Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Брет Гарт

«Наш Карл»



Американский консул в Шлахтштадте свернул с широкой Кёнигс-аллеи на маленькую площадь, где помещалось его консульство. Эта площадь всякий раз своим странно нежилым видом напоминала ему театральную декорацию. В фасадах домов с полосатыми дощатыми навесами над окнами, в четкости их контуров, в сочности красок было что-то неправдоподобное, что можно увидеть только на сцене, а в приглушенном уличном говоре была какая-то нарочитость и неизменность, вроде той, что окружает актера в намалеванной пустыне, изображающей городской пейзаж. И все же консул ощущал здесь приятное умиротворение после других улиц и переулков Шлахтштадта, кишевших столь же нереальными, похожими на игрушечных, солдатами, которых чья-то рука, казалось, ежедневно вынимала из коробочек-казарм или бараков и небрежно разбрасывала по улицам и площадям уютного, утонувшего в зелени лип немецкого городка. Солдаты стояли на перекрестках; солдаты оловянно глазели на витрины; солдаты, словно ящерицы, каменели на месте при появлении офицера. Офицеры чинно шагали, прямые, как палки, по четыре в ряд, метя тротуар своими палашами, висящими у всех под одним углом. Парадным строем, с оркестром или без оного, проезжали кавалькады note 1 красных гусаров, кавалькады синих гусаров, кавалькады уланов, сверкая на солнце пиками и флажками. Из-за угла внезапно появлялись «наряды» или «пикеты»; колонны пехоты деловито шагали неведомо куда и неведомо зачем, поднимая пыль. И казалось, что всех этих солдат и офицеров, всех до единого, заводят где-то, в каком-то одном месте, словно часовой механизм. На околышах их головных уборов, которые все были на один образец, имелась спереди пуговичка или кокарда с квадратным отверстием посредине, напоминавшим замочную скважину. Консул был совершенно убежден, что, пользуясь этой замочной скважиной и соответствующим ключом, каждый капрал заводил свое подразделение, капитан тем же способом управлял лейтенантами и унтер-офицерами, и даже сам генерал, носивший точно такой же головной убор, находился во власти высшей, движущей его поступками силы. Ближе к окраине скопление лиц военного сословия мало-помалу шло на убыль, но зато там стояли будки, а где не было будок — обозы с оружием и провиантом. И для того, чтобы военный дух не потерял своей власти над душой шлахтштадтского бюргера, существовала еще полиция, облаченная в форму, дворники, облаченные в форму, контролеры, сторожа и железнодорожные носильщики, облаченные в форму, и все — в таких же точно головных уборах, заставлявших предполагать, что их обладателей тоже каждое утро заводят для дневных трудов. Даже почтальон, доставлявший консулу деловые бумаги самого мирного свойства, был при шпаге и имел вид гонца, принесшего депешу с поля битвы, и консул, отвечая на его приветствие, подтягивался, распрямлял плечи и несколько секунд отчетливо сознавал всю тяжесть возложенной на него ответственности.

Однако такое преобладание военного духа, как ни странно, мирно уживалось с буколическим note 2 характером самого городка, и это, в свою очередь, еще более усиливало ощущение нереальности: благодушно разгуливавшие по улицам коровы порой забредали в расположение кавалерийского эскадрона, нисколько, по-видимому, этим не смущаясь; овечки, пощипывая травку, проникали в ряды пехоты или бежали небольшим гуртом впереди маршировавшего отряда, и, право же, что могло быть восхитительнее и безмятежнее зрелища пехотного полка, когда он, таща на себе все, что можно придумать потребного на неделю, возвращался походным строем после увлекательных поисков воображаемого неприятеля в окрестностях города и мирно располагался на отдых на рыночной площади, среди кочанов капусты. Суровая внешность и чудовищная энергия воинов никого не вводили в обман; барабаны могли бить, трубы трубить, драгуны бешеным галопом скакать по плацу или внезапно обнажать свои сверкающие сабли на улицах, подчиняясь гортанной команде офицера, — никто из прохожих и ухом не поведет. Разве что кто-нибудь обернется поглядеть, как Рудольф или Макс проделывает что положено, одобрительно кивнет и пойдет дальше по своим делам. И хотя офицеры всегда ходили вооруженные до зубов и только на самых что ни на есть мирных званых обедах отстегивали в прихожей свои сабли, чтобы, разумеется, тотчас снова пристегнуть их и ринуться в бой за фатерланд note 3 в промежутке между сменой блюд, это ничуть не смущало душевный покой остальных гостей, оставлявших рядом с оружием свои зонты и трости. А так как в довершение ко всем несообразностям очень многие из этих воинов оказывались весьма учеными людьми с очками на носу и, невзирая на смертоносное оружие, которым они были увешаны, имели довольно штатский вид и были — все как один — крайне сентиментальны и необычайно простодушны, их поведение в этой извечной Kriegsspiel note 4 повергало консула в крайнее недоумение.

В приемной консул столкнулся с еще одной удивительной особенностью нравов Шлахтштадта, которая, однако, тоже была ему не в новинку. Дело в том, что, несмотря на столь яростную подготовку к борьбе с «внешним врагом» — впрочем, никогда, по-видимому, не распространявшуюся далеко за пределы города, — Шлахтштадт и его окрестности были известны всему миру отнюдь не этим, а своими прекрасными текстильными изделиями, и многие из рядовых воинов немало послужили славе и процветанию округа, трудясь за мирными ткацкими станками в своих сельских домиках. Конторы и склады превышали размерами даже кавалерийские казармы, хотя почтальон был, пожалуй, единственным одетым в форму лицом, переступавшим их порог. Вследствие этого консулу для поддержания престижа своей страны прежде всего приходилось просматривать и скреплять подписью и печатью всевозможные накладные, поступавшие в консульство от мануфактурщиков, причем, как ни странно, все эти деловые бумаги доставлялись преимущественно женщинами — и притом не конторскими служащими, а самыми обыкновенными горничными, и в приемные часы консульство легко можно было принять за контору по найму женской прислуги — столько там толпилось ожидающих очереди «медхен». Они шли одна за другой — все эти Гретхен, Лизхен и Клерхен, — в ослепительно чистых голубых платьицах, в простых, но ладных башмачках; они приносили накладные, завернув их в листок чистой бумаги или в голубенький носовой платок, зажав в коротких, крепких, а иной раз и мозолистых пальчиках, и протягивали консулу на подпись. Только раз эта подпись была небрежно смазана кончиком льняной косы, когда одна совсем еще юная «медхен», тряхнув головкой, слишком поспешно устремилась к двери; как правило же, эти простые крестьянские девушки отличались здравым смыслом, чувством ответственности и деловой хваткой, присущей им не в меньшей степени, чем их сестрам-француженкам, но совершенно не свойственной ни англичанкам, ни американкам, независимо от их социального положения.

В это утро все, кто с вязаньем в руках ожидал своей очереди, зашевелились и начали перешептываться, когда вице-консул последовал в кабинет консула, пропустив вперед инспектора полиции. Инспектор, разумеется, был в форме. Отдавая консулу честь, он, как всегда, оцепенел и, будучи не просто военным, не сразу вернулся в нормальное состояние.

Дело чрезвычайной важности! Сегодня утром в городе было арестовано неизвестное лицо, по всем признакам — дезертир. Он назвался американским гражданином и доставлен в приемную консульства, дабы консул мог его опросить.

Консул, впрочем, знал, что это грозное обвинение на деле было не столь уж грозным. Дезертиром именовался всякий, кто в юности эмигрировал за границу, не отбыв воинской повинности у себя на родине. Вначале расследование этих случаев казалось консулу весьма трудным и тягостным: приходилось сноситься с военным атташе в Берлине, списываться с американским государственным департаментом, и вся эта неприятная процедура тянулась долго, а тем временем какой-нибудь ни в чем не повинный немец, натурализовавшийся note 5 в Америке и ставший американским гражданином, но забывший захватить с собой документы, отправляясь погостить на родину, содержался под стражей. По счастью, однако, консул пользовался расположением и доверием генерала Адлеркрейца, командира двадцатой дивизии, и, также по счастью, вышеупомянутый генерал Адлеркрейц оказался самым галантным и любезным из всех бравых вояк, когда-либо кричавших своим солдатам «Vorwдrts» note 6, и самым дальновидным стратегом, когда-либо вынашивавшим военные планы — и даже военные планы неприятеля — в своей стальной голове под стальной остроконечной каской, причем все эти качества сочетались в нем с душой простой и бесхитростной, как у ребенка, невзирая на его внушительные седые усы. Так вот, этот суровый, но нежный сердцем воин решил в тех случаях, когда, несмотря на отсутствие документов, натурализация «дезертира» не вызывала сомнений, довольствоваться поручительством консула, дабы избежать дипломатической волокиты. На основе этого соглашения консулу удалось вернуть городу Милуоки одного вполне почтенного, но опрометчивого пивовара, а Нью-Йорку — превосходного колбасника и будущего олдермена note 7 и в то же время призвать к исполнению воинского долга двух-трех любителей путешествий, или попросту бродяг, никогда не видавших Америки, иначе как с палубы парохода, на котором они плыли «зайцами» и который отвез их обратно к обоюдному удовлетворению и спокойствию двух великих держав.

— Этот субъект заявляет, — сердито сказал инспектор, — что он американский гражданин, но потерял документы. Однако, и это весьма подозрительно, другим лицам он признавался, что прожил несколько лет в Риме! Да к тому же еще, — продолжал инспектор, покосившись на дверь и многозначительно прижав указательный палец к губам, — он утверждает, что у него есть родственники в Пальмире, которых он частенько навещает. Ну как? Слыхали вы когда-нибудь более нелепое, ни с чем не сообразное заявление?

Консул улыбнулся: ему уже становилось кое-что ясно.

— Дайте-ка я с ним поговорю, — сказал он.

