Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вот Витебский (тогда еще Детскосельский) вокзал. Если не ошибаюсь, 30-й год. Да, точно, тридцатый: только что застрелился Маяковский. Я живу «на хлебах» в Детском Селе. Возвращаюсь туда, стою на перроне, жду второго звонка. Подходит Вера Павловна Калицкая, детская писательница, первая жена Александра Грина. Она еще не старая, гораздо моложе моей мамы. Стоим у вагона, разговариваем на разные литературные темы. Вдруг лицо ее освещается улыбкой, и она говорит:

– Элиза. – Я попытался встать, но ноги и руки меня не слушались. Я выкрикнул: – Элиза!

— А мы с вами, оказывается, единомышленники!

И показывает глазами мне на шею, где блеснула по-видимому цепочка нательного креста.

Но вот она добежала до меня и упала передо мной на колени, и мы с жадностью и отчаянием прильнули друг к другу.

Недавно я узнал, прочел где-то, что верующим был и сам А. С. Грин. К нему, уже в советские, конечно, годы, пришёл сотрудник какой-то газеты или журнала, просил написать статью на тему: «Почему я не верю в Бога». Грин отказывался, отмахивался, а потом рассердился и говорит:

— А почему вы, молодой человек, думаете, что я не верю? Я мог бы написать для вас статью «Почему я верю в Бога». Но ведь — не напечатаете.

– Любовь моя, любовь моя, – шептала она. – О, любимый.

Как-то в день Ангела нашего отца я зашел в Вознесенский храм поставить свечу и помолиться за упокой души раба Божия Иоанна. У образа Иоанна Воина — нестройная толпа-очередь. Люди медленно двигаются, поднимаются на две ступеньки, прикладываются к иконе. Стоящий передо мной человек оглянулся, и я узнаю Ивана Петровича Белышева, детского писателя[35]. Встреча неожиданная. Белышев — общественник, кажется, член месткома. Мы киваем друг другу. Он, высокий, наклоняется ко мне и вполголоса спрашивает:

— Самуила Яковлевича давно не видели?

Я зарылся лицом в ее волосы, прижимаясь к их шелковистому душистому теплу. Она не уехала. Она все-таки меня дождалась. Я целовал ее волосы, шею.

Помню, как насмешил мой рассказ об этой встрече Тамару Григорьевну Габбе:

— Нашел место, где спрашивать о Самуиле Яковлевиче!..

– О боже, Элиза. Я думал, что потерял тебя.

Случайно, стороной, узнал я, еще при жизни художника Стерлигова, что этот человек, близкий друг и сподвижник Д. И. Хармса, тоже был верующим. Однажды в гостях у Рахмановых[36] их друзья, пожилая супружеская пара, жаловались, что сына их, молодого художника, «совращает в религию» Стерлигов. Позже я получил письмо от Стерлигова. Он прислал мне фотографии Хармса и спрашивал, не я ли автор этих снимков. Письмо начиналось цитатой из Евангелия.

– Ричард. Любимый.

...Никогда не забуду, что имел мимолетное счастье познакомиться и говорить с Марией Вениаминовной Юдиной — еще до того как она была изгнана из ленинградской консерватории, до появления статьи «Профессор в рясе»[37].

Она немного отодвинулась от меня, и мы стали целоваться. Я чувствовал ее мягкие губы под своими губами. Судорожно вздохнув, она вдруг отстранилась от меня, прикоснувшись пальцами к моей щеке, и на лице ее отразилось внезапное беспокойство.

Счастлив и тем, что был знаком, несколько раз встречался у Маршака, с Евгением Павловичем Ивановым[38].

– Ты ранен, – сказала она.

В Переделкине Чуковский познакомил меня с Борисом Леонидовичем Пастернаком.

Только после смерти Зои Владимировны Гуковской[39] я узнал, что и с нею мы были единомышленниками. А ведь мог и раньше догадаться. Впрочем, не очень уж намного раньше. Познакомились мы с нею, вернее — по-настоящему, душевно разговорились лишь года за полтора до ее кончины. Помню, она сказала мне однажды, что в Ленинграде есть только одно высшее учебное заведение, где студенты получают настоящее, глубокое, полноценное гуманитарное образование, — это Духовная академия. Вряд ли так мог бы сказать человек, далекий от церкви.

– Все хорошо, все хорошо.

На могиле Зои Владимировны падчерица ее Наташа Долинина[40] поставила черный гранитный параллелепипед. На одной стороне его высечено: «Памяти моего отца Григория Александровича Гуковского». На другой — крест и даты рождения и смерти Зои Владимировны.

