Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Даже если так, соль мне подавать не обязательно.

Но они смотрели на него с прежней серьезностью. Ланселот сказал:

— Прошу вас, поймите. Это Галахада вместе с другими допустили к Граалю. Я допущен не был. Так что не стоит вокруг меня хлопотать, это неправильно, а для меня так даже и обидно. Сколько рыцарей вернулось назад?

— Половина, — ответил Артур. — Их рассказы мы уже слышали.

— Я думаю, вам известно больше, чем мне.

— Мы знаем лишь, что убийц и тех, кто не исповедался, завернули вспять; а ты сообщил, что Галахад, Персиваль и Боре были допущены. Мне рассказывали, что Галахад с Персивалем — девственники, а Боре, хотя, вообще-то, и нет, оказался первоклассным богословом. Я думаю, что Боре избран за веру, а Персиваль — за невинность. О Галахаде же мне почти ничего не известно, не считая того, что всем он не по душе.

— Не по душе?

— Все жалуются, что в нем нет ничего человеческого.

Глаза Ланселота были прикованы к чаше с водой.

— Человеческого в нем мало, — наконец сказал он. — Да и с чего бы? Много ли человеческого в ангелах?

— Я не совсем тебя понимаю.

— Как ты полагаешь, если бы сию минуту сюда явился Архангел Михаил, сказал бы он тебе: «Какая милая нынче погода! У вас не найдется стаканчика виски?»

— Полагаю, что не сказал бы.

— Артур, не сочти мои речи за грубость. Помни, что я пребывал далеко отсюда, в странных и пустынных краях, иногда совершенно один, иногда в ладье, наедине с Богом и звуками моря. Ты знаешь, я как вернулся к людям, так все время чувствую, что понемногу схожу с ума. Не из-за моря, из-за людей. Стоит людям обступить меня, как все, чего я достиг, начинает от меня ускользать. Даже из того, что произносишь ты или Дженни, многое кажется мне ненужным — странные шумы, пустота. Ты понимаешь, о чем я? «Как поживаете?» — «Присядьте» — «Какая прекрасная погода!» — Что все это значит? Люди слишком много говорят. Там, где я был, и где сейчас Галахад, проявление «хороших манер» это просто пустая трата времени. Манеры нужны лишь в отношениях между людьми, чтобы поддерживать их пустые затеи в рабочем состоянии. Конечно, манеры делают человека, но ведь не Бога же. Так что понять, почему Галахад мог показаться невежливым, бесчеловечным и так далее людям, которые жужжали и стрекотали вокруг него, думаю, можно. Дух его слишком удалился от них, пока он жил на необитаемых островах, в безмолвии, наедине с вечностью.

— Я понимаю.

— Пожалуйста, не сочти меня грубияном. Я пытаюсь описать тебе мои ощущения. Если ты когда-нибудь бывал в Чистилище Святого Патрика, ты наверняка поймешь, о чем я говорю. Когда выходишь оттуда, люди кажутся смешными.

— Я очень хорошо тебя понимаю. И Галахада тоже.

— На самом-то деле он был очень милым человеком. Я-то знаю, мы провели долгое время в одной барке. Но это не означает, что мы непрестанно раскланивались, уступая друг другу лучшее место.

— Пуще всего его невзлюбили те мои рыцари, что тяготеют к мирскому. Да, я понимаю. И все-таки, Ланс, нам не терпится услышать твою историю, не Галахада.

— Да, Ланс, расскажи нам о том, что с тобой было, и предоставь ангелов самим себе.

— Это лучшее, что я могу сделать, — улыбнувшись, сказал сэр Ланселот, — поскольку встретить хотя бы одного ангела мне дозволено не было.

— Начинай же.

— Когда я оставил Вогон, — начал главнокомандующий, — мной владела хитроумная мысль о том, что наилучшим местом для поисков был бы замок Короля Пеллеса.

Он прервался, ибо Гвиневера внезапно дернулась.

— Я не добрался до замка, — мягко сказал он, — потому что в пути меня поджидало несчастье. Случилось нечто, не входившее в мои планы, а потом уж я шел туда, куда меня вели.

— И что за несчастье?

— В сущности, оно и несчастьем-то не было. Просто я получил первый из направляющих пинков, которых было немало и за которые я благодарен. Вы ведь знаете, я много рассуждал о Боге, а это слово, которое оскорбляет неблагочестивых людей почти так же, как слово «проклятье» оскорбляет благочестивых. Как нам тут поступить?

— Ты просто предположи, что мы люди благочестивые, — сказал Король, — и рассказывай дальше.

— Я скакал вместе с сэром Персивалем, и мы повстречали моего сына. Он поверг меня наземь с первой попытки — мой собственный сын.

— Напал врасплох, — быстро сказал Артур.

— Это был честный поединок на копьях

— Ну, ты же, естественно, не хотел побить собственного сына.

— Я хотел его побить.

Гвиневера сказала:

— Время от времени всякого постигает неудача.

— Я налетел на Галахада со всем искусством, каким владел, и он поверг меня наземь с изяществом, подобного которому я ни разу в жизни не видел.

— В сущности, — прибавил Ланселот с одной из своих добродушных улыбок, — я вправе сказать, что до того ни разу в жизни и не падал с коня. Помню, первое что я почувствовал, оказавшись на земле, это чистейшей воды изумление. И только позже оно обернулось чем-то совсем иным.

— И что же ты сделал?

— Я лежал на земле, а Галахад, который так и не промолвил ни слова, возвышался рядом на коне, и тут появилась женщина, жившая затворницей в хижине, рядом с которой мы бились. Она сделала реверанс и сказала: «Бог да пребудет с тобою, лучший из рыцарей мира».

Ланселот опустил взгляд на стол и шевельнул рукой, словно желая разгладить скатерть. Затем он кашлянул и проговорил:

— Я повернул голову, чтобы увидеть, кто ко мне обращается.

Король с Королевой молча ждали. Ланселот кашлянул снова:

— Понимаете, я пытаюсь рассказать вам о том, что случилось с моей душой, не о моих приключениях. А тут уже не до скромности. Я знаю, я дурной человек, но я всегда был хорош в обращеньи с оружием. И меня в моей греховности по временам утешала мысль… сознание того, что я — лучший рыцарь мира.

— Так что же?

— Да то, что дама эта не ко мне обращалась.

В молчании они переваривали сказанное, глядя, как вдруг задергался правый уголок его рта.

— К Галахаду?

— Да, — сказал сэр Ланселот. — Глаза этой дамы, минуя меня, смотрели на Галахада, который при этих ее словах удалился неспешным галопом. А вскоре за тем удалилась и дама.

— Какую же гадость она сказала! — воскликнул Король. — Мерзкое, намеренное оскорбление! Ее бы стоило выпороть!

— Она сказала правду.

— Но явиться перед тобой и намеренно сказать такое прямо тебе в лицо! — вскричала Гвиневера. — Да еще после одного-единственного падения…

— Она сказала то, что Бог велел ей сказать. Видите ли, она как раз была из благочестивых. Но я в то время этого не понял».

— Теперь-то благочестия во мне много больше, — прибавил он, как бы оправдываясь, — но в то время я оказался не способным снести случившееся. Я чувствовал себя так, словно из-под меня выбили землю, и в то же время знал, что сказанное ею — чистая правда. И я ускакал от Персиваля, чтобы побыть одному. Он было сунулся ко мне с каким-то предложением, но я ответил только: «Поступайте как знаете». Я скакал без цели, с тяжелой душой, отыскивая место, где сердце мое могло бы разбиться так, чтобы этого никто не увидел. В конце концов — мне уже казалось, что я снова схожу с ума — я набрел на часовню. Понимаешь, Артур, разум мой давно уж терзали многие горести, и мысль о том, что я — прославленный воин, вроде бы умеряла их, пусть и ненамного, а лишившись и этого утешения, я почувствовал, что у меня ничего не осталось.

— Да все у тебя осталось. Ты по-прежнему лучший из воинов мира.

