Андрей ВОРОНИН и Максим ГАРИН
ИЗ ЛЮБВИ К ИСКУССТВУ
Глава 1
Такой теплой осени в Москве не было уже давно. Глядя по утрам в окно, трудно было поверить, что на дворе стоит вторая половина октября. Небо над крышами старых многоэтажных зданий голубело свежо и ярко, и в кронах деревьев все еще оставалось очень много зеленого цвета. По утрам с Москвы-реки приползал легкий холодноватый туман, но стоило взойти солнцу, как туман рассеивался и город проступал из него, как переводная картинка, – огромный, яркий, полный движения и жизни.
Ольга Дмитриевна Валдаева очень любила эти утренние часы – два с половиной часа, проходившие с того момента, как стоявший в изголовье ее кровати старенький электронный будильник принимался истерично пиликать, возвещая начало нового дня, до той минуты, как она вступала в короткую, обсаженную липами аллею, в конце которой виднелось сложенное из красного кирпича старое трехэтажное здание школы. На протяжении этих ста пятидесяти минут она целиком и полностью принадлежала себе. Это было время, отведенное ей для размышлений и короткой прогулки по городу – от подъезда дома до дверей школы. За долгие годы работы она приучила себя не тратить эти драгоценные минуты на нервотрепку и мысли о делах: для этого впереди у нее был целый бесконечно долгий день, до отказа наполненный гамом, суетой, дребезжанием звонков, склоками в учительской и размеренной рутиной уроков. Ольга Дмитриевна двадцать лет преподавала в школе математику и уже десять лет была бессменным завучем старших классов. Десять долгих лет она приходила в школу первой и уходила последней, целиком отдавая себя работе. В этом не было ни горечи, ни самопожертвования: Валдаева действительно любила свою работу. И потом, на что еще тратить свое время старой деве сорока пяти лет от роду, как не на работу! Семейная жизнь, которая не сложилась ни в двадцать, ни в тридцать лет, вряд ли сложится после сорока, а значит, и переживать не о чем. И вообще, после полного рабочего дня в родном учебном заведении становится не до переживаний. Доползти бы до дома, пожевать чего-нибудь, а там и на боковую…
Ольга Дмитриевна без аппетита проглотила уже успевший слегка подсохнуть бутерброд с вареной колбасой, запив его большой чашкой черного как деготь, основательно подслащенного кофе, сполоснула чашку под струей горячей воды и пошла одеваться. Разглядывая свое отражение в большом зеркале трюмо, она суховато улыбнулась, подумав о том, что профессия уже успела наложить на ее внешность неизгладимый отпечаток. Стройная и подтянутая, прямая, как линейка, немного сухощавая фигура, идеально, волосок к волоску, уложенная прическа, из-за стандартного платинового цвета и обилия лака больше похожая на искусно выполненный парик, чем на живые волосы, красивое бесстрастное лицо со строгим макияжем. Никаких морщин, никакой седины, никаких мешков под глазами, но вот в уголках губ уже проступили характерные жесткие складочки, и еще одна такая же складочка навеки залегла между выщипанных в ниточку бровей, и ничем ее теперь не разгладишь… Клеймо профессии, каинова печать нищего российского педагога, вынужденного семьдесят процентов своего рабочего времени посвящать делам, более всего подобающим какому-нибудь фельдфебелю. Внимание, класс, я жду тишины. Игорь, не вертись. Девочки, что за вид? Вы пришли в школу или в ночной клуб? Тише! Звонок не для вас, а для меня. Запишите домашнее задание…
Ольга Дмитриевна еще раз суховато улыбнулась своему отражению, поправила на груди крупную янтарную брошь, стряхнула с лацканов строгого темно-серого жакета несуществующие пылинки и со вздохом надела туфли на высоченном каблуке. И без того прямая спина от этого стала еще прямее, грудь приподнялась, увенчанная короной волос голова гордо запрокинулась, и сразу же исчезла предательская дряблая складка под подбородком. Вот так, подумала Ольга Дмитриевна. И нечего себя жалеть.
Она надела плащ и вышла из дома, ступая уверенно и твердо. Многие встречные мужчины провожали ее глазами. Она привыкла к этому, как и к жадным взглядам некоторых старшеклассников, которые частенько обшаривали ее глазами от подошв туфель до макушки, подолгу задерживаясь на разрезе юбки и гордо приподнятом бюсте. Старшеклассники были не в счет, а мужчины никогда не задерживались подле нее надолго: по сравнению с Ольгой Дмитриевной даже самые твердые из них невольно ощущали себя тряпками, каковыми и являлись на самом деле. Да и какие, скажите на милость, могут быть в школе мужчины?! Так, бабы в штанах, и больше ничего… Ни Макаренки, ни Сухомлинские среди них не встречаются, а наблюдаются, напротив, неудачники, мелкие карьеристы, способные конкурировать только с загнанными женщинами, лентяи, бездари и алкаши – как потенциальные, так и вполне сложившиеся. Выйти за такого замуж – значит обречь себя на вечную муку, а переспать с таким… Господи, да ведь потом всю жизнь не отмоешься! Он же прямо с утра побежит всем рассказывать, что ночевал у самой Валдаевой. Со всеми подробностями и с перечислением всех особых примет, вплоть до родинки под правой грудью… Вот и получается, что все, на что ты можешь рассчитывать в свои сорок пять, – это взгляды, завистливые взгляды баб-педагогинь, восхищенные взгляды встречных мужиков на улице и трусливо вожделеющие взгляды половозрелых сопляков в душных светлых классах.
До школы было совсем недалеко, каких-нибудь полчаса неторопливой ходьбы, по московским меркам – всего ничего. Ольга Дмитриевна шла по улице, знакомой до мельчайшей трещинки в тротуаре, и с наслаждением вдыхала полной грудью пьянящий аромат осени. Время от времени с ней здоровались: она прожила здесь всю жизнь, все сорок пять лет, двадцать из которых проработала в здешней школе. За это время через ее классы прошло бог знает сколько учеников, да плюс их родители, многие из которых в свое время тоже были ее учениками… Она отвечала на приветствия коротким кивком головы, иногда произнося: «Доброе утро.» Голос у нее был мелодичный, глубокий и хорошо поставленный, очень ровный и лишенный интонации, как у диктора телевидения или у автомата, объявляющего названия станций в вагоне метро.
Свернув в обсаженную липами аллею, которая вела к школе, Ольга Дмитриевна, как всегда, немного замедлила шаг: во-первых, здесь было очень красиво, особенно сейчас, пока аллея не наполнилась галдящими толпами школьников, а во-вторых, это была последняя возможность хоть немного оттянуть неизбежное начало очередного сумасшедшего дня. Она шла, шурша устилавшими аллею лимонно-желтыми листьями, и думала о том, что ей редко приходится видеть эту аллею летом. Осенью – да. Зимой, когда она превращается в черно-белый рисунок тушью, или весной, когда деревья тонут в зеленой дымке лопающихся почек, но почти никогда летом. Ну разве что в июне или августе, перед отпуском или сразу после него…
Аллея кончилась слишком быстро. Привычно подавив вздох, Ольга Дмитриевна придала лицу озабоченное деловое выражение и вступила на серые бетонные плиты школьного двора. Она прошла под аркой, где между стен гуляло одинокое эхо ее шагов, пересекла внутренний дворик с клумбами, на которых пестрели поздние цветы и грустно шевелили полуоблетевшими ветвями плакучие ивы, поднялась по выщербленным ступенькам широкого крыльца и подошла к дверям. Взявшись правой рукой за отполированную тысячами ладоней дверную ручку, Ольга Дмитриевна привычно подняла левую руку, чтобы постучать, но дверь неожиданно легко подалась и распахнулась настежь.
