Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Прошу вас, Ян, потерпеть мое присутствие еще минуты две. — Галей произнес это глухим голосом, но требовательно, настойчиво. — Вы тоже не должны задерживаться на вилле. Но прежде чем мы простимся, я хочу, чтобы вы объяснили мне, что произойдет, если ваше открытие использовать как оружие?

— Это несерьезный разговор, человече. Кадиус поддерживает связь с вашей подпольной организацией, вы охраняете его не случайно. Вам хорошо известно…

— Ошибаетесь, Ян, — отрицательно покачал головой Анри. — Я и не слышал раньше о вашем технологическом институте. Я не закончил даже гимназию. До войны дергал рычаги портального крана, грузил бочки с вином на пристани. Мне неизвестно, о чем докладывал Кадиус членам нашего подпольного штаба и что обещал им. И все же, если это не мистификация, он толкнул носком туфля толстый кабель, — откройте мне глаза на правду, Ян Тронковский. Вы ничем не рискуете. Если даже Кадиус без вас не в состоянии сообразить, что к чему, а он все же профессор, физик, то уж крановщик тем более никакой опасности не представляет.

На лице, обрамленном бородкой, вновь промелькнула улыбка.

— Черт вас знает, Галей, почему-то я вам верю… Ладно. Пусть будет по-вашему. Прошу!

Они перешли в зал, в фиолетовый полумрак. Поляк стал подниматься по лестнице, что спиралью ввинчивалась в потолок. Галей не отставал от него. Под самым куполом вокруг пушки-цилиндра были проложены узкие антресоли с поручнями. Под подошвами позванивали листы металла. Взглянув на потолок, Галей хотел спросить, почему там стекло фиолетового цвета, но в этот момент заговорил поляк:

— Вам повезло, Галей, очень повезло! Вы, можно сказать, первый человек на Земле, видящий перед собой аппаратуру, за которую правительства многих государств, не торгуясь, отдали бы свой золотой запас.

— За этот телескоп?

— Это не телескоп. Хотя прибор и имеет отношение к небесным телам. Это капкан, ловушка. — Приложив ладонь к гладкой поверхности цилиндра, Тронковский нежно погладил темный металл. — Он умница, наш капканчик, он умеет захватывать в свою пасть такие ничтожно малые частицы, что размер их непостижим для человеческого ума. Они называются трокады. Таков был каприз профессора Кадиуса — дать чудесным частицам это нелепое название. Моя работа, Галей, заключалась в том, чтобы со всех сторон присмотреться к первозданной материи. Как оказалось, в природе существуют образования, плотность материи которых превышает десять в девяносто четвертой степени граммов на кубический сантиметр, то есть объем вещества становится меньше критического радиуса, а это значит… — Тронковский увидел на лице Галея растерянность и поспешил добавить: — Да, расчеты сейчас, в такой момент, право же, ни к чему, вы меня извините… Так вот. Всякая масса материи, и огромнейшая звезда, и самая малая частица, при определенных условиях способна достичь невероятного самоуплотнения. Вещество сжимается до такого состояния, что ломаются электроны, раздавливаются, словно под прессом, ядра элемента. Получается сгусток, в котором сконденсирован заряд энергии невообразимой силы. Энергия эта дремлет, дожидаясь своего часа. Такие сгустки энергии, трокады, есть везде. В жидкости, в газообразной среде, в космосе. Они существуют и как безбрежные океаны материи, и как ее случайные вкрапления. Отсюда вывод: природа держит под замком неизвестный науке вид энергии, мощность которого намного превосходит ядерную. Я шел от этого. И вот результат. — Тронковский еще раз провел ладонью по корпусу «капкана». — Частицы дремлющей материи потеряли свою свободу. Нет, не подумайте, что они здесь, в цилиндре, копошатся, как пчелы в улье. Трокады находятся там, где находились раньше, во всей Вселенной, где им уготовано место самой природой. Однако некоторые из них, те, что поближе к нам, попадают в мою ловушку. Затем осуществляется не менее сложная операция: трокады нужно удержать и транспортировать в заданную нами точку пространства. А там, в любой избранной точке, мы, если нужно, превращаем сгустки-трокады в обычную материю. Иными словами — мгновенно высвобождаем страшной силы энергию. Происходит взрыв. Представить его себе мысленно невозможно, картина ужасная… Правда, мощность взрыва можно уменьшить или увеличить. Все зависит от массы трокад, но ускорять или замедлять процесс высвобождения энергии пока еще не удается — тут новая проблема. Когда-нибудь энергия трокад даст человечеству несметные технические блага, а сегодня с помощью вот этой аппаратуры мы получили возможность употребить энергию трокад лишь как разрушительную, уничтожающую силу, способную привести Вселенную к хаосу и катаклизмам.

— Вы не сгустили краски, Ян?

— Ничуть. Лаборатория, Галей, это модель того исследовательского поля, где за барьерами гипотез открывается практическая, порой кошмарная, реальность.

— На каком этапе вы перестали сообщать Кадиусу результаты ваших исследований?

— Спохватился я вовремя. Допустим…

— Но, если я правильно понял, вы работали дальше, втайне от Кадиуса, вплоть до получения конечного результата. Вы уверены, Ян, что именно концовку Кадиусу не одолеть в одиночку?

— Уверен. Иначе он не стал бы тратить время на разговоры со мной. Я просто был бы ему не нужен. — Рука Тронковского потянулась к овальной дверце, четко выделявшейся на цилиндре. — Хотите взглянуть на внутреннюю оснастку «капкана\"? Такого случая вам больше не представится, могу заверить…

— Нам обоим надо спешить, — прервал его Галей. — Итак, закончим наш разговор. Оставим Кадиуса-ученого. Вам лучше знать, чего он стоит в этом плане. Но желание Кадиуса применить трокады в качестве оружия против гитлеровцев я лично не нахожу противоестественным. Вы сказали — силу взрыва можно корректировать. Ограничьте энергию трокад, скажем, силой взрыва авиабомбы или торпеды и разрядите ее там, где этого потребует обстановка. Что вас пугает?

Тронковский сильно сжал локоть Галея.

— Вы располагаете картами немецких аэродромов, схемами дислокации их дивизий, планами размещения стратегических объектов? Вручите мне такие карты и схемы, и вы убедитесь, что такое трокады… Но ни вы, ни я не располагаем нужными данными. Куда бить? По каким целям? Вы человек смелый, но вашей храбрости мало, чтобы помешать гестаповцам обнаружить виллу, если они дознаются о существовании лаборатории, а тем более — о характере работы, которая в ней ведется. Оккупанты вокруг нас, а мы фактически беззащитны. Рано или поздно тайное становится явным. Где гарантия, что нацисты не завладеют моим открытием?!



Дз-и-и-ннь-нь… и-и-и-нь… Телефон напомнил о себе знакомой трелью. Галей все рассчитал заранее, и ему достаточно было нескольких секунд, чтобы оказаться у камина, за спиной садовника, и выхватить у него трубку. Буардье резко обернулся, и они столкнулись грудь с грудью. Пистолет уперся садовнику в живот. Лицо его стало землисто-серым.

— К стене! — прошипел Галей, накрыв ладонью мембрану. Буардье попятился, наткнулся спиной на раму картины и застыл.

Не спуская с него глаз, Галей приложил трубку к уху:

— Алло!..