— Самое смешное, что у часовни не оказалось дверей. Не знаю, в чем тут дело, — в моих грехах, или в негодовании по поводу моего поражения, но войти в нее я не смог. Я улегся на щит и уснул, и во сне мне привиделся рыцарь, который явился и забрал мой шлем, мой меч и коня. Я пытался проснуться, но не сумел. У меня отнимали все мое рыцарское достояние, а я не мог пробудиться, потому что сердце мое наполняли горькие помышления. Некий голос произнес, что не видеть мне больше почета, но я лишь возмутился против этого голоса, и вот, когда я проснулся, все, чем я владел, сгинуло.

Артур, если я не смогу заставить тебя понять, что произошло той ночью, тебе не удастся понять и всего остального. Все мое детство я, вместо того чтобы гоняться за бабочками, потратил на обучение — я учился, желая стать первейшим из рыцарей. Позже я впал в грех, но хотя бы одно у меня оставалось. Я так гордился в душе тем, что меня считают превыше всех остальных. Я знаю, это низкое чувство. Но больше мне было нечем гордиться. Сначала я лишился моего Слова и моих чудес, теперь же, в ночь, о которой я вам рассказываю, меня лишили последнего. Когда я проснулся и обнаружил, что у меня отобрали оружие, меня охватило отчаяние, и я побрел куда глаза глядят. Это было отвратительно, я плакал и изрыгал проклятия. Так они начали ломать меня.

— Мой бедный Ланс.

— Это лучшее из того, что когда-либо случалось со мной. Знаете, утром я вдруг услышал пение птиц, и на душе у меня полегчало. Занятно вот так получить утешение от птичьей стаи. В детстве у меня никогда не хватало времени, чтобы лазить по гнездам. Ты бы, наверное, узнал этих птиц, Артур, но мне их прозвание неизвестно. Там была одна, совсем крохотная, она все задирала хвостик повыше и посматривала на меня. Такая, знаешь, размером не больше колесика на шпоре.

— Это, наверное, крапивник.

— Ну, крапивник так крапивник. Завтра покажи его мне, ладно? Эти птицы заставили меня понять, — поскольку без посторонней помощи мое блуждающее во мраке сердце понять ничего не умело, — что если меня наказывают, то причиной тому моя собственная природа. То, что случается с птицами, отвечает природе птиц. Они заставили меня понять, что мир прекрасен, если прекрасен ты сам, и что невозможно получать не давая. Да и давать-то следует, не ожидая, что получишь нечто взамен. И я смирился с поражением, нанесенным мне Галахадом, и с утратой оружия и доспехов, и в ту же благую минуту отправился искать исповедника, дабы очиститься от зла и впредь уже не грешить.

— Жаль, что не всем рыцарям, вышедшим на поиски Грааля, хватило разумения сходить к исповеди — сказал Артур.

— Я-то и прежде ходил к ней нередко. И все равно большую часть жизни прожил в смертном грехе. Но на этот раз я исповедался во всем.

— Во всем? — спросила Королева.

— Во всем. Понимаешь, Артур, всю жизнь у меня был на совести грех, о котором я, как мне казалось, не должен был никому говорить, потому что…

— Не нужно рассказывать нам о нем, — сказала Королева, — если это причинит тебе боль. Мы же все-таки не твои исповедники. Довольно того, что ты открылся священнику.

— Оставь ее в мире, — согласился Король. — Как бы там ни было, она родила тебе прекрасного сына, который, похоже, достиг Святого Грааля.

Он подразумевал Элейну.

Охваченный внезапной мукой Ланселот, стиснув кулаки, переводил глаза с одного своего собеседника на другого. Все трое затаили дыхание.

— Итак, я исповедался, — сказал он наконец, и все вздохнули свободно, но голос его был тяжек, — и мне было назначено покаяние.

Он замолк, все еще терзаясь сомнениями, ибо смутно понимал, что в этот миг жизнь привела его на распутье. Все трое сознавали, что именно сейчас перед Ланселотом явилась возможность, если она вообще когда-либо существовала, открыться своему другу и королю, — но путь ему преграждала Гвиневера, ибо то была и ее тайна.

— В виде покаяния мне надлежало носить власяницу, принадлежавшую некогда одному из известных святых, — в конце концов продолжил он, смирясь с поражением, — а кроме того, не есть мяса, не пить вина и ежедневно выслушивать мессу. Через три дня я покинул жилище священника и поскакал обратно к кресту, стоявшему близ того места, где я лишился оружия. Священник снабдил меня кое-каким на первое время. Ну вот, я проспал ночь у креста и видел еще один сон, а поутру рыцарь, похитивший мои доспехи, возвратился. Мы сразились на копьях, и я вернул свои доспехи. Странно, правда?

— Я полагаю, что на тебя после доброй исповеди снизошла благодать и оттого тебе можно было доверить твою прежнюю мощь.

— Вот и я так полагал, однако сейчас ты увидишь, правы мы с тобой или нет. Я думал, что теперь, когда грех снят с моей души, мне будет дозволено вновь стать лучшим рыцарем мира. И я поскакал, распираемый счастьем, пытался даже что-то такое спеть, — и так попал на широкую равнину, где стоял замок с шатрами и прочим, и пять сотен рыцарей в черном и рыцарей в белом, бились на турнире. Белые брали верх, и я решил присоединиться к черным. Я думал, что раз я прощен, я смогу совершить великие подвиги и оказать помощь слабейшей стороне.

Он замолк и опустил веки.

— Но белые рыцари, — прибавил он, открывая глаза, — очень скоро пленили меня.

— Ты хочешь сказать, что вновь потерпел поражение?

— Я потерпел поражение и бесчестье. Я пришел к мысли, что грехов на мне еще и побольше прежнего. Когда они отпустили меня, я ускакал прочь, кляня все на свете, как в первый вечер, а когда наступила ночь, свалился под яблоню, и плакал, плакал, пока не заснул.

— Но это же ересь, — воскликнула Гвиневера, подобно большинству женщин, изрядно сведущая в теологии. — Если ты принес честную исповедь и исполнил покаянную епитимью, и получил отпущение грехов.

— Я исполнил епитимью, наложенную за один из моих грехов, — сказал Ланселот, — но я забыл о другом. В ту ночь мне снова приснился сон — передо мною явился старец, сказавший мне так: «Ах, Ланселот, слабый верою и порочный душою! Отчего так легко обратилась воля твоя к смертному греху?» Дженни, я всю жизнь прожил в смертном грехе, в худшем из всех. Это гордыня заставляла меня стремиться к званию лучшего рыцаря мира. Гордыня побудила меня напоказ помочь побеждаемым на турнире. Или, если хочешь, назови это тщеславием. А исповедь, принесенная мной во всем, что касалось… что касалось женщины, вовсе не сделала меня достойным человеком.

— Итак, ты потерпел поражение.

— Да, я потерпел поражение. И на следующее утро я отправился к другому отшельнику, чтобы исповедаться снова. На этот раз я постарался как следует. Мне было сказано, что для взыскующего Святого Грааля недостаточно лишь целомудрия и воздержания от убийств. Следует отвратиться от любого тщеславия и гордыни, ибо во время Поиска внушенные ими деяния Господу не угодны. И я отвратился от них и получил отпущение,

— А что было потом?

— Я поскакал к берегам Мортезы и повстречал там рыцаря в черном, который сразился со мной на копьях. И он тоже поверг меня наземь.

— В третий раз!

Гвиневера вскричала:

— Да ведь ты же получил в этот раз полное отпущение!

Ланселот накрыл ее руку своей и улыбнулся:

— Если мальчик крал варенье, — сказал он, — и родители наказали его, он, возможно, раскается в своем поступке и впредь преисполнится добродетели. Однако это не даст ему права красть и дальше, верно? Это не означает, также, что ему обязаны варенье подносить. В том, что Бог позволил черному рыцарю сбросить меня с коня, никакого наказания не было, Бог просто лишил меня особого дара одерживать победы, а жаловать мне его или не жаловать — это всегда оставалось в Его власти.