Это было довольно необычно: как правило, в дверь приходилось подолгу барабанить, прежде чем сторож добредал до тамбура и отпирал замок. Тем более что сегодня на вахте сидел Михаил Иванович, который не только любил выпить на дежурстве, но был еще и туг на оба уха, так что дозваться его обычно было весьма затруднительно. Ольга Дмитриевна невольно посмотрела на часы: а вдруг она каким-то образом шла на работу дольше обычного? Но часы показывали десять минут восьмого – столько же, сколько и всегда. Неужели кто-то явился в школу раньше нее? Это было довольно сомнительно, как и предположение, что Михаил Иванович, вопреки обыкновению, не спал и, углядев ее в окошко, дал себе труд заранее отпереть дверь.
Впрочем, все когда-нибудь случается впервые, и Ольга Дмитриевна, поправив на плече узкий ремешок сумочки, без колебаний вступила в полумрак тамбура. Две из трех освещавших это мрачноватое место лампочек опять не горели. Валдаева нащупала на стене выключатель и немного пощелкала клавишами. Разумеется, свет так и не включился: лампочки снова вывинтили. И когда успевают? И ведь, казалось бы, школа престижная, в самом центре Москвы, не какая-нибудь окраинная громадина. Детей лимитчиков здесь нет, родители все до единого обеспеченные, уважаемые люди, и не просто уважаемые, а в большинстве своем вполне интеллигентные и воспитанные, а чада их, как и двадцать лет назад, развлекаются тем, что вывинчивают лампочки и бьют их о кирпичную стену… Ведь не для того же они их воруют, чтобы отнести домой! Черт знает что, честное слово… Завхоз из-за этих лампочек просто на стенку лезет, предлагает взять их в проволочные колпаки, как в какой-нибудь тюрьме. Понять его, конечно, можно, но это не выход: во-первых, здесь все-таки не тюрьма, а школа, а во-вторых, никакие сетки не остановят юных вандалов. Разве что поставить возле каждой лампочки по дюжему физруку с гимнастической палкой в руке, да и то вопрос, поможет ли…
На выкрашенной светло-серой масляной краской поверхности внутренней двери красовалось свеженькое украшение: намалеванная черной краской из аэрозольного баллончика пятиконечная звезда, заключенная в кривую окружность. Да нет, пожалуй, не звезда, а.., как это?., пентаграмма. Да, именно пентаграмма. Вот вам, пожалуйста, полюбуйтесь: сатанисты. Новое веяние. Докатилось, значит, и до нас… Ерунда это, конечно, никаким сатанизмом здесь скорее всего и не пахнет, а пахнет здесь обыкновенным хулиганством и подростковым недомыслием, которое проходит с возрастом, но приятного все равно мало. Хочешь не хочешь, а придется проводить воспитательную работу, да и дверь не миновать перекрашивать, а это опять скандал с завхозом.
И опять же, когда успели? Ведь вчера вечером этого украшения на двери, помнится, не было. Или было все-таки? Не ночью же они сюда пробрались! Дверь-то заперта! Сторож запирает ее сразу же после того, как здание пустеет, а иногда даже и раньше. Ольга Дмитриевна живо припомнила нашумевший случай, когда Михаил Иванович – тот самый, который дежурил сегодня, – запер в школе двух второклассниц, почему-то задержавшихся в крыле младших классов. Что-то они там разглядывали – не то фишки, не то наклейки какие-то – и так увлеклись, что напрочь забыли о времени. С детьми это бывает. А старый пьяница запер дверь, даже не потрудившись обойти здание, выпил бутылку своей бормотухи и завалился спать в учительской на третьем этаже. Может быть, и сегодня он сделал то же самое, только вместо второклассниц на сей раз в школе оказались запертыми ребята постарше? Порезвились – оттянулись, как они это теперь называют, – размалевали стены, а когда надоело, спокойненько открыли дверь и ушли, а сторож, естественно, этого даже не заметил.
Открывая внутреннюю дверь, она грустно улыбнулась. День, как всегда, начинался с забот и треволнений по пустякам. Надо же – пентаграмма! Между прочим, убедить завхоза перекрасить дверь будет непросто. Он обязательно упрется и наверняка станет аргументировать свою патологическую жадность тем, что пятиконечная звезда – знак наш, советский, а не свастика какая-нибудь фашистская и уж тем более не матерное словечко, которое так любили писать на заборах и стенах школьники в его, завхоза, молодые годы. Ну его к черту, подумала Ольга Дмитриевна. Пускай директор сам с ним ругается. Мое дело – организация учебного процесса в старших классах. Ругани мне хватает и при распределении нагрузки, не хватало еще дверями заниматься…
Тесноватый вестибюль с массивными квадратными колоннами был сумрачен и пуст. Свет здесь почему-то не горел, что вообще не лезло ни в какие ворота. Даже в царившем здесь полумраке Ольга Дмитриевна разглядела, что за столиком, стоявшим рядом с дверью медпункта, где обычно сидел сторож, никого нет. «С ума сошел», – пробормотала она, имея в виду сторожа. Она пересекла вестибюль, сердито цокая каблуками по мозаичному бетону пола, подошла к расположенному на противоположной стене ряду выключателей и один за другим нажала все шесть штук. Под потолком с жужжанием ожили и замигали лампы дневного света.
Ольга Дмитриевна осмотрела вестибюль, рассеянно вытирая пальцы носовым платком: ей показалось, что последний выключатель был каким-то липким. Сторожа по-прежнему нигде не было видно. Она перевела взгляд на свои руки и непроизвольно вздрогнула: указательный и средний пальцы правой руки были испачканы какой-то загустевшей красной дрянью, – а ее тщательно отглаженный и надушенный носовой платок покрылся неприятными красно-бурыми смазанными пятнами. Больше всего это напоминало кровь. С сильно бьющимся сердцем Ольга Дмитриевна обернулась к выключателям и сразу увидела, что крайний справа густо измазан все той же полусвернувшейся темно-красной жидкостью. Пятно выглядело так, словно кто-то небрежно ударил по кремовой пластмассовой коробке выключателя грязной рукой, оставив на пластмассе и на масляной краске стены четыре смазанные полосы, – несомненно, следы пальцев. Пальцев, испачканных.., чем? Уж не кровью ли?
«Негодяи, – с разгорающимся гневом подумала Ольга Дмитриевна. – Хороши шуточки у нынешней молодежи! Да и чего от них ждать, если по телевизору кроме боевиков и ужастиков ничего не передают? Кровь по экрану так и течет… Чего проще: явиться в школу пораньше, сунуть сторожу бутылку бормотухи, чтобы не путался под ногами, выключить в вестибюле свет и намазать выключатель краской, чтобы завучиху кондрашка хватил…»
Она поднесла испачканную руку к лицу и осторожно понюхала. Вопреки ожиданиям, покрывавшее ее пальцы вещество не пахло ни лаком, ни растворителем. Кетчупом или, к примеру, вишневым вареньем оно тоже не пахло, но и запаха крови Ольга Дмитриевна не почувствовала. «Дура, – сказала она себе. – Откуда ты знаешь, чем пахнет кровь? Ты видела кровь тысячу раз и никогда не чувствовала никакого запаха. Это только в книгах пишут: тяжелый запах свежей крови… У обыкновенной туши и то гораздо более сильный запах. Может быть, это тушь? Да нет, тушью не пахнет. Где же эти негодяи? Наверняка прячутся в раздевалке, давясь от идиотского хохота.»
Она посмотрела на раздевалку, отгороженную от вестибюля декоративной деревянной решеткой. Решетка эта начиналась примерно на уровне пояса, а ниже шла сплошная деревянная панель, покрытая облупившимся светлым лаком. Сквозь частый деревянный переплет виднелись ряды рогатых металлических вешалок. На одной из них висел забытый кем-то из девочек фиолетовый берет.