*

Я улыбнулся ей и, поднося к губам ее руки, поцеловал одну за другой.

Прах Зои Владимировны покоится на том же комаровском кладбище, где лежат и А. А. Ахматова, и друг ее комаровских лет Александр Гитович, и академик В. И. Смирнов, и В. М. Жирмунский, и Натан Альтман, и Мих. Слонимский, и многие другие люди искусства и науки.

Там же, через дорожку, возвышается деревянный крест на могиле Веры Федоровны Пановой.

– Но что с тобой случилось? – спросила она с тревожным выражением на прелестном лице.

Отпевали Веру Федоровну, по ее завещанию, в том же Никольском кафедральном соборе, где и Анну Андреевну Ахматову. О том, что к концу жизни она стала религиозной, многие знали и много говорили об этом. Не один раз мне приходилось слышать версию, что, мол, лишь тяжело заболев, испугавшись приближения смерти, Вера Федоровна вдруг впала в мистицизм, окружила себя иконами и лампадами.

– Дай мне тебя обнять, – сказал я.

Это неправда. Свидетельствую, что произошло это очень задолго и до смерти и до болезни.

Вера Федоровна была еще совершенно здорова, еще нельзя было сказать про нее не только «старая», но и «пожилая», когда однажды летом мы ехали с нею и с театроведом М. О. Янковским на машине союза писателей из Комарова в Ленинград. Вера Федоровна сидела рядом с шофером, мы с Янковским — сзади. Янковский был под впечатлением какой-то, только что прочитанной им книги, с воодушевлением говорил о ней. Вера Федоровна молча слушала, потом слегка повернула голову и сказала:

Она прижалась ко мне, и мы снова прильнули друг к другу. Она гладила мои волосы.

— Есть, товарищи, только одна книга, которую нам следует часто читать. Это — Священное писание.

Я удивился, обрадовался и — промолчал. Разговорчивый, даже болтливый Янковский слегка смутился и пробормотал что-то вроде:

– Ричард, мой Ричард, – бормотала она. Когда она нечаянно задела шишку у меня на затылке, я вздрогнул. Затаив дыхание, она снова отодвинулась, с ужасом глядя на меня. – Боже правый, что с тобой случилось? – спросила она.

— Ну, мне-то уж поздно этим заниматься.

— Нет, Моисей Осипович, вы ошибаетесь, — сказала Панова. — Никогда не поздно.

– Меня… увели, – ответил я.

И добавила:

— Я это совершенно серьезно говорю, товарищи...

– Увели?

А года через два-три она подарила нам с женой книгу «Лики на заре», куда входит одно из лучших ее произведений (после «Сережи» — лучшее) — житие преподобного Феодосия Печерского[41]. Удивляюсь, как могли подписать к печати эту книгу! Какая Сила отвела руку цензора, замахнувшуюся на нее? Ведь это же действительно Житие, написанное современным языком и современным мастером-христианином.

– Похитили. – Это слово вызвало у меня улыбку. – Все хорошо, все в порядке, – успокоил я, гладя ее по щеке. – Ты же видишь: я здесь. Не волнуйся.

В романе Пановой «Времена года», вышедшем, если не ошибаюсь, еще в сталинские годы[42], четырнадцатилетний мальчик, один из героев книги, записывает в своем дневнике об удивительном открытии, которое он в этот день сделал. Он всегда считал, что бывает так: человек верит в Бога, а потом становится сознательным и верить перестает. И вот оказалось, что бывает и совсем наоборот. Сегодня он разговорился с пожилым человеком, — кажется, с завхозом их школы, который всю жизнь был неверующим и вдруг — после одного события на охоте, когда он живым вышел из лап медведя, — стал верить в Бога.

Не знаю, какого медведя повстречала на своем жизненном пути Вера Федоровна Панова, но знаю, что с нею произошло нечто очень похожее на историю этого, придуманного ею или зарисованного с натуры завхоза. Она всю жизнь была неверующей. В молодости была комсомолкой. Уже после смерти Сталина, когда советские люди стали ездить за границу, Панова побывала в Соединенных Штатах. Помню газетный отчет об одной пресс-конференции, в которой она участвовала. Ее спросили о преследовании религии в СССР и об ее отношении к этому. Ответ Пановой я хорошо запомнил:

– Но как же мне не волноваться, Ричард? Тебя ударили. У тебя на щеке кровоподтек, а сам ты такой бледный.

— Разрешите нам, господа, оставаться теми, кем мы являемся, то есть атеистами.

Хорошо понимаю, как больно, как тягостно было вспоминать или перечитывать ей эти слова. Ведь я и сам через это прошел — был неверующим и глупо гордился этим.