— Но, бедный мой Ланс, отдать всю свою славу и не получить ничего взамен! Когда ты погрязал в грехе, ты всегда побеждал, так почему же, обратясь к благочестию, ты терпишь одно поражение за другим? И почему то, что ты любишь, всегда причиняет тебе страдания? Что ты сделал потом?

— Я встал на колени в водах Мортезы, Дженни, там, где он сбросил меня, — и возблагодарил Бога за это приключение.

33

Терпение Артура лопнуло.

— Прекрати! — гневно воскликнул он. — Хватит об этом! Почему нужно так мучить достойного, доброго, мягкого человека? У меня все сжимается внутри от стыда, даже когда я тебя слушаю! Какого…

— Ш-ш-ш, — сказал сэр Ланселот. — Я вполне доволен тем, что отказался от любви и от славы. И более того, — тем, что меня, в сущности, вынудили от них отказаться. Господь не потратил ведь столько трудов на Гавейна или Лионеля, не так ли?

— Пф! — сказал Король Артур тоном, к которому еще недавно прибегнул, беседуя с ним, Гавейн.

Ланселот рассмеялся.

— Да, — сказал он, — замечание убедительное. Но может быть, лучше тебе все же дослушать мою историю до конца.

В тот вечер я уснул на берегу Мортезы, и во сне мне было приказано взойти на корабль. Разумеется, когда я проснулся, корабль уже ждал, и взойдя на него, я почувствовал сладчайший аромат и испытал великую радость, и увидел еду и питье, и все, что только можно вообразить. Передо мной оказалось «все, что только мог я задумать и пожелать». Я знаю, мне не удастся сейчас толком описать вам этот корабль — прежде всего потому, что теперь, когда я снова среди людей, он как-то потускнел в моей памяти. Но вам не следует думать, что все исчерпывалось его ароматами или драгоценной одеждой, которую я на нем обнаружил. Все это было, но не оно составляло главную прелесть. Вам следует помнить и о запахе смолы, и о красках моря. Порою оно становилось совершенно зеленым, как толстое стекло, и тогда сквозь толщу воды проглядывало дно. Порой его покрывали огромные медлительные уступы, и птица, летящая вдоль вершины уступа, вдруг пропадала в низине. В шторм огромные буруны вгрызались, словно клыками, в скалистые острова. Белые клыки их показывались на утесах не в самый миг удара, но когда с утесов стекала вода. Тихими ночами можно было увидеть, как звезды отражаются в мокром песке. Были там две звезды совсем близкие друг другу. А песок покрывали складки, совершенно как нёбо у нас во рту. И запах водорослей, и шум пустынного ветра. Я видел острова, на которых жили пичуги, похожие на кроликов, только клювы их переливались подобно радуге. Лучше всего было зимой, потому что тогда на островах появлялись гуси — длинные дымчатые караваны гусей, поющих в узкой полоске холодной зари, словно гончие псы.

Стоит ли гневаться на то, что Бог сотворил со мною вначале, Артур, если затем он дал мне куда как большее. Я говорил: «Отче милостивый, Иисусе Христе, я сам не знаю, за что мне такая радость, ибо это превосходит все радости земные, когда-либо мною испытанные».

У корабля была одна странность — мертвая женщина путешествовала на нем. Она держала в руке письмо, рассказавшее мне, как обстоят дела у других рыцарей. Еще более странно то, что я ее, мертвую, совсем не боялся. Лицо у нее было такое спокойное, что мне она казалась самым подходящим спутником. Мы словно бы ощущали некую общность. Чем я кормился, не знаю.

После того, как я провел месяц на корабле с мертвой дамой, к нам был приведен Галахад. Он благословил меня и позволил поцеловать его меч.

Артур побагровел лицом, будто индюк.

— Ты попросил его о благословении? — требовательно вскричал он.

— Конечно.

— Ну и ну! — сказал Артур.

— Шесть месяцев мы проплавали вместе на священном корабле. За этот срок я хорошо узнал своего сына, и он, казалось, проникся любовью ко мне. Весьма часто он говорил со мною, проявляя чрезвычайное вежество. Все это время с нами случались на островах приключения, в которых участвовали дикие звери. Мы встречали морских ласок, что так красиво свистят, и Галахад показывал мне журавлей, летящих над самой водой, над летящими прямо под ними перевернутыми отражениями. Он рассказывал мне, что рыбари называют баклана «старая черная ведьма» и что у ворона век не короче человечьего. Бывало, заслышишь в воздухе «кар, кар», и скоро они уже опускаются к нам, кувыркаясь ради забавы. Однажды мы видели пару клушиц: они были прекрасны! А тюлени! Они приближались, чтобы послушать пение корабля, и плыли рядом, переговариваясь, как люди.

Однажды в понедельник мы приплыли к лесистой земле. Белый рыцарь спустился берегом и сказал Галахаду, что ему надлежит сойти с корабля. Я понимал, что его забирают, дабы он отыскал Святой Грааль, и опечалился оттого, что не мог отправиться с ним. Помните, как было в детстве, когда дети выбирали перед игрой кто за кого, а тебя, случалось, ни одна из сторон в конце концов не принимала? Вот и меня охватило такое же чувство, только еще похуже. Я попросил Галахада молиться за меня. Я попросил его молить за меня Господа, чтобы Он и впредь сохранил меня среди своих верных слуг. Затем мы поцеловались с ним и расстались.

Гвиневера жалобно произнесла:

— Не понимаю, почему тебя оставили в стороне, если на тебя снизошла благодать.

— Это трудный вопрос, — сказал Ланселот. Он развел руки и смотрел в стол между ними.

— Возможно, мои намерения были дурны, — сказал он, помолчав. — Возможно, в глубине души — подсознательно, как ты бы сказала, — я по-настоящему и не хотел исправляться…

Королева слушала, и лицо ее озарялось чуть приметным сиянием.

— Глупости, — прошептала она, совсем противное имея в виду. Она ласково стиснула его руку, но Ланселот отодвинул ее.

— Когда я молился, чтобы Бог сохранил меня для себя, — сказал он, — возможно, причиной тому было.

— А не кажется ли тебе, — сказал Артур, — что излишне чувствительная совесть — это в твоем положении недозволительная роскошь?

— Возможно. Во всяком случае, меня среди избранных не было.

Он сидел, глядя, как море вздымается у него между руками, и слушая деревянную трескотню глупышей на утесах ближнего острова.

— Корабль вновь унес меня в море, — после долгого молчания сказал он, — ибо поднялся ветер. Спал я совсем немного, все больше молился. Я просил, чтобы мне, хоть меня и нет среди избранных, все же дозволено было узреть хоть частицу Истинной Крови.

В молчании, павшем на комнату, мысли каждого разбрелись по своим, собственным тропам. Артур размышлял о горестном зрелище, — о грешном, земном человеке, да, но лучшем из них, тяжело плетущемся по следам троицы этих сверхъестественных девственников, о его обреченных, отважных, тяжких усилиях.

— Занятно, — сказал Ланселот, — как часто люди, не умеющие молиться, повторяют, что молящемуся не дождаться ответа, сколько бы ни твердили им те, кто молиться умеет, что они получают ответ. Однажды в полночь сильный ветер принес мой корабль к задним воротам Замка Кербонек. Странно и то, что именно сюда я ехал в самом начале.

В тот миг, как корабль пристал к берегу, я понял, что часть моего желания будет исполнена. Разумеется, я не мог увидеть Грааль целиком, ибо не был ни Борсом, ни Галахадом. Но со мной обошлись по-доброму. Им пришлось уклониться от их пути, чтобы явить мне свою доброту.

У задних ворот замка было темно, как в могиле. Я облачился в доспехи и поднялся к воротам. Двое львов, стороживших ворота, попытались заступить мне дорогу. Я вытащил меч, чтобы сразиться с ними, но некая десница ударила меня по руке. Глупо, конечно, было полагаться на меч, когда полагаться мне надлежало только на Бога. И потому я перекрестился онемевшей рукой и вошел, и львы не причинили мне никакого вреда. Все двери оказались открытыми, кроме последней, и здесь я встал на колени. Я помолился, и дверь отворилась.

