Добиться от Кочетовой показаний, годных для оформления хоть какого‐то – пусть и плохонького – протокола, удалось лишь 20 марта. Результаты оказались более чем скромными – Кочетова не подтвердила сказанное Авдеевой, утверждая, что говорила лишь о том, будто “Сталин никуда не выходит, так как боится, чтобы его не убили”, и даже виновной себя не признала. Правда, донесла на тетку Авдеевой Смольцову (сообщила, что та – дочь раскулаченного, что привело к аресту Смольцовой) и поведала, что как‐то раз встретила в парке Тимирязевской академии бывшего соседа по деревне Алексея Дьячкова. Семья Дьячковых была раскулачена, и им грозило выселение, но глава семьи Петр Дьячков якобы скрылся из деревни вместе с сыном Алексеем (на самом деле был арестован в 1928 году и выслан на 3 года в Марийскую область, откуда, возможно, бежал), и оба устроились в Москве при Тимирязевской академии. Впрочем, к 20 марта следствию не было нужды вытягивать из Кочетовой показания об источнике антисоветских сплетен – чекисты уже определили его и интенсивно разрабатывали.
Отказ от мышления — свидетельство духовного банкротства. Неверие в возможность рационального познания истины ведет к скептицизму. Те, кто способствуют этому, питают надежду на то, что люди, отказавшись от самостоятельно познанной истины, будут принуждены принять авторитарно навязываемый им пропагандистский суррогат истины.
Уборщицы Константинова и Катынская, как было указано в спецсообщении Я. С. Агранова Сталину от 2 февраля 1935 года
[37], признались лишь в том, что вели друг с другом антисоветские разговоры, да и то пошли на это под нажимом следователей, которые трясли перед ними показаниями доносчицы Жалыбиной.
Этот расчет ложен. Тот, кто открывает шлюзы потоку скепсиса, не вправе ожидать, что сумеет затем его остановить. Лишь ничтожная часть потерявших надежду достигнуть истины благодаря собственному мышлению найдет замену ей в заимствованной истине. Основная же масса останется скептичной. Она потеряет вкус к истине и потребность в ней и будет оставаться в безмыслии, колеблясь между различными мнениями.
Тридцатого января допросили кремлевскую письмоносицу – 22‐летнюю А. Орлову. Она призналась, что в присутствии Жалыбиной возводила хулу на партийное руководство и лично на вождя всех трудящихся. Поскольку Орлова отметила, что кроме Жалыбиной она ни с кем подобных разговоров не вела (что не помешало Агранову квалифицировать ее действия как “распространение провокаций”), все более правдоподобным выглядит предположение, что именно Жалыбина и являлась тем самым осведомителем, тем самым первым камушком, вызвавшим горный обвал “кремлевского дела”
[38].
Но и заимствование авторитарной истины с фиксированным духовным и этическим содержанием не уничтожит, а только прикроет скептицизм. Противоестественное состояние, когда человек не верит им самим познанной истине, будет сохраняться и оказывать воздействие. Здание истины не может быть сооружено на зыбкой почве скепсиса. Все больше и больше проникаясь скептицизмом, наша духовная жизнь прогнивает. Поэтому мы и живем в мире, который полон лжи. Нас губит стремление организовать и истину.
Немного особняком стоит дело Александры Корчагиной, которую допрашивал следователь М. Каган 23 марта 1935 года
[39]. Корчагина, член ВКП(б) с 1931 года, работала уборщицей в квартире самого Сталина. Следователь обвинял ее в распространении слухов о самоубийстве Н. С. Аллилуевой, она же утверждала, что о смерти Аллилуевой она всем рассказывала то, что передала ей экономка Сталина Каролина Тиль: Надежда Сергеевна‐де умерла от разрыва сердца.
Заимствованная истина ставшего доверчивым скепсиса не имеет качеств истины, возникшей в мышлении. Это истина внешняя и застывшая. Она может воздействовать на человека, но не в состоянии слиться с ним внутренне. Живая истина только та, что возникает в мышлении. Подобно дереву, год за годом каждый раз заново приносящему те же самые плоды, мышление должно постоянно вновь и вновь нести ценные идеи. Наше же время пытается представить плодоносящим бесплодное дерево скептицизма, привязывая к его ветвям плоды истины.
На основании доступных нам документов можно констатировать, что по линии уборщиц и обслуги следствие зашло в тупик. Ни одна из женщин не дала показаний, которые следователи могли бы использовать для серьезного разворота дела. Всего по “кремлевскому делу” было осуждено 11 “уборщиц”: А. Корчагина (3 года лагеря, прошение о помиловании отклонено Калининым 8 марта 1936 года), М. Кочетова (3 года тюрьмы), А. Авдеева (2 года тюрьмы по приговору ВКВС), Б. Катынская (3 года ссылки), М. В. Мещерякова-Тимофеева (3 года ссылки), А. Константинова (2 года ссылки), Д. Смольцова (тетка А. Авдеевой, 2 года ссылки), А. Орлова (2 года ссылки), Ю. Симак (2 года ссылки), Е. Мельникова (2 года ссылки), Н. Жукова (2 года ссылки) – последние две были домработницами у В. В. Куйбышева.
Лишь будучи уверенными в способности нашего индивидуального мышления достичь истины, мы становимся способными воспринять ее. Свободное и глубокое мышление не подвержено субъективизму. Наряду со своими собственными идеями оно несет в себе как свое знание и те, которые традиционно признаются истинными. Стремление быть правдивым должно стать столь же сильным, как и стремление к истине. Только то время, которое имеет мужество быть правдивым, может обладать истиной как духовной силой. Правдивость есть фундамент духовной жизни.
5
Наше поколение, недооценив мышление, утратило вкус к правде, а с ним вместе и истину…
* * *
Но чекисты чистых рук не опускали; горячие сердца продолжали размеренно биться, а холодные головы настойчиво искали решения. И оно нашлось: каким‐то образом следствие вышло на библиотекарш Правительственной библиотеки, в частности на Клавдию Синелобову (которая раньше работала уборщицей). Из тех документов по делу, которыми мы располагаем в настоящий момент, понять, как это произошло, не удается. Фамилия Синелобовой впервые упоминается в спецсообщении Агранова Сталину от 2 февраля 1935 года, при этом фактически пересказывается содержание протокола ее допроса, датированного 10 февраля. В принципе, в этом нет ничего удивительного, ибо во многих случаях допросы оформлялись протоколами лишь тогда, когда удавалось получить нужные показания в полном объеме. К тому же на этот раз чекистам понадобилось замаскировать источник своей осведомленности, поэтому сообщение вышло несколько нелогичным. Сначала перечислялись лица, которых Синелобова “изобличила” своими показаниями, а затем делался вывод: “Таким образом, установлено, что одним из источников распространения провокации среди сотрудников Правительственной библиотеки и уборщиц была Синелобова К. И.”. И ни слова не было сказано о том, кто же “изобличил” саму Синелобову. В следствии зияла огромная дыра, но никто из начальства, казалось, не обратил на это внимания, не до того было: ведь Синелобова назвала в своих показаниях, среди прочих, бывшую жену брата Л. Б. Каменева Нину Александровну Розенфельд, “изобличив” ее в распространении клеветы и участии в “антисоветских разговорах”. Разумеется, при необходимости чекисты могли предоставить дополнительные разъяснения по делу устно во время приема в Кремле (как раз 10 февраля Ягода вместе с начальником СПО ГУГБ Молчановым посетили сталинский кабинет
[40], и этим же днем были оформлены протоколы допросов ряда подозреваемых, арестованных ранее).