Голос звучал четко и ясно.

— Да, месье, вы не ошиблись… С вашего разрешения, если вас не затруднит — немножко громче… Благодарю, теперь слышу лучше.

— Говорит Штуленц! Слушайте, Беккер, что вы там копаетесь, словно жук в куче дерьма? — гневно забрюзжал баритон. — Группенфюрер Мельцер третий раз требует исчерпывающую информацию. Он хочет знать, что там происходит у вас на вилле. Сам Мельцер, слышите? Передайте этому идиоту профессору дословно: если голова поляка не заработает снова, мы оторвем Кадиусу его собственную голову, тем более что она у него пустая, как барабан. И напомните ему, кто такой Мельцер. Старый болван, наверно, забыл! Это…

Наступила пауза, но тот, кто назвался Штуленцем, еще не положил трубку. Он ждал.

— Я передам вашу просьбу экономке, — по-лакейски отбарабанил Галей. Не беспокойтесь, месье…

— У меня все! — гаркнула трубка. Послышались короткие гудки.

Приблизившись к садовнику, стоявшему у стены, Галей тихо приказал:

— Руки за спину! Вперед, в вашу комнату. И не оглядываться!

Первое, что бросилось в глаза в комнате садовника, — начатая пачка сигарет на столе. Галей вынул одну сигарету, понюхал табак.

— В этом доме, Беккер, странные порядки: слуга-садовник спокойно обкуривает хозяина, который не терпит запаха табака, — усмехнулся он. Дайте огня, я тоже испорчу сигарету.

— Спички рядом, на столе.

— Какие спички? Не прикидывайтесь дурачком, Беккер! Меня интересует ваша зажигалка, и вы это поняли. — Галей постучал по столу пистолетом. Быстрее, быстрее, Беккер! Нам некогда рассусоливать. Ситуация слишком скользкая, чтобы играть в прятки. Или вы сразу будете отвечать на мои вопросы, или… Не такая уж вы цаца, а я — тоже… Нам друг с дружкой нянчиться не доведется. Зажигалку!

Тон Галея подействовал.

— Зажигалка возле кровати, на тумбочке, — быстро ответил садовник.

Блестящая игрушка на ладони Галея выглядела вполне безобидно. Он несколько раз щелкнул, подул на огонек и спрятал зажигалку в карман.

— Ловкачи вы, немцы, всегда что-нибудь придумаете! Вчера в холле вы сфотографировали меня этой штукой. Пленку уже проявили?

— Нет, она не вынималась.

— Ну вот что, месье Буардье, то есть герр Беккер. У меня нет желания прибегать к этой штуке. — Галей похлопал ладонью по пистолету. — Все будет зависеть только от вас. С фотоаппаратом мы покончили. Пойдем дальше. Что скажете о Штуленце? Кто он, чем занимается, место службы.

— Штуленц — оперативный референт отдела B-AIII имперской службы безопасности…

— Стоп, Беккер! Чем увлекаются сотрудники отдела B-AIII?

— Научные и технические проблемы, изобретения, патенты и тому подобное. Разрешите опустить руки?

— Можешь опустить… Теперь о Мельцере. Что это за фрукт, его должность?

— Группенфюрер СС доктор Мельцер возглавляет отдел B-AIII.

— Он доктор? Каких наук?

— Физик.

— Вот как!.. И с какого же времени на вас работает Кадиус?

Белесые брови немца изогнулись дугами, он заговорил, не скрывая самодовольства:

— История эта еще довоенная. Наши подобрали ключ к профессору в те дни, когда поляк стал колдовать в лаборатории технологического института. Подробности мне неизвестны. Знаю только, что Кадиус и доктор Мельцер знали друг друга. Кажется, они вместе учились в Веймаре. Однажды наш агент передал в Берлин сообщение о засекреченных исследованиях, которые вел Тронковский. Мельцер заинтересовался ими, приехал сюда, к вам, навестил своего знакомого по студенческим годам Кадиуса. Они, видимо, быстро нашли общий язык. С тех пор профессор Кадиус регулярно передавал в Берлин все сведения о работе Тронковского. Профессору, естественно, прилично платили за это.

— Коротко и понятно. А ты?..

— А я? Мельцер вызвал меня, когда вернулся в Берлин, вручил мне документы на имя Буардье, и я отбыл из Германии с заданием присматривать за Кадиусом…

Немец вдруг словно поперхнулся и умолк, в глазах на миг промелькнула радость. Галей заметил это и понял — немец увидел что-то у него за спиной, увидел то, чего не мог видеть Галей. В тот же миг сзади раздался невозмутимо спокойный голос:

— Что здесь происходит, господа?

Галей обернулся. В дверях стоял лейтенант Дапью. Нежданный гость шагнул в комнату. За ним проскользнул в дверь бледный, как мертвец, и весь какой-то сникший профессор Кадиус.

Тревога схлынула, Галей успокоился. Появление Дапью избавляло его от лихорадочных поисков ответа на вопрос: что делать дальше? Он с облегчением шагнул навстречу Дапью и тут же получил удар в солнечное сплетение. Падая, Галей увидел над собой Беккера, который бросился на него, как натренированный пес. Заломленную руку обожгла острая боль, отдалась в пальцы, из которых вырывали пистолет. Лицо лейтенанта Дапью еще раз возникло из тумана. Поджав колени и зарычав от боли в хрустнувших пальцах, Галей пружиной взвился с пола и кулаком левой руки свалил охнувшего Беккера. Под ногами блеснула синеватая сталь пистолета. Галей наклонился за ним, и новая волна боли судорогой свела тело. Он задохнулся, ему показалось, что на голову обрушился потолок.



Несколько минут он, видимо, лежал без сознания. А когда отступил розовый туман и в мозгу немного прояснилось, Галей, приоткрыв глаза, увидел у самого лица два грубых башмака. Над ним разговаривали по-немецки:

— Благодарите бога, Беккер, что после телефонного разговора у меня появилось подозрение… Я подам на вас рапорт. Как вы могли допустить, чтобы он воспользовался нашим паролем?

— Я объясню… Все произошло неожиданно…

Знакомый баритон оборвал Беккера:

— По вашей вине едва не провалилась важная операция. Об этом мы еще поговорим. Где поляк?

— Он наверху, герр Штуленц, он в лаборатории, — угодливо пояснил Кадиус, сидевший в кресле.

— А эта ваша… э… мадемуазель? Ба! Ты уже очухался! — носок башмака уткнулся Галею в ребра. — Поднимайся, приятель, незачем валяться на чужих коврах.

Выплюнув кровь, Галей стал медленно подниматься на ноги. Только теперь он понял, кому принадлежал баритон, который он слышал по телефону. Карие глаза с насмешкой разглядывали Галея, словно видели впервые.

Дапью-Штуленц ткнул Галея кулаком в подбородок и произнес без жалости:

— Вот видишь, не послушался моего совета и очутился в мясорубке. Тебе очень нужно было знать, кто таков Штуленц? Ну вот, это — я. И тут ничего не попишешь, Галей. Наивные люди, вроде членов вашей подпольной организации, даже не представляют себе, сколько методов и приемов существует в работе профессионалов, которым положено загонять вашу братию в угол. Кое о чем ты уже, верно, догадался, однако поздно, слишком поздно, приятель!