Артур, в моем пересказе все это может показаться невероятным. Я не знаю, как передать это словами. За последней дверью находилась часовня. Там служили Мессу.

Ах, Дженни, как прекрасна была часовня, свет, заливавший ее, и все остальное! Ты бы сказала: «Цветы и свечи», но дело не в них. Их, быть может, и вовсе-то не было.

Там было другое, там были, хоть это, наверное, крикливо звучит, — сила и слава. Они захватили все мои чувства и потянули меня вовнутрь.

Но войти я не смог, Артур и Дженни, — меч преграждал мне дорогу. Я видел внутри Галахада, и Борса, и Персиваля. Там было еще девять рыцарей из Франции, Дании и Ирландии, и дама с моего корабля тоже была среди них. Там был и Грааль, Артур, на серебряном престоле, и много иных предметов! Но для меня, как ни томился я у дверей, дорога была закрыта. Я не знаю, кто служил эту Мессу. Быть может, Иосиф Аримафейский, быть может… ну, ладно. Я попытался, невзирая на меч, войти и помочь ему, поскольку он нес некую слишком тяжкую ношу. Я хотел лишь помочь, Артур, Господь мне свидетель. Но из последней двери в лицо мне ударило дыхание, палящее, как печной жар, и я рухнул без чувств.

34

Большое оживление царило во внутренних покоях дворца: взад-вперед сновали горничные, лязгали на лестнице жбаны и ведра, комнату заволакивал пар. Пролетая по лужам, там и сям рассеянным по полу, ноги горничных издавали хлюпающие звуки, а из соседней комнаты доносился шепот, смешанный с укромным шумом шелков.

Королева уже взошла по шести ступенькам деревянной лестницы, ведущей к ванне, и теперь сидела внутри на толстой доске, так что наружу торчала лишь голова. Ванна походила на большую пивную бочку, голову Королевы облекал белый тюрбан. Сидела она голышом, только жемчужное ожерелье так и осталось на шее. В одном углу комнаты стояло зеркало, и весьма дорогое, в другом — столик с ароматами и притираниями. Напудренную пуховку замещал на нем замшевый кошель, полный истолченного мела, пахнущего розовым маслом, привозимым из Крестовых походов. На полу между лужами в беспорядке валялись льняные полотенца, коими ей предстояло вытираться, шкатулки с драгоценностями, парчовые платья и иные наряды, подвязки, белье — все это принесли ей на выбор из смежной комнаты. Лежали здесь и опальные головные уборы, накрахмаленные, напоминающие причудливыми очертаниями свечные гасила, меренги и двойные коровьи рога, сетки для волос, усеянные жемчугами, платки из доставленного с Востока шелка. Одна из дам-камеристок стояла перед королевской ванной, держа для обозрения расшитую мантию. Мантию покрывали соединенные гербы мужа и отца Королевы: вздыбленный дракон Англии и шестерка поднявших лапы и обернувшихся очаровательных львят Короля Леодегранса, коему львы в гербе полагались по причине его имени. Поперек мантии шла тяжелая шелковая прошва, вроде шнура на занавесе, чтобы стягивать мантию на груди. Шелковую же кайму гербов опушал беличий мех, серебристый и голубой.

Облик Гвиневеры утратил потерянное выражение, она сидела, без привередливой гневливости принимая предлагаемые наряды. Лица же камеристок выражали блаженство. Больше года ходили они за Королевой вздорной, жестокой, несговорчивой, несчастной. Теперь она была всем довольна и не тиранила их. Они пребывали в полной уверенности, что Ланселот вновь стал ее любовником. И были не правы.

Гвиневера оглядела шестерку львят, «поднявших лапы обернутых», они вышагивали, свесив красные языки и выпятив когти, нахально подмигивая и помахивая хвостами, на кончиках которых полыхали язычки пламени. Она покивала, храня на лице удовлетворенное, сонное выражение, и камеристка, присев в реверансе, удалилась в гардеробную. Королева проводила ее взглядом.

Вы вправе, конечно, если вам так больше нравится, счесть и саму Гвиневеру неким подобием львицы, пожиравшей мужчин, или же одной из тех самовлюбленных женщин, что упорствуют в желании властвовать над всеми и вся Собственно, такой она и казалась — при поверхностном рассмотрении. Красивая, жизнерадостная, вспыльчивая, требовательная, порывистая, чарующая и не спешащая расставаться с захваченным, она обладала всеми качествами, положенными пожирательнице мужчин. Но факт, о который, словно о скалу, разбиваются все эти поверхностные истолкования, состоит в том, что Гвиневера вовсе не отличалась неразборчивостью. Никого, кроме Артура и Ланселота, в ее жизни не было. Да и тех она не пожрала в собственном смысле этого слова. Мужчины, пожираемые львицей, становятся обычно ничтожествами — у них не остается никакой иной жизни, помимо той, которую они ведут в пищеварительном тракте своей владычицы. Между тем, и Артур, и Ланселот, коих Гвиневера, казалось бы, поглотила, прожили собственные жизни, исполненные свершений.

Одно из истолкований характера Гвиневеры — и его наряду с прочими остается лишь принимать на веру — сводится к тому, что она была, как это принято говорить, «живым» человеком. Она не принадлежала к числу людей, на которых легко налепить бирку вроде «верный» — «неверный», или «склонный к самоотречению», или «ревнивый». Временами она была верной, временами неверной. Она всегда оставалась самой собой. Видимо, таилась в ней некая душевная честность, потому что иначе она не смогла бы удержать около себя двух таких мужчин, как Ланселот и Артур. Подобное, как уверяют, тяготеет к подобному, а уж в благородстве двух этих мужчин никто, похоже, не сомневается. Надо полагать, и ей было присуще благородство. Трудно писать о живом человеке.

Она жила в воинственные времена, когда жизнь молодого человека была такой же краткой, как жизнь воздухоплавателя двадцатого столетия. В такие времена пожилым моралистам свойственно несколько смягчать свои моральные установления — в виде благодарности за то, что их охраняют. Обреченные на смерть пилоты с их жадностью к жизни и к любви, предназначенной, по всем вероятиям, к скорой и бесследной погибели, трогают сердца юных женщин или, быть может, пробуждают в них ответную отвагу. Щедрость, храбрость, честность, сострадание, способность смотреть краткой жизни в лицо, безусловно, товарищество и нежность — вот душевные качества, коими можно объяснить, почему Гвиневера приняла близость и Ланселота, и Артура. И прежде всего храбрость, храбрость, с которой она всем своим сердцем брала и отдавала, пока еще было время. Поэты вечно склоняют женщин к храбрости этого рода. Она срывала розовые лепестки, пока оставалась на это способной, и поразительнее всего то, что она сорвала только два, не больше, и сохранила их навсегда, и они были лучшими из возможных.

Основная суть трагедии Гвиневеры в том, что она оставалась бездетной. Артур прижил двух незаконнорожденных сыновей, у Ланселота был Галахад. Гвиневера же, единственная из этой троицы, кому дети полагались по чину, кто воспитал бы их наилучшим образом, кого Господь по всем признакам сотворил для того, чтобы растить прелестных чад, — только она осталась незаполненным сосудом, берегом без моря. Бездетность и надломила ее, когда она достигла возраста, в котором морю ее предстояло иссохнуть окончательно. Бездетность наделила ее на недолгое время женским неистовством — впрочем, это время оставалось еще впереди. В бездетности, быть может, и кроется одно из объяснений двойной любви Гвиневеры — может статься, она любила в Артуре отца, а в Ланселоте сына, родить которого была не способна.