Ольга Дмитриевна сделала шаг в сторону раздевалки, но еще раньше, чем подошва ее туфельки коснулась пола, она вдруг заметила то, чего не замечала раньше: там, где деревянный барьер размыкался, образуя некое подобие дверного проема, через который можно было попасть в раздевалку, из-за обшарпанной светло-желтой панели торчала нога в стоптанном ботинке армейского образца. Ботинок был темно-коричневый, остроносый, чем-то похожий на утюг, с лопнувшим в трех местах и неаккуратно связанным разлохмаченным шнурком. Словом, это был ботинок сторожа Михаила Ивановича, больше такой обуви не было ни у кого из знакомых Ольги Дмитриевны.
«Напился, – подумала Валдаева. – Напился как свинья, упал, расшибся, зачем-то выключил свет и уполз в раздевалку дрыхнуть. Выключатель кровью перемазал, старый алкаш…»
Ее передернуло от отвращения, и она твердой поступью отправилась карать нарушителя трудовой дисциплины, нервными движениями продолжая оттирать испачканные в крови пальцы. Постепенно шаги ее замедлялись, пока наконец она не остановилась совсем, не дойдя до раздевалки каких-нибудь полутора метров. В вестибюле по-прежнему было тихо. Мертвецки пьяный человек, каковым она полагала сторожа, обычно храпит, сопит, бормочет во сне что-то нечленораздельное и распространяет вокруг себя облака мерзких запахов. Ничего этого не было и в помине. Михаил Иванович лежал, не издавая ни звука, да и перегаром вокруг не пахло, хотя на таком расстоянии вонь дешевого портвейна должна была буквально валить с ног.
Стройная немолодая женщина с горделивой осанкой кадрового педагога, в модном приталенном плаще с пелериной и в туфлях на высоком каблуке стояла в пустом вестибюле школы, нервно теребя ремень сумочки, и не решалась сделать шаг. Наконец она встрепенулась, вспомнив, что вестибюль вот-вот начнет наполняться школьниками, которым вовсе не обязательно видеть то, что лежит в раздевалке.., что бы там ни лежало. Вот именно! Что бы там ни было, ей придется войти в раздевалку и разобраться в ситуации самой. Может быть, там вообще никого нет, а старый ботинок подложили те же шутники, которые испачкали выключатель кро.., чем-то красным. И с той же целью…
Она сделала шаг, потом второй и заглянула в раздевалку.
Сторож лежал на полу, подвернув под себя одну ногу и широко разбросав руки. Он был явно и безнадежно мертв. Ни о каких шутках и розыгрышах не могло быть и речи: голова старика превратилась в бесформенный красно-фиолетовый кочан, по цементному полу расползлась не правдоподобно большая лужа полусвернувшейся крови. В стороне под вешалкой валялась густо перемазанная красным железка, почти такая же, как та, что лежала у Ольги Дмитриевны в шкафу, где хранились оставшиеся от отца инструменты. Она называлась, кажется, фомкой, и именно этой фомкой, похоже, убили сторожа.
А на деревянной панели чуть выше разбитой головы Михаила Ивановича кто-то изобразил пентаграмму: пятиконечную звезду, вписанную в окружность. Только на этот раз неизвестный художник воспользовался не черной краской из аэрозольного баллончика, а подручным материалом: линии незатейливого рисунка были темно-красными и изобиловали неаккуратными потеками…
Ольга Дмитриевна покачнулась на внезапно ставших непослушными ногах и, чтобы не упасть, схватилась за ребро перегородки, свободной рукой вцепившись себе в горло. Она чувствовала, что вот-вот потеряет сознание и свалится прямо в эту ужасную, лаково отсвечивающую лужу рядом с уже остывшим трупом сторожа.
Она боролась с обмороком почти целую минуту, а когда немного пришла в себя, сразу же вспомнила о детях и первым делом бросила панический взгляд на часы. Было семь восемнадцать или что-то около того – точнее Ольга Дмитриевна сказать не могла, перед глазами у нее все плыло и двоилось. «Сейчас повалят», – поняла она, и немедленно, словно в ответ на ее мысли, в тамбуре бухнула входная дверь.
* * *
Валдаева сама не помнила, как очутилась в тамбуре. Перемещение это произошло с поистине волшебной быстротой: казалось, только что она стояла в раздевалке над трупом сторожа, борясь с подступающим обмороком, а в следующее мгновение ее уже вынесло в тамбур, где в полумраке топталась какая-то смутно знакомая фигура. Ольга Дмитриевна вцепилась в эту фигуру обеими руками, с неожиданной для себя самой силой и напористостью вытолкала ее вон и с облегчением привалилась лопатками к входной двери, разбросав руки в стороны и намертво преградив дорогу туда, где лежал труп.
– Назад! – каким-то не своим, разом севшим на пол-октавы голосом каркнула она и для верности выставила перед собой руку ладонью вперед. Рука у нее сильно дрожала. – Назад! Туда нельзя!
– Ольга Дмитриевна, – изумленно пролепетала стоявшая перед ней девчонка лет двадцати. Слава Богу, это была не школьница. Ольга Дмитриевна только теперь разглядела, что это учительница начальных классов Елена Самойлова. – Ольга Дмитриевна, что случилось? На вас лица нет! Что стряслось? Пожар? Террористы?
– Что? – Ольга Дмитриевна с трудом поняла, о чем ее спрашивают. Она напряженно думала, что теперь делать. – Какие еще террористы? Ах, террористы… Нет, Елена Сергеевна, это не террористы, это гораздо хуже… Вы почему так рано?
– У меня открытый урок, – испуганно ответила Самойлова. – Вы же сами назначили…
– Ах да. Считай, что тебе повезло, – незаметно для себя переходя на «ты», сказала Ольга Дмитриевна. Она попыталась улыбнуться, но вместо улыбки у нее получился страшноватый оскал, как будто ее мучила острая резь в животе. Этот оскал, кажется, напугал несчастную Елену Сергеевну еще больше. – Вот что, Леночка. Стой здесь, – Ольга Дмитриевна похлопала ладонью по двери, – и никого не пускай. Ученикам скажи, что занятий сегодня не будет – по крайней мере, в первую смену. Насчет второй еще посмотрим… Да. Учеников по домам, а учителя пусть подождут здесь, во дворе. Скажи, что это мое распоряжение. И технический персонал, конечно. – Она вдруг вспомнила кровавую лужу на полу раздевалки и намалеванную кровью пентаграмму на стене и подумала, что кому-то из техничек спустя час-другой придется отмывать всю эту красоту. Вот уж кому не позавидуешь! – Ты все поняла?
– Д-да, – с запинкой ответила Самойлова. – То есть нет. Что случилось?
– Что надо, то и случилось, – отрезала Ольга Дмитриевна. – Если появится директор, пусть стучит.
В проеме арки за спиной у Самойловой показалась долговязая фигура физрука Антонова, потом к ней присоединилась парочка фигур помельче, волочивших туго набитые портфели. Больше не слушая растерянного лепета Самойловой, Ольга Дмитриевна юркнула за дверь и с лязгом задвинула засов.
Она хотела постоять хотя бы несколько секунд на месте, чтобы перевести дыхание и собраться с мыслями, но нервы у нее совсем расходились, воображение взыграло, и Ольга Дмитриевна поняла, что, оставаясь в полутемном тамбуре, попросту умрет от обыкновенного страха. Тени в углах угрожающе шевелились, готовясь наброситься на нее и задушить, и она готова была голову дать на отсечение, что убитый сторож встал со своего места и поджидает ее прямо за дверью вестибюля, держа в мертвой руке окровавленную фомку. Если она останется здесь, в тамбуре, еще хотя бы на несколько секунд, у него может лопнуть терпение, и тогда он войдет сюда сам…
Валдаева опрометью бросилась вперед, всем телом ударилась о дверь и влетела в вестибюль, едва удержавшись на ногах. Здесь она немного успокоилась, потому что лампы под потолком сонно гудели, заливая вестибюль ярким голубоватым светом, и тело сторожа, конечно же, вовсе и не думало разгуливать по зданию, а лежало, как и полагается мертвому телу, там, где Ольга Дмитриевна видела его в последний раз.