— Жалко, что я не раскусил тебя тогда в кафе! Тогда бы ты смеялся сейчас сквозь слезы. — Галей с тоской поглядел в сторону растворенного окна: оттуда слышались веселые голоса птиц, доносились запахи сада.

Беккер с готовностью шагнул к Галею и остановился, повинуясь голосу Штуленца:

— Оставьте, Беккер, успеете… Позвоните, пусть пришлют оперативную машину и мотоциклистов.

— Слушаюсь!

Высокая фигура в комбинезоне метнулась к дверям и словно наткнулась на незримую стену. Что-то с огромной силой швырнуло Беккера назад, в комнату. Он тяжело грохнулся на стол, руки суматошно задергались, хватая воздух. Грохот перевернутого стола слился с оглушительным громом выстрелов.

Разинутый рот Беккера, прошитый пулями Кадиус, акробатический прыжок Дапью-Штуленца к раскрытому окну — все это молниеносно, как горячечное видение, промелькнуло перед глазами Галея. Он инстинктивно бросился к стене и вжался в нее, ощущая кожей обжигающий полет пуль.

За распахнутой дверью, по ту сторону порога, в неловкой позе стояла Жермен. Автомат в неумелых руках вздрагивал и трясся, выплевывая длинную очередь, а Жермен все нажимала на спусковой крючок. От кресла, с которого медленно сползало на пол тело Кадиуса, в разные стороны летели клочья обшивки. Беккер лежал поперек перевернутого стола, а по нему хлестали пули «стэн-гана», кроша полированное дерево.

Еще миг — и теплый увесистый автомат очутился в руках Галея. Он подбежал к окну и выпустил вслед Штуленцу две короткие очереди. Но бил наугад: Штуленц исчез в зарослях сирени. Ухватившись за подоконник, Галей занес было ногу, намереваясь броситься вдогонку за оборотнем, но трезвый рассудок взял верх. Отойдя от окна, он схватил за руку Жермен. Оба, не сговариваясь, выбежали в холл и бросились к лестнице, что вела на второй этаж.

«Фиолетовый» зал встретил их тишиной. Только вверху, под куполом, слышалось сухое потрескивание.

— Жермен, посмотрите!

Над цилиндром «капкана» золотым роем носились грозди искр, они вились вокруг металлического кожуха, создавая живой светящийся ореол. Зрелище это было не только необычным. От него веяло тревогой и грозным предостережением.

— Быстрее наверх, он там!.. — прошептала Жермен.

Но Галей уже увидел — к площадке «капкана» им не добраться. Две нижние секции винтовой лестницы грудой металла лежали на полу.

— Ян, что случилось? Слышите, Ян?! — Голос Галея заметался под стеклянным куполом. На площадке-антресолях появился поляк. Он склонился через перила, замахал рукой.

— Немедленно оставьте виллу! Уходите отсюда, быстрее!

— Что с вами, Тронковский? Зачем вы разрушили лестницу? Спускайтесь!..

Тронковский прокричал что-то по-польски, потом, словно опомнившись, заорал басом на весь зал:

— Пся крев, осталось меньше двадцати минут! Панна Жермен, Галей, прошу вас, бегите! Вы еще успеете. Неужели не понимаете?.. У меня нет другого выхода… Прощайте!

Тронковский исчез. Наверху глухо стукнула тяжелая металлическая дверь. Сухой треск усилился, искры засветились ярче, они почти сливались в трепещущее пламя, и наверху, над цилиндром, уже сияло огненное кольцо, по которому пробегали короткие молнии.

— Ян! — с отчаянием закричала Жермен. Но ответа не последовало.

Ян Тронковский не появлялся больше. Девушка беспомощно взглянула на Галея. Он решительно взял ее за плечи, подтолкнул к двери.

Они выкатили из гаража черный «ганомаг» Кадиуса. Машина, тихо урча, покатила по булыжнику. Галей последний раз окинул взглядом виллу, оглянулся и резко свернул в переулок. На противоположном конце улицы Красных Роз из-за угла выскочили мотоциклисты. Фигуры в серо-зеленых мундирах и касках на ходу выпрыгивали из колясок и, пригибаясь, как во время боя, бежали к воротам виллы.

«Хорошо, что я запер ворота на замок, несколько минут мы выиграем…» — подумал Галей. Придвинув к себе автомат, он сказал Жермен:

— Если они нас не заметили — наше счастье.

«Ганомаг» с откинутым верхом миновал длинный дубовый забор, над головой шумели старые липы и каштаны. Переваливаясь с боку на бок по старой неровной мостовой, машина преодолела крутой подъем и выкатила на бульвар. По сторонам замелькали витрины магазинов и тенты вынесенных на тротуар столиков кафе. Еще несколько минут — и «ганомаг» уже мчался по громадине бетонного моста. Внизу на воде раздавались свистки речных буксиров, вдоль берега глыбами чернели угольные баржи, а дальше, в серой пелене, проступали очертания портальных кранов.

На середине моста Галей резко затормозил. И, словно дождавшись этого момента, сзади раскатисто и могуче ударил небывалой силы гром. Острый, как стилет, аспидно-черный шпиль возник из ничего и встал над домами, пронизав небо. Галей вздрогнул и еще тверже надавил педаль. В голубой выси вокруг зловещего столба засияло ослепительное кольцо, на нем скрещивались изломанные молнии. Над крышами шквалом пронесся упругий ветер. Он сметал старую черепицу, вышибал окна и витрины. Жермен в ужасе прижалась к плечу Галея, ее широко раскрытые черные глаза впились в громадную непроницаемую тучу, которая разрасталась ввысь и вширь над полуразрушенным, некогда зеленым районом Вернад.



Следователь полицейской префектуры еще раз взглянул на бумагу, лежавшую перед ним. Анри Галей, пятидесяти трех лет, безработный, имеет военную медаль «Знак храбрых»… состоял в браке с Жермен Селуа, овдовел три года назад… постоянно проживает… в полицейских картотеках не числится…

Следователю было под тридцать. Безукоризненного покроя костюм, чуть небрежно повязанный галстук, модная прическа — он весь дышал самоуверенностью и здоровьем.

— На предыдущем допросе вы отказались отвечать на мои вопросы. Это, разумеется, говорит не в вашу пользу… В отеле вы заявили, что иностранца по фамилии Штуленц встретили случайно на улице. Вы подтверждаете это?

Галей кивнул.

Следователь прищурился.

— Повторяю вопрос: вы подтверждаете?

— Подтверждаю.

— Если верить вашей версии, то получается, что человек отправляется в туристическое путешествие за границу только для того, чтобы там, подальше от дома, выпрыгнуть с двадцать второго этажа отеля… Допустим на миг, что это так, — с усмешкой произнес следователь. — Но что вас-то привело в номер к немцу? Как вы оказались там?

— Я уже сказал: на этот вопрос отвечать не намерен.

— Чудесно. Вы сами позвонили в полицию и назвали фамилию погибшего. Стало быть, вы знали его раньше. Где, при каких обстоятельствах и когда вы с ним встречались?

— Отказываюсь отвечать.