Круглые Столы, рыцарские подвиги — все это легко ослепляет людей. Вы читаете о каких-либо возвышенных победах Ланселота, и когда он возвращается к своей возлюбленной, вы склонны негодовать на нее, ибо она препятствует этим победам или даже пятнает их. Но она ведь и не могла участвовать в поисках Грааля. Она не могла на целый год раствориться в лесах Англии, вооружась копьем и взыскуя подвигов. Ее удел состоял в том, чтобы сидеть дома — какие бы неподдельные страсти, какой бы голод ни раздирал ее яростное и нежное сердце. Ибо никаких способов отвлечься, кроме тех, что можно сравнить с нынешними дамскими партиями в бридж, в ее распоряжении не было. Она могла охотиться с дербником, играть в жмурки или в «девять шашек». Вот и все забавы, какие в ее время имелись у взрослых женщин. Ястребы, гончие псы, геральдика, турниры — это все доставалось Ланселоту. Ей же, поскольку она не питала пристрастия к прялке и вышиванию, заняться было решительно нечем — кроме самого Ланселота.

И потому нам следует вообразить себе Королеву женщиной, лишенной ее главного атрибута. Обживаясь в своем трудном возрасте, она совершала поступки странные. Ее заподозрили даже в отравлении одного рыцаря. Многие из подданных стали относиться к ней неприязненно. Но и неприязнь зачастую представляет собой комплимент, и Гвиневера, хоть и прожила она бурную жизнь и умерла, пожалуй, непримиренной, — ибо в отличие от Ланселота не была создана для веры, — Гвиневера никогда не была существом незначительным. Она делала то, что свойственно делать женщине, делала это с королевским размахом, и сейчас, сидя в ванне, делала от всей души.

От мужчины, который по сути говоря видел Бога, сколько бы ни было в нем человеческого, трудно ожидать, что он немедленно займется с вами любовью. А когда мужчина этот — Ланселот, и без того помешанный на Боге, нужно быть чересчур жизнелюбивой и жестокой, чтобы вообще ожидать от него чего-либо подобного. Но женщинам присуща такого рода жестокость. Отговорок они не приемлют.

Гвиневера знала, что Ланселот вернется к ней. Она знала это с той самой минуты, когда он рассказал, как молился о том, чтобы Господь «сохранил» его среди своих слуг. И знание это оживило ее, как оживляет вода цветок, давно не знавший полива. Оно смело и грубые румяна, и цветастые шелка, столь растрогавшие его, когда он только-только вернулся. Все, что ей оставалось теперь, это добиться, чтобы их воссоединение стало полным и прошло без помех. Спешить не стоило.

Ланселота, еще не ведавшего, что ему предстоит вновь пожертвовать для Королевы столь любимым им Богом, ее расположение утешило, хотя, впрочем, и удивило. Он побаивался ужасных сцен ревности, жалобных пеней. Он гадал, как объяснить измученной девочке, запертой за размалеванными глазами, что он не в силах вернуться к ней, что он обязан исполнить долг куда более сладостный, какую бы боль она ни испытывала. Он боялся, что она набросится на него, что она раскинет перед ним свои скудные силки и тенета — трогательно соблазнительные именно скудостью их. Он совершенно не представлял себе, как сможет справиться с жалостью.

Гвиневера же, вопреки его ожиданиям, вдруг расцвела и даже краситься перестала. Он не дождался ни пеней ее, ни покушений. Она лишь улыбалась, являя неподдельную радость. Женщины, мудро сказал сам себе Ланселот, непредсказуемы. Им удалось даже обсудить положение со всей прямотой, и она согласилась со всем, что он ей сказал.

Гвиневера сидела в ванне, устремив невидящий взор на львят, и перебирала в памяти подробности их разговора, отчего на лице ее возникало сонное выражение потаенного счастья. Она снова видела милое, некрасивое лицо Ланселота, произносящего такие серьезные речи об устремлениях его честного сердца. Она любила его устремления, любила старого солдата, столь верного в его невинной любви к Богу. Она знала, что эта любовь обречена на поражение.

Извиняясь и умоляя ее не почитать его слова за обиду, Ланселот сказал, (1) что после Грааля они уже не могут вернуться к прежнему; (2) что если бы не его преступная любовь, ему, быть может, и разрешили бы достигнуть Грааля; (3) что такой возврат был бы в любом случае опасен, поскольку Оркнейская партия начала неприятнейшим образом присматривать за ними, в чем особливо усердствуют Агравейн и Мордред; и (4) что это было бы великим позором для них самих, а равно и для Артура. Он четко перечислил свои доводы один за другим.

В другой раз он попытался объяснить ей — очень длинно и в путаных словах, — как он открыл для себя Бога. Он полагал, что если ему удастся заставить Гвиневеру обратиться помыслами к Богу, это разрешит вставшую перед ним этическую проблему. Если они смогут вместе направить стопы свои к Богу, это будет означать, что он вовсе не бросил свою любовницу, не принес ее счастье в жертву своему.

Теперь Королева улыбалась, более не таясь. Какой он все-таки милый. Она согласилась с каждым его словом — она уже всей душой обратилась к вере!

И выпростав из ванны белую длань, Королева потянулась к жесткой щетке с ручкой из слоновой кости.

35

Все это было прекрасно, пока не прошло первое упоение от возвращения Ланселота. Прозорливость Королевы могла простираться дальше пределов, положенных заурядному человеку, но свои пределы имелись и у нее. Приятно было с теплым чувством неделю или месяц ожидать Ланселота, хранящего стойкую веру в чудо. Но когда месяц понемногу оборачивается годом, это уже совсем иное дело. Возможно, он, в конце-то концов, и взялся бы снова за прежнее — возможно. Но женщина не может слишком долго дожидаться победы, ибо рискует состариться, не успев насладиться ее плодами. Какой смысл все ждать и ждать пришествия счастья, когда счастье стоит на пороге, а время уносится прочь?

Мало-помалу Гвиневера становилась если и не менее цветущей, то более сердитой. По мере того как один месяц благочестия добавлялся к другому, в глубине ее сердца копилась буря. Благочестие? Самовлюбленность, — безмолвно кричала она, — эгоистическая способность пожертвовать чужой душой, чтобы спасти свою. Повесть о Борсе, предоставившем дюжине предполагаемых благородных дам спрыгнуть с крепостной стрельницы, лишь бы не совершить самому — даже им во спасение — смертного греха, глубоко поразила ее. Теперь вот и Ланселот намеревался проделать нечто похожее. Ну что же, Ланселоту с его рыцарством и мистицизмом, со всеми радостями, коими мир одаривает мужчину, хорошо разыгрывать великое отречение от прошлой любви. Но для отречения все же потребны двое, как потребны они для любви и для ссоры. Она не бесчувственная принадлежность, с которой можно обращаться так, как ему удобно: захотел — взял, захотел — бросил. Человеческое сердце нельзя отбросить подобно тому, как иные бросают пить. Пьянство касается только вас, и только от вас зависит, покончить с ним или нет, но душа возлюбленной не является вашей собственностью, вы не вправе распоряжаться ею по своему усмотрению, вы в долгу перед ней.

Ланселот понимал это так же ясно, как и отважная Гвиневера, и, по мере того как отношения их ухудшались, ему становилось все труднее сохранять прежнюю твердость. Он чувствовал себя, как Боре при вмешательстве безоружного отшельника. Пока дело касалось только его одного, он был, разумеется, вправе смиряться пред Господом, как Боре смирился пред Лионелем. Но придавленный Гвиневерой, будто Боре отшельником, вправе ли он принести свою давнюю любовь в жертву, как был принесен в жертву отшельник? Ланселота, наравне с Гвиневерой, решение Борса повергло в ужас. В сердцах двух любовников гнездилось бессознательное благородство, не способное подстраиваться под догмы. Вот он, восьмой смертный грех — благородство.

Все разрешилось в одно утро, когда они музицировали вдвоем, уединившись в башенном покое. На столе между ними стоял походивший на две огромные книги музыкальный инструмент, называемый регалем. Гвиневера пела песню, сочиненную Марией Французской, а Ланселот с трудом подбирал другую, принадлежащую горбуну из Арраса, — и вдруг Гвиневера накрыла правой рукою все ноты, какие под ней уместились, а левой притиснула обе книги. Регаль страшновато всхрапнул и замолк.

— Что ты?

— Лучше тебе уехать, — сказала она. — Покинь нас. Отправляйся искать приключений. Разве ты не видишь, что я теряю последние силы?