– Я выгляжу ужасно? – спросил я.

*

В этих заметках я не называю имен молодых. На молодых-то ведь особенно прилежно идет у нас охота. И молодые себя не берегут, ведут себя не так опасливо, как вели себя в их годы мы. Время стало как будто помягче. За веру как будто не берут. Но вот именно — как будто. Берут или не берут — спросите у тех, кто побывал там.

– О, любовь моя. – Она накрыла ладонями мои щеки и нежно поцеловала меня в губы. – Ты для меня – самое прекрасное, что есть на свете.

Не мягче ли были годы моей молодости?

– Элиза.

Я уже рассказывал где-то, что одну из глав «Республики Шкид» я писал (вернее, переписывал) в лазарете Ново-Знаменского исправдома. Было это ранней осенью 1926 года. Идиллические времена! Исправдом располагался в бывшем имении. Под одной кровлей, в удобных, похожих на больничные палаты, спальнях жили, отбывая разные сроки наказания, — латвийский шпион, цыгане-конокрады, растратчики, взяточники, профессиональный шулер Вяткин, комдив Сашко, осужденный за участие в дуэли, и тут же — карманные воры, фармазонщики, нэпманы-налогонеплателыцики... Две большие комнаты почти сплошь были заселены молодыми сектантами-баптистами, отбывавшими трехлетний (кажется) срок за отказ от военной службы. Когда в одной из предыдущих главок этой статьи[43] я писал о своем возвращении к вере, в памяти моей все время мелькали эти славные парни, мои однолетки. Не помню, чтобы кто-нибудь их обижал, никто не смеялся над ними — ни комдив Сашко, ни шулера, ни карманники. С уважением относилось к этим ребятам, насколько мне помнится, и тюремное начальство. Не мог, конечно, и я не заглядеться на них, не залюбоваться ими, не задуматься над тем, какая сила ведет их на подвиг. Правда, в годы, о которых идет речь, подвиг этот не был таким уж невыносимо тяжелым. Когда молодые евангелисты досиживали свои три года, к ним никто уже не предъявлял никаких претензий, от воинской повинности они освобождались начисто, получали белые билеты. Но нетрудно представить, что стало с этими людьми потом, лет десять — пятнадцать спустя.

Я почти лишился дара речи. Мы держали друг друга в объятиях, и я целовал ее щеки, шею, волосы.

Во время войны, когда Сталин заигрывал и с церковью и с верующими, из тюрем и лагерей стали тысячами выпускать священников и активных церковников-мирян. Выпускали всех, только не евангелистов, не тех, кто отказывался брать в руки оружие. Об одном из таких молодых сектантов рассказал нам автор «Ивана Денисовича». Думаю, что не я один обратил тогда внимание на ту неожиданную для книги советского автора симпатию, с какой написан у Солженицына верующий юноша Алеша.

Вдруг я засмеялся надтреснутым смехом.

А вообще-то — сажали, освобождали, снова сажали. Освобождали, между прочим, и в первые послевоенные годы.

После демобилизации я несколько лет прожил в Москве. Однажды, по поручению нашей бабушки, я ездил на Рогожское кладбище разыскивал могилы предков. Возвращаясь под вечер, зашел в старообрядческий собор. Служба еще не начиналась, посреди храма, у налоя, средних лет человек в солдатской форме, демобилизованный, уже без погон, читал часы. А у свечного ящика стояла совсем молоденькая девушка в платочке, повязанном «в роспуск», и разговаривала с женщиной, продающей свечи. Я подошел купить свечу и услышал конец их разговора.

– Держу пари, видок у меня ужасный.

— Что же — всех вас выпустили? — спрашивала женщина за ящиком.

– Нет, нет. Просто я беспокоюсь за тебя. – Она улыбнулась мне в ответ, а я провел по ее щеке кончиком пальца, вытирая теплые слезы. – Входи и дай мне приложить что-нибудь к твоей щеке.

— Да. Всех, — отвечала девушка.

– Я в порядке, – повторил я.

— И паспорта чистые выдали?

— Да. Выдали.

В тот момент никакая боль на свете не могла бы меня остановить.

— И прописали?

— И прописали.

Моя любовь снова была со мной.

— Сколько же ты там была?

— Да вот — немного трех лет не досидела.

Когда девушка, широко перекрестившись и сделав поясной поклон в сторону алтаря, отошла, я спросил у женщины за ящиком, о чем они говорили.

— Наших молодых из тюрьмы выпустили. Двенадцать человек.

— Девушки?

— И девушки и парни.

21 НОЯБРЯ 1896 ГОДА

— За что же их?