Они вышли в приемную. Сидевшие там пехотный капрал и полицейский встали и отдали честь. Окруженный сочувствием и восхищением служанок, преступник — наименее заинтересованное с виду лицо из всех присутствующих — остался сидеть. Он был совсем юн, казался чуть ли не подростком! Трудно было поверить, что под этой пасторальной note 8 и невинной, почти ангельской внешностью скрывается подозрительный субъект, дезертир. Бело-розовая, как сало молочного поросенка, кожа, небесно-голубые, широко открытые глаза, простодушно взирающие на мир, тугие завитки курчавых золотых волос — воистину он был похож на бога солнца или на несколько перезрелого и дурно одетого купидона, случайно забредшего сюда с берегов Эллады! При появлении консула он улыбнулся и тыльной стороной руки утер свои полные пунцовые губы, уничтожая следы съеденной сосиски. Консул мгновенно узнал знакомый аромат, который разок уже пощекотал ему ноздри, повеяв на него из маленькой корзиночки Лизхен.

— Так вы говорите, что проживали в Риме? — с учтивой улыбкой спросил консул. — И не там ли вы заявили о своем желании принять американское гражданство?

Инспектор полиции одобрительно покосился на консула, затем впился суровым взглядом в ангельское личико преступника и откинулся на стуле, ожидая ответа на этот коварный вопрос.

— Что-то не припомню, — сказал преступник, задумчиво сдвинув свои младенческие бровки. — Либо там, либо в Мадриде, а может, и в Сиракузах.

Инспектор уже готов был вскочить со стула. Преступник явно самым недостойным образом потешался над блюстителями общественного порядка.

Но консул положил инспектору руку на плечо, раскрыл американский атлас на карте штата Нью-Йорк, ткнул в нее пальцем и обратился к арестованному:

— Я вижу, что названия городов, расположенных на озере Эри и вдоль полотна Нью-Йоркской Центральной железной дороги, вам известны, но…

— Я могу сказать также, сколько жителей в каждом из этих городов и что там производят, — с чисто юношеским тщеславием прервал его арестованный. — В Мадриде проживает шесть тысяч и свыше шестидесяти тысяч в…

— Хорошо, хорошо, — сказал консул, а из угла, где толпились служанки, долетел восхищенный шепот «Wunderschon!» note 9 и на сияющего улыбкой преступника был брошен не один восторженный взгляд.

— Но должны же вы помнить хотя бы название того города, в который были направлены вам документы, подтверждающие ваше гражданство!

— Я считал себя американским гражданином с той минуты, как подал декларацию, — с улыбкой отвечал «дезертир» и торжествующе поглядел на своих почитательниц. — Ведь я уже мог голосовать!

Инспектор, почувствовав, что с названиями американских городов он попал впросак, угрюмо молчал. Однако консул был далек от того, чтобы праздновать победу. Познания этого юноши, выдававшего себя за американского гражданина, были слишком энциклопедичны — любой смышленый малый мог зазубрить все это по учебнику географии. Но, с другой стороны, арестованный отнюдь не выглядел смышленым; правду сказать, он выглядел столь же глупо, как то мифологическое лицо, на которое походил.

— Дайте-ка я поговорю с ним с глазу на глаз, — сказал консул.

Инспектор передал ему досье арестованного. Купидона звали Карл Шварц; он был сирота и покинул Шлахтштадт в возрасте двенадцати лет. Родственников нет — кто умер, кто в эмиграции. Личность арестованного установлена с его слов и по метрическим книгам.

— А теперь, Карл, — ободряюще сказал консул, затворяя за собой дверь кабинета, — выкладывайте, что это вы затеяли? Были у вас вообще когда-нибудь документы? Если у вас хватило ума вызубрить карту штата Нью-Йорк, как же вы не сообразили, что эти познания не заменяют бумаг?

— Ну как же, вот, — сказал Карл, переходя на скверный английский язык. — Раз я заявил о своей намерение штать американский гражданин, так это же то ше самое, разве этого недоштатошно?

— Ни в коей мере, поскольку у вас и тут нет доказательств. Чем вы можете подтвердить, что такое заявление действительно было вами сделано? У вас нет никаких документов.

— So!note 10 — произнес Карл. Пухлыми, розовыми, как поросячье сало, пальчиками он взъерошил свои бараньи кудряшки и одарил консула сочувственной улыбкой. — Так вот оно што! — сказал он таким тоном, словно по доброте душевной живо заинтересовался затруднительным положением консула. — Как ше вы теперь? Што будет делать, а?

Консул пристально на него поглядел. В конце концов такая тупость не была чем-то из ряда вон выходящим и полностью гармонировала с внешностью арестованного.

— Хочу вас предупредить, — сказал консул серьезно, — что, если вы не предъявите каких-либо доказательств, подтверждающих ваши слова, я по долгу службы вынужден буду передать вас в руки властей.

— И тогда я, знашит, буду военную слушбу отбывать? — спросил Карл со своей неизменной улыбкой.

— Именно так, — сказал консул.

— So! — снова промолвил Карл. — Этот город… этот Шлахтштадт не плохой городок, верно? Красивый женщины. Добрый мужчины, пиво и сосиски тоше неплох. Ешь, пей вволю, верно? Вы и ваш мальшики славно проводить время здесь, — прибавил он, поглядев по сторонам.

— Недурно, — ответил консул и отвернулся. Затем внезапно снова резко обернулся к не ожидавшему нападения Карлу, погруженному, по-видимому, в приятные гастрономические воспоминания.

— Каким все же ветром занесло вас сюда?

— Как вы сказать?

— Я спрашиваю: что привело вас сюда из Америки или откуда там вы сбежали?

— Захотелось швоих повидать.

— Но вы же сирота и нет у вас здесь никаких «своих».

— А весь Германия, весь страна — это ше мой народ, разве нет? Ей-богу, правда! Вы што — не верит!

Консул сел за стол и написал коротенькую записку к генералу Адлеркрейцу на своем ломаном немецком пополам с английским языке. Он не считает себя вправе в этом случае вмешиваться в распоряжения властей или ручаться за Карла Шварца. Однако, со своей стороны, он предложил бы, ввиду явной безобидности и молодости эмигранта, не применять к нему никаких санкций или взысканий, а просто дать ему возможность, как всякому новобранцу, занять свое место в рядах армии. И если позволено давать советы столь дальновидному военному специалисту, как генерал, то, по его мнению, этот Карл Шварц просто создан для работы в интендантстве. Разумеется, консул оставляет за собой право, в случае предъявления Карлом соответствующих документов, просить о его увольнении из рядов германской армии.

Консул прочел это послание Карлу вслух. Юный купидон улыбнулся и произнес:

— So! — Затем подошел к консулу и добавил: — Шму руку!

Консул не без некоторых угрызений совести пожал протянутую руку и, проводив Карла до приемной, сдал его с рук на руки инспектору вместе с письмом. У всех служанок, как по команде, вырвался из груди вздох, и на консула устремились молящие взгляды, но он мудро решил, что беззащитному сиротке Карлу в его собственных интересах следует немного попривыкнуть к дисциплине, и вернулся к своей менее хлопотливой деятельности по части накладных.

В тот же вечер вестовой, вынув из-за пояса сложенный вчетверо листок голубой бумаги, вручил консулу послание, содержавшее одно-единственное английское слово: «Ол-райт!», и некую замысловатую загогулину, в которой консул узнал подпись генерала Адлеркрейца.

Однако о том, что произошло дальше, консулу стало известно лишь через неделю.

Брет Гарт

Возвратившись как-то вечером в свою квартиру, помещавшуюся не в деловой, а в жилой части города, он отпер ключом дверь и заметил в глубине прихожей свою служанку Трудхен, как всегда, в обществе синей (а может быть, желтой или красной) фигуры. Он прошел мимо с обычным «\'n\'Abend!» note 11.

Язычник Вань Ли

Но тут солдат обернулся и отдал честь. Консул прирос к месту. Перед ним стоял купидончик Карл в военной форме!

Впрочем, форма никак не изменила его внешности. Правда, волосы были острижены короче, но все так же золотились и курчавились; пухленькая фигурка была перепоясана кожаным ремнем и застегнута на все блестящие металлические пуговицы, но это делало ее лишь еще более игрушечной, еще более похожей на подушечку для булавок или перочистку; казалось, обтянутые мундиром пухлые плечики и грудь так и просятся, чтобы в них вкололи булавку. И вот чудеса — Карл, если верить его словам, успел так отличиться, маршируя гусиным шагом, что уже получил парадную форму и даже некоторые маленькие поблажки, одной из которых, по-видимому, и пользовался в настоящую минуту. Консул улыбнулся и прошел к себе. Все же ему показалось странным, что Трудхен — рослая, крепкая девушка, пользовавшаяся огромным успехом у лиц военного звания и отвергавшая всех поклонников чином ниже капрала, на сей раз снизошла до рядового, да еще новобранца. Консул спросил ее об этом потом.



— Ах, но ведь это же наш Карл! И господин консул сам знает, что он американец!

— Вот как?

Когда я распечатал письмо Хоп Сина, оттуда выпал исписанный иероглифами листок желтой бумаги, который мне, простаку, показался сначала ярлычком с пачки китайских хлопушек. Но в том же конверте лежала полоска рисовой бумаги чуть поменьше с выведенными тушью двумя иероглифами, и в этой полоске я тотчас же признал визитную карточку Хоп Сина. Его послание, переведенное потом слово в слово, гласило следующее:

— Ах, ну да! Это такая жалостливая история!

«Двери моего дома всегда открыты для гостя.

— Так расскажите мне ее, — сказал консул в слабой надежде, что Карл добровольно поделился с девушкой какими-нибудь воспоминаниями о своем прошлом.

— Ах, Gott! note 12 Там, в Америке, его считали за человека, и он мог голосовать, и издавать законы, и, с божьей помощью, стал бы членом муниципалитета или обер-интендантом, а здесь его упекли в солдаты на несколько лет. И Америка очень прекрасная страна. Wunderschцn! Там такие огромные города! В одном только Буфло может уместиться весь наш Шлахтштадт, там одних жителей пятьсот тысяч человек!

Налево, как войдешь, стоит чаша с рисом, направо — сладости.

Консул вздохнул. Карл, как видно, все еще двигался по Нью-Йоркской Центральной и вокруг озера Эри.

— А он так и не вспомнил, что сделал со своими документами? — настойчиво спросил консул.

Два изречения учителя:

— Ах, на что ему они — эти глупые, пустые бумажки, — когда он сам мог издавать законы?