Ланселот глубоко вздохнул и сказал:

— Да, это я вижу. Каждый день.

— Так уезжай же. Не думай, я не собираюсь устраивать сцену. Я не хочу, чтобы мы из-за этого ссорились, и не добиваюсь, чтобы ты передумал. Просто, если ты уедешь, я буду страдать меньше, чем сейчас.

— Ты говоришь это так, словно я намеренно мучаю тебя.

— Нет. Ты ни в чем не виноват. Просто мне хочется, чтобы ты уехал, Ланс, потому что тогда я смогу отдохнуть. Ненадолго. И не будем спорить об этом.

— Конечно, я уеду, коли ты так желаешь.

— Желаю.

— Наверное, так будет лучше.

— Ланс, я хочу, чтобы ты понял, — я не пытаюсь обманом вовлечь тебя во что-то или к чему-то принудить. Я только думаю, что для нас будет лучше расстаться на месяц, на два, расстаться друзьями. Только это и ничего другого.

— Я знаю, что ты никогда не стала бы обманывать меня, Дженни. Я тоже совершенно запутался. Я ведь надеялся, что ты все поймешь. Поймешь, что со мною случилось. Конечно, было бы легче, если бы ты тоже побывала в той барке, если бы ты сама все прочувствовала. А так я не могу передать тебе моих ощущений, потому что тебя там не было, отсюда и все мои трудности. И мне все кажется, будто я приношу тебя в жертву — или нас, если хочешь, — какой-то новой любви…

— И кроме того, — сказал он, отворачиваясь, — дело ведь вовсе не в том, что я… что мне не нужна и старая любовь тоже.

С минуту он простоял в молчании, глядя в окно, руки его неестественно мирно свисали вдоль тела, — и после хрипло добавил:

— Если хочешь, мы начнем все сначала.

Когда он резко отворотился от окна, в комнате было пусто. После обеда он пришел к ее покоям, желая ее повидать, но ему лишь передали на словах, чтобы он сделал то, о чем она его попросила. Он упаковал свои скудные пожитки, не понимая, что случилось, но чувствуя, что был на волосок от великой беды и чудом сумел ускользнуть. Он попрощался со своим согбенным старым оруженосцем, теперь уж в любом случае слишком дряхлым, чтобы отправиться с ним, и наутро выехал из Камелота.

36

Если служанкам Королевы предполагаемое возобновление любовной интриги доставляло радость, то имелись при дворе и такие, кто решительно никакой радости в этой связи не испытывал. А если и испытывал, то радость жестокую и выжидающую. Общий тон двора изменился в четвертый раз.

Первым по порядку из властвовавших здесь настроений было чувство молодого товарищества — чувство, под знаком которого Артур начал свою великую борьбу; вторым — рыцарственное соперничество, с каждым годом все выдыхавшееся, пока величайший из европейских дворов едва не потонул во вражде и бессмысленных соревнованиях. Затем восторженный пыл, возбужденный поисками Грааля, выжег дурные миазмы, претворив их в недолговечную красоту. Ныне же наступила наиболее зрелая и наиболее грустная фаза — восторги благополучно угасли, и все, что осталось двору, это практиковаться в нашем прославленном седьмом чувстве. Ныне двор обрел «знание жизни»: теперь он вкушал плоды успехов, цивилизации, savoir-vivre[6], слухов, мод, злобы и терпимости к любому скандалу.

Половина рыцарей погибла — лучшая половина. Свершилось именно то, чего Артур боялся с самого начала поисков Святого Грааля. Достигая совершенства, человек умирает. Что, кроме смерти, мог испросить Галахад у Бога? Лучшие среди рыцарей обрели совершенство и сгинули, предоставив худшим удерживать завоеванные ими позиции. Правда, еще остались носители прежней закваски — Ланселот, Гарет, Агловаль да несколько дряхлых балабонов вроде сэра Груммора и сэра Паломида, но общий тон задавали иные. Тон задавала угрюмая ярость Гавейна, мишурный блеск Мордреда, сарказмы Агравейна. То, что вытворял в Корнуолле Тристрам, лишь усугубило положение. Ходил по рукам некий магический плащ, который могла носить только верная жена, — или, быть может, то был магический рог, из которого, опять-таки, могла напиться лишь жена, сохранившая верность. С безмолвным смешком подносился в подарок скошенный щит, несший изображение с намеком на наставленные мужу рога. Супружеская верность воспринималась теперь как «новость». Одежды приобрели фантастический вид. Длинные носки Агравейновых туфель приходилось крепить ниже колен к подвязкам посредством золотых цепочек, что до Мордреда, то у него те же цепочки дотягивались до специального пояса, охватывавшего талию. Камзолы, служившие изначально покровами для доспехов, удлинились сзади и укоротились спереди. Даже простая ходьба стала затруднительным делом, ибо существовала опасность споткнуться о собственные рукава. Дамы, желавшие следовать моде, соревновались, выбривая лбы и следя, чтобы не показалось наружу ни пряди волос, рукава же они поневоле связывали узлами, дабы не мести ими пол. Джентльмены в не менее пугающей степени выставляли напоказ ноги. Одеяния их стали многоцветными. Порой одна нога оказывалась красной, другая зеленой. И все эти прорезные мантии и непристойные шутовские наряды носились не от избытка веселья. Мордред облачался в свои смехотворные туфли из чувства презрения: они являли собою сатиру на него самого. При дворе потянуло новыми веяньями.

Так что с Гвиневеры теперь глаз не спускали, и то были не взоры суровой подозрительности или теплого одобрения, но скучающие взоры расчетливости и холодные — общества. Терпеливые коты пока выжидали и мирно посиживали у мышиной норки.

Мордред с Агравейном считали Артура лицемером — каковым и следует быть всякому порядочному человеку, если исходить из предположения, что никакой порядочности не существует и существовать не может. Гвиневера же им представлялась особой, лишенной какой ни на есть культуры.

Изольда Прекрасная, говорили они, тоже наставляла Королю Марку рога, но хотя бы цивилизованным образом. Она делала это изящно, прилюдно, следуя установлениям моды и проявляя самый возвышенный вкус. Всякий мог привлечь к этому внимание Короля и насладиться результатами. Она обладала безупречным чутьем во всем, что касалось нарядов, увлекалась водевильными шляпками, придававшими ей вид подвыпившей бабенки. Она потратила миллионы Марковых денег на павлиньи языки к обеду.

А что Гвиневера? Одевается, словно цыганка, развлекается на манер хозяйки постоялого двора и любовника своего ото всех скрывает. Да и зануда она, если уж правду сказать. Никакого чувства стиля. Стареет без всякого изящества, ревет, сцены закатывает, что твоя торговка из рыбных рядов. Уверяли, будто она выгнала Ланселота, устроив жуткий скандал, во время которого обвинила его в том, что он-де любит других женщин. Предполагалось, что она кричала ему: «Я вижу и чувствую день ото дня, как любовь ваша оскудевает». Мордред сообщил своим двусмысленным музыкальным голосом, что мегеру в женах он способен понять, но в любовницах — увольте. Эпиграмма эта получила широкое распространение.

Артур, замкнутый и несчастный в новой атмосфере, приобретавшей по отношению к нему свойства центробежные взамен центростремительных, в простых одеждах бродил по дворцу, стараясь оставаться вежливым. Королева, более него склонная к наступательным действиям, — он еще помнил ее решительной девушкой с темными волосами и алыми губами, то и дело встряхивающей головой, — вознамерилась овладеть ситуацией, задавая пиры и изображая светскую даму. Снова пошли в ход румяна и пышные одеяния, оставленные ею при возвращении Ланселота. В поведении ее появились признаки легкого безумия. Всем блестящим царствованиям знакомы такие пустые периоды, во время которых Корона лишается большей части своих приверженцев.

Беда разразилась внезапно, когда Ланселот еще пребывал неведомо где. Ощущение опасности, висевшее в воздухе со времен Грааля, внезапно сгустилось до вещественной плотности во время обеда, данного Королевой.