Она взяла мой сюртук, чтобы почистить, – он весь был заляпан песком и землей. Теперь я безмятежно сидел на диване в комнате Элизы, с обожанием глядя на нее, а она в это время осторожно обмывала мне лицо и руки теплой водой. Я поморщился, когда она прикоснулась к моей правой кисти, и, посмотрев на руку, впервые заметил, что она сильно разбита, а несколько суставов сломано.

— А за что? Ни за что. За то, что собирались у кого-нибудь на квартере и наши духовные песни по крюкам пели.

– Как ты ее повредил? – с тревогой спросила Элиза.

– Ударил кое-кого, – ответил я.

Брали тогда — и сейчас берут — не за то, что молились, а за то, что собираются. За участие в сообществе, за проповедь, то есть за пропаганду религиозных, а следовательно и непременно антисоветских взглядов. За то, что не ставили свечу под кроватью.

Осторожно обмывая мою руку, Элиза еще больше помрачнела.

Что касается духовенства, то тех брали и просто так — чтобы закрыть, например, церковь. «Дело» выдумать и пришить было нетрудно. Дела тогда пришивались, как известно, не только сельским батюшкам, но и маршалам, и наркомам, и секретарям обкомов.

– Ричард, – наконец не выдержала она, – кто тебя… увел?

*

Я чувствовал ее напряжение.

– Двое мужчин, – ответил я.

Хотя почти всю жизнь я ходил в церковь таясь, оглядываясь, делая, как заяц, петли, запутывая след, о том, что я там бываю и молюсь, знали не только в нынешнем МГБ, но еще и в НКВД и даже, пожалуй, в ГПУ. И высокое начальство знало. Однако терпели. Я ведь ни с кем не «общался», нигде не «собирался». Криминала не было. А найти его, этот криминал, очень, по-видимому, хотели.

Видно было, как она судорожно сглотнула. Потом подняла на меня глаза; ее милое лицо было печальным и бледным.

Однажды, если не ошибаюсь, в начале 60-х годов, уже в Ленинграде, пришла ко мне женщина... Я был дома один, дверь на звонок открыл сам. Стоит передо мной, нос к носу, пожилая особа, этакая сваха из комедии Островского. Черная кружевная шаль, в руках, прижимая к животу, держит большой кожаный ридикюль. И первое, что она делает, — открывает, расстегивает этот ридикюль. Он смотрит на меня своей черной разверстой пастью, и у меня тут же мелькает мысль: «Магнитофон!»

– По приказу Уильяма? – очень тихо спросила она.

Спрашиваю:

– Нет, – не раздумывая сказал я, убеждая ее и удивляя себя самого.



— Что вам угодно?

— Пантелеев Алексей Иванович здесь живет?

Не понимаю, зачем я его защищал. Может быть, потому – мне сейчас это пришло на ум, – что не хотел ее сердить и расстраивать, таким чудесным было возникшее между нами чувство.

— Да, здесь. Это я.

Она смотрела на меня с тем хорошо мне знакомым выражением, в котором читалось сильное желание узнать.

— Здравствуйте. Я приехала из Москвы. Хочу с вами поговорить.

– Ты говоришь правду? – спросила она.

— О чем?

– Да, – ответил я. – Во время первого антракта я пошел прогуляться, и эти… эти двое, наверное, решили меня ограбить. – Меня вдруг пронзил страх: видела ли она нетронутые деньги в кармане моего сюртука? – Потом они связали меня и оставили в сарае, думаю, для того чтобы успеть убраться, прежде чем я заявлю в полицию.

— О митрополите Николае.

Я знал, что она мне не верит, но знал также, что должен продолжать врать. Робинсон все-таки многое значил в ее профессиональной жизни, и ее бы сильно расстроила мысль о его вероломстве после всех этих лет. И он все же совершил это ради того, что считал ее благополучием, искренне обеспокоенный за нее, хотя и заблуждавшийся на этот счет. Возможно, дело было в моем тайном предвидении того, что он погибнет на «Лузитании» и его преданность не найдет у нее отклика. Точно я не знал. Не сомневался лишь, что нельзя допустить, чтобы она так жестоко в нем разочаровалась. По крайней мере, не с моей помощью.

— О каком Николае?

— О Николае, митрополите Крутицком и Коломенском. Мы там о нем книгу собираемся выпускать. Ведь вы знакомы с ним были?

– Он не мог такое сделать, – сказала она.

— Нет, вы ошибаетесь. Я не был знаком с митрополитом Николаем. Она усмехается.