Гостеприимство есть добродетель сына и мудрость предка.

— Но его аппетит, я надеюсь, не пострадал? — осведомился консул.

На этом их беседа и закончилась, но Карл еще не раз появлялся по вечерам в глубине полутемной прихожей, откуда его игрушечная фигурка совсем вытеснила статного капрала гусарского полка. Но вот как-то раз консул уехал в соседний город и возвратился на сутки раньше, чем предполагал. Подходя к дому, он с удивлением заметил свет в окнах гостиной, а войдя в прихожую, был еще больше удивлен, не обнаружив Трудхен ни там, ни в других комнатах. Он ощупью поднялся по лестнице и распахнул дверь гостиной. Каково же было его изумление, когда он увидел, что за его письменным столом, удобно устроившись в его кресле, сняв фуражку и положив ее возле лампы на стол, сидит Карл и что-то, по-видимому, изучает. Он был настолько углублен в свое занятие, что не сразу поднял голову, и консул мог хорошо разглядеть его лицо. Всегда улыбающееся, подвижное, оно поразило консула своим необычайно сосредоточенным и серьезным выражением. Когда наконец их взгляды встретились, Карл проворно вскочил, отдал честь и просиял улыбкой. Но то ли по врожденной флегматичности, то ли благодаря поразительному самообладанию ни тени смущения или испуга не отразилось на его лице.

Хозяин веселится в сердце своем после жатвы. Он устраивает пир.

Он тут же поспешил дать объяснение — крайне простое. Трудхен отправилась немножко погулять с капралом Фрицем и попросила его «присмотреть за домом» в их отсутствие. В казармах нет ни книг, ни газет, читать совершенно нечего, и он полностью лишен там возможности набираться ума. Вот ему и захотелось полистать немного эти книги — он подумал, что господин консул не будет в претензии.

Когда гость ходит по полю, где у тебя растут дыни, не следи за ним слишком пристально; невнимание часто бывает высшей формой вежливости.

Консул был тронут. В конце концов, если Карл позволил себе некоторую нескромность, то совершенно пустяшную, и Трудхен здесь виновата не меньше. И если бедный малый в состоянии хоть сколько-нибудь набраться ума — а ведь сейчас было похоже, что он и вправду способен размышлять, — то надо быть свиньей, чтобы укорять его за это. И консул приветливо улыбнулся и поглядел на стол, а Карл спрятал огрызок карандаша и засаленный блокнот в нагрудный карман. Тут консул с удивлением заметил, что предметом, который так глубоко заинтересовал Карла, была большая географическая карта. И к тому же — что было еще удивительнее — карта окрестностей Шлахтштадта.

— У вас, я вижу, большой интерес к географическим картам, — учтиво сказал консул. — Не собираетесь ли вы снова эмигрировать?

Счастье, мир и благоденствие.

— О нет! — просто ответил Карл. — Здесь где-то поблизости живет моя двоюродная сестра. Я разыскиваю ее.

Хоп Син».

Тут возвратилась Трудхен, и Карл удалился, а консул опять с удивлением заметил, что девушка уже не выражала столь неумеренных восторгов по адресу Карла, хотя его поведение нисколько, казалось, не изменилось. Приписав эту перемену водворению на прежнее место капрала, консул укорил Трудхен за непостоянство. Но она ответила ему без улыбки:

— Ах! У него завелись теперь новые друзья, у нашего Карла. Простые девушки, вроде меня, больше его не интересуют. Конечно, куда уж нам, когда такие благородные дамы, как старая фрау фон Вимпфель, от него без ума!

Должен признаться, что, несмотря на всю прелесть этих сентенций и этой вековой мудрости, несмотря на то, что последний афоризм был вполне в духе моего друга Хоп Сина, принадлежащего к числу самых мрачных юмористов, именуемых китайскими философами, должен признаться, что по самому вольному переводу я совершенно не мог понять, каков прямой смысл этого письма. К счастью, в конверте оказалось третье вложение, написанное по-английски рукой самого Хоп Сина. Вот что я прочел:

Со слов Трудхен можно было заключить, что вдова богатого лавочника покровительствует молодому солдату и делает ему подарки. Но этого мало: жена полковника, по-видимому, превратила его в своего пажа или адъютанта, и он уже провожал ее на вечер в офицерское собрание, и после этого жены других офицеров тоже начали интересоваться им. Разве господин консул не считает, что это ужасно, — ведь в Америке Карл мог голосовать и издавать законы, а здесь должен прислуживать!

«Не удостоите ли вы своим присутствием дом N… по Сакраменто-стрит в пятницу, в восемь часов вечера. Чай будет подан ровно в девять.

Консул не знал, что и думать. Но, во всяком случае, он, Карл, как видно, преуспевает и не нуждается в его покровительстве. Тем не менее не без задней мысли — разузнать о нем побольше — он с готовностью принял приглашение генерала Адлеркрейца пообедать в офицерской компании в казарме. Придя туда, консул с некоторым смущением обнаружил, что обед в какой-то мере дается в его честь, и после пятой перемены блюд и опорожнения большого количества бутылок седовласый воин, генерал Адлеркрейц, любезно предложил выпить за здоровье консула и произнес небольшой тост, в котором наличествовали все части речи и был даже один глагол. Смысл тоста сводился к тому, что закадычная дружба генерала с господином консулом символизирует собой нерасторжимый союз Германии и Колумбии, а их глубокое взаимопонимание — залог миролюбивого содружества этих двух великих наций, возвращение же «нашего Карла» в ряды великой германской армии — тончайший дипломатический акт великого государственного ума, и генерал должен с удовлетворением отметить, что общность целей будет и впредь роднить его с господином консулом, как представителей братства великих народов, объединенных в великий германо-американский союз, а также выразить надежду, что их земные труды на благо этого союза, принося им удовлетворение, каждому порознь и обоим вместе, никогда не будут забыты потомками. Казарма задрожала от возгласов «Hoch! Hoch!» note 13 и звона тяжелых пивных кружек, и консул, волнуясь от избытка чувств и припася на всякий случай в кармане один глагол, поднялся для ответного тоста. Пустившись в это рискованное плавание и держась подальше от предательских берегов здравого смысла и заманчивых гаваней остановок и передышек, он смело правил в открытое море красноречия. Он заявил, что его уважаемый противник в этой одической note 14 битве совершенно его обезоружил и у него нет слов, дабы достойно ответить на столь великодушный панегирик note 15, а посему ему остается только присоединиться к этому доблестному воину в его искреннем стремлении к мирному союзу обоих стран. Однако, полностью разделяя все возвышенные чувства, выраженные его радушным хозяином, и широту его взглядов, он берет на себя смелость перед лицом этого высокого собрания, этого славного братства заявить о существовании еще более прочных и нерасторжимых уз, связующих его с генералом, а именно уз родства! Всем собравшимся хорошо известно, что сей доблестный военачальник женат на англичанке, и вот теперь консул решил открыть им, что и сам он, будучи, разумеется, стопроцентным американцем, унаследовал с материнской стороны немецкую кровь! Добавлять что-либо к этому сообщению он не считает нужным, но с полным доверием передает им в обладание этот доселе им неизвестный и исполненный огромного значения факт! И консул опустился на стул, так и позабыв извлечь из кармана припасенный глагол. Однако рукоплескания, которыми наградили слушатели этот необыкновенно обоснованный, логичный и многообещающий финал его речи, доказали, что она имела успех. Бравые воины один за другим энергично пожимали ему руку; сам генерал обернулся и облобызал его перед всем затаившим дыхание собранием. У консула на глаза навернулись слезы.

Хоп Син «.

Пока пир шел своим чередом, консул с удивлением обнаружил, что Карл не только вошел в моду и стал чем-то вроде пажа при полковых дамах, но что его наивность, глупость и сверхъестественное простодушие, над которыми потешались все в казармах, стали притчей во языцех. О его непостижимом таланте попадать впросак — а он не знал себе в этом равных — рассказывались целые истории. Старые анекдоты о прославленных невеждах перекраивались заново и приписывались «нашему Карлу». Как же, ведь это же «наш Карл», получив на чай две марки от одной молодой дамы, когда лейтенант прислал его к ней с букетом цветов, потоптался на месте, не зная, брать или не брать, а потом сказал: «Благодарю вас, добрая фрейлейн, но нам этот букет обошелся в девять марок!»

Записка разъяснила все. Мне предстояло посещение лавки Хоп Сина, где будет осмотр каких-нибудь китайских редкостей и уникумов, беседа в конторе, чашка чаю такого совершенства, какого не встретишь за пределами этой священной обители, сигары, а потом поездка в китайский театр или храм. Такова была излюбленная программа Хоп Сина, когда он принимал гостей в качестве доверенного лица или управляющего компании Нин Фу.

Это «наш Карл» великодушно заявил другой даме, которая выражала сожаление по поводу того, что не может принять приглашение его хозяина: «Ничего, не расстраивайтесь, у меня тут есть еще письмецо для фрейлейн Копп (так звали соперницу этой дамы), а мне не велено приглашать вас обеих».

В пятницу, около восьми часов вечера, я вошел в лавку Хоп Сина. Там, как всегда, посетителя встречал восхитительный букет таинственных, чужеземных ароматов; там по-прежнему длинными рядами стояли причудливые чаши, вазы и кувшины — вещи, сочетающие гротескность и математическую точность пропорций, легкомыслие рисунков и тонкость линий и дисгармоническую пестроту красок, из которых каждая сама по себе была прекрасна и чиста. Бумажные змеи в виде громадных драконов и гигантских бабочек; бумажные змеи, так хитро устроенные, что, когда пускаешь их против ветра, они издают звук, похожий на ястребиный клекот; бумажные змеи таких размеров, что мальчику их не удержать, таких размеров, что становится понятно, почему этой игрушкой забавляются в Китае взрослые. Фарфоровые и бронзовые божки, настолько уродливые, что человек не чувствует к ним ни интереса, ни симпатии. Вазы со сладостями в обертках, исписанных нравоучениями из Конфуция1. Шляпы, похожие на корзинки, и корзинки, похожие на шляпы. Шелка столь тонкие, что я даже не решаюсь назвать то невообразимое количество квадратных ярдов такого шелка, которое можно пропустить сквозь кольцо с мизинца. Все эти и многие другие непостижимые уму вещи были мне хорошо знакомы. Я пробрался через слабо освещенную лавку и вошел в контору, или приемную, где меня поджидал Хоп Син.