По всей видимости, Гавейн питал пристрастие к плодам и фруктам. Более всего ему нравились груши и яблоки, и оттого несчастная Королева, старавшаяся преуспеть в новой для нее роли хозяйки светского салона, особо позаботилась, дабы во время обеда, устроенного ею для двадцати четырех рыцарей, обеда, к которому ожидался и Гавейн, стол украшали отборные яблоки. Она знала, что партия Оркнея и Корнуолла вечно представляла угрозу для чаяний мужа, — а Гавейн стоял теперь во главе клана. Королева надеялась, что обед пройдет удачно, что он поможет создать новую атмосферу, что это будет изысканный обед. Она пыталась ублажить злые языки, обратясь в обходительную хозяйку, подобную Изольде Прекрасной.

К несчастью, не одна она знала о Гавейновой слабости к яблокам, и, к несчастью же, озлобление, порожденное убийствами Пеллиноров, все еще не иссякло. Правда, Артуру удалось отвратить Агловаля от мстительных помыслов, и казалось, будто раны, нанесенные стародавней враждой, затянулись. Но был один рыцарь по имени сэр Пинель, дальний родственник Пеллиноров, считавший отмщение необходимым. И сэр Пинель отравил яблоки.

Яд — оружие неверное. В этом случае оно, как вообще нередко бывает, ударило мимо цели, и предназначенное Гавейну яблоко съел рыцарь из Ирландии по имени Патрик.

Вообразите картину, бледные рыцари, вскочившие из-за стола в свете свечей, безуспешные попытки оказать несчастному помощь, мнительные взоры, с пристыженной подозрительностью впивающиеся то в одного, то в другого. О Гавейновой слабости ведомо было каждому. Семейство его никогда не ходило в любимчиках у нелюбимой теперь Королевы. Обед давала она. А Пинелю в его положении пускаться в объяснения было не с руки. Кто-то из присутствующих ошибкой убил вместо Гавейна сэра Патрика, и пока не откроют убийцу, подозрение в равной мере будет тяготеть надо всеми. Сэр Мадор де ла Порте, превосходивший прочих то ли самомнением, то ли злорадством, то ли въедливостью, в конце концов высказал вслух то, что было у всех на уме. Он обвинил Королеву в предательстве.

В наши дни, когда цель правосудия темна и невнятна, каждая из сторон нанимает защитников, чтобы они, препираясь, выявили эту цель. В ту пору представители высших классов нанимали заступников, дабы те выявляли оную в драке, что, в сущности, сводится к тому же. Сэр Мадор решил сэкономить на адвокате и самому отстоять свою правоту, он потребовал также, чтобы Гвиневера поручила ведение дела какому-либо заступнику, способному ее защитить. Артур, вся философия которого основывалась на превосходстве права над силой, помочь жене ничем не мог. Если Мадор требовал Суда Чести, его требование надлежало выполнить. Артур же не имел права сражаться, когда тяжба касалась его жены, точно так же, как в наше время супруги лишены права давать показания друг против друга.

Положение складывалось — хуже некуда. Подозрения, слухи, взаимные обвинения и контробвинения запутали разбирательство чуть ли не до того, как оно началось. Вражда с Пеллинорами, старинная распря между Пендрагоном и Корнуоллом, причастность Ланселота, а затем еще и внезапная смерть человека, никак, по всей видимости, не связанного ни с тем, ни с другим, ни с третьим, — все это смешалось в ядовитый туман, кольцами смыкавшийся вокруг Королевы. Если бы Ланселот оставался при ней, он бы и стал сражаться в качестве ее заступника. Но она отослала его, и никто не ведал куда, некоторые полагали даже, что во Францию, к родителям. Если бы было известно, что он где-то поблизости, сэр Мадор, возможно, оставил бы свои подозрения при себе.

Не стоит, хотя бы из милосердия, задерживаться на днях, предшествовавших судебному поединку — не стоит описывать смятенную женщину, стоящую на коленях перед сэром Борсом, который ее и раньше-то не шибко любил, а ныне, едва-едва воротясь от Грааля, к коему привело его собственное целомудрие, любил и того меньше. Она умоляла его сразиться за нее, если не удастся отыскать Ланселота. Ей пришлось молить об этом, бедняжке, ибо страсти двора достигли такого накала, что по своей воле никто бы за ее защиту не взялся. Королева Англии не могла отыскать себе заступника.

Наихудшей оказалась ночь перед поединком. Ни Гвиневера, ни Артур не сомкнули глаз. Он твердо верил в ее невиновность, но в отправление правосудия вмешаться не мог. Она, раз за разом трогательно заверявшая его в этой невиновности, сознавала, что в нынешнее бедственное положение ее привели совсем иные горести и что к следующей ночи она, быть может, уже сгорит на костре. Вместе озирали они трагедию и унижение созданного ими Круглого Стола, ни единый человек из которого не желал их спасти, и оба знали, что все в один голос называют Королеву Стола погубительницей добрых рыцарей. В пропитанном горечью мраке Артур вдруг с отчаянием воскликнул: «Что за причина, что ты не можешь удержать при себе сэра Ланселота?» Так оно и тянулось до самого утра.

37

Сэр Борс-женоненавистник без особой охоты согласился сразиться за Королеву, если никого иного отыскать не удастся. Он объяснил ей, что ему вообще-то делать этого не следует, поскольку и сам он присутствовал на обеде, но когда Артур застал Королеву стоящей перед ним на коленях, сэр Боре покраснел, поспешил поднять ее и согласился. Затем он на пару дней куда-то исчез, ибо суд должен был состояться спустя две недели.

Для поединка приготовили луг близ Вестминстера. По сторонам широкого квадрата воздвигли заграждение из крепких бревен наподобие лошадиного загона — только заграждение без барьера внутри. Если бы речь шла об обычном бое на копьях, тогда барьер построили бы, но в данном случае биться предстояло не на жизнь, а на смерть, а это означало, что для окончания поединка рыцарям, возможно, придется спешиться и биться на мечах, и оттого барьера городить не стали. По одну сторону луга воздвигли помост для Короля, по другую — для Лорда-Констебля. Помост и заграждение обтянули тканями. По концам ристалища устроили занавешенные проходы, вроде тех, сквозь которые выезжают на арену циркачи. В одном из углов его помещалась всем желающим на обозрение огромная груда хвороста с железным столбом посередке, таким, что не обгорит и не расплавится. Столб и хворост предназначались для Королевы, коли закон признает ее виновной. Перед тем, как Артур приступил к главному труду всей его жизни, человек, посмевший в чем-либо обвинить Королеву, был бы предан смерти прямо на месте. Теперь же, благодаря проделанной им работе, ему надлежало приготовиться к тому, чтобы послать на костер собственную жену.

Ибо в мозгу Короля начала вызревать новая мысль. Все прежние усилия прорыть для Силы отводной канал пошли прахом, даже когда перед ней были поставлены духовные цели, и ныне он нащупывал путь к полному ее искоренению. Довольно раболепствовать перед Силой, решил Король, Силу следует выкорчевать со всеми ее корнями и сучьями, установив новые основания бытия. Мысль его подбиралась к Праву, принявшему вид самодовлеющего критерия, к Правосудию как отвлеченному принципу, не опирающемуся на насилие. Еще несколько лет, и он додумался бы до Гражданского Права.

День был холодный. Ткань ограждения и шатра натянулась, и флажки, распластавшись, лежали по ветру. Палач в своем углу дул на пальцы, пристроившись поближе к жаровне, от пламени которой ему предстояло запалить огромный костер. Герольды в шатре Лорда-Констебля облизали потрескавшиеся на ветру губы, перед тем как прижать к ним трубы и сыграть фанфары. Гвиневере, сидевшей между солдатами из стражи Констебля, пришлось попросить, чтобы ей принесли шаль. Она заметно осунулась. Печальное, немолодое лицо застыло в ожидании, напряженном и стойком, между мясистыми лицами стражников.