На вопрос о том, пессимист я или оптимист, я отвечаю, что мое познание пессимистично, а мои воля и надежда оптимистичны.
6
Я пессимистичен, глубоко переживая бессмысленность — по нашим понятиям — всего происходящего в мире. Лишь в редчайшие мгновения я поистине радуюсь своему бытию. Я не могу не сопереживать всему тому страданию, которое вижу вокруг себя, бедствиям не только людей, но и всех вообще живых созданий. Я никогда не пытался избежать этого со-страдания. Мне всегда казалось само собой разумеющимся, что мы все вместе должны нести груз испытаний, предназначенных миру. Уже в гимназические годы мне было ясно, что меня не могут удовлетворить никакие объяснения зла в мире, что все они строятся на софизмах и, по существу, не имеют иной цели, кроме той, чтобы люди не так живо сопереживали страданиям вокруг себя. Я никогда не мог понять, почему такой мыслитель, как Лейбниц, предложил столь жалкое объяснение, признав, что хотя этот мир и нехорош, но все же он — лучший из возможных миров…
Я пессимист также и в оценке современного состояния человечества. Я не могу позволить убедить себя в том, что оно не так плохо, как кажется, но ясно осознаю, что мы находимся на пути, который приведет нас, если мы и дальше будем следовать по нему, к какой-нибудь новой разновидности средневековья. Я отчетливо представляю себе всю глубину духовного и материального оскудения, к которому пришло человечество, отказавшись от мысли о грядущем разумном идеале.
Клавдия Ивановна Синелобова, 28 лет, уроженка подмосковной Вереи, начала работать в здании Правительства СССР в 1929 году в скромной должности уборщицы. В “сердце страны победившего пролетариата” ее допустили по протекции брата – члена ВКП(б) и порученца при Управлении комендатуры Кремля. Алексей Иванович обратился к своему земляку – коменданту здания Правительства Петру Ивановичу Озерову, и тот оказал содействие. Сначала Клавдия убиралась в коридоре 3‐го этажа этого здания, затем – в Правительственной библиотеке. Но видимо, убедившись, что работать в библиотеке с книгами намного приятней и легче, чем махать веником, да и уважения к труду библиотекаря больше, чем к труду уборщицы, Клавдия (возможно, не без посторонней помощи) сменила профессию, став, по меткому выражению Ильи Ильфа, настоящей “выдвиженщиной”, и в 1930 году уже работала библиотекаршей (этот факт чрезвычайно рассмешил Сталина – он, читая протокол допроса Синелобовой, в соответствующем месте резюмировал на полях: “Ха-ха-ха. Уборщица-библиотекарь?”). Добавим, что аналогичным образом на должность библиотекаря были “выдвинуты” Е. О. Симак, бывшая курьерша, и комсомолка А. И. Конова, работавшая до этого уборщицей и курьершей. В протоколе допроса Клавдии Ивановны от 10 февраля 1935 года
[41] не поясняется, как именно Клавдия добилась столь впечатлительного карьерного роста.
И все же я остаюсь оптимистом. Я не утратил неистребимой детской веры в истину. Я по-прежнему уверен, что исповедующий истину дух сильнее власти обстоятельств. Я считаю, что у человечества нет иной судьбы, кроме той, которую оно сознательно готовит себе. Поэтому я не верю в то, что ему предопределено до конца пройти путь падения.
Если найдутся люди, способные восстать против духа безмыслия, личности, достаточно чистые и глубокие для того, чтобы утвердить идеалы этического прогресса как действенную силу, — тогда-то и начнется работа духа, формирующая новое сознание человечества.
И моя вера в силу истины и духа — это вера в будущее человечества. Этическое миро- и жизнеутверждение неизменно несет в себе оптимистическую волю и надежду. Поэтому оно бесстрашно взирает на мрачную действительность во всей ее реальной неприглядности.
Не считая уборщиц, Клавдия Ивановна Синелобова была арестована одной из первых, если не самой первой. Понятно, что фактически ее допросы были проведены не 10 февраля, а гораздо раньше, никак не позднее 31 января (в сообщении Агранова утверждается, что после того, как Клавдия показала на брата, тот был арестован и дал показания 31 января 1935 года), а вот протокол оформляли, видимо, в большой спешке и даже забыли указать фамилии следователей, его проводивших. Если верить протоколу, Клавдия Ивановна, в отличие от своих бывших коллег-уборщиц, тут же признала свою вину в распространении “провокационных слухов”, что “Н. С. Аллилуева не умерла от аппендицита, а что ее отравил тов. Сталин”. Назвала она и источник этих слухов – своего брата Алексея. Тот якобы рассказывал в ее присутствии эту “клевету” и еще другие “гнусные сплетни и провокации о личной жизни тт. Сталина, Молотова, Ворошилова и Калинина” члену ВКП(б), командиру РККА И. Д. Гаврикову. Кроме Гаврикова в гости к Алексею Синелобову заходили и другие товарищи: например, работавшие в комендатуре Кремля В. Г. Дорошин, П. Ф. Поляков и П. И. Жиромский. Призналась Клавдия и в том, что услышанную ею “клевету о смерти Н. С. Аллилуевой” передавала сотрудницам Правительственной библиотеки Коновой А. И., Бурковой Л. Е., Симак Е. О., Раевской Е. Ю., Гордеевой П. И., Мухановой Е. К. и уборщице Сталина А. Корчагиной. Показала она к тому же, что библиотекарши Е. Ю. Раевская и Н. А. Розенфельд расспрашивали ее, где живут Сталин и другие члены правительства. Все названные в ее показаниях лица были арестованы. Однако, поскольку точная дата ареста Синелобовой пока что неизвестна, нельзя утверждать, что все перечисленные лица были арестованы после ее ареста или же на основании ее показаний. Чекистам было прекрасно известно, чьей родственницей являлась Н. А. Розенфельд. Поэтому она могла быть арестована еще до получения от Синелобовой показаний. В один день с Розенфельд, 27 января 1935 года, был арестован и ее сын Борис Розенфельд (дата его ареста зафиксирована в протоколе допроса от 2 марта 1935 года). Без опоры на показания Синелобовой могла быть арестована и совсем молоденькая работница библиотеки Лёна (Елена) Раевская (урожденная княжна Урусова) – возможно, именно ее чекисты первоначально наметили на роль главной “террористки”. Ее муж С. П. Раевский в своих воспоминаниях, похоже, путается в датах – он пишет так: “В канун Нового, 1935 года моя Лёна, возвратясь с работы, с явным волнением, ей совсем не свойственным, сообщила об аресте двух своих сослуживиц (Розенфельд и Мухановой). Я понял, что она ждет своей очереди… В середине января в час ночи позвонили в квартиру. Мы еще не спали, это было накануне выходного дня, скорее всего семнадцатого числа”