— Ну что ж, в таком случае я подскажу вам! — В голосе следователя послышалась угроза. — У вас в комнате найдена зажигалка. Оказалось, что она служит вовсе не для того, чтобы прикуривать сигареты. У нее совсем иное назначение. В зажигалке-фотоаппарате сохранилась заснятая фотопленка немецкого производства периода минувшей войны. Мы проявили ее и получили любопытные кадры! Аппарат зафиксировал вас и Жермен Селуа, ставшую впоследствии вашей женой. На пленке виден также молодой мужчина с бородкой — его личность мы надеемся установить с вашей помощью. И что самое удивительное — в вашу компанию неведомо как попал известный ученый-физик, профессор Кадиус. Мы знали его как патриота. Профессор таинственно погиб во время немецкой оккупации. Вам, единственному среди членов подпольной группы Сопротивления, каким-то образом удалось избежать гитлеровского застенка и остаться в живых. А Штуленц — мы это выяснили — был сотрудником специальной службы нацистов, агенты которой не один месяц охотились за талантливым ученым Кадиусом. И вот теперь, спустя многие годы, Штуленц приехал в качестве туриста в нашу страну, а к нему в номер отеля…

Следователь сделал многозначительную паузу, взглянул на Галея, наклонился к нему, потянувшись через стол, и уверенно сказал:

— Мы ведь все равно докопаемся до правды, месье Галей!..

«Докапывайся! — безучастно подумал Галей. Горькая улыбка тенью легла на его небритое усталое лицо. — От той правды, которую тебе никогда не узнать, даже воронки не осталось уже на улице Красных Роз…»

Николай Самвелян

СЕРЕБРЯНОЕ ГОРЛО

ВМЕСТО ПРОЛОГА

К раздумьям об этой рукописи я возвращался довольно часто. Пытался осмыслить те события, о которых так последовательно, тщательно и как бы немного отстраненно рассказывал неизвестный автор. Иной раз спохватывался: уж не просмотрел ли момент, когда начал отождествлять себя с автором записок? Может быть, такое возникало еще и потому, что мы, то есть автор записок и я, работали, правда, с разницей в шесть лет, в одном и том же городе, ходили по одним улицам и даже жили в одной и той же квартире. Иной раз все это меня пугало. Был соблазн швырнуть рукопись в камин, в котором — плоды рационализации — вместо поленьев теперь горел газ. Но в конце концов я ее запомнил дословно, если хотите — выучил на память. Теперь сжигать рукопись было бы уже бессмысленно. В любой момент я мог бы ее восстановить слово в слово.

Вот что в ней было написано.

1

Даже старинные знакомые не сразу узнали бы, что из странствий дальних к ним возвратился «господин Онегин», если бы в республиканской газете, как это принято в каждой из газет, однажды не сообщили, что в таком-то городе приступил к своим обязанностям новый собственный корреспондент. Ниже, под этим сообщением, была помещена моя первая статья. Чему она была посвящена? Уже не помню. Допустим, автобусному заводу и его передовикам. Или телевизорному и его рационализаторам. Зато отчетливо врезалось в память другое. По непонятным причинам статью иллюстрировала фотография не автобуса, не телевизора, а двух тщедушных атлантов-вырожденцев, поддерживавших балкон дома, некогда принадлежавшего известному миллионеру, коллекционеру, реакционеру и одному из диктаторов Австро-Венгерской империи графу Бадени. Если хотите узнать о графе что-либо подробнее, откройте вузовский учебник истории. Там вы найдете четкую классовую оценку деятельности графа, который еще в середине минувшего века уехал из этого города в Вену, возвысился, вознесся, а затем и преставился. Но дело не в графе. Некоторое отношение к нашей с вами истории имеет лишь его бывший дворец, а теперь — Дом ученых. И сам город, который семьсот пятьдесят лет назад основал один из русских князей. Здесь, в этом городе, я когда-то учился в консерватории. И даже спел несколько партий в местном оперном театре. Публика хлопала. Девушки бросали цветы. В «Онегине» дважды бисировали. Конечно же, в ариозо «Везде, везде он предо мно-о-ю!». Но стены театра молчали. Тут некогда пели Карузо и Шаляпин, Маттиа Баттистини и Титта Руффо, наши Тартаков и Бакланов. Еще недавно выходили на сцену в гриме Онегина Лисициан, Норцов и Андрей Иванов. Короче, у стен этого театра были основания со скепсисом взирать на мои попытки сделать то, что другими уже когда-то было сделано, и много лучше, чем это выходило у меня. Полагаю, гораздо честнее и искренней прозвучали мои слова, сказанные главному дирижеру, когда я подавал заявление об уходе из театра.

— Но постой, постой! — сказал главный. — Тут что-то не то… Вероятно, ты сошел с ума. Да ты знаешь, какой у тебя густой звук? Белый медведь позавидует.

— Вот пусть белый медведь и поет! — ответил я. — Чтобы петь, мало обертонов, хорошего дыхания и идеального резонатора. Нужно еще что-то…

— Но что же? — спросил растерянный главный. — Если поют не голосом, то чем же?

— Ну, не знаю… нужна душа, сердце. Ты слышал строфы Нерона в исполнении Карузо?

— Слышал, — ответил главный, не понимая, к чему я клоню. — Естественно, в записи.

— Так вот, прослушав Карузо, я вдруг узнал о Нероне много больше, чем из всех учебников истории. Нерон был выдающимся певцом, обогнавшим время. Над ним смеялись, а он пел так, как никто до него не умел и не сумеет. Его не поняли. Отсюда и озлобление, жестокость… Все это объяснил мне Карузо, а не учебник и не лектор с глубокомысленными складками на лбу.

— Где твое заявление? — спросил главный. — Певец должен петь, а не размышлять.

Разговор этот состоялся так давно, что о нем, пожалуй, сейчас и не стоило бы вспоминать, если бы он не имел отношения к делу. Более того, я еще раз к нему вернусь.

В общем, уехал я отсюда «господином Онегиным», а возвратился через четырнадцать лет журналистом, объездившим многие города и страны. Сюда я не рвался. Назначили. Но и отказываться не стал. Город юности. Первая любовь. Первые слезы… Да были ли они? Слез, кажется, не было.

Мне вручили ключи от корреспондентского пункта — большой трехкомнатной квартиры в старинном доме, почти в центре города. Здесь было два телефона — черный и серый, пустой книжный стеллаж, кресло венской работы конца XIX века, две пишущие машинки. На кухне, кроме газовой плиты, грандиозный холодильник «Лига», откидной столик и табурет. За все это имущество я расписался в акте о приеме корпункта. Кроме того, во дворе стоял песочного цвета «Москвич», который мне надлежало водить самому. Шофер по штатному расписанию не полагался. Зато на корреспондентском пункте была секретарь-машинистка. Нас представили друг другу.

— Флора, — сказала темноволосая девушка, одетая, как мне показалось, не столько модно, сколько с вызовом.

— И фауна! — сказал я.

— Нет, просто Флора. Без фауны. Что делать! Так назвали меня родители. У них страсть к экзотике. Я думала, вы старше и солидней. До вас здесь работал Вячеслав Александрович. Его перевели в Москву.

Вероятно, все это было сказано не случайно. Значит, Вячеслав Александрович был серьезным человеком. Может быть, при шляпе, сюртуке и очках — я его никогда не видел. В этой газете я был сотрудником новым. Но, решил я, тень этого Вячеслава Александровича всегда будет витать над корпунктом.