Я понимал, что она сейчас пытается себя в этом убедить. Вероятно, она не хотела верить в виновность Робинсона, и я порадовался, что солгал ей. Наша встреча не должна была омрачиться подобным откровением.

— Что это вы, ленинградцы, такие пугливые! Зайти-то к вам можно?

– Конечно. – Я выдавил из себя жалкую улыбку. – Если бы мог, я бы его обвинил.

— Да. Прошу вас. Заходите.

Она сдержанно улыбнулась.

Веду эту маскарадную салопницу — на кухню. Садится. Ридикюль стоит у нее на коленях, все так же зияя своей черной пастью. Сажусь тоже. Спрашиваю:

– А я была уверена, что виноват он, – сказала она. – Перед его отъездом у нас произошла ужасная ссора. То, как он настаивал на том, что ты не вернешься, заставило меня думать о его причастности к этому. Мне пришлось пригрозить ему разрывом наших деловых отношений, и только тогда он уехал без меня.

— Прежде всего, позвольте поинтересоваться: где вы узнали мой адрес?

– А твоя мать?

— Адрес ваш? Адрес ваш мне в Никольском соборе дали.

– Она осталась здесь, – ответила Элиза. Должно быть, выражение моего лица выдало мою реакцию, ибо она улыбнулась, нежно целуя мне руку. – Она в своей комнате – успокоилась и спит. – Элиза невесело усмехнулась. – С ней я тоже сильно повздорила, – призналась она.

— Простите, но вы говорите неправду. В Никольском соборе не могут знать моего адреса. И вообше в этом соборе я не был лет пять.

– Я причинил тебе ужасные неприятности, – посетовал я.

Опять усмехается.

Она быстро положила салфетку в чашку с водой и прижалась ко мне, положив голову мне на плечо и обняв меня правой рукой.

— Ну, хорошо. Так и быть. Скажу вам правду. Мне Александра Иосифовна Любарская дала ваш адрес.

— Ах, вот как! Любарская?

– Ты сделал для меня лучшее из того, что у меня было в жизни, – сказала она. – Подарил мне любовь.

Как раз в это время или минутой раньше вернулась домой моя жена[44]. Когда я вышел в коридор, она спросила:

Наклонившись вперед, она поцеловала меня в левую кисть, потершись о нее щекой.

— С кем ты там?

– Когда я во втором действии взглянула в зрительный зал и увидела твое кресло незанятым, то подумала, что тебя задержала какая-то мелочь. Но время шло, а ты все не возвращался, и мне с каждой минутой становилось тревожней. – Она горько усмехнулась. – Зрители, должно быть, сочли меня сумасшедшей – так странно я поглядывала на них, чего никогда себе не позволяла раньше. Совершенно не помню, как отыграла третье и четвертое действия. Должно быть, я выглядела совсем как автомат.

Я сделал знак, которым в нашей семье уже очень давно обозначают присутствие какой-нибудь специфического характера опасности.

Она вновь засмеялась – тихо и печально.

— У нас гостья, — сказал я громко. И совсем тихо добавил: — Побудь с нею.

– Знаю, актеры думали, что я сошла с ума, потому что во время антрактов я все время подсматривала в зал из-за занавеса. Я даже попросила Мэри поискать тебя, думая, что ты заболел и ушел в номер. Когда, вернувшись, она сказала, что тебя нигде нет, я была в панике. Я знала, что ты бы прислал записку, если б уехал. Но записки не было. Только Уильям все твердил о том, что ты навсегда уехал, потому что он угрожал разоблачить тебя как охотника за состоянием.

А сам прошел к телефону и позвонил Александре Иосифовне Любарской. Нет, конечно, никто у нее моего телефона не спрашивал.

– Вот как?

— А в чем дело? — интересуется она.

Я возвел глаза к небесам. Уильям отнюдь не облегчал мне задачу защиты его доброго имени. Но дело было сделано. Не было смысла растравливать раны.

– Можешь себе представить мои потуги при всем этом сыграть комедию? – спросила Элиза. – Уверена, это был ужаснейший в моей карьере спектакль. Еслибы зрители могли купить овощи, не сомневаюсь, они бы меня закидали.

– А я думаю, ты была великолепна, – возразил я.

– О нет. – Выпрямившись, она взглянула на меня. – Ричард, если бы я тебя потеряла после всех этих лет ожидания… после нашей странной встречи, которую я так пыталась постичь… Если бы я тебя потеряла после всего, то не пережила бы этого.

Сказав: «Объясню позже», вешаю трубку и возвращаюсь на кухню.

Салопница с подслушивателем на коленях что-то объясняет моей жене. Я говорю:

– Я люблю тебя, Элиза, – сказал я.