[42]. Отметим, что в 1935 году субботы (тогда – рабочие дни) приходились на 19 и 26 января и 2 февраля. Если верить Раевскому, то получается, что Е. Ю. Раевскую арестовали раньше всех, но это не так. На тюремной фотографии Лёны, сделанной в день ареста, указана дата 29.1.1935. Да и ордер на обыск в комнате у Раевских датирован тем же числом. И уж совсем неправдоподобно выглядит рассказ Сергея Петровича о том, что об арестах Н. А. Розенфельд и Е. К. Мухановой Лёне стало известно еще до Нового года! Нина Розенфельд действительно была арестована чуть раньше Лёны, а вот библиотекаршу Екатерину Муханову, одну из основных фигуранток будущего “кремлевского дела”, арестовали в первой декаде февраля (не позднее 9–10 числа – это зафиксировано в протоколе допроса Марии Мухановой, сестры Екатерины; это же подтвердил на допросе 8 марта 1935 года брат Екатерины Константин Муханов, заявив, что последний раз виделся с ней 6 февраля, а 11‐го узнал о ее аресте), тогда же, скорее всего, были арестованы и остальные библиотекарши; по линии же комендатуры Кремля (на основании показаний брата и сестры Синелобовых) были “изъяты” чекистами В. Г. Дорошин (помощник коменданта Кремля), И. П. Лукьянов (комендант Большого Кремлевского дворца), И. Д. Гавриков (приятель Алексея Синелобова, начальник химической службы 2‐го полка Московской пролетарской стрелковой дивизии), И. Е. Павлов (помощник коменданта Кремля, ведавший “спецохраной”), П. Ф. Поляков (начальник АХО Управления комендатуры Кремля). Таким образом, как минимум с 31 января 1935 года официально оформляются три новых направления следствия: родственники Л. Б. Каменева, Правительственная библиотека и комендатура Кремля (арест Гаврикова, не имевшего отношения к комендатуре, тоже получил продолжение). Однако трудно отделаться от подозрения, ч
* * *
то аресты членов семейного клана Каменевых-Розенфельдов были проявлением воли одного человека, ясно выраженной еще до того, как чекисты смогли их хоть как‐то запланировать и “обосновать” вымученными из арестованных показаниями. Правда, не совсем ясно, был ли сам Л. Б. Каменев изначально намечен в качестве жертвы, или же к его осуждению по “кремлевскому делу” привела “логика” следствия. Ведь по итогам только что закончившегося процесса “Московского центра” Каменев получил удивительно мягкий приговор – 5 лет политизолятора; в приговоре это объяснялось тем, что Лев Борисович “в последнее время” не принимал “активного участия” в деятельности “центра”. Нет никакого сомнения, что приговор был согласован со Сталиным, который и распорядился насчет “смягчения” наказания – ведь, пользуясь тем, что процесс был закрытым, чекисты легко могли подвести Каменева и под более тяжкую меру ответственности, не особо заботясь об убедительности доказательств его контрреволюционной деятельности.
Моему же собственному бытию столь щедро отпущено забот, лишений и печали, что, будь мои нервы менее крепкими, я сломался бы под тяжестью этих забот. С трудом несу я свой груз усталости и ответственности, годами сгибающий мои плечи…
7
Но меня глубоко радует то, что я свободен в своих действиях, в то время как уделом столь многих становится гнетущая несвобода, и то, что я, занятый материальным трудом, могу все же сохранять активность в духовной сфере. Обстоятельства моей жизни так или иначе создают благоприятные предпосылки для творчества. Я благодарен им за это и хотел бы оказаться достойным предоставляемых мне возможностей…
В описываемый период Правительственная библиотека располагалась в Кремле в здании Правительства СССР (Сенатский дворец). Там же, на 2‐м этаже, рядом с пересечением двух крыльев здания бывшего Сената с 1930 года располагался кабинет Сталина, именуемый “уголок”, под ним на первом этаже в левом крыле здания находилась и квартира Сталина (до 1933 года ее занимал Бухарин, а после переезда туда Сталина в служебных помещениях второго этажа сделали перепланировку). Как следует из протокола допроса М. Я. Презента (о котором речь пойдет ниже) и из других документов “кремлевского дела”, библиотеку ЦИК СССР основал директор ИМЭЛ Д. Б. Рязанов (он и сам был членом ЦИК СССР и входил в состав его бюджетной комиссии). Рязанов же в 1922 году пригласил Презента на должность ответственного секретаря библиотеки, который и был призван руководить ее повседневной деятельностью. Рязанов же сохранял влияние на подбор персонала как минимум до 1927 года. В конце 1930 года произошло слияние трех библиотек – СНК СССР, ЦИК СССР и Президиума ВЦИК РСФСР – в одну Правительственную библиотеку СССР и РСФСР, ответственным секретарем которой стал все тот же Михаил Яковлевич Презент. Эти обязанности он выполнял до 19 февраля 1931 года. “Правление” Презента закончилось одновременно с внезапным падением Д. Б. Рязанова, которому припомнили его меньшевистское прошлое (ОГПУ в то время готовило фальшивый “процесс союзного бюро меньшевиков”) и излишний либерализм. Рязанов был снят со всех постов, исключен из ВКП(б), изгнан из академиков, арестован и сослан в Саратов (Презент же, утратив контроль над библиотекой, оставался, однако, в аппарате ЦИК СССР до апреля 1932 года и, даже перейдя на другую работу, продолжал поддерживать дружеские отношения с А. С. Енукидзе). Новой заведующей библиотекой стала старая большевичка Елена Демьяновна Соколова, член ВКП(б) с 1902 года. Ко времени ее назначения, по ее словам, коллектив библиотечных работников состоял из 13 человек, среди которых было 4 комсомольца и ни одного партийца. Эту цифру уточняет заведующий секретариатом Президиума ЦИК СССР С. П. Терихов в своем объяснении М. Ф. Шкирятову: штат библиотеки 15–20 единиц, огромная текучка кадров (до 1935 года уволено 33 человека, 10 из них “в порядке прямой чистки”)
[43]. В протоколе допроса М. Я. Презента от 11 февраля 1935 года следователь Каган зафиксировал вполне откровенное высказывание:
Спокойно и смиренно всматриваюсь я в будущее, надеясь не встретить неподготовленным (если это мне будет даровано) то время, когда силы откажут мне. И своей деятельностью, и своими страданиями мы призваны доказывать могущество людей, обретших Мир, который превыше разума.
Подбор людей в аппарат ЦИКа в значительной степени происходил благодаря личным связям тех, кто поступал. Люди, работавшие в Кремле, тянули за собой своих знакомых, родных, близких и т. д. Достаточно критического подхода к приему в Кремль людей не было. Понятно, что такой порядок открывал возможность широкого проникновения чуждых элементов в аппарат[44].
Часть 1. Духовный регресс
Карл Манхейм
Следователь подводил Презента к выводу, что в результате его попустительства и протекционизма библиотека оказалась “укомплектована” чуждыми элементами, выходцами из дворянских кругов, буржуазных и социал-демократических партий и т. п. Но истина заключалась в том, что Презент и сам не стал бы принимать таких людей на работу, если бы не крайняя нужда в образованных и грамотных сотрудниках со знанием иностранных языков (например, для разбора зарубежной периодики). Комсомольцы на эти роли явно не годились, поэтому их присутствие среди сотрудников библиотеки было сведено к минимуму. Но, как говорится, мал клоп, да вонюч: между комсомольцами и беспартийными (а особенно “дворянским гнездом”) постоянно вспыхивали склоки: первые прилагали все усилия для изгнания “чуждых элементов” из Кремля, но ни Презент, ни даже назначенная после его ухода в 1932 году новая заведующая библиотекой Соколова не шли на это, понимая, что иначе просто некому будет работать. Енукидзе тоже редко давал “чуждых” в обиду, не желая множить интриги в подведомственном ему учреждении. Он хотел, чтобы работа библиотеки шла своим чередом без досадных сбоев, и был уверен, что ему своим авторитетом удастся погасить все конфликты, время от времени инициируемые партийной и комсомольской ячейками.