С утра Флора перепечатывала на машинке статьи. В половине третьего варила кофе. Затем она уходила домой, а я отправлялся в соседнюю комнату, которая громко именовалась кабинетом. Начинался прием посетителей. Их поначалу было не так уж много. Как правило, приходили жаловаться на соседей, на тещу, на жизнь, на судьбу. Многим просто надо было с кем-то поговорить. Возможно, у этих людей не было близких или товарищей. Но особенно часто наведывались представители общества «Знание». Им хотелось, чтобы в республиканской газете были «отражены» каждая лекция, конференция или заседание, проводимые обществом.

Если выпадал свободный вечер, я часов около восьми отправлялся в знаменитый Стрыйский парк, съедал шашлык в ресторане «Гай», бродил по берегу искусственного озера и смотрел на лебедей. Здесь плавало десять белых и четыре черных австралийских. Причем черные, несмотря на меньшие размеры, часто обращали белых в бегство.

Вы понимаете, что регулярные прогулки по парку и повышенное внимание к лебедям значило лишь, что я уже успел отвыкнуть от города и теперь чувствовал себя здесь гостем.

А город стоил того, чтобы к нему присмотреться внимательнее, как бы чужим взглядом. Он был одновременно и гигантским, и очень маленьким, уютным. Его старую часть, застроенную четырехэтажными домами в стиле европейского модерна прошлого века, можно было обойти минут за двадцать. Зато до окраинных новых проспектов и площадей надо было ехать троллейбусом не меньше часа. И потому каждый (в зависимости от настроения) мог или чувствовать себя жителем огромного города, или считать, что поселился на одном из швейцарских курортов, благо каждая улица упиралась в какой-нибудь зеленый холм, а на горизонте маячили самые настоящие горы, с которых сбегали на равнину резвые речушки, полные форели. Даже кинотеатры здесь были на любой вкус — и многозальные и совсем крохотные. А музеев, памятников архитектуры и домов, в которых когда-то жили знаменитые писатели, просто было не счесть. Ну где вы еще найдете гостиницу, в которой в разное время останавливались бы Оноре де Бальзак и Джозеф Конрад, Этель Лилиан Войнич и Михаил Коцюбинский, Джон Рид и Антон Павлович Чехов? В наши дни коллекцию пополнил Андрей Вознесенский.

И вот как-то раз, передав по телефону в редакцию информацию, отбеседовав нужное количество мучительных минут с Флорой и визитерами, в том числе и с настойчивыми гражданами из общества «Знание», я отправился коротать время в Стрыйский парк. А затем, когда на город спустился прозрачный вечер, мне вдруг не захотелось возвращаться на корреспондентский пункт, слоняться, зажигая и гася свет, из комнаты в комнату, читать уже прочитанные журналы или дозваниваться до друзей в Москву и Киев. Я купил билет в кино на последний сеанс. В этот вечер показывали старую ленту о джазе, в котором были только девушки, с покойной уже Мерилин Монро в главной роли. Вестибюль кинотеатра был узок и длинен, как коридор. И без единого стула. Пришлось стоять, прислонившись спиной к стене.

Право, не знаю, почему я так отчетливо запомнил все, что происходило в этот вечер. Как будто чувствовал, что позднее придется не раз возвращаться в мыслях к событиям тех часов…

После сеанса пил газированную воду в большом магазине на Академической улице, выстоял очередь в гастрономе за пачкой цейлонского чая. Часам к одиннадцати добрался наконец до корреспондентского пункта. В парадном горела лишь маленькая пятнадцатисвечовая лампочка.

Я поднимался по скрипучей деревянной лестнице, прижимая к груди пачки печенья и чай. Лестнице было не менее двухсот лет. Каждая из ступенек вполне могла стать в моей жизни последней. Смотрел я только под ноги. Внезапно голос, прозвучавший с площадки третьего этажа, заставил меня остановиться.

— Я вас давно дожидаюсь.

Передо мной стояла дама в клетчатом пылевике. Огненные волосы перехвачены белым обручем. А глаза голубые. Это я разглядел, хотя поначалу очень растерялся.

— Вы тот самый корреспондент, который закончил консерваторию?

— Допустим. Если вы по делу, то почему так поздно?

— Не сердитесь! Я и так целую неделю не решалась прийти. Напугаете убегу. Что же вы стоите с таким странным лицом? Ой, как смешно! Оказывается, это не я вас боюсь! Это вы меня боитесь! Правда? Если так, то совсем напрасно. Честное слово!

Она говорила быстро, как будто опасалась, что ее не выслушают.

Я не мог понять, неужели она меня не узнает? Разве так быстро забывают? Неужели я так изменился? Чепуха! Тут что-то другое. Я ведь и сам не бросился ей навстречу, не обнял, не засмеялся… Мы оба, не сговариваясь, начали какую-то странную игру в неузнавание.

Наверное, условия игры предложила она. Я их принял — от неожиданности, от растерянности и немного от смущения.

Осмотрев корпункт, она сказала:

— Скучно живете. Впрочем, это не мое дело. Давайте-ка помогу согреть чай.

— Спасибо, я сам. А пока чайник вскипит, может быть, вы изложите суть дела?

— Хорошо. Где вы сидите, когда беседуете с посетителями? За этим столом? За него и садитесь. А куда усаживаете посетителей? Сюда? Вот и прекрасно. Дело у меня простое, но, честно говоря, малопонятное. Я по профессии балерина. Не очень удачливая. В ведущих партиях еще не выступала. Может быть, уже и не выступлю. Не спешите перебивать. И не думайте, что все уже про меня поняли: пришла, дескать, жаловаться на свою неудавшуюся жизнь. Жизнь у меня в общем удачная.

Для чего она все это рассказывала? Будто я мог не знать, что она балерина! А разве еще не в бытность мою здесь они с Юрой отправились в загс? И мне захотелось узнать, где сейчас Юра и что с ним. На афишах его имени я не встречал… Значит, в ведущие солисты не вышел.

— Что это вы так много курите? Не успеете выкурить сигарету, как хватаете новую!

— Вы нервничаете. Мне и передается.

Она засмеялась.

— Этак мы вправду не услышим и не поймем друг друга. Попробую по порядку. У меня есть муж. Вернее, был. Он пел в нашем же театре в хоре. Баритон. Не очень сильный голос. И звучал несколько глухо, туманно на верхних нотах. Вам это понятно?

Вот она, наконец, и заговорила о Юре!

— Серьезный недостаток, — согласился я. — Многим он помешал сделать вокальную карьеру.

— Юра из-за этого не получал хороших партий. Например, ему очень хотелось спеть в «Кармен» тореадора, а он пел Моралес. Две-три фразы… «Сама судьба сюда тебя толкнула, придет Хозе на смену караула». А в «Риголетто» пять лет он выходил на сцену в качестве офицера стражи: «Откройте, идет в темницу граф Монтероне!» Другие ездили на международные конкурсы, становились ведущими солистами, а он все возвещал и возвещал, что графа Монтероне ведут в тюрьму. Как заевшая пластинка…

— Да ведь не все могут стать Собиновыми.

Она внимательно и серьезно посмотрела на меня, будто впервые увидела. Во взгляде у нее что-то странное — какая-то сумасшедшинка. Но все равно до чего же красивые глаза! Даже при электрическом свете они кажутся кусочками неба… Существуют разного рода заболевания, некоторые связаны с потерей памяти… Может быть, она больна и поэтому меня не узнает? Да и всерьез ли этот наш разговор? Не похож ли он на шутку, розыгрыш?