— Александра Иосифовна Любарская вам адреса моего не давала.

– И я тебя люблю, – отозвалась она. – Ричард. Мой.

Смотрит не смущаясь, развязно, даже нагло.

Я ощутил на губах сладость ее поцелуя. Теперь настала моя очередь смеяться над пережитыми мучениями.

— Забыла, что ли?

– Если бы ты меня видела, – сказал я. – Как я лежал в кромешной тьме сарая, связанный так крепко, что едва дышал. Как бился на грязном полу, наподобие только что выловленной трески. Как вышибал ногами дверь, потом пытался ослабить веревки. Как наконец освободил ноги. Как терся веревкой о край цемента. Бежал, как полоумный, к гостинице. Увидел, что твоего вагона нет. Никого не нашел в твоей комнате…

И сразу — тем же развязно-насмешливым тоном:

Теперь смех кончился, оставалась лишь память о боли. Я обнял ее, и мы сжали друг друга в объятиях, как двое испуганных детей, встретившихся после долгих ужасных часов разлуки.

Потом вдруг, вспомнив что-то, она поднялась и пошла через комнату, взяв с письменного стола какой-то сверток. Вернувшись, она протянула его мне.

— Ой, до чего же вы здесь пугливые! Зачем же вы скрываете? Ведь вы же еще в Ленинграде с Николаем были знакомы. Когда он у вас митрополитом был.

– От меня с любовью, – сказала она.

– Это я должен делать тебе подарки, – возразил я.

— Говорю вам еще раз: с митрополитом Николаем я никогда знаком не был. И даже не знал, что он когда-то служил в Ленинграде.

– Еще сделаешь.

То, как она это сказала, наполнило меня внезапной радостью, и в сознании промелькнули картины наших будущих совместных лет.

— Как не служил?! Сколько лет был митрополитом Ленинградским и Новгородским.

Я открыл сверток. Под бумагой оказалась коробочка из красной кожи. Подняв крышку, я увидел внутри золотые часы на золотой цепочке. У меня перехватило дыхание.

— Представьте, не знал этого. О нынешнем патриархе — что он в свое время был митрополитом Ленинградским — это мне, действительно, известно...

– Тебе нравится? – спросила она с детским нетерпением.

— Ну как же! Алексий.

Я чуть не подскакиваю.

– Изумительно, – выговорил я.

— Что??! Как вы сказали?!

Я поднял часы за цепочку и посмотрел на крышку, украшенную по краю изящной гравировкой, а в центре – изображениями цветов и завитками.

— Я говорю: Алексий. Патриарх...

– Открой крышку, – сказала она.

— А почему, скажите, пожалуйста, вы говорите «Алексий», а не «Алексий»?

Я нажал на головку часов, и крышка откинулась.

— Как почему? Так все говорят.

– О, Элиза, – только и мог я выговорить.

— Нет! Так все не говорят!

Циферблат был белым, с расположенными по краю крупными римскими цифрами, над каждой из которых стояла маленькая красная арабская цифра. В нижней части циферблата размещался крошечный кружок с цифрами и секундной стрелкой не толще волоса. Изготовленные фирмой «Элджин», часы были абсолютно типичными для той эпохи и по весу, и по материалу.

Я распахиваю дверь в коридор.

– Позволь мне завести их для тебя, любимый, – сказала она.

— А ну! Прошу вас...

— Что это вы? — пугается она. Но при этом торопливо защелкивает свой чемоданчик и поднимается.

Я с улыбкой вручил ей часы и наблюдал, как она вытаскивает крошечный рычажок внизу часов и устанавливает стрелки, посмотрев в другой конец комнаты, – было почти без четверти час. Сделав это, она задвинула рычажок назад и завела часы. Меня настолько очаровал ее сосредоточенный вид, что я не удержался – наклонился и поцеловал ее в затылок. Вздрогнув, она прильнула ко мне, потом повернулась и с улыбкой протянула мне часы.

Я уже весь, до надбровных дуг, до кончиков ушей, налит гневом.

– Надеюсь, они тебе понравились. Это лучшее, что мне удалось найти за такое короткое время. Обещаю подарить тебе наилучшие в мире часы, когда найду их.

— А ну — быстро! Не задерживайтесь.

– Это и есть наилучшие в мире часы, – сказал я. – Других мне не захочется. Спасибо тебе.

Что-то бормоча и кудахча, она спешит в прихожую. Дверь на лестницу захлопнулась.

– Тебе спасибо, – пробормотала она в ответ.

— В чем дело? — спрашивает жена .— Кто это? Что случилось? Почему ты ее выгнал?