Возрастание иррациональных элементов в общественном сознании. Атмосфера ожидания насилия
[2]
Историю некоторых из этих конфликтов можно проследить по отложившимся в архиве Ежова документам. Эти документы были собраны Ежовым во время проверки аппарата ЦИК, инициированной Сталиным в рамках будущего “кремлевского дела”.
На опыте кризиса следует учиться. Проблема человека и его изменяемости для многих возникла лишь в результате событий последних лет. Два предрассудка исчезли одновременно: во-первых, вера в устойчивость «народного характера»; во-вторых, вера в постепенный «прогресс разума в истории».
8
Внезапно стало очевидно, что наша повседневная, а большей частью и наша научная психология бессознательно пользуется предпосылками, связанными с представлением о консолидированном обществе. Стало ясно, что даже самое внимательное изучение индивида и масс создает неверный образ, если оно не уделяет внимания данному состоянию агрегата и структуре общества, служащей им основой.
Девятнадцатого июня 1933 года 38‐летний сотрудник Секретного отдела (который совсем скоро будет преобразован в Особый сектор) ЦК ВКП(б) Степан Никитич Цыбульник написал донос на некоторых работников Правительственной библиотеки
[45]. Секретный отдел (он же Особый сектор) ЦК, упрощенно говоря, являлся как бы “секретариатом Сталина”; там, в числе прочего, велось секретное делопроизводство Центрального Комитета. В исторической литературе нередко можно столкнуться с некоторой демонизацией этого подразделения – ведь все секретное притягивает внимание и зачастую внушает священный трепет. Но ни в Секретном отделе, ни затем в Особом секторе никакой чертовщины не водилось, а сидели там обычные делопроизводители и корпели над ворохами бумаг, которые шли к ним потоком. Однако из‐за сугубо конспиративного характера деятельности этой структуры принимались туда на работу особо доверенные и проверенные лица (с 1930 года все они трудились под началом А. Н. Поскребышева). Одним из этих доверенных лиц и был Степан Никитич. Свой донос он адресовал заведующему Секретным отделом ЦИК СССР В. К. Сотскову (на самом деле Сотсков занимал пост заместителя заведующего секретариатом Президиума ЦИК СССР с 1926 года и курировал секретную часть, которой заведовал Н. Ф. Обухов). Аккуратно и грамотно изложил Степан Никитич суть дела: работая в Правительственной библиотеке в вечерние часы, стал он невольным свидетелем творившихся там безобразий. А именно – непорядка в работе с “буржуазной” прессой. Вопреки распоряжению заведующей библиотекой Соколовой некоторые сотрудницы занимались разборкой иностранной прессы во внеурочное время (по вечерам) и даже забирали некоторые материалы на дом под смехотворным предлогом “повышения квалификации”. Узнав об этом, Степан Никитич задумался: ведь “материал использовывается в какой‐то форме и для чего‐то”. Ох, нехорошо… Но опытный секретчик не растерялся, он знал, как вывести врага на чистую воду:
Устойчивость народного духа и медленное изменение характера поведения сохраняются до тех пор, пока общество константно и преобразования в нем идут медленно. Прогресс разума и сдерживание в нас хаотического начала сохраняются лишь до тех пор, пока в общественном устройстве выполняются определенные условия и соответствующие силы действуют в этом направлении.
Я попытался очень осторожно выяснить – кто из сотрудников библиотеки занимается обработкой материала, и оказалось, что работает определенная группа и систематически[46].
Деструктивное воздействие событий последнего периода заключалось совсем не в том, что ряд групп и слоев, у которых и раньше можно было предполагать латентное господство иррациональных импульсов, теперь открыто их декларировали, а в том, что другие группы, которые могли бы противодействовать иррационализму, оказались беспомощны и как бы внезапно потеряли веру в формирующую общество власть разума.
Это бессилие групп, которые раньше были ведущими, и, во всяком случае, задавали тон в обществе, вновь показало, как важно наличие веры в свою миссию и что отнюдь не безразлично, как люди представляют себе общий исторический процесс и свою функцию в нем. Поэтому нам необходимо заново создать картину, в которой будут отражены основные черты всего, что произошло.
Выяснилось, что “группа” состояла из гражданок Мухановой, Розенфельд и гражданина Барута, которым, в свою очередь, “способствовали” гражданки Бураго, Давыдова, Нелидова и Петрова. “Кто же эти люди?” – задался вопросом бдительный Степан Никитич. Ответ на этот вопрос был вскоре получен им от 28‐летней беспартийной работницы библиотеки Людочки Бурковой, с которой у него, видимо, сложились особенно доверительные отношения (это, конечно, из области догадок – впоследствии на допросе Буркова призналась, что в 1934 году сожительствовала с неким П. И. Пецюкевичем, консультантом комиссии частных амнистий ЦИК СССР, и, отвечая на вопрос следователя Голубева, который одним своим видом внушал страх, заверила следствие, что больше из кремлевских мужчин ни с кем связи не имела). Невероятно, но факт: в те годы некоторые отдельные граждане и гражданки могли соперничать с ОГПУ в умении собирать и анализировать информацию. Поражает объем компромата, который удалось собрать Людмиле Бурковой о своих сослуживицах, – в ее лице Степан Никитич нашел просто кладезь полезной информации, обогатившей и щедро украсившей его донос от 19 июня 1933 года. Возможно, как это часто практиковалось в то время, Степан Никитич попросил Людмилу изложить все в письменном виде, а уже потом переработал материал, придав ему более связный характер (Степан Никитич, по роду своей службы, блистал гораздо большей грамотностью, чем простоватая Людмила). Об этом можно говорить с некоторой долей уверенности, так как в архиве Ежова сохранился и второй донос, написанный рукой самой Людмилы Бурковой 29 сентября 1933 года и адресованный комиссии по чистке ячейки ВКП(б) ЦИК СССР (и ее председателю Е. Н. Васильеву)
[47]. Донос № 2 был написан по совету неутомимого Цыбульника, который также попросил Буркову приложить к нему копию первого доноса. Вышедший из‐под руки Бурковой донос напоминает глас вопиющего в пустыне – Людмила и стоящий за ней Цыбульник явно не желали мириться с тем, что предыдущая кляуза не возымела никакого действия. Как вспоминал впоследствии заведующий Секретариатом Президиума ЦИК СССР С. П. Терихов, который присутствовал при беседе своего заместителя В. К. Сотскова с Цыбульником,
Исходить при этом надлежит из классификации последних опытных данных о власти иррационального в исторических событиях, что послужило, собственно говоря, причиной возникшей сумятицы. Возможно, что вера в прогресс разума в истории не более чем заблуждение.
* * *
т. Сотсков ответил ему как члену партии, что, поскольку в заявлении сообщаются факты, требующие агентурной проверки, оно направлено по принадлежности в соответствующие органы, и от дальнейших объяснений с ним отказался, порекомендовав вести дальнейшие разговоры по этому вопросу со мной[48].