— Миллионы никогда не станут ни Собиновыми, ни рекордсменами мира, скучным голосом повторил я. — И многие, представьте себе, не испытывают при этом мук неудовлетворенного честолюбия. Живут вполне счастливо. Покупают автомобили и новую мебель, строят дачи и воспитывают детей…

— Да, да, все это правильно, — перебила она. — Никто, кроме Собинова, стать Собиновым не может. Но как плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, так и плох тот певец, который в молодости не стремится стать большим артистом. А великими становятся лишь единицы — остальные всю жизнь поют в хоре. И эти солдаты тоже когда-то собирались стать генералами. И подумайте, так трудно дается им понимание, что даже до сержанта дослужиться будет не так просто. Вы когда-нибудь пробовали представить себе будни этих людей? Знаю, что скажете. Ситуация, мол, не нова. Моцарт и Сальери. Гении и люди обычные… Не вскипел ли чайник?

Пока я заваривал чай, она вытащила из сумочки несколько мятых листков, вырванных из ученической тетради.

— Спасибо, чаю не надо. Я боюсь, что вы решите, будто я хочу вернуть ушедшего мужа. Это совсем не тот случай. И жаждой мщения не пылаю. Просто мне по-человечески жаль Юру. Полагаю, что он попал в беду. Да и вообще, в последнее время с ним происходило нечто загадочное. Если хотите фантастическое. Вижу, вы решили, что я сумасшедшая или истеричка.

Ее глаза — кусочки неба — потемнели. Может быть, она сердилась.

— В вашем визите много странного. Я удивлен. Это естественно. Мне казалось, что нам с вами не надо представляться друг другу…

Но она отвела взгляд и заговорила быстро, лихорадочно, как будто испугалась, что будет названо то, чего называть нельзя.

— Я знаю, в каком театре он теперь работает. Юра действительно в один прекрасный день стал хорошо петь. Не подумайте, что, как говорят, годы упорного труда сделали свое дело. Все иначе. Изменилась сама фактура голоса. Ну, будто ему подменили голос, как меняют с помощью пластической операции лицо. Впрочем, прочитайте-ка письмо.

«Марина! Ты мне не поверишь. Но так или иначе, важно, чтобы ты знала правду. До недавних пор я больше, чем ты, был заинтересован, чтобы мы с тобой оставались вместе. Ведь именно я убедил тебя полгода назад не спешить с разрывом. А теперь многое изменилось. У меня появилась возможность стать настоящим певцом. Надеюсь, ты понимаешь, что такое для артиста возможность состояться? Но для меня она связана с одним условием: мы должны с тобой впредь друг друга никогда не видеть. Не суди. Возможно, позднее я смогу все объяснить подробнее. Юрий».

Я сложил листки по сгибу, вернул Марине.

— Ничего не понял. Кроме того, что у Юры все еще детский почерк и что он нервный, склонный к рефлексиям и самооправданиям человек. Но, Марина, насколько я помню, Юра всегда был таким.

Марина и на этот раз осталась верна роли. Она сделала вид, что не поняла моей последней фразы или же не услышала ее, и внимательно разглядывала тыльную сторону коробки сигарет. Я положил рядом с сигаретами зажигалку, но при этом не произнес ни слова. Раньше Марина не курила.

— Как ее зажигать? Спасибо. — Она закашлялась дымом. — Боюсь, что вы меня не захотите понять. Все, что он написал в письме, правда. Была у нас хористка. Год назад они вместе уехали на пробу в один из больших оперных театров. Я назову вам позднее город. Их приняли солистами. Уже были дебюты. В «Иоланте». Он хорошо спел Роберта, она — Иоланту. Вот почитайте…

Из сумочки была вынута газетная вырезка. Несколько абзацев подчеркнуты красным карандашом. «Порадовали нас дебюты молодых певцов Юрия и Ирины Ильенко. Ирина Ильенко создает привлекательный и запоминающийся образ Иоланты. Ее игра тактична и продуманна. Голос звучит чисто и ровно во всех регистрах, хотя и не отличается особой красотой тембра. Удачно исполнил партию Роберта и певец Юрий Ильенко. Правда, отсутствие глубоких грудных нот несколько обедняет вокальный образ. Зато легкое дыхание, четкая фиксация верхних нот создает ощущение праздничности, внутренней освобожденности. Можно поздравить наш театр с хорошим пополнением оперной труппы певцами, которые смогут нести основную нагрузку репертуара…»

— Статья как статья, — сказал я, возвращая вырезку. — В нормальных рамках шаблона. Но все еще не возьму в толк, что здесь необычного? Он женился на этой Ирине, предварительно разведясь с вами. Она поменяла свою девичью фамилию на его фамилию. Прошли конкурс. Приняты в труппу. Дебютировали с успехом. Что же вас удивляет?

— Как вы не понимаете? Не могли ни ее, ни его никуда принять с их голосами! Не могли! Не было никаких звонких верхних нот, никакого свободного дыхания! В том-то и дело, что в один прекрасный день внезапно — он как бы получил от кого-то в подарок голос. Это произошло неожиданно. Я думаю, он сам был к этому внутренне не готов. Отсюда и растерянность. И его письмо ко мне…

Она поднялась, неумело ткнула в пепельницу окурок, слишком долго его гасила, вкручивая в стекло.

— Вот что, я сейчас уйду. А вы обдумайте все. Завтра позвоню.

— Я вас провожу.

— Меня внизу ждут.

— Надо было пригласить сюда.

— Ничего. Мы договорились, что я пробуду у вас, если понадобится, час или даже два.

Я проводил Марину до двери, подошел к окну. Вот она вышла из подъезда, пересекла улицу. К ней приблизился человек в белом плаще. Лица и рук человека не было видно. И потому казалось, что навстречу Марине двинулся, несомый ветром, пустой плащ. Она взяла «плащ» под руку.

«Кто может сравниться с Матильдой моей!» — попробовал я голос. Но голоса-то уже не было. Многолетнее курение, попивание крепкого кофейка даром не проходят. Впрочем, мало кто знает, что великий Карузо, умевший петь решительно все и так, как ему хотелось (не только теноровые, но баритоновые и даже басовые партии), порой баловался сигарами, не боялся сквозняков и сильных чувств не только на сцене, но и в жизни. Глубокий матовый звук виолончели не давал покоя фантазии Карузо. И он добился невозможного — заставил свой голос звучать так же бархатно, как виолончель. Даже в несовершенной записи тембр этого голоса поражает и приводит в состояние мистического ужаса. Возможно ли, чтобы смертный, один из нас, так пел? А если он все же так поет, то смертен ли он?

«Кто может сравниться с Матильдой моей!»

Нет, мне, пожалуй, даже шутки ради уже не следовало петь. Исчезла та самая плотность звука, свобода звуковедения, за которую так хвалил меня некогда главный дирижер. И потому фраза о Матильде прозвучала не с плотской мощью, а тоскливо и безнадежно, будто уже гаснущий старик пытался рассказать о своей первой любви, о той юной, робкой и невинной, как ветка белой сирени, девушке, которая давно уже стала трижды бабушкой.