Она бросилась к столику с телефоном и только теперь заметила, что телефонному аппарату досталось ничуть не меньше, чем голове несчастного сторожа. Куски красной пластмассы, из которой был изготовлен корпус, валялись по всему столу и по полу вперемежку с какими-то проводами и железками, сломанная пополам трубка с отскочившим наушником лежала под дверью медкабинета, как мертвая крыса с перебитым хребтом, розетка была с корнем выдрана из стены. Кусая губы, Ольга Дмитриевна бросилась бежать по коридору к кабинету директора, но на полпути вспомнила, что тот заперт. Ближайший телефон располагался в ее кабинете на втором этаже, и она побежала к лестнице. Ее каблуки выбивали паническую дробь, зубы стучали, и, добежав наконец до своего кабинета, она не сразу попала ключом в замочную скважину.
Когда все нужные звонки были сделаны, она положила трубку, не сразу попав ею на рычаги, и подошла к окну. На подоконнике стояла пыльная герань в щербатом глиняном горшке. Запах у герани тоже был какой-то пыльный, удушливый, и Ольга Дмитриевна раздраженно отодвинула горшок в сторону, едва не уронив его на пол.
На серых плитах школьного двора густела толпа. Ученики, узнав об отмене занятий, конечно же ликовали, но расходиться не спешили: с одной стороны, им было любопытно, а с другой – ну кто же упустит случай немного помучить молоденькую учительницу, работающую в школе чуть больше месяца? Несчастная Елена Сергеевна с трудом сдерживала напор оживленно жестикулирующих старшеклассников, которые делали вид, что им просто необходимо попасть в школу. Жить они, видите ли, не могут без родного учебного заведения… Физрук Антонов, эта долговязая медуза, индифферентно покуривал в сторонке, но в конце концов сжалился над девчонкой и наискосок ввинтился в толпу, одергивая, расталкивая и совершая повелительные жесты длинными руками.
Толпа перед крыльцом стала понемногу рассасываться, потом начали по одному и парами подходить учителя, с ходу занимая оборону, хотя и они сгорали от любопытства.
Ольга Дмитриевна остро позавидовала коллегам: лично она никакого любопытства не испытывала.
Потом во дворе, протискиваясь через редеющую толпу школяров, появился канареечно-желтый «жигуленок» директора, и Ольга Дмитриевна, вздохнув, покинула свой наблюдательный пост. Нужно было спускаться вниз и открывать дверь, а для этого, как ни крути, придется снова пройти мимо раздевалки и торчащего из-за деревянной панели коричневого офицерского ботинка.
Идя по пустому гулкому коридору к лестнице, она заметила то, чего не увидела впопыхах, когда бежала к кабинету. Дверь школьного музея была распахнута настежь, косяк в районе замка разворочен (наверняка той самой фомкой, которой убили сторожа), на полу валялись острые щепки, неприятно белевшие на фоне темной половой краски. На внутренней стороне двери Валдаева разглядела знакомый рисунок: черную пентаграмму, заключенную в окружность. В музей она заглядывать не стала: на сегодня зрелищ ей было предостаточно.
Милиция прибыла через двадцать минут, почти сразу же после «скорой помощи». К этому времени во дворе почти не осталось учеников. Вокруг крыльца кучковались недоумевающие педагоги, реакция которых на происшествие мало чем отличалась от реакции их подопечных: удивление, любопытство, легкое беспокойство и, конечно же, тщательно скрываемая радость по поводу отмены занятий. Тарахтящий сине-белый «уазик» в сопровождении микроавтобуса с экспертами въехал во двор и остановился в сторонке, угодив передним колесом прямо в клумбу с георгинами. Мордатый сержант со сдвинутой на живот расстегнутой кобурой прочно утвердился у дверей, широко раздвинул ноги в высоких ботинках и стал со скучающим видом смотреть поверх голов. Оперативники и эксперты в сопровождении еще двоих сержантов вошли вовнутрь, и дверь за ними закрылась.
Через пару минут дверь снова распахнулась, и на крыльцо вышла бригада «скорой помощи» в полном составе. Не отвечая на расспросы любопытных учителей и нескольких неизвестно когда и как успевших затесаться в толпу старушек из соседних домов, они протолкались к своей машине, но не уехали, а расположились на перекур с таким видом, словно вознамерились простоять здесь до самого вечера. Через некоторое время к ним начали по одному прибиваться учителя-мужчины: подходили, просили прикурить и приступали к осторожным расспросам. Впрочем, все, чего им удалось добиться, сводилось к одной-единственной фразе, которую лениво обронил толстый неряшливый санитар. «Не наш клиент», – равнодушно сказал этот брат милосердия и, отвернувшись, длинно сплюнул в клумбу.
Потом на крыльцо вышел невзрачный человек в штатском и негромко осведомился, здесь ли учитель истории Михаил Александрович Перельман. Учитель Перельман оказался здесь. Это был молодой человек не старше тридцати лет с довольно приятной и даже где-то мужественной внешностью, которую немного портили сильные очки в толстой роговой оправе. Он с отсутствующим видом стоял в сторонке, полускрытый ветвями плакучей ивы, и курил вонючую отечественную сигарету, гадливо морщась при каждой затяжке, словно его силой заставляли глотать отраву. Его бледное лицо сегодня казалось сильноосунувшимся, а мысли явно витали где-то далеко отсюда. Когда его окликнули, он заметно вздрогнул и после секундного колебания двинулся к крыльцу.
– Я Перельман, – сказал он человеку в штатском.
– Майор Круглов, – представился тот. – У меня есть к вам несколько вопросов. Давайте пройдем в здание.
Учитель недоумевающе пожал плечами и молча вошел в предупредительно открытую майором дверь.
– Замели Перельмашу, – нервно пошутил физрук Антонов. – Славная муниципальная милиция города Москвы раскрыла сионистский заговор…
Никто не засмеялся. Какая-то старуха, бренча сеткой с пустыми молочными бутылками, азартно приставала ко всем подряд, пытаясь выяснить, «кудой подклали бонбу» и «сколь ему таперича дадут». От старухи раздраженно отмахивались и спрашивали, как ей не стыдно. Бойкая старуха отвечала на это, что стыдиться ей нечего, потому как она никому бомб не подкладывала и вообще не террористка какая-нибудь и не жидомасонка, а коренная москвичка и сроду копейки чужой не взяла.., а еще учителя называются! Встревоженные учителя не стали ввязываться в склоку, и старуха разочарованно удалилась, дребезжа своей авоськой и бормоча что-то про творог, кефир и жидомасонов.
В вестибюле вовсю кипела работа. За решетчатой перегородкой раздевалки раздавались приглушенные деловитые голоса, шаркали по цементному полу подошвы и раз за разом полыхала голубая молния фотовспышки. В углу двое озабоченных экспертов колдовали над испачканным кровью выключателем. Посреди вестибюля стоял высокий молодой человек в короткой кожаной куртке и с озабоченным видом вертел перед глазами испачканную кровью фомку, разглядывая ее со всех сторон так внимательно, словно искал на ней сделанную мелким шрифтом надпись. Еще один молодой человек в штатском о чем-то расспрашивал завуча Валдаеву. Та отвечала ему высоким срывающимся голосом и, похоже, находилась на грани истерики, что было совершенно неудивительно. Директор школы был здесь же: с заботливым и обеспокоенным видом поддерживал Валдаеву под локоток и время от времени вставлял в разговор реплики, давая пояснения, в которых, судя по всему, никто не нуждался.