Это «наш Карл», будучи послан к некой особе с извинением от одного офицера, задержавшегося по служебным делам, поверг ее в немалое замешательство, предложив снести «этому бедняге» обед в казарму.

Прежде чем приступить к описанию Хоп Сина, я прошу читателей выбросить из головы представление о китайце, которое могло создаться у них по пантомимам. Хоп Син не носил изящных фестончатых панталон с колокольчиками — мне не приходилось встречать китайцев в таких панталонах; он не имел привычки ходить, держа указательные пальцы под прямым углом к телу; я никогда не слышал от него загадочных слов «чинг-а-ринг-аринг-чо», ни разу, ни при каких обстоятельствах не видел его танцующим. Нет! Это был весьма солидный, учтивый и благообразный джентльмен. Лицо и голова Хоп Сина, за исключением того места на затылке, где у него росла длинная коса, отливали желтизной, точно глянцевитый атлас. Глаза были черные, блестящие, веки расходились под углом в пятнадцать градусов, нос прямой, изящной формы, рот маленький, зубы ровные и белые. Он носил темно-синюю шелковую блузу, а в холодные дни появлялся на улицах в короткой мерлушковой кофте. Штаны у Хоп Сина были из синей парчи, плотно облегавшей икры и щиколотки, и, глядя на них, невольно думалось, уж не забыл ли он утром надеть брюки. Но во всем его облике чувствовалось такое благородство, что друзья воздерживались от таких вопросов. Изысканная учтивость сочеталась в нем с врожденным чувством собственного достоинства. Он свободно объяснялся по-французски и по-английски. Короче говоря, среди торговцев христианской веры в Сан-Франциско вряд ли можно было найти равного этому купцу-язычнику.

Следует прибавить, что все эти очаровательные промахи не ограничивались рамками его светских и домашних обязанностей. Будучи неизменно исполнительным, точным и дисциплинированным по части солдатской муштры и стяжав себе тем любовь немца-фельдфебеля, он в то же время был крайне непонятлив и туп во всем, что касалось смысла этого обучения, и никак не мог постичь назначения и устройства того или иного оружия, сколько бы он ни вертел его в руках, рассматривая с немым, бессмысленным изумлением.

В конторе сидели еще несколько человек: федеральный судья, редактор газеты, важный чиновник и крупный торговец. Когда мы напились чаю и отведали сладостей из горшочка, в котором, судя по его таинственному виду, среди других не поддающихся описанию деликатесов могла находиться и засахаренная мышь, Хоп Син поднялся и, с важностью поманив нас за собой, стал спускаться по лестнице в подвал. Войдя туда, мы с удивлением увидели, что там горит яркий свет, а на цементном полу полукругом расставлены стулья. Хоп Син учтиво предложил нам сесть, после чего начал так:

Это «наш Карл» во время учебной стрельбы на полигоне посоветовал своим военным наставникам забить в мушкет все патроны сразу — сколько уместится в стволе — и одним махом выпалить всю смертоносную начинку, утверждая, что это куда проще и быстрее, чем каждый раз заново заряжать и стрелять.

Это «наш Карл», стоя в карауле на маневрах и добросовестно выполняя все, чему его обучили, чуть не пристрелил фельдфебеля, на мгновение забывшего пароль. И конечно, тот же самый Карл, после того как ему здорово влетело за эту неосторожность, в следующий раз, стоя на часах, к обычному оклику: «Кто идет»? присовокупил необходимое на его взгляд предостережение:

— Я пригласил вас, чтобы показать вам представление, которого не случалось видеть ни одному иностранцу, — это самое меньшее, что о нем можно сказать. Вчера утром в Сан-Франциско приехал придворный фокусник Ван. До сих пор он показывал свое искусство только во дворце. Я попросил его развлечь сегодня вечером моих друзей. Ему не нужно ни подмостков, ни бутафории, ни помощников — ничего, кроме того, что вы здесь видите. Попрошу вас, джентльмены, осмотреть помещение.

— Говори сейчас же «Родина», не то стрелять буду! Но его неизменное добродушие и детское любопытство были несокрушимы и заставляли как его товарищей, так и офицеров все ему разъяснять, в расчете услышать от него что-нибудь потешное в духе его всегдашних уморительных высказываний, а его незлобивость и наивность открывали ему все военные премудрости и все сердца. После банкета генерал провожал консула до ворот, где его ждал экипаж; внезапно перед ними выросла фигура в солдатской форме и прозвучал вызов караула:

Мы, разумеется, согласились. Это был самый обыкновенный подвал, какие есть во всех торговых складах Сан-Франциско, цементированный для предохранения товаров от сырости. Мы постучали тростями по полу, проверили стены, лишь бы доставить удовольствие гостеприимному хозяину. Никто из нас ничего не имел против того, чтобы стать жертвой ловкой мистификации. А я и подавно был готов поддаться обману, и если бы мне предложили потом разгадку всех этих чудес, я наотрез отказался бы слушать ее.

— Heraus! note 16

Но генерал остановил караульных, отечески погрозив пальцем не в меру усердному солдату, в котором консул сразу узнал Карла.

Мне доподлинно известно, что тогда Ван впервые давал сеанс на американской земле, но с тех пор моим читателям, должно быть, часто приходилось видеть подобные сеансы, и я не стану докучать им подробными описаниями. Для начала Ван, взмахнув веером, пустил по комнате кусочки папиросной бумаги, которые на наших глазах превратились в бабочек, продолжавших порхать до конца сеанса. Я до сих пор помню, как судья хотел поймать одну, опустившуюся ему на колено, и как она ускользнула от него, точно живая. Ван все помахивал и помахивал веером, и из цилиндра, который стоял перед ним, появлялись цыплята, апельсины, из рукавов у него струились ярд за ярдом шелка, и наконец весь подвал был завален предметами, возникавшими словно из-под земли, с потолка, прямо из воздуха! Он глотал ножи, рискуя на долгие годы расстроить себе пищеварение, вывертывал руки и ноги, свободно висел в воздухе без всякой видимой опоры. Но самой поразительной загадкой был коронный помер его программы, которого мне никогда больше не пришлось видеть. Он и служит оправданием такого длинного предисловия и всего рассказа и является зерном, из которого родилась эта правдивая история.

— Он теперь вестовым при мне, — пояснил генерал. — Пришелся очень по душе моей супруге. Да, представьте, наши дамы чрезвычайно ему симпатизируют.

Убрав с пола груду вещей, Ван расчистил пространство около пятнадцати квадратных футов и предложил нам еще раз осмотреть это место. Мы с полной серьезностью выполнили его просьбу; и на взгляд и на ощупь на цементном полу ничего не было. После этого Ван попросил одолжить ему носовой платок, и я дал свой, так как стоял ближе всех. Он взял его и положил на пол. Поверх платка он расстелил квадратный кусок шелка, а на шелк бросил большую шаль, которая покрыла почти все расчищенное пространство. Потом сел в углу этого прямоугольника и, печально покачиваясь из стороны в сторону, затянул какой-то монотонный напев.

Консул не знал, что и подумать. Насколько ему было известно, супруга генерала Адлеркрейца была типичная англичанка с головы до пят; она решительно и твердо, неуклонно и бескомпромиссно придерживалась всех английских обычаев, привычек и предрассудков в самом центре Шлахтштадта, и то, что даже эта дама настолько заразилась чужеземной причудой, что в нарушение всех правил допустила нашего немыслимого Карла в свой образцово-чинный английский дом, показалось консулу донельзя странным.

Месяца два до консула не доходило никаких вестей о Карле, но как-то вечером Карл объявился в консульстве собственной персоной. Он снова искал уединения консульского кабинета, чтобы написать письма домой; в казарме ему никак не удавалось это сделать.

Мы сидели молча и ждали, что будет дальше. Сквозь заунывное пение в подвал доносился грохот экипажей, проезжавших где-то у нас над головой, потом стали бить городские часы. Глубочайшее внимание и настороженность, таинственные блики, зловеще мерцающие на уродливой фигуре какого-то китайского божества в глубине подвала, еле уловимый запах опиума и пряностей, тягостная неизвестность ожидания — от всего этого по спине у нас пробегал холодок, и мы поглядывали друг на друга, обмениваясь неестественными, напряженными улыбками. Неприятное ощущение достигло предела, когда Хоп Син медленно поднялся с места и молча указал пальцем на середину шали.

— Вы, мне кажется, должны были бы теперь обретаться по крайней мере в доме фельдмаршала, — пошутил консул.

— Пока нет, только с будущей недели, — с подкупающей простотой отвечал Карл. — Я определяюсь на службу к генерал-коменданту крепости Рейнфестунг.

Под шалью что-то лежало. Да, да, лежало что-то такое, чего там раньше не было. Сначала мы увидели только намек на какой-то контур, на какие-то смутные формы, но с каждой минутой они проступали все отчетливее и яснее. Ван продолжал петь, на лице у него выступил пот, а скрытый предмет все рос и рос, так что шаль приподнялась посредине на пять-шесть дюймов. Теперь под ней уже можно было угадать контуры крохотной, но пропорциональной человеческой фигурки с раскинутыми руками и ногами. Кое-кто из нас побледнел, всем стало не по себе, и когда редактор нарушил тишину шуткой, она была принята восторженно, несмотря на все ее убожество. Но вот пение оборвалось; стремительным и ловким движением рванув на себя шаль вместе с шелком, Ван открыл нашим глазам мирно спавшего на моем носовом платке крохотного китайчонка!

Консул улыбнулся, предложил Карлу устроиться за одним из столов в приемной и предоставил ему заниматься своей перепиской.

Возвратившись через некоторое время, он увидел, что Карл, кончив писать, с детским восхищением и любопытством разглядывает толстые конверты со штампом консульства, лежавшие на столе. Казалось, его поражал контраст между этими солидными предметами и тоненьким жидким конвертиком, который он держал в руке. Он был еще больше подавлен, когда консул растолковал ему, что большие конверты — для официальных бумаг.