Но тот же Карузо (и об этом знают лишь немногие), чтобы к вечеру, к спектаклю, добиться той свободы, с которой никто, кроме него, никогда не пел раньше, не поет сейчас и, может быть, не будет петь в будущем, тяжело и трудно распевался, часами истязая не только свое тело, но и душу. Он трудно пел, а всем казалось, что пение для него — радость и удовольствие… Мне вдруг пришло на ум, что в самом тембре голоса Карузо есть что-то трагичное. И это трагичное прослушивается даже в бравурных, внешне озорных партиях. Будто Карузо предчувствовал свой ранний и нелепый уход из жизни. Будто знал, что смертный не имеет права посягать на бессмертие. За это надо платить дорогой ценой.

Когда-то он пел и в этом городе — необычном, непонятном, о котором почему-то так мало говорят и пишут. Уж не оттого ли, что он непонятен?..

«Плащ» давным-давно увел Марину. Мне не хотелось спать, а рано утром надо было ехать в пригородный совхоз. Пришла жалоба на дорожное управление, которое на два года задержало строительство отводной дороги, хотя договор был составлен четко и деньги на счет управления переведены вовремя. Вспомнил, что в ванной комнате есть аптечка. Порылся в ней и нашел аспирин и димедрол. Где-то я слышал, что димедрол можно использовать как снотворное. На всякий случай я проглотил две таблетки и запил их полстаканом пепси-колы. Но спалось плохо. Мне снилась совсем еще юная Марина, в которую мы все были когда-то влюблены. Ее стремительная походка — Марина не ходила, а как бы неслась над землей… Снился и я сам себе. На сцене. В роли Гремина. Это уже было совершенно невероятным. Гремина я бы не спел не только потому, что для этого нужен не баритон, а бас, а по той простой причине, что совершенно не понимаю этого человека. Кто он? Что он? Участвовал ли в битве под Бородином? Может быть, был героем войны, как, к примеру, граф Воронцов, который позднее все же преследовал и травил Пушкина? Онегин ушел от Татьяны не просто на улицу. Скорее всего, отправился к своим друзьям, многие из которых могли быть будущими декабристами. Да и сам Пушкин, думается, не исключал возможности, что Онегин 14 декабря окажется на Сенатской площади. А Гремин? Что делал он в тот день? Остался верен императору и стрелял в Онегина? Кроме того, это автор либретто Модест Чайковский несколько упростил Гремина самым неожиданным образом, вырвав из контекста фразу «Любви все возрасты покорны» и сделав из нее чуть ли не личный гимн честного генерала. Между тем сам Пушкин не относился так однозначно к идее, что любовь в любом возрасте благо…

Среди книг на корпункте не было «Евгения Онегина». Я мучительно вспоминал и даже записал на листе бумаги:



Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным сердцам
Ее порывы благотворны,
Как бури вешние полям:
В дожде страстей они свежеют,
И обновляются, и зреют
И жизнь могущая дает
И пышный цвет и сладкий плод.



А далее строки беспощадные, но прекрасные в своей откровенности той, какую мог себе позволить один лишь Пушкин:



Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших лет,
Печален страсти мертвый след:
Так бури осени холодной
В болото обращают луг
И обнажают лес вокруг.



Если не забывать об этих словах, совсем иначе видится не только сам Гремин, но и трагедия Татьяны, которая, конечно же, понимала, что чувства к Онегину — может быть, самое светлое из того, что даровала ей жизнь. Тут кстати подумать и об объяснении Евгения и Татьяны в беседке. Мятеж, быть может, уже зрел в душе Онегина. Недаром же он сам о себе говорил, что не создан для блаженства. Тогда для чего же? Для борьбы? Татьяна предлагала ему обычную женскую любовь и верность. Она хотела быть примерной женой, матерью. А что, если Онегин просто-напросто не увидел в Татьяне еще и друга, единомышленника? Что, если он, сам того не сознавая, отказался от нее уже потому, что чувства ее слишком камерны? Обо всем этом мы можем строить только догадки. Но если бы знать точно, где был во время декабрьского восстания Онегин и где был Гремин, насколько понятнее стала бы и Татьяна! Да и вся ситуация в целом.

Никогда не запивайте димедрол пепси-колой!

2

Когда я рассказал о странной посетительнице Флоре, та пожала плечами:

— Когда Вячеслав Александрович…

— При чем здесь Вячеслав Александрович? Он давно в Москве.

— А грубить не надо? — спокойно сказала Флора. — Даже если вам что-то не нравится. Вячеслав Александрович был человеком очень сдержанным и вежливым. Но я больше вслух вспоминать о нем не буду, если вас это так нервирует.

Затем она села за машинку. Я уехал на песочном «Москвиче» в совхоз, а когда вернулся, Флоры на корпункте уже не было. Смолотый кофе и выставленная на газовую плиту кофеварка наводили на мысль, что обо мне робко позаботились. Значит, Флора не сердилась. И я в этом окончательно убедился, найдя у себя на столе записку:

«Николай Константинович! Сначала я подумала, что вчерашняя посетительница — истеричка. Но, боюсь, мои слова были слишком поспешными. Я и сама знаю похожую историю. Год назад так же внезапно запела подруга моей сестры. У нее тоже долгие годы не было успеха. И вдруг голос окреп, она стала петь смело. Помню, что говорили именно о внезапно возникшей смелости. Она тоже уехала. Но ее адрес можно узнать. Может быть, есть какой-нибудь педагог, который знает секрет, но никому не выдает его? Ф.».

Я скомкал записку и выбросил в корзинку. Бред. Кто-кто, но я-то отлично понимал, что никаких особых секретов в вокале нет. Есть вокальные школы, есть многолетние упорные занятия. И ни у кого в один день не менялся характер звучания голоса. Если так называемые «верхи» тусклые, звонкими и светлыми их в один день не сделаешь…

Взяв чистую стопку бумаги, я принялся писать статью о совхозе. Это реальность. Внезапно запевшие безголосые певцы — чушь…

Затем просмотрел почту. Среди писем было несколько интересных. В частности, следовало в ближайшие дни заняться жалобой инженера завода мотоциклов, который ясно и четко объяснил, почему руководству завода невыгодно внедрять в производство новую модель: раз серийная все еще пользуется достаточным спросом, нужно ли спешить с внедрением нового? К сожалению, на одном из совещаний инженер слишком уж горячо доказывал свою правоту. Возникла перепалка между ним и главным инженером. Последовали так называемые оргвыводы.

Я положил письмо в папку с надписью «Срочные дела».

У двери позвонили. Это была Марина. Теперь уже в желтом платье и босоножках на платформе. Я подумал, что в средствах она не стеснена. Марина шла так легко и плавно, что казалось, будто она плывет по паркету. Но в юности она все же ходила иначе. Тогда она как бы неслась по воздуху над землей, теперь эта легкость и стремительность исчезли.

— Вы, конечно, вчера решили, что я не в себе?

— Как добрались? Впрочем, вас ведь провожали.

— А вы откуда знаете? Ах, да, я ведь сама говорила, что меня ждут. Вот список. Фамилии, имена, отчества. Это люди, которые так же внезапно, как Юра, запели, обратите внимание, все до одного уехали из нашего города. Список неполон.

— Допустим. Ну и что же?

— Как это что? — удивилась Марина.

— Предположим, они действительно внезапно запели. Хотя сам я в такое мало верю. Полагаю, тут что-то не так. Видимо, работали, занимались. В искусстве, как нигде, нагляден переход количества в качество. Но нам-то с вами что до этого?