Перельман покосился на эту группу с явным неодобрением, но бликующие стекла очков мешали майору Круглову разобрать выражение его глаз.
– Слушаю вас, майор, – отводя взгляд от Валдаевой и поворачиваясь к Круглову, произнес Перельман. – Только учтите, я ничего не видел. Я, если хотите знать, даже понятия не имею, что здесь произошло. То есть я вижу, что сторожа нашего, судя по всему, убили.., ведь его убили, не так ли?
– Так, – спокойно сказал майор. – Да вы не волнуйтесь так, ради бога. Вас же никто ни в чем не обвиняет. Просто мне нужна ваша помощь. Ведь это вы возглавляете работу школьного музея?
– Ну уж, работу… – неопределенно буркнул Перельман. – Какая уж там работа… Дети, знаете ли, легко загораются, но так же легко и гаснут, так что вместо работы получается пшик… Так, иногда удается пополнить экспозицию, но не более того. Знаете, как я это делаю? Пообещаю этим лоботрясам четверку в четверти, они и тащат из дому, что под руку подвернется. Один умник приволок отцовский газовый пистолет: вот, говорит, возьмите, а то какой же музей без оружия?
– Н-да, – сказал Круглов. – А настоящего оружия в вашей экспозиции нет?
– А как же! – гордо заявил Перельман, и майор едва заметно напрягся. – Конечно есть! Штык от трехлинейки есть – правда, ржавый и с обломанным концом. Потом, ППШ – тоже ржавый, без затвора, ребята его на школьном дворе нашли, когда теплотрассу ремонтировали. Десяток гильз разного калибра – от пистолетной до снарядной, две каски – наша и немецкая… Вот, пожалуй, и все.
– Пожалуй или все?
– Да все, все! Что я, по-вашему, своего хозяйства не знаю?
– Хорошо, – сказал майор, и по его лицу было видно, что он действительно доволен. – Это хорошо, Михаил Александрович. А то был я, знаете ли, в одном школьном музее… Захожу, а там на стенде парабеллум – даже без стекла, не говоря уже о сигнализации. Я проверил, оказалось – исправный, хоть сейчас на огневой рубеж. И никто, что характерно, не может толком объяснить, откуда он там взялся… Н-да… Ну а ценное что-нибудь в вашем музее имеется? Такое, что можно было бы без труда и с выгодой для себя превратить в деньги?
– Ну-у, – протянул Перельман, – эк вы куда хватили! У нас же все-таки не Лувр и не Эрмитаж, а школьный музей! Хотя, – он многозначительно поднял кверху указательный палец, – один из старейших в Москве. Если бы не это обстоятельство, давно бы бросил к черту такое безнадежное дело. Кому сейчас интересна история? Тем более преподанная в виде пыльных макетов и сломанных прялок… Простите, майор, но я никак не пойму, к чему вы клоните. При чем тут музей?
– Честно говоря, я и сам не пойму, при чем тут музей, – признался милиционер. – Я очень надеялся, что вы развеете это мое недоумение. Я и сейчас продолжаю на это надеяться.
Видите ли, – торопливо продолжал он, видя, что Перельман нахмурился и открыл рот, – видите ли, Михаил Александрович, дело в том, что школьный сторож действительно убит. При этом ни кабинет информатики, ни кабинет директора, ни учительская не пострадали. Во всем здании взломано только одно помещение, и это – ваш музей. Поэтому я был бы вам очень благодарен, если бы вы поднялись со мной наверх, внимательно осмотрели экспозицию и сказали мне, что из экспонатов пропало.., если что-нибудь пропало.
– Вот оно что, – медленно проговорил Перельман и характерным жестом ухватил себя за кончик носа. – Вот, значит, до чего дело дошло! Ах мерзавцы! Простите, майор, я могу задать вам один вопрос?
– Разумеется.
– Они.., я имею в виду взломщиков… Они не оставили никакого знака? Ну, какой-нибудь рисунок на стене или на дверях, скажем… Что-нибудь наподобие пентаграммы, а?
– Пентаграммы?
– Ну, такая, знаете, пятиконечная звезда, как ее рисуют дети – не отрывая руки, крест-накрест… И все это обведено окружностью, вписано в нее…
– Так, – медленно, веско сказал майор Круглов. – Я вижу, нам с вами есть о чем поговорить.
– Похоже на то, – согласился учитель истории Михаил Александрович Перельман.
Не говоря больше ни слова, они двинулись к лестнице, которая вела на второй этаж. У них за спиной санитары погрузили на носилки и понесли к дверям длинный тяжелый мешок из плотного черного полиэтилена.
Глава 2
Учитель истории Михаил Александрович Перельман остановился на пороге школьного музея, обвел помещение долгим внимательным взглядом, открыл рот и на одном дыхании выдал чудовищное по своей длине и замысловатости матерное ругательство. Возившийся в углу возле расколотой стеклянной витрины эксперт поднял голову и посмотрел на него с нескрываемым уважением. Перельман перехватил этот взгляд и слегка смутился.
– Простите, – сказал он, – это я от неожиданности.
– Ничего, – сказал майор Круглов, – не стесняйтесь. Я вас отлично понимаю. Зрелище, что называется, не для слабонервных.
– Ну, с нервами у меня все в порядке, – рассеянно откликнулся Перельман и сделал неуверенный шаг вперед. Под его ногой захрустело стекло. – Если бы я был нервным, духу моего здесь давным-давно не было бы.
– В этой школе? – спросил Круглов.
– В этой стране, – ответил Перельман.
Эксперт снова метнул на него взгляд из своего угла, поднялся, закрыл свой чемоданчик и, осторожно переступая через разбросанные по полу предметы, подошел к майору.
– Я закончил, – сказал он. – Ничего интересного обнаружить не удалось. Краска из аэрозольного баллончика – черная, стандартная. Отпечатков уйма – сами понимаете, музей…
– Ладно, Слава, – со вздохом сказал майор, – ступай себе с богом.
– Удачи, – выходя, сказал эксперт Слава.
– М-да, – с сомнением откликнулся майор и повернулся к Перельману. – Итак?..
Перельман вынул из кармана клетчатый носовой платок, протер им очки, снова водрузил их на переносицу и, хрустя стеклом, прошел на середину помещения. Он был бледен, но в остальном держался вполне удовлетворительно. «Впрочем, – подумал майор, – чему тут удивляться? Разгромили все-таки не его квартиру, а всего-навсего школьный музей, к которому он к тому же относился с нескрываемой прохладцей.»
Учитель двинулся вдоль стены, обходя помещение по периметру. Сделать это было довольно затруднительно, поскольку музей превратился в склад поломанной и опрокинутой мебели, битого стекла, сорванных со своих мест раскуроченных стендов и разбросанных повсюду экспонатов. Грубо намалеванная на двери пентаграмма висела над всем этим разгромом, как невиданное черное солнце, и казалась здесь вполне уместной.
Перельман остановился возле разбитой стеклянной витрины, запустил в нее руку и, скривившись, как от боли, вытащил оттуда тяжеленный чугунный утюг – старинный., из тех, которые засыпали раскаленными углями. В витрине что-то жалобно звякнуло.
– Подонки, – сказал Перельман, разглядывая утюг с каким-то удивлением. – Вы спрашивали насчет ценностей… Вот в этой витрине у нас стоял сервиз кузнецовского фарфора – разрозненный, конечно, далеко не полный, но все же… Теперь уж не склеишь…
– Да, – с сочувствием сказал Круглов. – Вообще, все это производит впечатление скорее погрома, нежели ограбления. И все же, Михаил Александрович, посмотрите повнимательнее: может быть, что-то все-таки пропало?