Аплодисменты и восторженные крики, раздавшиеся вслед за этим, должны были удовлетворить фокусника, хотя его аудитория не отличалась многочисленностью. Мы так шумели, что могли разбудить ребенка — хорошенького годовалого мальчика, похожего на купидона, вырезанного из сандалового дерева. Он исчез так же загадочно, как и появился. Когда Хоп Син с поклоном вернул мне носовой платок, я спросил его, не приходится ли фокусник отцом ребенку.

— Вы пишете кому-нибудь из своих друзей? — спросил консул, тронутый его наивностью.

— О да! — горячо заверил его Карл.

— No sabe!2 — сказал невозмутимый Хоп Син, ограничившись распространенной в Калифорнии испанской формулой уклончивого ответа.

— Может быть, хотите отправить свое письмо в таком конверте? — вопросило это должностное лицо.

Сияющие глаза и широкая улыбка Карла послужили достаточно выразительным ответом. В конце концов почему не сделать такой крошечной подачки этому бездомному бродяжке, все еще, по-видимому, бессознательно тянувшемуся под его консульское крылышко? Консул дал Карлу конверт, и тот с мальчишеским тщеславием принялся выводить на нем адрес. Это был последний визит Карла в консульство.

— Неужели он для каждого представления достает нового ребенка? — не унимался я.

Как выяснилось, он сказал чистую правду: в скором времени консул узнал, что Карл посредством каких-то перетасовок, санкционированных в неких высоких военных инстанциях, и в самом деле откомандирован в личное распоряжение коменданта Рейнфестунга.

— Может быть. Кто знает?

Габриэль Гарсиа Маркес

Dienstmudchen note 17 Шлахтштадта пролили о нем немало слез, а дамские сборища в более изысканных кругах заметно потускнели и утратили свою непринужденную веселость и остроту. Но память о Карле еще долго жила в казармах, где в различных вариантах продолжали бытовать анекдоты о его восхитительной глупости (многие из этих анекдотов, как говорят, были чистейшей выдумкой), а из Рейнфестунга доходили о нем все новые и новые истории, которые, по мнению господ офицеров, были просто «колоссальны». Однако консул, хорошо помня Рейнфестунг, совершенно не мог представить себе Карла в этой обстановке, и ему трудно было поверить, чтобы она могла содействовать развитию удивительных природных особенностей этого юноши. Ибо Рейнфестунг был крепостью из крепостей, цитаделью из цитаделей, арсеналом из арсеналов. Этот огромный узел немецких железных дорог был воротами Рейна и ключом к Вестфалии, окруженным, укрепленным, защищенным и оберегаемым всеми как новейшими, так и древнейшими достижениями и изобретениями науки и стратегии. Даже в самые мирные времена железнодорожные составы попадали сюда, как мышь в мышеловку, и случалось, застревали здесь навечно. Крепость протягивала гостеприимную руку через реку, но рука эта мгновенно могла сжаться в грозный кулак. Вы проникали в крепость, и каждый ваш шаг направлялся воздвигавшимися на вашем пути стенами; вы огибали их и видели перед собой новые стены; вы бесконечное количество раз сворачивали то направо, то налево, то под прямым, то под острым углом, но никакими силами не могли вырваться из их кольца. Когда же вы, казалось, выбирались наконец на простор, перед вами вырастал бастион. Лабиринт укреплений преследовал вас до тех пор, пока вы не попадали на следующую железнодорожную станцию. Эта цитадель заставила даже реку служить своим оборонительным целям. Река хранила секреты подводных сооружений и мин, известные лишь самым высоким военачальникам, а те про них помалкивали. Короче, крепость Рейнфестунг была неприступна.

— А что будет с этим?



Добрый фокусник, продавец чудес

Казалось, не могло быть двух мнений о том, что место это весьма суровое и что со всеми этими прямыми и острыми углами не шутят. Однако «наш Карл», то ли подстрекаемый приятелями, которые водили его смотреть оборонительные сооружения, то ли движимый собственным праздным любопытством, ухитрился свалиться в Рейн и был оттуда выловлен с немалыми трудностями. Это купание охладило, должно быть, его воинственный пыл или подмыло его стойкий оптимизм, так как вскоре консул узнал, что «наш Карл» посетил вице-консула в соседнем городке и преподнес ему обветшалую историю своего американского гражданства.

— Все, что пожелаете, джентльмены, — с учтивым поклоном ответил Хоп Син. — Он родился при вас, вы его восприемники.

— Он, по-видимому, довольно хорошо знаком с американскими железными дорогами и названиями американских городов, — сказал вице-консул, — но у него нет никаких документов. Он заходил к нам в канцелярию и…

Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА

В 1856 году сборища в калифорнийских домах отличались двумя характерными особенностями: гости сразу понимали намеки и на призыв к благотворительности отвечали щедростью, почти чрезмерной. Даже самые прижимистые и скупые заражались общим чувством. Я сложил свой носовой платок мешочком, бросил туда монету и молча протянул судье. Тот спокойно добавил золотой в двадцать долларов и передал соседу. Когда платок вернулся ко мне, там лежало больше ста долларов. Я завязал его и протянул Хоп Сину.

— И писал письма домой? — спросил консул, что-то припомнив.

— Мальчику от его восприемников.



— Да, этому бедняге в казарме негде приткнуться, и он чувствует себя неприкаянным. Верно, они там над ним потешаются.

— А как мы его назовем? — спросил судья. Тут посыпались, как из мешка, всякие «Эребусы», «Поксы», «Плутосы», «Терракоты», «Антеи»и тому подобное. В конце концов мы обратились с тем же вопросом к хозяину.

Таковы были последние вести, дошедшие до консула о Карле Шварце, ибо недели через две Карл снова упал в Рейн и на этот раз уже так успешно, что, несмотря на все усилия товарищей, был подхвачен и унесен стремительным течением, и его служение отчизне на этом оборвалось. Тело его обнаружено не было.

— Почему не оставить ему его собственное имя, — спокойно сказал он, — Вань Ли? — И оставил.

В то воскресенье, когда я его увидел в первый раз, бархатные подтяжки прострочены золотой мишурой, на всех пальцах перстни с цветными камешками, волосы на голове заплетены в косу и в косу эту вплетены бубенчики, я подумал сперва, что это какой-то жалкий цирковой униформист взобрался на стол, было это в порту Санта-Мария-дель-Дарьен, стол был заставлен пузырьками лекарств от разных недугов и завален успокаивающими травами, все он сам готовил и продавал, надтреснутым громким голосом расхваливал свой товар в городках на Карибском побережье, но только в тот раз никакого индейского дерьма еще не предлагал, а просил, принесите настоящую ядовитую змею и я покажу на себе, как действует найденное мною противоядие, единственное абсолютно надежное, дамы и господа, от укусов змей, тарантулов, сколопендр и всякого рода ядовитых млекопитающих. Кто-то, на кого, похоже, его вера в свое противоядие произвела сильное впечатление, сходил куда-то и принес в бутылке мапану [ черножелтая ядовитая змея, обитает в Колумбии и Венесуэле. — Прим, перев.] из самых плохих, из тех, от укуса которых жертва сразу же начинает задыхаться, и он схватил бутылку с такой жадностью, что все мы подумали, будто эту змейку он сейчас съест, но она, едва почувствовав, что свободна, вмш выскочила из бутылки и укусила его в шею, и он, задыхаясь, уже не мог говорить, и только успел принять свое противоядие, как стол, заставленный дрянью, опрокинулся под напором толпы и огромное тело осталось, свалившись с него, лежать на земле, и казалось, что внутри оно совсем пустое, но он все так же смеялся и все так же блестели его золотые зубы. Грохот от падения стола был такой, что броненосец с севера, прибывший с дружеским визитом лет двадцать назад и с тех пор стоявший у пристани, объявил карантин, опасаясь, что змеиный яд может попасть к нему на палубу, а люди, праздновавшие вербное воскресенье, вышли из церкви со своими освященными пальмовыми листьями, не дождавшись конца мессы, потому что каждому хотелось увидеть, что происходит с ужаленным, а того уже раздувал воздух смерти и теперь он в обхвате был вдвое больше прежнего, изо рта у него шла желтая пена и было слышно, как дышат его поры, но по-прежнему он так сотрясался от хохота, что все бубунчики на нем звенели. Увеличиваясь, тело его отрывало у гетр пуговицы и разрывало швы одежды, и казалось, что перстни вот-вот разрежут ему пальцы\', а лицо его обрело цвет солонины, и все, кто видел, как\" его ужалила змея, поняли, что он, хотя еще жив, уже гниет и скоро рассыплется на такие мелкие кусочки, что его придется сгребать и ссыпать лопатой в мешок, но в то же время им казалось, что, даже превратившись в опилки, он не перестанет смеяться. Зрелище было настолько невероятное, что морские пехотинцы из северной страны поднялись на мостик своего корабля, чтобы фотоаппаратами с мощными линзами заснять его оттуда в Цвете, но женщины, вышедшие из церкви, помешали им это сделать, они накрыли умирающего одеялом, а на одеяло положили освященные пальмовые листья — кто-то чтобы не дать морским пехотинцам осквернить тело своими чужеземными штуковинами, а кто-то потому, что было страшно-смотреть на нечестивца, способного умереть от смеха в буквальном смысле этого слова; другие же надеялись, что таким способом избавят от яда хотя бы его душу. Все уже решили, что он мертв, когда одним движением он сбросил с себя пальмовые листья и, еще не совсем очнувшись и не оправившись до конца от происшедшего, без посторонней помощи поставил стол, вскарабкался на него кое-как, и вот он уже опять кричит, что противоядие это прямо-таки благословенье господне в пузырьке, вы все в этом убедились, и стоит всего два квартильо [ Название монеты, одна четвертая часть реала ], и изобрел он это противоядие не корысти ради, а для блага людей, кто еще там говорит, будто это одно и то же, и только прошу вас, дамы и господа, не напирайте, хватит на всех.

Впрочем, несколько месяцев спустя, когда консул уже получил назначение на другой пост, его посетил генерал Адлеркрейц и оживил в его памяти образ Карла. Лицо генерала было сумрачно.