До тех пор, пока демократия была лишь псевдодемократией, поскольку она предоставляла политическую значимость только мелким группам в имущественной и образовательной сферах, она действовала в направлении роста разумности, хотя, по существу, только разумной защиты собственных интересов. Но с той поры как демократия стала эффективной, т. е. активизировала все слои общества, она все больше принимает облик того, что Макс Шелер
[3] назвал «демократией настроения», т. е. выражает уже не действительно понятые интересы составляющих общество групп, а внезапные взрывы настроения масс, ставших объектом различных манипуляций.
В написанном позже объяснении, адресованном в КПК М. Ф. Шкирятову, Сотсков подтвердил, что передал донос Цыбульника в ОГПУ. Самого же Цыбульника он отфутболил к начальству. Пришлось с Цибульником общаться и С. П. Терихову:
Если раньше казалось, что в мире идет подготовка ко все более обостренной борьбе интересов, и можно было предположить, что рационализируемые интересы постепенно в виде компромисса или понимания необходимости преобразования общества смогут принять социальную форму, то сегодня создается впечатление, что размежевание будет конфронтацией между различными формами безрассудства. На стадиях революционного брожения такие силы масс все более решительно стремятся вверх. И группы лидеров, полагающие, что они только используют эти силы, все более подпадают под действие закона, в соответствии с которым они, думая, что подталкивают их, в действительности подталкиваются ими.
Когда я установил в беседе с т. Цыбулькиным, что он в данном случае пользуется и имеет сведения только от Бурковой, я заявил ему, что значительно лучше иметь дело с первоисточником, и просил его передать Бурковой, чтобы она со всем имеющимся материалом зашла ко мне, после чего я приму необходимые меры. На заявление т. Цыбулькина, что на Буркову уже начинается “гонение” со стороны т. Соколовой (“загоняют на худшую, тяжелую, работу”, “наблюдаются резкие отношения к ней”), я заверил его, что приму все меры не допустить репрессии[49].
В этом мы видим один источник шаткости, свойственной разумности при социальной диспропорциональности. При общей демократизации невозможно сохранять исконную несознательность масс. Если кто-то хочет демократии, он должен довести всех до хотя бы близкий степени ее понимания; в противном случае надо повернуть процесс демократизации вспять, что и пытаются сделать диктаторские партии.
По утверждению же самого “Цыбулькина”, Терихов хоть и пообещал, что “дворянка” Е. К. Муханова будет снята с работы, но тут же вдруг с руганью обрушился на Буркову, заявив, что та уже “изолирована” от работы по выдаче книг, “чтобы она не болтала всякому и каждому об аппарате тов. Енукидзе”. Вообще, создается впечатление, что Сотсков и Терихов отнеслись к Степану Никитичу с некоторой брезгливостью; ведь в 1935 году, давая объяснения Ежову, они даже не смогли точно припомнить фамилию доносчика и называли его то Цыбульский, то Цыбулькин.
Вопрос только в том, в какой степени подобные попытки централизации и подчинения воли индивидов (которое только и может гарантировать возникновение и утверждение диктаторского решения вопроса) приходят к возрастающему противоречию с условиями жизни в индустриальном обществе. На данной стадии трудно определить баланс сил, выступающих за развитие фундаментальной демократизации или против него.
Тем не менее, по словам Терихова,
Любая концентрация в руках аппарата средств производства, а также средств политического и военного господства таит в себе в возрастающей степени угрозу динамичному принципу активизации и приводит к господству меньшинства.
* * *
вскоре после этого т. Буркова была у меня. Сначала передала устно содержание заявления, мы поговорили с ней по существу сообщаемых ею сведений, а на следующий день она принесла мне копию заявления. Отметив для себя основные моменты заявления, я передал его т. Сотскову с просьбой вновь направить в ОГПУ и ускорить проверку[50].
Если оставить в стороне концентрацию и централизацию капитала, речь может прежде всего идти о трех формах монополизации господствующих позиций в обществе, которые противодействуют процессу фундаментальной демократизации:
Как следует из вышеизложенного, ОГПУ, хоть и было до 1935 года отстранено от непосредственной охраны Кремля, все же играло определенную роль в проверке принимаемых на работу сотрудников аппарата. Этим ведал Оперативный отдел ОГПУ, а конкретно – помощник начальника Оперода Гулько. Правда, из документов следует, что проверка зачастую проводилась формально и фиксировала лишь наличие или отсутствие судимости у работников. Более того, как парадоксально это ни звучит, формальный характер проверки ОГПУ даже затруднял увольнение “классово чуждых элементов”, которого так добивались “классово близкие”. Секретарь партячейки ЦИК СССР П. Ф. Зайцев (с 1928 года он официально числился в ЦИК на посту секретаря Центризбиркома) впоследствии писал Н. Ежову:
a) Если раньше господствующие группы элиты основывались в своих мнениях и решениях на общей жизненной ориентации, доступной многим общественным группам, то в процессе рационализации в широком смысле слова все больше растет значение образованных узких специалистов в отдельных областях. Вследствие этого понимание и дееспособность общества все больше как бы по объективным причинам концентрируется в умах небольшого числа политиков, экономистов, администраторов и специалистов в области права.
Ввиду того, что, по сообщению зав. секретариатом, эти лица прошли специальную проверку органов ОГПУ, у ячейки и месткома не было оснований для отвода[51].
b) Рука об руку с этой монополизацией знания идет концентрация деятельности в кругах все больше поднимающейся над остальными социальными слоями бюрократии. Существенным в различии между индивидуальными возможностями либерального века, с одной стороны, и бюрократической организацией в настоящем и в ближайшем будущем — с другой, являются не степень трудовых достижений, характер интересов и объективных представлений о цели. Решающим оказывается формирование едва ли не близкого к классу слоя бюрократии, которая уже давно вышла за пределы государственного управления и проникла в сферу хозяйства и культуры. Выступая в качестве посредника между сталкивающимися группами общества или в качестве союзника определенных слоев, бюрократия стремится конституироваться, во всяком случае, как функциональное общество и обеспечить свою монополию с помощью всех социальных средств, чтобы создать замкнутую организацию, вплоть до наследования должностей.
Второй донос, обнародованный комиссией по чистке в ноябре 1933 года, был передан членом комиссии Е. Д. Соколовой С. П. Терихову и А. С. Енукидзе (а председатель комиссии Ефим Васильев переслал донос в Ленинский райотдел ОГПУ) и имел более серьезные последствия (с кляузой был также ознакомлен Сотсков прямо в тот день, когда он проходил чистку, т. к. претензии предъявлялись и ему. Но он отговорился тем, что библиотека находится не в его ведении). Упомянутые выше доносы, а также показания арестованных по “кремлевскому делу” и мемуары лиц, проходивших по “кремлевскому делу”, могут быть – с известной долей осторожности – использованы в качестве источников биографических данных некоторых кремлевских сотрудников, в частности – трех главных “террористок” из Правительственной библиотеки.