Перельман еще раз огляделся и беспомощно развел руками.
– Так сразу и не скажешь, – ответил он. – Понимаете, ведь музей создавал не я, поэтому так, с ходу, не сверившись со списками… Впрочем, пардон. Я не вижу штыка. Помните, я вам говорил?..
– Помню, – сказал майор. – Вот он, ваш штык.
Он указал на облезлое чучело совы, которое, как бабочка булавкой, было вниз головой пришпилено трехгранным русским штыком к фанерному планшету со сведениями о флоре и фауне Подмосковья. Стеклянные глаза совы смотрели на майора снизу вверх с выражением тягостного недоумения: это что же такое, граждане? За что? Немного выше совы с помощью все того же аэрозольного баллончика кто-то написал корявыми печатными буквами: «ЭТО ТЫ ЖИДЯРА».
– Да, действительно, – сказал Перельман. – Вот подонки!
– Простите, Михаил Александрович, – борясь с неловкостью, проговорил майор, – но, по-моему, это адресовано вам.
Он указал на надпись.
– А то кому же! – откликнулся Перельман. – И нечего извиняться, майор. Национальность, знаете ли, не выбирают. По слухам, мои соотечественники две тысячи лет назад продали Христа, зато ваши – вот, – он обвел широким жестом разгромленный музей. – Право, не знаю, что лучше.
– Да уж, – со вздохом сказал Круглов. – Что есть, того не отнимешь. А пентаграмма эта, – он указал на дверь, – это что же, сатанисты?
– А вот это вам виднее, – ответил Перельман. – Я школьный учитель истории, а не специалист по запрещенным сектам. Хотя, на мой взгляд, это обыкновенные хулиганы, не знающие, на что выплеснуть свою энергию. Ну какой, к чертям собачьим, у нас на Москве-реке может быть сатанизм? Впрочем, повторяю, я не специалист. Одно вам скажу: устал я от всего этого как собака. Детишек понять можно, они развлекаются в меру своей убогой фантазии.., тем более что и некоторые взрослые от них недалеко ушли. Ну а мне надоело. Записочки эти, угрозы, звонки телефонные… Дня здесь больше не проработаю, пропади оно все пропадом. И вообще, похоже на то, что пора мне собираться на историческую родину.
Мать звонит через день, рыдает в трубку: приезжай, сынок, убьют они тебя там… А я все характер доказывал. Вот и доказал, человека из-за меня убили, мерзавцы…
– Вам угрожали? – насторожился Круглов.
– А вы встречали еврея, которому ни разу в жизни не угрожали? – с горечью спросил Перельман. – Лично мне не приходилось.
– Может быть, у вас сохранились записки с угрозами?
– Я что, похож на мазохиста? – язвительно осведомился Перельман. – Разумеется, всю эту мерзость я без промедления отправлял в мусоропровод. Я ведь не собирался обращаться по поводу этих угроз в милицию. Я сам могу за себя постоять, знаете ли… И потом, несерьезно это все: записочки, пентаграммочки, свастики разные… То есть это я думал, что несерьезно, – поспешно поправился он. – А оно вон как обернулось…
– Да, – согласился майор, – хуже некуда. А что писали-то?
– А что в таких случаях пишут? Оскорбления, брань, угрозы… Повторяю, я был уверен, что это просто чьи-то идиотские развлечения. Да я, если хотите знать, и сейчас в этом уверен… Знаете, иногда они свои, с позволения сказать, послания подписывали. Причем всякий раз по-разному: то российскими патриотами назовутся, то детьми Сатаны.., причем Сатана у них, заметьте, пишется через \"о\" – «СатОна»… А как-то раз, вообразите себе, подписались «воинами ислама»… А почерк при этом один и тот же, и даже орфографические ошибки одинаковые. Ну что я должен был подумать? Резвятся подростки, некоторых политиков наслушавшись, газет начитавшись да насмотревшись нашего родного телевидения. Вот и дорезвились.
– Да уж, – сказал Круглов и попробовал выдернуть штык, которым была пришпилена сова. Штык оказался вбитым в фанерный планшет прочно, на совесть, и сидел мертво, как на резьбе. От совы исходил сухой пыльный запах.
К обратной стороне перевернутой деревянной подставки, на которой сидела несчастная птица, была приклеена потемневшая медная пластинка с гравировкой. «Мастер Гуляев, – с трудом разобрал мелкий шрифт майор, – Москва, 1937 г.» – Вы говорили, вам угрожали по телефону, – продолжал он, отводя взгляд от злосчастной совы, которую сегодня ночью убили во второй раз. – Расскажите об этом.
– Да нечего особенно рассказывать, – развел руками учитель. – Ну, звонили пару раз ко мне домой… Раз пять, если быть точным. Ну, повесить обещали, яйца оторвать.., извините за подробности.., даже, простите, изнасиловать. Голоса разные, но все принадлежат соплякам не старше семнадцати лет, в этом я уверен. Пробормочут какую-нибудь пакость замогильным голосом, фыркнут и повесят трубку… Неприятно, конечно, но кто воспринимает такие вещи всерьез?
– А по голосу вы никого из своих учеников не узнали? – спросил майор.
– Вас интересует, подозреваю ли я кого-нибудь конкретно? – уточнил Перельман. – Увы! Если бы я кого-то опознал по голосу или каким-либо иным способом, я давным-давно оборвал бы сопляку уши и сделал бы это так основательно, что у него разом вылетела бы из головы вся эта сатанинско-исламская дурь.
Уверяю вас, для меня это не составило бы труда.
Круглов оценивающе посмотрел на Перельмана и понял, что это правда. Очки с сильными линзами создавали иллюзию беззащитности, но плечи у историка были прямыми и широкими, шея напоминала ошкуренное бревно, на груди можно было при желании ровнять гвозди, а рукава серого поношенного пиджака туго облегали довольно внушительные бицепсы. Кроме того, учитель явно был неглуп и, что называется, не робкого десятка – по крайней мере, держался он вполне достойно, хотя неожиданный переход хулиганствующих малолеток от телефонных угроз и дурацких записочек к погромам и убийствам наверняка должен был произвести на него самое угнетающее впечатление.
– Знаете, – снова заговорил Перельман, – мне не хотелось бы.., э-э-э.., возводить напраслину на кого бы то ни было.., тем более на своих учеников, но дело обернулось неожиданной стороной… Все это слишком серьезно – убийство и вообще… У нас в школе есть определенный контингент.., буквально несколько человек… Вам ведь знакома эта молодежная мода – бриться наголо?
Майор кивнул.
– Ну вот… То есть я не думаю, конечно, что это настоящие скинхеды, но чем черт не шутит?
– Кто? – переспросил майор. Слово было какое-то знакомое, но он никак не мог припомнить, где слышал его раньше.
– Скинхеды, – повторил Перельман. – Бритоголовые. В буквальном переводе с английского – «кожаные головы». Я где-то читал, что наци и сатанисты бреют себе черепа, и вот теперь подумал, что…
– М-да, – недовольно проворчал майор. – Уф-ф-ф… Чертовски неприятная история. Терпеть не могу работать с подростками.
– Очень хорошо вас понимаю, – подхватил Перельман. – Они как инопланетяне: своя система ценностей, свой кодекс чести, круговая порука и полная уверенность в том, что все взрослые – просто банда самодовольных идиотов. А каждый из них, само собой, непризнанный гений…
– А вы не очень-то их любите, – заметил майор.