Итак, в пятницу 5 марта 1856 года Вань Ли родился и попал в этот правдивый рассказ.

— Вы помните «нашего Карла»? — спросил он.

19 июля 1865 года последние полосы «Северной звезды»— единственной ежедневной газеты в Кламатском округе — только что были сданы в печать. Собравшись идти домой в три часа утра, я отложил в сторону корректуры и рукописи и вдруг увидел под ними письмо, которого раньше не заметил. Оно было довольно грязное, без марки, но я сразу узнал почерк моего друга Хоп Сина, быстро распечатал конверт и прочел следующее:

Но люди, конечно, напирали, и правильно делали, потому что на всех не хватило. Один пузырек приобрел даже адмирал с броненосца, поверивший, что снадобье это защитит также и от отравленных пуль анархистов, а члены экипажа, увидев, что им не сфотографировать человека, ужаленного змеей, мертвым, не только стали снимать его стоящим во весь рост на столе, но еще заставили давать автографы, и он их давал до тех пор, пока руку не свело судорогой. Уже совсем стемнело, почти все разошлись, в порту оставались только самые неприкаянные, и тут он стал искать взглядом кого-нибудь с лицом поглупее, ведь нужно было, чтобы кто-то помог ему убрать со стола и упаковать пузырьки, и, конечно, взгляд его остановился на мне. Словно сама судьба на меня взглянула, не только моя, но и его, и хотя с тех пор прошло уже больше ста лет, мы с ним помним все, как будто это было в прошлое воскресенье. Так или иначе, но мы уже складывали с ним его аптеку в чемодан с пурпурными завитушками, скорее похожий на гробницу мудреца, когда он, должно быть, увидев внутри меня какой-то свет, которого не увидел сразу, спросил равнодушно, кто ты, и я ответил, что я сирота при живом отце, и он расхохотался даже громче, чем когда на него действовал яд, а потом спросил, чем ты занимаешься, и я ответил, что не занимаюсь ничем, просто живу, потому что все остальные занятия ломаного гроша не стоят, и он, все еще плача от смеха, спросил, есть ли на свете такое, что мне все-таки хотелось бы знать, и это был единственный раз, когда я ответил ему серьезно и сказал правду, что хотел бы научиться гадать и предсказывать, и тогда он перестал смеяться и сказал, будто размышляя вслух, что для этого мне не хватает совсем немногого, глупое лицо, которое для этого необходимо, у меня уже есть. В тот же вечер он поговорил с моим отцом и за реал с двумя квартильо и колоду карт, способных предсказывать любовные победы, купил меня навсегда.

— Разумеется.

«Уважаемый сэр! Не знаю, понравится ли Вам податель сего, но если должность ученика в Вашей редакции заключается в выполнении чисто технической работы, я думаю, что он будет отвечать всем Вашим требованиям Он расторопен, не лишен способностей, хорошо понимает по-английски, говорит несколько хуже и искупает все свои недостатки наблюдательностью и даром подражания. Нужно только раз показать ему, и он сделает, как показано, будь то дурной или добродетельный поступок. Но Вам, конечно, ясно, о ком я говорю. Вы один из его восприемников, ибо это не кто иной, как Вань Ли, считающийся сыном фокусника Вана, на представление которого я когда-то имел честь пригласить Вас. Впрочем, Вы, может быть, уже забыли об этом.

— Как вы считаете: он нас надувал?

Я посылаю его с партией кули3 в Стоктон, оттуда он доедет поездом до Вашего города. Пристроив мальчика, Вы окажете мне большую любезность и, может быть, спасете ему жизнь, так как на нее покушаются юные представители Вашей христианской и высокоцивилизованной расы, которые посещают лучшие школы Сан-Франциско.

— Насчет своего американского гражданства — безусловно. Но во всем остальном — не думаю.

Таков был злой фокусник, потому что добрый фокусник — не он, а я. Он мог доказать астроному, что месяц февраль — это стадо невидимых слонов, но когда фортуна поворачивалась к нему спиной, он становился жесткосердным. В свои лучшие времена он был бальзамировщиком вице-королей и, рассказывают, умел придать их лицам выражение такой властности, что они потом еще по многу лет правили даже лучше, чем при жизни, и до тех пор, пока он не возвращал им обычного вида мертвых, никто не осмеливался их хоронить, но его положение пошатнулось после того, как он изобрел шахматы, в которых невозможны ни поражение ни победа, а партия длится бесконечно, игра эта довела до безумия одного капеллана и стала причиной самоубийства двух титулованных особ, и после этого он покатился вниз, стал толкователем сновидений, потом гипнотизером, которого приглашают для развлечения гостей на дни рождения, потом зубодером, удаляющим зубы путем внушения, и, наконец, ярмарочным знахарем, и в ту пору, когда мы с ним познакомились, даже невежественные пираты не принимали его всерьез. Мы мотались по свету вместе с нашей кучей лжелекарств и жили в вечном страхе из-за наших свечей, которые, если их зажжешь, делают контрабандистов невидимыми, из-за капель, которыми жены-христианки, незаметно накапав их в суп, могут сделать богобоязненными мужей-голландцев, и из-за всего того, что вы выберете сами, дамы и господа, и я совсем не настаиваю, чтобы вы покупали, а просто советую не отказываться от своего счастья. Но хоть мы и умирали со смеху над всем тем, что с нами происходило, на самом деле нам едва удавалось заработать себе на хлеб, и теперь он надеялся только на мое уменье предсказывать. Переодев меня в японца, положив в похожий на гробницу чемодан и цепью приковав внутри к правой стенке, он запирал меня в нем, чтобы я оттуда предсказывал, а сам в это время лихорадочно листал грамматику, отыскивая лучший способ заставить людей поверить в его новую науку, а вот перед вами, дамы и господа, младенец, терзаемый светляками Иезекииля, и вот, например, вы, сеньор, ваше лицо выражает недоверие, давайте посмотрим, хватит ли у вас духу спросить его, когда вы умрете, но я никогда не мог сказать даже какой сегодня день и месяц, и в конце концов он потерял надежду на то, что я стану предсказателем, это из-за того не работает твоя железа прорицаний, что ты после обеда спишь, а потом, чтобы удача к нему вернулась, ударил меня палкой по голове и сказал, что отведет меня к отцу и потребует с него назад деньги. Как раз тогда, однако, он обнаружил способы применять электричество, рождаемое страданием, и стал мастерить швейную машинку с присосками, которая работает, если присоединить эти присоски к испытывающей боль части тела. Но так как я ночи напролет стонал от палочных ударов, которыми он осыпал меня для того, чтобы у него кончилась полоса невезенья, ему пришлось, чтобы испытать свое изобретение, оставить меня у себя, и мое возвращение домой стало откладываться, а его настроение подниматься, и наконец машинка заработала прекрасно, стала шить не только лучше любой— послушницы, но и вышивать, в зависимости от силы боли и от того, где болит, птичек и цветы астромелии. В таком положении мы и пребывали, уверенные, что одержали наконец победу над невезеньем, когда до нас дошла весть о том, что адмирал с броненосца, пожелав продемонстрировать в Филадельфии действие купленного им противоядия, превратился в присутствии своего штаба в варенье из адмирала.

— Так, — произнес генерал. — Произошла престранная история, — продолжал он, задумчиво покручивая ус — Инспектор полиции известил нас о прибытии в город некоего Карла Шварца. Похоже, что это и есть настоящий Карл Шварц, и притом единственный, — его опознала родная сестра. Другой, тот, что утонул, был самозванцем. Ну, что скажете?

У Вань Ли есть кое-какие не совсем обычные повадки и привычки; виной этому профессия Вана, с которой он был связан до тех пор, пока не подрос, и отцу уже нельзя было прятать его в цилиндр или вытаскивать из рукава. Деньги, пожертвованные Вами, пошли на его образование; он одолел Троекнижие, но, я думаю, это не принесло ему особой пользы. Конфуция он знает слабо, а о Мэн-Цзы4 не имеет ни малейшего понятия. Отец уделял ему мало внимания, и поэтому мальчик, может быть, слишком тесно общался с американскими детьми.

— Значит, вы теперь заполучили еще одного рекрута? — с улыбкой спросил консул.

Я мог бы значительно раньше ответить на Ваше письмо почтой, но решил, что лучше будет послать с ответом самого Вань Ли.

Теперь он не смеялся. Мы бежали по тропинкам, которые знают одни индейцы, и чем в большую глушь мы забирались, тем чаще слышали, что под предлогом борьбы с желтой лихорадкой в страну вторглись морские пехотинцы и рубят головы всем явным и тайным торговцам зельями, каких встречают на своем пути, и рубят не только коренным жителям, этим на всякий случай, но и, по рассеянности, китайцам, по привычке неграм, и за то, что те умеют заклинать змей, индийцам, а потом уничтожают фауну и флору и, если удается, минералы, потому что их специалисты по нашим делам объяснили им, что жители Карибского побережья даже природу готовы изменить ради того, чтобы досадить гринго. Я не понимал ни почему морские пехотинцы в такой ярости, ни чего мы с ним так боимся, пока мы не оказались в безопасности наедине с ветрами Гуахиры, дующими от начала времен, и только тут у него хватило духу мне признаться, что противоядие его было не более чем смесью ревеня со скипидаром, но он заранее заплатил два квартильо какому-то бродяге, чтобы тот принес лишенную яда мапану. Мы поселились в руинах миссии колониальных времен, поддерживаемые иллюзорной надеждой на то, что появятся контрабандисты, те, кому можно доверять и кто только и способен решиться ступить на эти пустынные солончаки, оказаться под ртутной лампой этого солнца. Сперва мы ели копченых саламандр с сорняками, и мы были еще способны смеяться, когда попытались съесть, сварив предварительно, его гетры, но когда мы съели даже паутину с поверхности прудов, мы поняли, как не хватает нам оставленного нами мира. Поскольку я в то время не знал от смерти никаких средств, я лег, принял положение, при котором болело меньше, и стал ее ждать, а он в это время вспоминал в бреду о женщине такой нежной, что она, вздыхая, могла проходить сквозь стены, но даже эти любовные страдания были просто вызовом, который он бросил смерти. Однако в час, когда мы уже должны были быть мертвыми, он подошел ко мне и сел рядом, полный жизни как никогда, и провел ночь, наблюдая за моей агонией, думая с такой силой, что я до сих пор не знаю, ветер тогда свистел среди развалин или его мысли, а перед рассветом сказал тем же голосом и так же решительно, как в прежние времена, что теперь он наконец знает истину, и заключается она в том, что это из-за меня искривилась линия его судьбы, так что затяни ремень потуже, потому что-то, что ты мне искривил ты же мне сейчас и выпрямишь.