с) В решающей политической борьбе ближайшего времени наибольшее значение будет иметь концентрация средств военной силы. Уже в предшествующих общественных структурах господство в этой области давало преимущественные шансы для того, чтобы создать монополию власти тех меньшинств, которые ее захватили. Складывающаяся концентрация средств борьбы делает вероятным, что новые диктаторы справа и слева создадут своего рода армию янычаров, состоящую из военных техников и специалистов. Подобно армии, основавшей власть турок, войско может находиться на такой дистанции от общего населения, что его всегда можно использовать против него. Концентрация военных средств уменьшает вероятность восстаний и революций, но также и демократического осуществления воли масс…
Еще одна угроза, проистекающая из диспропорциональности в развитии духовных и моральных сил, заключена в том, что современное общество в значительно меньшей степени, чем предшествующие общества, способно из-за тесной взаимосвязи всех своих частей выносить иррациональные моральные атаки. При сегодняшнем переплетении мирового хозяйства перепроизводство одного рынка ведет к бедственному положению на всех остальных рынках, политическое безумие одной страны затрагивает судьбу остальных стран и взрывы настроений, вызванные грубыми инстинктами активизировавшихся масс, ведут к катастрофе, затрагивающей все слои общества во всем мире, поскольку вследствие переплетения внутри современного общественного организма каждая ошибка передается дальше с повышенной интенсивностью.
9
Одним словом, если нам в ближайшее время не удастся в нашем стремлении управлять обществом достигнуть той ступени рациональности и моральности, которую мы обрели в области техники, наше общество погибнет от этой диспропорции.
* * *
Екатерина Муханова – потомственная дворянка (она происходила из I калужской линии древнего дворянского рода Мухановых, выходцев из знати Казанского и Астраханского ханств, покоренных Иваном Грозным). Дед Екатерины обосновался в Самаре, где был уездным предводителем дворянства, затем пошел по судебной линии (благо в юности окончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета) и в итоге был назначен губернским прокурором. Впрочем, отец Екатерины, Константин Николаевич, хоть и имел университетское образование, до революции служил земским агрономом (на допросе в НКВД 12 марта 1935 года брат Екатерины Константин сообщил о нем некоторые подробности, которые впоследствии подтвердила и Екатерина на допросе 28 марта: отец в молодости служил в царской армии, принадлежал к партии кадетов и даже баллотировался от нее в Учредительное собрание. Вместе с белыми ушел из Самары, служил артиллерийским офицером в армии Колчака, был взят в плен красными под Красноярском, но бежал, вернулся в Самару, где, скрыв пребывание в рядах белой армии, устроился на советскую службу в земельные органы). Умер Константин Николаевич в 1922 году. Его жена, Елена Петровна Сокальская, пережила и мужа и, наверное, старшую дочь (на момент ее ареста она проживала в Москве, зарабатывая на жизнь частным преподаванием немецкого языка). Екатерина родилась 10 ноября 1898 года, у нее был младший брат Константин (родился 7 августа 1903 года, инженер) и младшие сестры Мария (родилась 14 мая 1902 года, певица) и Наталья (родилась 17 июня 1905 года, преподавательница физкультуры на заводе “Шарикоподшипник”)
[52]. Марию и Константина ждал арест по “кремлевскому делу” вслед за Екатериной, но судьба их сложилась удачней – суждено было им пережить (если можно лагерное существование назвать жизнью) Большой террор. Екатерина поступила учиться в Петроградский университет (проживая у дяди, Николая Николаевича Муханова, уроженца Самары, который в 1908 году был пожалован в звание камергера Двора его Императорского Величества), потом вернулась в Самару и при белых училась в Самарском университете. Был у нее в Самаре и жених – Борис Степанович Бузков, сын друга отца Екатерины. По показаниям ее брата Константина, он “был офицером царской армии, в Самаре он появился неожиданно, перед самим приходом чехов, принимал активное участие в перевороте и служил затем офицером в отряде генерала Каппеля”. На допросе в НКВД 28 марта 1935 года Екатерина сообщила со ссылкой на отца, что Бузков “погиб в боях с красными”. Здесь же она показала, что приехала в Москву из Самары в 1922 году (видимо, после смерти отца) для учебы в Московском университете на факультете общественных наук; ее подруга Лидия Перельштейн, приехавшая вместе с ней, утверждала, что это произошло в 1921 году. На допросе в НКВД она рассказывала:
Раньше философы и социологи полагали, что существует некое заложенное в духе имманентное поступательное движение рационального и морального прогресса. Ошибочность этого ясна каждому, кто следит за современной ситуацией, ибо он может с полной уверенностью утверждать, что в области моральности и разумности мы в последние десятилетия скорее движемся назад, чем вперед.
То же крупное общество, которое рационализирует в ходе индустриализации все большее число людей и областей человеческой жизни, создает в больших городах концентрацию масс, а мы знаем (из социологически ориентированной психологии), что в массе человек значительно легче поддается влиянию, действию неконтролируемого взрыва влечений и психическим регрессиям, чем изолированный или органически связанный с небольшими объединениями и прочно пребывающий в них человек. Таким образом, массовое индустриальное общество движется, понуждаемое своим механизмом, к тому, чтобы создать самые противоречивые типы поведения как в жизни всего общества, так и в судьбе отдельного индивида.
В Москву я приехала в 1921 г. для продолжения образования и была зачислена слушательницей в 1‐й МГУ на ФОН. Вместе со мной из Самары в Москву приехала моя подруга, Муханова Екатерина Константиновна, и наш общий знакомый – Осташев Матвей. Все мы втроем получили одну маленькую комнату на Малой Никитской улице. В 1922 г. мы встретили в Москве нашего близкого знакомого по Самаре – Скалова, Георгия Борисовича, который предложил мне и Мухановой переселиться к нему на квартиру по Армянскому пер., куда мы и переехали[53].
В качестве крупного индустриального общества оно создает высшую степень рационально калькулируемой системы действий, связанной с целым рядом подавлений и вытеснений инстинктивных влечений; в качестве общества больших масс оно содействует всем иррациональным проявлениям и вспышкам, характерным для концентрации масс. В качестве индустриального общества оно порождает такой тонкий общественный механизм, при котором мельчайшая иррациональная помеха может иметь глубочайшие последствия; в качестве массового общества оно обеспечивает величайшую интеграцию иррациональных возбудителей инстинктов и влияний, массовизацию влечений, которая внушает такие опасения, что может быть уничтожена вся сверхтонкая конструкция.
Подруги поселились в одной из пяти комнат служебной квартиры Г. Б. Скалова, который в самом конце 1922 года был ненадолго назначен ректором Института востоковедения. Благодаря доносу Бурковой мы знаем, что Екатерина в начале 20‐х работала в Центросоюзе и Кирпичстрое, затем в 1923 или 1924 году они вместе с Л. Перельштейн поступили в библиотеку Института им. Ленина (которым руководил Л. Б. Каменев). Знавший Екатерину в конце 20‐х – начале 30‐х годов по работе в этой библиотеке драматург Алексей Симуков (который чудом не попал в число арестованных по “кремлевскому делу”, его фамилия фигурирует в протоколах допросов) – похоже, единственный, кто оставил о ней воспоминания: “Катя напоминала мне женщину из какого‐нибудь индейского племени: крепко вылепленный профиль, низкий голос, безапелляционность, с которой она выражала свои мысли, не обращая внимания на условности”
[54]. Сын А. Симукова, готовя его воспоминания к публикации, нашел фотокарточку Екатерины на пляже в Туапсе в 1927 году (там, если верить доносу Бурковой, Мухановы до 1931–1932 года имели “собственную дачу на имя матери”) и выполненный отцом карандашный набросок – и это все, что у нас есть на сегодняшний день для воссоздания облика русской Шарлотты Корде.