– Поработайте в школе, – предложил Перельман. – Я уж не говорю :
– годик, но хотя бы месячишко. Уверяю вас, майор, таких испытаний не выдержит никакая любовь. Разве что родительская, да и то… Я вот что подумал, майор: если это бритье голов – не просто дань моде, то за этими мальчишками наверняка стоит кто-нибудь постарше. Этакий гуру – идеолог, преследующий какие-то свои цели.
– Несомненно, – сказал майор. – Если это так, то мы его найдем и непременно возьмем. А знаете, что я думаю? Я думаю вот что: ну почему все время получается, что обыкновенные уголовники работают с подростками гораздо успешнее, чем наши дипломированные педагоги? И общий язык они находят, и общие интересы…
– Бросьте, майор, – скривившись, как от кислого, ответил Перельман. – Не надо заводить эту песню, она устарела. По идее, в ответ на ваш вопрос я должен покраснеть, потупиться и начать оправдываться и разводить руками: упустили, проморгали, виноваты и обещаем исправиться… Черта с два! Вот я им говорю: ученье – свет, а неученье, соответственно, тьма. А они видят, что учитель Перельман живет в двухкомнатной «хрущобе» и ездит на двадцатилетнем ушастом «запорожце», от которого ржавчина отваливается уже не чешуйками, а целыми пластами. Я в дождь за руль не сажусь, потому что днище дырявое и ноги сразу же по колено промокают… А спекулянт с рынка катается на новенькой «БМВ», курит «Парламент» и спит с манекенщицами, имея незаконченное среднее образование. Потом приходите вы и говорите им: не укради и, самое главное, не убий. А они вам в ответ: а посмотрите вокруг! Кому на Руси жить хорошо? Учителю? Майору милиции? Нет, конечно, если учитель и майор берут взятки, то живется им хорошо, хотя и недолго… А, да что там! Извините, майор. Просто накипело.
Он махнул рукой и принялся бесцельно бродить по разгромленному музею, поднимая и тут же роняя обратно на пол искалеченные экспонаты.
– Да, – вздохнул Круглов, – вы правы… Красиво жить не запретишь, а честно – не заставишь. Скажите, а фамилии этих ваших бритоголовых вы можете перечислить?
– Не уверен, что упомню всех, – ответил Перельман, рассеянно вертя в руках заметно побитую молью серую буденовку с нашитой на лоб голубой кавалерийской звездой. – Впрочем, записывайте. Если я кого-то забуду, вам наверняка помогут мои коллеги…
Он продиктовал с полдюжины фамилий, которые майор тщательно записал в свой блокнот. Это было уже что-то. Круглов не сомневался, что, если здешние скинхеды причастны к нападению на школу, их не составит особого труда расколоть. Сторож был убит явно впопыхах, с перепугу: его просто колотили фомкой по голове, пока он не перестал шевелиться. На хладнокровное умышленное убийство это похоже не было, а значит, убийцы в данный момент сидели по домам, трясясь от ужаса и в сотый раз проверяя свою одежду на наличие кровавых пятен. «Черт с ними, с пятнами, – подумал майор. – Обойдемся без пятен. Это все-таки не рецидивисты, у них все на мордах будет написано. Пара допросов – и признаются во всем как миленькие, начнут валить вину друг на друга и каяться со слезами… Главное – не терять времени, быстренько разузнать их адреса.., в учительской они должны быть, в классных журналах.., разузнать адреса и обойти всех до единого. И непременно с вооруженным сержантом, чтобы сопляки с первого взгляда поняли, что дело плохо, и навалили полные штаны… Я вам покажу сатанизм, воины ислама!»
– Спасибо за помощь, – сказал он Перельману. – На данный момент колодец моей любознательности вычерпан до дна. Когда у меня накопится очередная порция вопросов, я непременно обращусь к вам.
– Милости просим, – сказал Перельман. – С вами удивительно приятно иметь дело. Как-то забывается, что вы милиционер.
– Это потому, что вы не подозреваемый, а свидетель, – успокоил его Круглов. – Ведите себя прилично, чтобы ваше мнение обо мне не изменилось на противоположное.
Они рассмеялись и пожали друг другу руки. Ладонь у Перельмана была сухая и крепкая. Майор Круглов всегда придавал рукопожатию большое значение, и ему нравились люди с такими ладонями.
– Ну, до скорого свидания, – сказал он, доброжелательно глядя на Перельмана, и вдруг осекся.
Перельман не смотрел на него. Сильно нахмурившись, он шарил глазами по стенам и полу кабинета, словно пытаясь что-то найти.
– Что случилось? – спросил Круглов.
– Вы знаете, майор, – ответил учитель, – это хорошо, что вы не успели уйти. Кое-что они таки унесли.
– Так, – сказал майор. – Это уже интересно. И что же они унесли?
– Видите ли, в этом хаосе я как-то даже не сразу заметил.., не сразу вспомнил… В общем, унесли сервиз.
– Сервиз?
Майор невольно оглянулся на витрину, в которой грустно белели осколки кузнецовского фарфорового сервиза, неприятно напоминавшие раздробленные черепа.
– Да нет, – перехватив его взгляд, с досадой сказал Перельман. – Это не тот. Если бы унесли фарфор, я бы сразу заметил. Это, пожалуй, была единственная ценность в нашем музее. А тот сервиз был медный. Ума не приложу, зачем он им понадобился. Разве что в качестве цветного лома… Кстати, мне говорили, что его добыли именно в куче металлолома. Пионеры натаскали, знаете ли, а один из моих предшественников – тот, что основал музей, – заметил в груде хлама что-то интересное и выкопал на свой страх и риск.
– Какой же в этом риск? – удивился майор.
– Теперь никакого, – согласился Перельман. – А тогда был сорок девятый год, страна, сами понимаете, нуждалась в металле, так что определенный риск был. Пионеры-ленинцы собрали металлолом, а беспартийный учитель часть этого драгоценного металлолома, можно сказать, украл. Тем более что сервизик был идейно чуждый и даже вредный – с царскими орлами. За такие фокусы очень даже просто можно было схлопотать двадцать лет лагерей. А он не побоялся. Большой, по слухам, был энтузиаст. Я-то его уже не застал, умер он, говорят, году в семидесятом, я тогда еще в детский сад ходил…
– С орлами, говорите? – переспросил майор. – Так, может, он действительно представляет какую-то ценность? Историческую или, к примеру, антикварную?
– Да бросьте, – махнул рукой Перельман. – Такие вещи по школьным музеям не пылятся. Тем более что наш музей существует аж с сорок седьмого года. За это время у нас столько музейных работников перебывало, столько специалистов… Аляповатая медяшка, вот и все. Какой-то ремесленник склепал на скорую руку, а чтобы было побогаче, начеканил повсюду этих орлов. Когда сервиз был новый, не спорю, это могло выглядеть весьма впечатляюще. Знаете, отполированная медь сверкает, ручечки, завитушечки, орлы двуглавые… На купчиков московских должно было действовать безотказно. А теперь… Теперь на нем такой слой окисла, что я как-то, помнится, взялся чистить, но отчаялся и бросил. Это выше человеческих сил, можете мне поверить. Тут никакого терпения не хватит. А в таком виде, в каком сервиз сейчас, его ни один антиквар не примет. Так что грабители наши скорее всего действительно намереваются сдать его в утиль. А может быть, просто решили мне насолить. Кто их разберет?
– Действительно, – сказал майор. – А фотография сервиза у вас не сохранилась?
– Откуда? Никто ведь не думал, что этот хлам кому-то понадобится. Полвека простоял и еще столько же стоял бы, если бы не эта история.., точнее, если бы не моя национальность. Вот ведь жизнь проклятая! Вы поймите: не за себя обидно и уж тем более не за сервиз этот дурацкий. Даже за сторожа, которого убили, не так обидно, как за этих малолетних дураков. Ведь ничего же хорошего они в жизни не видели и не увидят. Для них хорошее – это деньги, и ничего, кроме денег. Так их воспитали, и удивляться тут нечему. Озлобленные, оболваненные, запутанные… Поломали собственные судьбы, человека убили ни за что ни про что…
– Да, – выдержав деликатную паузу, сказал майор. – Значит, фотографий нет… Ну а описать сервиз вы можете?