— Нет, потому что этот Карл Шварц уже отбыл воинскую повинность в Эльзасе, куда уехал еще мальчишкой. Но зачем — доннер-веттер! — понадобилось тому тупоголовому болвану назваться его именем?

Уважающий Вас Хоп Син «.

Таков был долгожданный ответ Хоп Сина на мое послание. Но где «податель сего»? Каким образом письмо было доставлено? Я сейчас же вызвал выпускающего, наборщиков и посыльного, но толку от них не добился: они не видели, как письмо попало сюда, и не имели понятия, кто его принес. Через несколько дней ко мне зашел А Ри — китаец из прачечной.

Тогда— то и начал я терять те крохи расположения к нему, какие во мне еще оставались. Он сорвал последние тряпки, которые на мне были, закатал меня в колючую проволоку, насыпая в мои раны селитры, замариновал меня в собственных моих водах и подвесил за щиколотки на солнце, и при этом кричал, что такого умерщвления плоти недостаточно, что оно не умиротворит его преследователей. Кончил он тем, что бросил меня гнить в моих собственных бедах в подземном карцере покаяния, где миссионеры в колониальные времена наставляли на путь истинный еретиков, и с коварством, которого у него еще оставалось в избытке, стал, используя искусство чревовещания, которым владел в совершенстве, подражать голосам съедобных животных, созревшей свекле и журчанию родников, чтобы мне казалось, будто от голода и жажды я умираю среди необыкновенного изобилия. Когда же наконец контрабандисты поделились с ним съестными припасами, он стал спускаться в подземелье и приносить мне еды ровно столько, сколько нужно было, чтобы не дать мне умереть, но потом я расплачивался за эту милостыню тем, что он вырывал у меня клещами ногти и мельничными жерновами стачивал зубы, и жил я только надеждой, что у\" меня еще будет случай избавиться от этих унижений и страшных пыток. Я изумлялся тому, как выдерживаю вонь собственного гниения, а он по-прежнему бросал мне сверху свои объедки и кидал куски дохлых ящериц и хищных птиц, чтобы совсем отравить воздух в моей темнице. Не знаю, сколько времени так прошло, когда он принес труп зайца и стал дразнить меня, показывая, что скорее бросит его гнить, нежели даст мне съесть, но и тогда я не потерял самообладания, а только разозлился, схватил зайца за уши и швырнул в стену, вообразив, что о стену расплющился не зверек, а мой мучитель, и потом все было как во сне, заяц ожил, закричал от ужаса и вернулся, шагая по воздуху, вернулся ко мне в руки.

— Твоя надо ученик? Есть ученик; моя нашел.

Он вернулся через несколько минут в сопровождении смышленого на вид китайчонка лет десяти, который мне так понравился, что я тут же его нанял. Договорившись об условиях, я спросил, как его зовут.

— Вань Ли, — ответил мальчик.

Вот так началась моя новая прекрасная жизнь. Именно с этих пор брожу я по свету и больным малярией снижаю температуру за два песо, зрение слепым возвращаю за четыре пятьдесят, страдающих водянкой обезвоживаю за восемнадцать песо, восстанавливаю конечности безруким или безногим от рождения за двадцать, а потерявшим их в результате несчастного случая или драки за двадцать два, а если по причине войны, землетрясения, высадки морской пехоты или любого другого стихийного бедствия, то за двадцать пять, обычные болезни исцеляю все разом по договоренности, с помешанных беру в зависимости от того, на чем помешались, детей лечу за половину стоимости, а дураков за спасибо, и ну-ка, дамы и господа, у кого из вас повернется язык сказать, что это не чистая филантропия, а теперь наконец, господин командующий двадцатым флотом, прикажите своим мальчикам убрать заграждения и пропустить страждущее человечество, прокаженные налево, эпилептики направо, паралитики туда, где они не будут мешать, а менее острые случаи пусть ждут позади, только, пожалуйста, не наваливайтесь на меня все разом, иначе я ни за что не отвечаю, могу перепутать болезни и вылечу вас от того, чего у вас нет, и пусть от музыки закипит медь труб, и от фейерверков сгорят ангелы, а от водки погибнет мысль, и пусть придут канатоходцы и шлюхи, скотоубойщики и фотографы, и все это за мой счет, дамы и господа, потому что на этом кончилась дурная слава мне подобных и наступило всеобщее примирение. Вот так, прибегая к депутатским уловкам, я усыпляю вашу бдительность на случай, если вдруг смекалка меня подведет и кто-нибудь из вас почувствует себя после моего лечения хуже, чем до него. Единственное, что я отказываюсь делать, так это воскрешать мертвых, потому что они, едва открыв глаза, набрасываются с кулаками на того, кто нарушил их покой, а потом все равно либо кончают самоубийством либо умирают снова, уже от разочарования. Сперва за мной ходила свита ученых, желавших убедиться в моем праве заниматься тем, чем занимаюсь, а когда удостоверились, что это право у меня есть, они стали пугать меня тем кругом ада, где пребывает Симон Маг, и посоветовали мне остаток жизни провести в покаянии, чтобы я стал святым, но я со всем уважением, которого они заслуживают, ответил, что именно с этого я в свое время и начинал. Ведь мне, артисту, не будет после смерти никакой пользы от того, что я стану святым, и хочу я только одного, жить и нестись очертя голову на этой шестицилиндровой колымаге с откидным верхом, купленной у консула морской пехоты вместе с шофером, когда-то баритоном в опере нью-орлеанских пиратов, с теперешними моими шелковыми рубашками, моими восточными лосьонами, моими зубами из топазов, моей парчовой шляпой, моими комбинированными, из кожи двух цветов ботинками, хочу спать и впредь сколько пожелаю по утрам, танцевать с королевами красоты и кружить им голову своим почерпнутым из энциклопедии красноречием, и у меня не затрясутся поджилки, если как-нибудь в среду, в первый день сорокадневного поста перед пасхой, пропадут мои способности, ведь для того, чтобы жить и дальше этой\'жизнью министра, мне более чем достаточно глупого лица и бесчисленных лавок, которые тянутся отсюда до мест по ту сторону сумерек, где те же туристы, что прежде взимали с нас налог в пользу своего военного флота, теперь лезут, расталкивая друг друга локтями, за фото с моим автографом, за календарями, где напечатаны мои стихи о любви, за медалями с моим профилем, за кусочками моей одежды, и все это несмотря на то, что я, в отличие от отцов отечества, не высечен из мрамора, не торчу днем и ночью верхом на лошади и не обделан весь ласточками.

— Что? Так это тебя прислал Хоп Син? Что же ты раньше не пришел и как ты доставил письмо?

Вань Ли посмотрел на меня и рассмеялся:

— Моя кинул в окно.

Жаль, что эту историю не сможет повторить злой фокусник, а то бы вы убедились, что каждое слово в ней правда. В последний раз, когда его видели, он уже растерял даже булавки, которыми было приколото к нему его прежнее великолепие, а благодаря суровости пустыни у него исчезла душа и перемешались в теле кости, но два или три бубенчика в косе у него еще оставались, и этого было больше чем достаточно, как-то в воскресенье он появился снова в порту Санта-Мария-дель-Дарьен со своим неизменным чемоданом, похожим на гробницу, только на этот раз он не торговал противоядиями, а просил голосом, надтреснутым от избытка чувств, чтобы морские пехотинцы расстреляли его на глазах у всех, тогда он сможет продемонстрировать на себе способность этого вот сверхъестественного существа воскрешать людей, дамы и господа, и хотя у вас, которые столько времени страдали от моих обманов и мошенничества, есть все основания мне не верить, я клянусь вам костями своей матери, то, что вы сегодня увидите, доподлинная правда, а не что-то из потустроннего мира, и если у вас на этот счет остаются хоть какие-нибудь сомнения, присмотритесь хорошенько и убедитесь, что сейчас я уже не смеюсь как прежде, а с трудом сдерживаю слезы. Можно представить себе, какое впечатление на всех произвело, когда он с глазами, полными слез, расстегнул на груди рубашку и похлопал там, где сердце, указывая этим смерти самое лучшее место, однако морские пехотинцы, боясь оплошать на глазах воскресной толпы, стрелять не стали. Кто-то, должно быть, помнивший его прежние фокусы, куда-то сходил и принес ему в жестянке несколько корней коровяка, которых хватило бы на то, чтобы всплыли брюхом вверх все корвины в Карибском море, и он схватил жестянку с такой жадностью, словно собирался их съесть, и он на самом деле их съел, дамы и господа, только, пожалуйста, не приходите в ужас и не спешите молиться за упокой моей души, ведь умереть для меня все равно что сходить в гости. В этот раз он повел себя честно, не стал, как актер на сцене, изображать предсмертный хрип, а только слез кое-как со стола, выбрал на земле, поколебавшись, самое подходящее место и с него, уже лежа, посмотрел на меня как на родную мать, вытянул вдоль тела руки и, все еще сдерживая свои мужские слезы, испустил последний вздох, и столбняк вечности выкрутил его сперва в одну сторону, а потом в другую. Да, это был единственный раз, когда наука меня подвела. Я положил его в тот, с завитушками, чемодан, куда я вмещаюсь целиком, заказал заупокойную службу, эта служба, из-за того, что облачение на священнике было золотое и в церкви сидели три епископа, обошлась мне в четыре раза по пятьдесят дублонов, и я приказал возвести для нет о на холме, овеваемом с моря самыми приятными ветерками, часовню, а в ней бла гробница, достойная императора, и на чугунной плите заглавными готическими буквами написано, здесь покоится мертвый фокусник, которого многие называли злым, посрамитель морской пехоты и жертва науки, и когда я решил, что этими почестями воздал должное его добродетелям, то начал мстить ему за унижения, которым он меня подвергал, я воскресил его внутри его бронированной гробницы и оставил там биться в ужасе. Это произошло задолго до того, как порт Санта-Мария-дель-Дарьен съели муравьи, но часовня с гробницей, ничуть от них не пострадавшая, до сих пор стрит на холме в тени драконов, спящих в ветрах Антлантики, и каждый раз, когда бываю в тех краях, я привожу полную машину роз, и сердце у меня, когда я вспоминаю о его добродетелях, разрывается от жалости, но потом я прикладываю ухо к чугунной плите и слушаю, как он плачет среди обломков развалившегося чемодана, и если вдруг он умирает снова, я его снова воскрешаю, ибо наказание это прекрасно тем, что он будет жить в гробнице пока живу я, то есть вечно.