Я поднес часы к уху, с удовольствием прислушиваясь к четкому, размеренному тиканью.

Делаю тот же пояснительный и предостерегающий знак.

– Надень их, – попросила она.

Я нажал на крышку, и она со щелчком встала на место. Элиза почему-то нахмурилась.

— Ты обратила внимание, как она произносит имя патриарха?

– Что такое? – спросил я.

— Да. Обратила. Алексий.

– Ничего, любовь моя.

— А ведь явилась ко мне как представительница каких-то московских церковных кругов.

– Нет, скажи мне.

Вот что может сделать одно неправильное ударение в одном-единственном слове!

– Ну. – Казалось, она смущена. – Если нажать на головку, после того как закроешь крышку…

Да, люди безрелигиозные, неверующие, не бывающие в церкви, никогда не слыхавшие, а только видевшие имя патриарха, напечатанным в каком-нибудь газетном сообщении («Среди присутствующих находился Патриарх Московский и Всея Руси Алексий»), эти люди, даже интеллигентные, чаще всего говорят «Алексий». Помню, как уже в семидесятые годы, целый месяц отравляли мне жизнь дикторы радиостанции «Свобода», читавшие письмо двух молодых московских священников к патриарху Алексию. Все эти радиочтецы — и мужчина и женщина — произносили Алексий с ударением на втором слоге, не ведая о том, как больно слышать их православным верующим, как оскорбляет наш слух это дурацкое ударение. Тот, кто бывает в церкви, слушает и мысленно повторяет великую ектению[45], не может не знать правильного звучания имени покойного патриарха.

Она не закончила фразу.

Люди, подославшие ко мне соглядатая, неплохо продумали внешний облик этой особы: похожие на нее тетеньки нередко стояли в те годы за свечными ящиками московских церквей, работали в церковных «двадцатках». Эта женщина, конечно, бывала в храмах, знала церковную иерархию, послужные списки некоторых, нужных ей для «работы» священнослужителей. Но, бывая на богослужении, она никогда не вслушивалась в слова песнопений, в возгласы священника или дьякона. Ей не до этого было. Стоя где-нибудь сбоку от свечного ящика, у входных дверей, она внимательно следила за теми, кто появляется в храме, кто, входя, крестится и кланяется — особенно за молодыми и интеллигентными...

– Извини, – сказал я, смущенный этим новым напоминанием того, насколько мне не хватает осведомленности о мелочах жизни в 1896 году.

Начав прилаживать часы и цепочку к жилету, я подумал о том, что Элиза, не подозревая об этом, выбрала для меня подарок, непосредственно связанный со временем.

Но почему ее вдруг направили ко мне? И при чем тут митрополит Крутицкий и Коломенский? Ведь я его и в самом деле никогда не видел.

У меня ничего не получилось. С робкой улыбкой я поднял глаза.

Долго мне ломать голову не пришлось. Позвонила Александра Иосифовна Любарская и сказала:

– Боюсь, я не очень-то ловок.

— Простите, я виновата перед вами. Изменила память. Забыла, что несколько дней назад ваш адрес у меня действительно спрашивали.

Элиза проворно расстегнула одну из пуговиц моего жилета и продела цепочку в петлицу. Улыбнувшись мне в ответ, она бросила взгляд на футляр от часов.

— Кто?

— Вера.

– Ты не прочитал мою карточку, – сказала она.

— Какая Вера?

— Бывшая домработница Маршака.

– Извини, не заметил.

Существует особый склад ума, он бывает у следователей, у врачей-диагностиков и, вероятно, у писателей. Где-то в глубинах мозга, как в недрах кибернетической машины, что-то вдруг срабатывает, молниеносно сталкиваются десятки, если не тысячи, ассоциаций, и —приходят решение, разгадка. Я увидел мысленно Веру, дом на Чкаловской в Москве, двор этого дома, идущего через двор человека в черном одеянии, в белом клобуке с белой же мантией...

Но это уже другая тема. И совсем другие годы.

Снова открыв футляр, я увидел карточку, пришпиленную булавкой к низу крышки. Сняв ее, я прочитал написанные изящным почерком слова: «Любовь, моя услада».

*

Я вздрогнул – не сумел сдержаться. «Ее предсмертные слова», – пронзила меня мысль. Я попытался отогнать ее.