На эти антиномии указал уже Макс Вебер, хотя он не мог, конечно, предвидеть возникшие из этих антиномий кризисы новейшего времени. Однако неверно было бы предполагать, что эта массовизация необходимо и при всех обстоятельствах должна приводить к таким катастрофам, которые она порождает сегодня.
Упрощенной массовой психологии, охарактеризованной Лебоном
[4], надо всегда противопоставлять то, что, хотя сконцентрированные в конкретные массы люди действительно поддаются эмпирически доказуемым внушению и влиянию, все-таки многие члены общества не поддаются их иррациональному и экстатическому влиянию; к тому же иррациональность не при всех обстоятельствах должна разрушающе воздействовать на общество.
Из доноса Бурковой мы узнаем, что, работая в библиотеке Института Ленина, Екатерина в 1924 году познакомилась и подружилась с некоей Анной Васильевной Журавлевой (по словам Мухановой, “бывшей эсеркой”), с которой вела откровенные беседы и много рассказывала о себе. Журавлева вскоре уволилась из института, но Екатерина продолжала поддерживать с нею связь и бывать у нее в гостях до 1931 года. В 1931 году, как рассказывала Екатерина на допросе 10 февраля 1935 года (вскоре после ареста), она от Журавлевой “узнала, что в Правительственную библиотеку требуются работники и что нужно обратиться к Презенту”
[55]. И не только к Презенту. На допросе 12 февраля 1935 года близкая подруга Мухановой Нина Розенфельд показала, что Муханова устроилась в Кремль по рекомендации некоего Медведева, работавшего в газете “Известия”, а также, предположительно, и в оргкомиссии Секретариата Президиума ЦИК СССР (вряд ли речь идет о секретаре Союзного совета ЦИК СССР с 1929 года А. В. Медведеве, который, скорее всего, был лишь однофамильцем благодетеля Мухановой; он занимал слишком высокий пост, чтобы раздавать рекомендации “бывшим людям”, да и о его работе в “Известиях” ничего не известно). Судя по доносу Бурковой, у Екатерины были какие‐то проблемы с анкетой, заполненной ею при первом поступлении на советскую работу, – вроде бы она скрыла или исказила какие‐то данные об отце и о своем происхождении. Теперь, пишет Буркова, она “боялась поступления в Кремль из‐за анкеты, зная, что ОГПУ проверяет состав сотрудников”. Но все обошлось, и “она приходит сияющая к Журавлевой и говорит, что Презент не обращает внимания на происхождение”. В то время Журавлева, по словам Бурковой, сама еще не работала в Правительственной библиотеке. Однако уже в июне 1931 года, пользуясь, видимо, давним знакомством с Е. Д. Соколовой, Журавлева влилась в “дружный” коллектив в качестве руководителя группы, и Е. К. Муханова оказалась у нее в подчинении. И после этого между женщинами будто черная кошка пробежала. Собственно, Анна Журавлева и явилась источником львиной доли компромата на Екатерину Муханову, вываленного Бурковой в доносе. По сведениям Бурковой, Журавлева сама начала жаловаться на Муханову начальству: “…Вследствие плохой по качеству и недобросовестной работы Мухановой и ее систематических прогулов Журавлева как ответственный руководитель по группе представила эти факты Соколовой, чтобы последняя воздействовала на Муханову”
[56], но
Сегодня мы способны совершенно точно указать, какие дополнительные социологические обстоятельства вызывают взрыв иррациональности в концентрированных массах и при каких обстоятельствах они наносят вред обществу. Остановимся здесь лишь на некоторых из них.
Муханова находит поддержку со стороны Розенфельд, Барута и Бураго… Вся эта компания, видя, что Журавлева не примыкает к их группе и будет всячески тормозить их антисоветскую работу и может раскрыть их карты, начала общими усилиями травить ее, мешать ей в работе и восстанавливать против нее Соколову[57].
1. Прежде всего следует сказать, что концентрация большого числа людей сама по себе еще не является причиной экстаза и иррациональности. До тех пор пока большое общество расчленено на свои старые органические объединения — как, например, во Франции и в Англии, — оно не создает симптомов хаотической массовизации инстинктов. Тайна социального расчленения на органические объединения, рассмотренная с психологической точки зрения, заключается в том, что коллективные влечения и желания направлены в этих малых групповых единицах на их особые цели.
Журавлева пробовала и с другой стороны заходить – обвинила Муханову в краже книг из библиотеки. В пересказе Бурковой этот эпизод выглядит так:
2. Далее, следует иметь в виду, что иррациональное не при всех обстоятельствах вредно; напротив, это, быть может, самая ценная способность человека, когда она действует как мощный импульс для достижения рационально объективных целей или в виде сублимаций и воздействия на культуру создает культурные ценности, или же в качестве чистой витальности усиливает радость жизни, не разрушая беспорядочно жизнь общества.
Почему в библиотеке исчезают книги. Еще в 1931 г. Муханова взяла не записанную и не внесенную в библиотечный инвентарь ценную книгу из‐за границы – “Берлин” – по строительству городов, о чем Журавлева поставила в известность Соколову, и был скандал и истерика Мухановой. Факт повторившийся, т. к. еще в Институте Ленина Муханова взяла без спроса ценную английскую книгу и забыла ее на вешалке под своим пальто. Швейцар обнаружил эту книгу и заявил библиотечному начальству. Выяснили, почему эту книгу взяла Муханова, но до признания Муханова сваливала вину на других сотрудников[58].
Правильно организованное массовое общество в самом деле заботится о всех этих возможностях формирования влечений. Оно ведь должно именно потому дать выход влечениям, что в каждодневной жизни необходимо их длительное вытеснение посредством всеохватывающей рационализации. В этом функция «спорта», «празднеств» в массовом обществе, да и других каналов реализации культурных установок. Каждому большому культурному обществу до сих пор удавалось придавать иррациональным силам души определенный образ в формах культуры и сублимации.
“Истерика” случилась, скорее всего, потому, что обвинение не нашло подтверждения. Даже на допросе в НКВД Муханова категорически отрицала свою причастность к “хищению книг”, в чем ее обвинял следователь Каган. Найденная при обыске у Мухановой книга Sturm über Russland не имела библиотечного штампа, из‐за чего обвинения следователя выглядят неубедительными.
* * *
Но Журавлева не думала сдаваться, в ход пошла “тяжелая артиллерия”, и “противник” дрогнул,
Теперь мы можем пояснить, что мы понимаем под специфической опасностью иррационального. Это — такое состояние массового общества, в котором не оформленная и не включенная в общественную структуру иррациональность проникает в политику. Подобное состояние опасно, потому что массовизированный аппарат демократии вводит иррациональность в такие области, где необходимо рациональное управление. Тогда средствами демократии достигается противоположное тому, что было первоначальным смыслом демократизации. В этом случае перед нами опять тот процесс [который я называю] «негативной демократизацией».