Я ничего не понял. Он недоуменно посмотрел на меня, потом схватил письмо и сбежал вниз по лестнице. Через несколько секунд этот листок, к моему изумлению, влетел в окно, описал в воздухе два круга и, точно птица, тихо опустился на стол. Не успел я прийти в себя, как Вань Ли снова появился в комнате, с улыбкой посмотрел сначала на письмо, потом на меня, проговорил: «Вот так, Джон»— и погрузился в сосредоточенное молчание. Я ничего не сказал, но расценил этот фокус как его первый шаг на служебном поприще.



This file was created

К сожалению, следующая выходка Вань Ли не имела такого успеха. Один из наших постоянных разносчиков газет заболел; на его место пришлось назначить Вань Ли. Во избежание ошибок накануне вечером ему показали маршрут, а на рассвете нагрузили пачкой газет для подписчиков. Вань Ли вернулся через час в прекрасном настроении и с пустой сумкой. Он сказал, что разнес газеты по адресам.

with BookDesigner program

bookdesigner@the-ebook.org

Но увы! К восьми часам утра в редакцию стали стекаться возмущенные подписчики. Газеты они получили, но как? В виде тугого шара величиной с пушечное ядро, брошенного с размаху в окно спальни. Тем, кто уже встал с постели и расхаживал по комнате, газета угодила прямо в лицо с силой бейсбольного мяча; кое-кто получил номера по четвертушкам, заткнутым за оконные рамы, или обнаружил их в каминной трубе, пришпиленными к дверям, брошенными в окна чердака, пропущенными в виде длинных лент сквозь замочные скважины, в вентиляторах, в кружках, куда молочник наливал утром молоко.

02.03.05

Один подписчик, который некоторое время ждал у дверей редакции в расчете на личную беседу с Вань Ли (тот в это время сидел под замком у меня в спальне), рассказал мне со слезами ярости на глазах, что в пять часов утра его разбудили ужасные вопли под окном; вскочив в испуге с кровати, он был поражен неожиданным появлением «Северной звезды», туго скатанной и скрученной в виде дубинки или бумеранга, который влетел в окно, описал по комнате несколько дьявольских кругов, сшиб лампу, ударил ребенка по лицу, «съездил его (подписчика) по скуле», потом вылетел во двор и в изнеможении опустился на траву.

До самого вечера негодующие подписчики приносили в редакцию комки и клочья грязной бумаги, которые были не чем иным, как сегодняшним номером «Северной звезды». Великолепная передовая «Неиспользованные богатства Гумбольдского округа», которую я состряпал накануне вечером, намереваясь перевернуть торговый баланс будущего года и разорить гавани Сан-Франциско, погибла для читателей.

В течение следующих трех недель мы сочли за благо держать Вань Ли в типографии и поручали ему только техническую работу. Проявив поразительные способности и сметку, он даже заслужил расположение наборщиков и выпускающего, которые сначала считали, что посвящение его в тайны их профессии чревато серьезными политическими последствиями. Вань Ли без всякого труда научился чисто набирать — тут ему помогла изумительная ловкость пальцев; по незнанию языка он работал механически, подтверждая типографскую аксиому, гласящую, что из наборщика, который следит за смыслом оригинала, не выйдет хорошего работника. Ничего не подозревая, он набирал длинные поношения против себя самого, которые наборщики вешали у его кассы на гвоздик в качестве оригинала, вместе с краткими изречениями, вроде: «Вань Ли — бесовское отродье», «Вань Ли — монгольский прохвост», — и приносил все это мне на корректуру, радостно сверкая зубами, с довольным блеском в темных, как смородина, глазах.

Вскоре, однако, Вань Ли научился мстить своим коварным гонителям. Помню один случай, когда его месть чуть было не причинила мне серьезных неприятностей. Фамилия одного из наших выпускающих была Уэбстер. Вань Ли вскоре запомнил ее и научился узнавать в тексте. Дело было во время одной политической кампании; красноречивый и темпераментный полковник Старботтл из Сискью произнес блестящую речь, которую нам передал наш корреспондент. Заканчивая ее в весьма возвышенных тонах, полковник Старботтл сказал: «Я позволю себе повторить слова нашего божественного Уэбстера…»5; дальше следовала цитата — какая я не помню. Случилось так, что Вань Ли попались на глаза уже просмотренные гранки, он увидел там фамилию своего главного недруга и, конечно, вообразил, что цитата принадлежит ему. Как только форма была готова, он воспользовался отсутствием Уэбстера и, выкинув цитату, вставил на ее место тонкую свинцовую пластинку того же размера, с вырезанными на ней иероглифами, из коих, как я имею основание думать, складывались фразы, содержавшие поношение всего рода Уэбстеров за тупость и наглость, и безудержные похвалы по адресу самого Вань Ли.

На следующий день в газете появилась полностью речь полковника Старботтла, из которой явствовало, что «наш божественный Уэбстер» раз в жизни выразил свои мысли на безукоризненном, но совершенно непонятном читателям китайском языке. Ярость полковника Старботтла не знала границ. Я до сих пор помню, как этот достойнейший человек вошел ко мне в кабинет и потребовал, чтобы мы поместили его опровержение.

— Но, дорогой сэр, — сказал я, — неужели вы решитесь дать свою подпись под заявлением, что мистер Уэбстер никогда ничего подобного не писал? Неужели вы возьмете на себя смелость отрицать, что всем известный эрудит мистер Уэбстер знал китайский язык? Может быть, вы хотите дать нашим читателям полный перевод этой фразы и поручиться честным словом джентльмена, что покойный мистер Уэбстер не выражал таких мыслей? Если вы настаиваете, сэр, я готов поместить ваше опровержение.

Полковник Старботтл не стал настаивать на своем требовании и вышел, преисполненный негодования.

Наш Уэбстер отнесся к этому происшествию гораздо хладнокровнее. К счастью, он не знал, что в течение двух следующих дней китайцы из прачечных, из ресторанов и с приисков, язвительно и не скрывая своего восторга посматривали на двери редакции, и что в заречную часть города потребовалось триста добавочных экземпляров «Звезды». Он видел только, как Вань Ли по нескольку раз в день вдруг начинал корчиться от смеха, и приводил его в чувство пинками. Через неделю после этого я вызвал Вань Ли к себе в кабинет.

— Вань, — сказал я серьезным тоном, — удовлетвори мою любознательность. Дай мне перевод тех китайских фраз, которые мой божественный, высокоодаренный соотечественник произнес в ходе одной политической кампании.

Вань Ли пристально посмотрел на меня, и вдруг в его черных глазах промелькнула еле уловимая усмешка. Потом он сказал не менее серьезным тоном:

— Мистер Уэбстел говорила: «Моя пузо болит от китайчонка. Моя тошнит от китайчонка», — что, как мне думается, вполне соответствовало действительности.

Боюсь, что я подчеркиваю только одну сторону характера Вань Ли, к тому же не лучшую. Жизнь у него, как он сам мне рассказывал, была нелегкая. Детства он почти не видел: не помнил ни отца, ни матери. Воспитывал его фокусник Ван. Первые семь лет своей жизни он только и делал, что выскакивал из корзин, появлялся из шляп, карабкался по лестницам, ломал тело акробатическими упражнениями. Его окружала атмосфера плутовства и обмана; он привык смотреть на человека как на кругом одураченного простофилю. Короче говоря, умей Вань Ли размышлять, из него вышел бы скептик, будь он постарше, из него вышел бы циник, будь взрослым — философ. Пока что это был маленький бесенок, но бесенок добродушный (его нравственная природа еще крепко спала), бесенок, вырвавшийся на волю, способный ради развлечения и на хороший поступок. Я не знаю, была ли у него какая-нибудь духовная жизнь, но что касается суеверия, то он всюду таскал с собой уродливого фарфорового божка, которого то всячески поносил, то старался задобрить. У него хватало ума, чтобы не воровать и не лгать. Каких бы правил поведения он ни придерживался, они были созданы его собственным умом.

По натуре своей Вань Ли был мальчик впечатлительный, хотя добиться от него выражения каких-нибудь чувств мне казалось почти невозможным; впрочем, я думаю, что он привязывался к людям, которые хорошо к нему относились. Каким бы Вань Ли стал при более благоприятных обстоятельствах, то есть не находись он в полной зависимости от загруженного работой, живущего на убогое жалованье журналиста, сказать трудно, я знаю только, что редкая, скупая ласка, которую я уделял ему под влиянием минуты, принималась с благодарностью. Он был очень верен и терпелив — качества редкие в рядовом американском слуге; при мне держался «печально и учтиво», как Мальволио6. Я вспоминаю только один-единственный случай, когда он проявил нетерпение, и то при особых обстоятельствах. Обычно я брал Вань Ли после работы к себе домой, рассчитывая, что, может быть, придется послать его в редакцию, если мою редакторскую голову осенит какая-нибудь новая счастливая мысль. Однажды вечером я что-то строчил, задержавшись позднее того часа, когда обычно отпускал Вань Ли, и совершенно забыл, что он сидит на стуле у двери. И вдруг мне послышался голос, жалобно пробормотавший нечто вроде «чи-ли».

Я обернулся и сердито посмотрел на него.

— Что ты говоришь?

— Моя сказала: «Чи-ли».

— Что это значит? — нетерпеливо спросил я.

— Твоя понимает «здлавствуй, Джон»?

— Да.

— Твоя понимает «площай, Джон»?