После демобилизации, вернее когда меня стараниями Маршака, не по моей воле, отозвали из Армии в Москву, я какое-то время работал в редакции детского журнала «Дружные ребята». Должность моя называлась — литературный редактор. Работа была необременительная, в редакцию я ходил не каждый день, рукописи авторов читал дома. Хотя работать дома тоже было несладко. Жил я на Плющихе, снимал проходную комнату в маленькой, очень милой, но и очень шумной еврейской семье. Впрочем, к тому времени, когда произошло полуанекдотическое событие, о котором я хочу рассказать, мои сослуживцы по редакции уже подыскали мне другую комнату — в Замоскворечьи. Со дня на день я должен был туда переехать. Мои хозяева знали об этом. И отношения между нами были, что называется, натянутые.

Элиза все-таки заметила мое выражение.

Один раз я пришел в редакцию. Не успел войти, Лидочка Григорова, секретарша, объявляет:

– Что случилось, любимый? – встревожилась она.

— Алексей Иванович, вам звонил митрополит!

– Ничего.

Водружаю на вешалку свою сильно поношенную шинель я говорю:

Никогда я столь открыто не лгал.

— Очень приятно.

– Случилось. – Она взяла мою руку в свою и требовательно посмотрела на меня. – Скажи мне, Ричард.

– Дело в этой строчке, – объяснил я. – Она меня тронула. – Я почувствовал, как в воздухе начинает расти напряжение. – Откуда эта строчка? – настаивал я. – Ты сама ее сочинила?

— Нет, серьёзно!..

Она покачала головой, и я увидел, что она тоже борется с дурным предчувствием.

– Из гимна. Ты когда-нибудь слышал о Мэри Бейкер Эдди?[53]

И другие мои сослуживцы — тоже, в один голос:

«Что мне следует ответить?» – думал я. Еще не успев ничего решить, я услышал собственный голос, отвечающий:

— Да, да, серьёзно, Алексей Иванович, вам звонил митрополит Вениамин. Просил позвонить в гостиницу. Вот тут все записано.

– Нет. Кто она?

Всё еще полагаю, что девушки подшучивают надо мной, что продолжается не очень остроумный розыгрыш... Но на редакционном бланке записано:

– Основательница новой религии, известной под названием «Христианская наука». Я однажды услышала этот гимн на службе. Она сама написала текст гимна.

«Митрополит Вениамин. Гост. «Националь». Номер такой-то. Телефон такой-то. Просил позвонить А. И. Пантелеева».

«Я никогда не скажу тебе, что ты неправильно запомнила эти слова, – подумал я, – и никогда, никогда не скажу, какие слова за ними следуют».

— Ну, что ж. Позвоню. Пожалуйста, — говорю я, усмехаясь.

Номер не отвечает.

– После службы я с ней встречалась, – продолжала она.

Звоню через полчаса. Не отвечает.

— А вы позвоните к портье, — советуют мне.

– Правда? – произнес я с удивлением в голосе, но поймал себя на этом.

Звоню к портье «Националя». Спрашиваю, в каком номере остановился митрополит Вениамин. Называют тот самый номер. Звоню по этому номеру несколько раз. Никто не подходит.

Дома у меня телефона не было. Пробовал ли я звонить из автомата — не помню. Кажется, не звонил. Вообше, оставшись наедине и подумав, я решил, что история сильно попахивает провокацией. Какой митрополит и с какой стати мог интересоваться моей особой?

Если я никогда не слыхал о миссис Эдди, то как могу выказывать удивление тем, что Элиза с ней встречалась?

– Это случилось около пяти лет назад. – Если она и заметила мой просчет (а я уверен, что это так), то предпочла этого не показывать. – В то время ей было семьдесят лет, и все же… если бы у меня был магнетизм этой женщины, Ричард, я могла бы стать величайшей актрисой в мире. Она обладала самой удивительной мистической силой, какую я встречала у женщины – или мужчины. Когда говорила, она словно околдовывала свою паству. Худощавая, не обладающая профессионально поставленным голосом – но эта непонятная сила, Ричард, эта энергия! Она меня буквально заворожила. Я не видела ничего, кроме этой хрупкой фигурки на возвышении. Все прочие звуки, кроме музыки ее голоса, проходили мимо меня.

Но все-таки на другой день, придя в редакцию, спрашиваю:

— Никто не звонил?

Я чувствовал, что она сосредоточилась на этой теме, потому что все еще испытывала неловкость из-за моего поведения, и, желая положить этому конец, я обнял ее, привлекая к себе.

— Звонили.

— Митрополит?

– Я люблю свои часы, – сказал я. – И люблю особу, подарившую их мне.

— Нет, не митрополит, а Виктор Борисович Шкловский. Просил вас позвонить к нему. Сразу же как придете. Срочно.

– Особа тебя тоже любит, – произнесла Элиза почти печально.

Звоню Шкловскому. Он как будто ждал меня, сидел у телефона.

Но потом заставила себя улыбнуться.