когда Журавлева, не желая разговаривать с Мухановой, лично написала записку: “От такой дворянки и белогвардейки ничего другого ожидать нельзя”. До этого у Мухановой была истерика вследствие разговора с Соколовой. Записка была оставлена на столе у Мухановой под прессом. После прочтения этой записки у Мухановой была вторая истерика. (Причины ее от др[угих] сотрудников скрыли.) Она ушла со службы и на другой день совсем не явилась. Она говорила своей заместительнице в Кирпичстрое (Женя), что если комсомол прочтет эту записку и узнает, кто она, то грозит опасность не только ей, но и ее брату и семье. Может быть, ей не следует совсем являться на работу. (Исчезнуть – по ее словам.) После отпуска Муханова решила не возвращаться на работу совсем. Прогуляла 10 лишних дней. (Взяла записку у знакомого врача.) Журавлеву общими усилиями эта компания заставляет уйти. Перед уходом Журавлева подавала письменное заявление в ячейку ВКП(б) и местком, осветив факты своего ухода. Зайцеву [секретарю ячейки ВКП(б) ЦИК СССР. – В. К.] посылалось вышеизложенным материалом письмо через Троицкую будку. Об этом же говорилось Акопову [Сурену, председателю месткома, умершему до начала “кремлевского дела”]. Журавлева поступила в Правительственную библиотеку из Института библиотековедения [где Е. Д. Соколова была директором с июля 1928 г. по начало 1931 г. – В. К.]. Была приглашена Соколовой как хороший библиотечный специалист. Соколова знала Журавлеву с 1920 г. по Сибирскому ревкому. Вначале (в Правительственной библиотеке) она относится к Журавлевой хорошо. Предупреждает ее, что в библиотеке существуют две партии – комсомол и беспартийные, – между ними антагонизм, вследствие чего возник этот антагонизм, Соколова не сказала, но просила Журавлеву не примыкать ни к одной из партий. При воздействии дворянской группы Соколова переменила образ действий. Так, Журавлевой она говорила, что уволит Муханову, а последней наоборот[59].
Однако то, что иррациональность массовизированной человеческой души все больше вводится в сферу политики, обусловлено не психологическими, а социологическими причинами. Раскрыть, какого рода иррациональность, судорожное действие влечений в форме неврозов и т. д. вообще существует в человеческой душе, — дело психологии. Задача социологии — показать, в какие области вытесняется в существующем обществе эта иррациональность, какие социальные функции она там выполняет и какой образ принимает. Психологи, работающие без социологической ориентации, полагают, что, обнаружив определенные деструктивные силы, как, например, садизм, они могут своими методами определить их действие и значение, тогда как все дело, собственно говоря, в том, какими функциями они наделяются в данной общественной системе.
Этот пассаж из доноса Бурковой ярко характеризует обстановку, сложившуюся в библиотеке.
В связи с этим следует сказать, что и наше индустриальное общество полностью не рационализировано в объективной структуре своего построения. Оно создает пространство для действия политической иррациональности в виде применения насилия. Существующую в человеческой душе иррациональность можно было бы направить в другие области, чтобы она там либо получила выход, либо создавала культурные ценности, если бы открытые для применения насилия области в политической структуре общества не притягивали бы к себе все время и не мобилизовывали бы в своих целях эти психические данности.
Буркова оживляет свое повествование и другими подробностями биографии Мухановой, частично полученными от Журавлевой:
Зловещий характер полного порядка и организации, классовый мир в нашем современном обществе существуют в атмосфере ожидающего своего часа насилия. Никогда нельзя знать, когда и где в сфере внешней политики или внутреннего размежевания между властями мирное разделение функций будет вытеснено кровавым насилием. Эта всегда присутствующая в объективной структуре нашего общества, не получившая выхода иррациональность мобилизует в ряде случаев инстинкты массовизированных групп людей. Те же люди, которые были столь рационализированы в сфере труда, в сфере разделения труда и организации, могут в любой момент превратиться в разрушителей машин и не ведающих сомнений ратников.
Муханова – дворянка, имеет собственную родословную книгу – “Род дворян Мухановых”, где занесены последние она и ее семья. Род Мухановых записан в Шестую дворянскую книгу. Книга рода Мухановых находится в Ленинской библиотеке, другая тщательно хранится у ее брата инженера Константина Муханова. Сестры хотели эту книгу сжечь (боясь обысков), но брат отказался и спрятал ее, надеясь, видимо, на восстановление его дворянских привилегий, когда существовала подпольная Промпартия… Брат Мухановой ушел с одного завода и при поступлении на второй завод скрыл свое происхождение перед Завкомом и на вопрос: “Из тех ли он Мухановых”, – ответил: “Нет, нет”. Сестру Мухановой Наталью вычистили в Самаре с рабфака с последнего курса за происхождение. Мать Мухановой жила у Галины Мариановны [Ивановой. – В. К.], район Замоскворечье – Полянка или Пятницкая. Муж Галины Мариановны, инженер-вредитель [А. П. Иванов. – В. К.], осужден на 10 лет конц[ентрационного] лагеря внутренней тюрьмы ОГПУ (по процессу Промпартии), причем при допросе он скрыл привоз долларов из заграничной командировки. Муханова говорила, что ему при обнаружении этого факта грозил расстрел. Эти доллары прятала Муханова у себя и у брата в квартире в грязном белье. И, смеясь, говорила, что ни один чекист не подумает искать зашитые доллары в грязных тряпках. Мать Мухановой жила у Галины в продолжение ряда лет. Знакомства Мухановой – инженеры (через брата), артисты (через сестру)[60].
Как война, так и социальная революция ждут своего часа, скрываясь за величайшей рациональностью и калькуляцией, и человек, не вследствие своей извечной природы, склонной ко злу, как утверждают психологи, а вследствие амбивалентного его определения, двойственной природы нашей общественной организации выступает то как существо, рассчитывающее свои действия до последнего предела, то как нечто, взрывающее основы и считающее себя вправе обнажать в определенный момент глубочайшие слои человеческой жестокости и садизма…
Далее Людмила Буркова просто вываливает на своих предполагаемых читателей все сплетни, известные ей от охваченной ревностью и классовой ненавистью Журавлевой:
Худшее в развитии демократизации — то, что ничтожный человек, который [является] символом диспропорциональности в развитии духа и души, узнает, как пользоваться прессой, радиовещанием и всеми остальными техническими средствами для господства над душами людей, которые предоставило ему демократическое общество; с помощью этих технических средств он придает людям свой образ и тем самым увеличивает этот тип человека в миллион раз.
У Галины Мариановны до ареста ее мужа производились банкеты и вечера, где Муханова с сестрой и братом участвовали. Надо заметить, что ее брат там не пил и всегда привозил пьяную до потери сознания Муханову домой. Так же возил ее муж – доктор Михайлов М. М. – гинеколог [на самом деле рентгенолог. – В. К.], бывавший на этих банкетах. В то время Муханова нюхала кокаин, от чего потом лечилась[61].
Таким образом, в процесс формирования человека вступает новый фактор. Если раньше можно было верить в то, что в ходе относительно свободной конкуренции в области образования и убеждения посредством медленной селекции сложится наиболее приемлемый для современности рациональный тип человека по образованности и культуре, то концентрация средств пропаганды может при известных обстоятельствах создать монопольную ситуацию для человека более примитивного типа, что окончательно стабилизирует уже наступивший духовный регресс.
Не осталась без внимания, как видим, и интимная жизнь Екатерины Мухановой. Сам Михайлов на момент ареста его органами НКВД по “кремлевскому делу” преподавал во 2‐м Московском медицинском институте и занимал должность старшего государственного санитарного инспектора. Следователям СПО он, путаясь в датах, показал, что состоял в близких отношениях с Мухановой с 1927 по 1931 год. Подтвердил, что Муханова просила его выписать ей лекарство с содержанием кокаина, но он ей в этом отказал
[62].
Роберт Мертон