— Если вам нет дела, то мне дело есть! — резко сказала Марина. — В основе каждого чуда лежит какое-нибудь изобретение или открытие. Спортсмены на допингах стали бегать быстрее, прыгать выше. Почему же не может быть изобретен допинг для певцов? Глотают какие-нибудь таблетки перед спектаклем — и дело с концом!

— Ну и что же?

— Дайте сигарету.

— Вы же не курите… Но если хотите, сигареты перед вами. Вернемся к теме. Если безголосые люди вдруг начинают петь, то это замечательно. Может быть, это одно из величайших открытий всех времен. Представьте себе мир, в котором не будет людей бесталанных. Хочешь стать Карузо — становись. Выпей таблетку и пой себе соловьем. Хочешь написать талантливую книгу — прими сеанс гипноза или какой-нибудь другой курс воспитания талантливости… Вы понимаете, что такое в корне изменит весь мир? Нет чудодейственных препаратов, превращающих бездарей в гениев. И очень хорошо, что нет. Если бы такие таблетки изобрели, в мире началась бы неразбериха.

— Может быть. Я устала. Пойду.

Я поднялся и снял с вешалки ее плащ.

— Отчего бы вам не написать роман под названием «С позиции человека, просидевшего жизнь у письменного стола»? Бумажки, справки, телефонные разговоры… Я бы никогда не вышла за вас замуж.

Это было больше чем бестактностью.

— Марина, вы меня совсем не помните?

В ее голубых глазах я не прочел ничего: ни смущения, ни растерянности.

— У меня плохая зрительная память.

И опять этот дразнящий наивный взгляд.

— В моей жизни не было ничего нелепее и бестолковее…

— В моей тоже, — сказала Марина. — До свидания.

Она ушла. Я возвратился к столу. Бумажки, справки, телефонные звонки… С позиций человека, просидевшего жизнь у письменного стола… Да мало ли на свете нервных женщин? Все они необычайно говорливы, остры на язык, нетерпеливы и нетерпимы. Всеобщее образование — это, конечно, замечательно. Все внезапно стали личностями — читают книги, слушают музыку. Каждый хочет состояться. Да еще по большому счету. Директор одного районного Дворца культуры, показывая работы самодеятельного художника, говорил: «Настоящий Репин. Правда, нашего, районного масштаба, но все же Репин. Но зачем, к примеру, лично мне классик мирового масштаба? Разве он меня поймет так, как я хочу? Он поймет меня так, как ему хочется…» Тогда я сдержал улыбку. Как спрятал ее в другом случае, услышав с трибуны фразу о «классике нашей областной литературы». Впрочем, если тридцать лет назад в этом городе было три писателя, а теперь уже двадцать восемь только членов Союза писателей, не считая тех, кто на подходе в Союз. Значит, должны со временем появиться местные классики… Что же касается женщин, то с ними еще сложнее. Многим из них хотелось бы стать и чемпионом мира по штанге и нежной, трепетной балериной одновременно. Но при этом сохранить еще и семью, право считаться слабым полом, кокетливо улыбаться.

И тут опять зазвонил телефон. Это была Флора.

— Я узнала адрес.

— Чей?

— Подруги моей сестры. Той самой, которая внезапно запела. Но знаете, тут неудача. Эта подруга уехала в Закарпатье.

— Поздравляю подругу и поздравляю Закарпатье. Там появилась еще одна достопримечательность. Поток туристов возрастет вдвое.

— Я серьезно. Если не хотите слушать, так и скажите. Она внезапно запела после того, как поставила два золотых зуба…

— Что? — спросил я, чувствуя, как мир постепенно начинает для меня терять свою реальность. — Зубы?

— Ну, может быть, зубы ни при чем. Но эта женщина внезапно запела.

— Нет! — сказал я. — Если эта женщина не пела, то и не запоет…Извините, Флора, я устал. До свидания!

Затем я прикрутил регулятор звонка телефона, с минуту разглядывал заваленный бумагами стол и ни с того ни с сего чертыхнулся. Позвонить, что ли, друзьям в Киев? Разбить от тоски окно? Написать на редакционном бланке письмо в общество «Знание»?.. Сидеть на корпункте я уже не мог: боялся, что телефон вот-вот принесет еще какие-нибудь диковинные сведения. Тогда уж и до психиатра добежать не успеешь.

Я надел свой единственный модный пиджак в клетку, галстук, дареные запонки «Монарх». В коридоре глянул в запыленное зеркало, доставшееся мне, как и все остальное, вместе с корпунктом. Ну что же, вполне респектабелен. Гражданин со страниц таллинского журнала «Силуэт». Можно отправиться в кафе Дома ученых, как говорили в этом городе, к «графу Бадени», где собираются к вечеру все местные модники.

В кафе было прохладно и спокойно. Музыкальный автомат играл песню «Маричка». В баре, у стойки, парень и девушка пили горячий шоколад.

— И вам? — спросил бармен.

— Нет, мне кофе.

— С сахаром?

— Нет, с солеными орешками, — сказал я.

Бармен одобрительно кивнул. Всем известно, что в этом городе производят лучшие в мире шоколад, детский трикотаж и туристские автобусы, а также великолепно солят орешки.

Парень и девушка сидели на высоких стульях, как птицы на жердочке. Он положил руку ей на плечо. Что делать? Теперь так модно — носить клетчатые пиджаки, как я, и класть руки девушкам на плечи — как он…

— Глаза и губы говорят больше слов! — со значением произнес парень.

— Зубы! — неожиданно для самого себя сказал я. — Золотые зубы!

— Вы нам? — спросил парень.

— Нет, — сказал я. — Это я разговариваю сам с собой. Извините.

— Бывает! — прозвучало за моей спиной. — Так обычно начинаются сложные психические явления. Поначалу человек произносит вслух непонятные слова… Затем принимается кусать окружающих. Финал известен.

Я обернулся. И встретился взглядом с Николаем Николаевичем — одним из двадцати восьми членов местного отделения Союза писателей. Впрочем, Николай Николаевич, насколько я мог судить, был отличным парнем и способным человеком. Его очерки мне нравились. А еще больше — статьи на музыкальные темы. О нашем театре он писал так вдохновенно и пафосно, что, читая статью, как-то забывали, что речь идет не о Большом, не о Ла Скала и не о Метрополитен-опера. А вот с его повестями и романами я так и не удосужился познакомиться.

— В чем дело, тезка? — спросил он у меня. — Какая-нибудь неприятность? Не скажу, чтоб на вас не было лица. На вас лицо есть. Но, на мой взгляд, не ваше собственное — у кого-то заимствованное.

— Чепуха, — сказал я. — Различные глупости в голову лезут. Почему-то вмешался в чужой разговор. Хоть валерьянку пей! Например, сейчас хочется поманить бармена пальцем и на ухо сказать ему: «Каждая курица хмурится!» Как бы он повел себя?

— Наши с вами настроения совпали. А у меня на языке еще большая дичь, — кивнул Николай Николаевич. — «Хотел бы лорду я въехать в морду!» Ну, кто победил?

Рассмеялись одновременно.

— На сцену не тянет?

— А вы меня помните по сцене?

— Конечно, — сказал Николай Николаевич. — Хороший Онегин намечался. Я ждал от вас многого. Увы!