– Более или менее, – ответил Перельман. – Значит, так, записывайте… Самовар медный, литра на три, на четыре, чашки – двенадцать штук, блюдца…
Они вышли из музея вместе, рука об руку, испытывая взаимное расположение.
– Я думаю, мы найдем их довольно легко, – говорил майор Круглов. – С этим сервизом у них вышел форменный прокол. Допросим ваших бритоголовых, и, если у кого-то из них вдруг обнаружится припрятанный самовар с царскими орлами, дело можно будет с чистой совестью передавать в суд. Не думаю, что у них хватит времени и ума припрятать улики подальше. Пока сообразят, пока отважатся… Они сейчас по своим норам дрожат, а сервиз этот ваш – штука громоздкая, днем они его перетаскивать не рискнут… В общем, есть надежда разобраться с этим делом еще сегодня.
– Да бог с ним, с сервизом, – рассеянно ответил Перельман, безуспешно пытаясь закрыть изуродованную дверь музея. – Что мне сервиз? Человека-то все равно не вернешь. Уеду я отсюда…
Александр Дорофеев
Камень-пламень
* * *
За день, бывало, сочинялось множество стихов.
– Папа! – вскрикивал я, неожиданно озаренный.
– Ну-ну, – вздрагивал он, не поднимая, впрочем, головы от письменного стола.
– Однажды жил хромой тюлень, и был у него приятель. Олень!
– Про дружбу всегда хорошо, – соглашался папа.
И озаренность ширилась, поднималась и вставала на ноги, как рассвет:
– Летала-летала проворная птичка, пока на нее не наехала бричка! Здорово?!
– Чего же тут здорового? – оборачивал папа унылое вдруг лицо. – Какая-то дурацкая бричка раздавила птичку! А ты радуешься, как глупый кучер?!
– Птичка проворная, – пояснял я. – Упорхнула! А вот еще! Два печальных крокодила с тоски друг друга проглотило…
На удивление быстро уставал от стихов папа.
– Прошу! – вскидывал руки. – Не морочь голову! И без того заморочена.
– Ты не понимаешь настоящих стихов, – говорил я мстительно, намереваясь хлопнуть дверью.
– Постой-постой! – оживлялся папа. – Это стихи? Настоящие?!
– Конечно! – хотелось растолковать подоходчивей. – Тюлень-олень! Птичка-бричка! – Не мог же папа быть совсем глух к поэзии.
– Птичка-бричка?! – упрямился он. – Это, запомни, рифмоплетство. Настоящие стихи бывают и без рифмы. «Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек. За мною всюду как тень он гонится. Вот и теперь, мне кажется, он с нами сам-третей сидит».
Я вздрогнул и оглянулся на дверь – в мою жизнь вошел черный человек.
– Что это?
– Белые стихи. Без рифмы, но живут. С чувством и смыслом. А ты – крокодила-проглотило! Пусто, скучно и грустно…
Папа писал тогда сложное изыскание о подземной судьбе золотых жил. Уставал и нервничал – жилы вели себя не так, как ему хотелось. Путались, морочили голову.
Оставив их наедине, я вышел на улицу и впервые сам ощутил замороченность. Белые стихи. Черный человек. Все это не увязывалось. Да еще влезал какой-то «сам-третей». Так и эдак примеривался я к нему, но смысла не видел.
Была крепчайшая зима, и лед на реке лежал не только ровно по течению, а как угораздило – топорщился, выпирал там и сям, образуя горки, шалаши и буквально избы. «Вероятно, белые стихи пишут зимой, – подумывал я. – Вот в таких ледяных избушках».
Странно, что из одной поднимался как раз дымок, почти незаметный, серовато-ледяной. Можно было представить, чего угодно, – выпивающих моржей, беглых каторжников или мало изученное явление природы, вроде сходки водяных. Да после черного человека сам-третей – все нипочем!
Пробравшись средь ледяной путаницы, я подошел к курящейся избе. Глянул внутрь, будто в прорубь. И обмер.
Огромный черный человек ко мне спиной сидел. А с головы свисали собачьи уши. Медленно-медленно он обернулся. Сдвинул шапку на затылок и, взмахнув рукой, молвил:
– Я люблю подледный лов!
– Здрасьте, – сказал я, робко осматриваясь, – под тонконогим столиком выбита во льду лунка, и убегает туда струйкой зеленая леска.
– Мне не надо печки, дров! – воскликнул черный человек ни к селу ни к городу – рядом-то на саночках охапка поленьев, и красновато темнеет железная полукарманная печка, дым плавно растекался по ледяным стенам.
– Я сижу на льду, как камень! – усугубил он вранье.
– Вы ж на стульчике, – не сдержался я, заходя.
– Я сижу на льду, как камень, – упрямо повторил черный человек. – Весь раздетый и босой!
И черный полушубок был на нем, и валенки черные, крепко подшитые.
– На что ловите, дядя? – попытался наладить я человеческий разговор.
Но черный гнул свое:
– Весь раздетый и босой! – выкрикнул, сверкнув очами. – А в груди бушует пламень! – Тут мне и впрямь показалось, что полушубок еле сдерживает полыхание. – Я обычный ледовой!
Если б он сразу признался, что ледовой, то есть зимнее обличье водяного, может, кто и поверил бы. Но после такого забубенного вранья…
– Вы, дядя, голову морочите!
Черный человек привстал со стула, подперев ледяные своды.
– Голавль? Причем тут голавль?! Крупного сома морочу. Это заговорные стихи! Ты что – не понял? Лов-дров. Камень-пламень! Ну-ка, слушай, – он живо усадил меня на шаткий стульчик, расстегнул тулуп и начал сызнова.
– Я люблю подледный лов! Мне не надо печки, дров. Я сижу на льду, как камень, весь раздетый и босой. А в груди бушует пламень! Я обычный ледовой!
И тут же звякнул колокольчик на леске. На миг мы замерли. И вместе, толкаясь, причитая, потащили из лунки нечто – упругое, упорное, не желавшее на морозный воздух. А колокольчик названивал, как у тройки под дугой, как у дверей, где торопливый посетитель. И непонятно – то ли прочь с дороги. То ли – отворять.
И когда разомкнулись недвижные глубины и вывалился-таки на лед большеголовый, в одышке, ужасно усатый, как запорожский казак, в сапогах и сабле, сом, – возопил тогда черный человек:
– Сам-третей! Сам-третей!
Поодаль, в углу ледяной избы, уже примерзла пара. Это был третий. Больший. Главный. Сам! Ледовый сом ростом с беса. Казалось, мы вытащили корень реки! За ним из проруби вот-вот потянется, как вершок, вся длинная, широкая, от истоков до устья.
– Сам-третей, – зачарованно приговаривал черный человек. – Лов-дров, камень-пламень! Вот поэма! Плевать сому на белый стих, – добавил он, выдирая крючок из довольной, улыбавшейся пасти.
Не оборачиваясь, шел я к берегу. Вслух повторял ледовые заговорные стихи. Жила в них неведомая золотая стихия. Камень-пламень. Серо-зеленый сом – сам-третей. И черный человек…
Он-то не оставляет и по сию пору. Морочит. Не пойму, зачем, для чего. И стихов не пишу, а черный человек рядом. То я камень, то я – пламень, то и вовсе – сам-третей. Вроде знаю, что на слово можно поймать. А ловлюсь и восторгаюсь на крючке.