Разумеется, спас ее Ланселот. Боре за время своей двухдневной отлучки сумел отыскать его в монашеской обители, и в самый последний миг Ланселот вернулся, чтобы сразиться за Королеву с сэром Мадором. Никто из знавших его и не ожидал ничего иного, — был ли он отослан с позором или без оного — но поскольку считалось, что Ланселот покинул страну, его возвращение окрасилось в драматические тона.

Сэр Мадор выехал из прохода на южном конце ограждения и, пока его герольд дул в трубу, огласил свои обвинения. Из северного прохода появился сэр Боре и тут же отправился совещаться сначала с Королем, а после с Констеблем, вступив с ними в длинные, запутанные объяснения либо споры, сути которых из-за ветра никто уловить не смог. Зрители забеспокоились, гадая, в чем помеха и почему судебный поединок не продолжается, как ему следует. Затем, после нескольких путешествий от королевского помоста к помосту Лорда-Констебля, сэр Боре скрылся в своих воротцах. Возникла неуютная пауза, во время которой черная комнатная собачонка с приплюснутым носиком выскочила на ристалище и понеслась неведомо куда, по каким-то лишь ей известным делам. Один из рыцарей стражи изловил ее и связал навыйником от щита, за что публика наградила его ироническим «ура». Затем наступило молчание, нарушаемое лишь криками лотошников, расхваливающих свои орехи и имбирные пряники.

Ланселот выехал из северного прохода с гербом Борса на щите, и все, сидевшие в амфитеатре, мгновенно поняли, что это он, только переодетый. Тишина наступила такая, словно все разом затаили дыхание.

Он вернулся не из снисходительной жалости к Королеве. Грубое объяснение насчет того, что он-де «покончил с ней», чтобы спасти свою душу, а теперь возвратился, явив волнующую щедрость этой же самой души, — это неверное объяснение. Все было гораздо сложнее.

Главная беда этого рыцаря — с самого его детства, из которого он в полной мере так и не вышел, — состояла в том, что для него Бог был живым существом. Не абстракцией, которая карает тебя за пороки и награждает за добродетели, а живым существом, как Гвиневера или Артур, или кто угодно другой. Ланселот, разумеется, чувствовал, что Бог по всем статьям превосходит Гвиневеру или Артура, но главное было все-таки в том, что Он оставался для Ланселота живым человеком. У Ланселота имелись совершенно определенные представления относительно того, как этот Человек выглядит, и что он чувствует, — и в некотором смысле он был в этого Человека влюблен.

Рыцарь, Совершивший Проступок, был вовлечен не в Вечный Треугольник. Речь следует вести о Вечном Четырехугольнике — столь же вечном, сколь и четырехугольном. Дело вовсе не в том, что он бросил любовницу, опасаясь кары со стороны некоей разновидности Священного Пугала, просто перед ним оказались два любимых им человека. Одним была Артурова Королева, другим — Тот, Кто, безмолвно присутствуя в Замке Кербонек, отправлял там таинство мессы. К несчастью, как это нередко случается в любовных делах, два объекта его страсти никак не могли поладить друг с другом. Все выглядело почти что так, словно ему предстояло выбрать между Джейн и Дженет, и он словно бы ушел к Дженет, — не из боязни, что та накажет его, если он останется с Джейн, но чувствуя, с сердечным жаром и жалостью, что ее он любит гораздо сильнее. Возможно, он чувствовал даже, что Богу он нужнее, чем Гвиневере. Именно эта проблема, скорее эмоциональная, чем этическая, и заставила его искать убежища в обители, где, как он надеялся, ему удастся до конца разобраться в своих чувствах.

И все-таки было бы не совсем верным сказать, что не великодушные побуждения заставили его воротиться. Ланселот был человеком великодушным. Он был маэстро. Даже если в обычные времена Бог нуждался в нем сильнее, на этот раз нужды его первой любви явно были безотлагательнее. Мужчина, оставивший Джейн ради Дженет, тоже ведь может сохранить достаточно душевной теплоты, чтобы вернуться к первой, когда она будет отчаянно в нем нуждаться, и теплоту эту можно тогда было б назвать жалостью, великодушием, благородством — если бы вера в существование этих чувств не вышла в наше время из моды и не стала бы отчасти даже неприличной. Как бы там ни было, но Ланселот, боровшийся со своей любовью к Гвиневере, как и со своей любовью к Богу, вернулся к ней сразу, едва лишь прознав, что она в беде, и стоило ему увидеть ее просиявшее лицо, заждавшееся под постыдною стражей, как укрытое кольчугой сердце его перевернулось, пронзенное неким чувством, — назовите его любовью или жалостью, или как вам это понравится.

В тот же миг перевернулось и сердце сэра Мадора де ла Порте, но идти на попятный ему было уже поздновато. Лицо его под шлемом невидимо для всех побагровело, он ощутил как бы некое жжение под соломой, облекавшей крутом его череп. Он вернулся в свой угол и пришпорил коня.

Есть нечто прекрасное в том, как взлетает в воздух сломанное копье. Внизу под ним, на земле, еще вовсю идет потасовка. Ленивое движение копья, его подъем и кружение, медлительные и безмолвные, составляют с потасовкой разительный контраст. Копье как бы возносится над земными заботами, похоже, не усматривая в быстром движении смысла. Быстрое движение — в данном случае движение сэра Мадора, покидающего коня спиной вперед и кверху ногами, — происходит много ниже копья, совершающего в грациозной отрешенности свой независимый пируэт и падающего на землю, туда, где больше никто о нем и не вспомнит. По какому-то баллистическому капризу копье сэра Мадора пало вниз острием — в точности за спиной рыцаря-стражника, что держал в руках черного мопса. Когда этот рыцарь впоследствии оборотился и обнаружил копье, стойком торчавшее сзади него, точно заглядывая через плечо, его продрал озноб.

Сэр Ланселот спешился, дабы лишить себя преимущества, каковое имеет всадник перед пешим бойцом. Сэр Мадор поднялся и буйно замахал мечом в сторону противника. Он не на шутку осерчал.

Потребовалось два основательных удара, чтобы угомонить сэра Мадора. Когда он в первый раз очутился на земле, Ланселот подошел к нему, чтобы принять его капитуляцию, но сэр Мадор снова разволновался и сподниза ткнул возвышающегося над ним противника мечом. Это был довольно подлый удар, нацеленный снизу в пах сквозь такую часть доспехов, которая по необходимости укреплена менее всего. Ланселот отступил, чтобы позволить сэру Мадору встать, если тому угодно будет продолжить поединок, и все увидели, как его набедренники и наголенники заливает кровь. Было нечто жуткое в том, как терпеливо он отступил, с пробитым бедром. Выйди он из себя, перенести это зрелище было бы легче.

Во второй раз королевин заступник ударил сэра Мадора покрепче. Затем он сорвал с него шлем.

— Ладно, — сказал сэр Мадор. — Сдаюсь. Я был не прав. Сохрани мне жизнь.

Тут Ланселот сделал очень изящный ход. На его месте практически всякий рыцарь удовлетворился бы тем, что дело Королевы выиграно, и оставил бы все как есть. Но Ланселоту была присуща своего рода прилежная заботливость по отношению к людям, он почитал необходимым думать о том, что они чувствуют или могут почувствовать.

— Я сохраню тебе жизнь, — сказал он, — лишь если ты пообещаешь мне, что на могиле сэра Патрика ничего написано не будет. Ни слова о Королеве.

— Обещаю, — сказал Мадор.

Затем, пока лекари еще несли по полю потерпевшего поражение адвоката, Ланселот направился к королевской ложе. Королеву, не теряя времени, освободили, и она уже сидела рядом с Артуром.

Артур сказал:

— Снимите ваш шлем, неведомый рыцарь.

Артур и Гвиневера испытали прилив любви и сострадания, когда рыцарь снял с себя шлем, и они снова увидели некрасивое, столь знакомое им лицо, обладатель которого, истекая кровью, стоял перед ними.

Артур спустился на поле. Он заставил Гвиневеру встать, взял ее за руку и свел за собой на арену. Он церемонно поклонился сэру Ланселоту и потянул Гвиневеру за руку, чтобы и она присела перед рыцарем в реверансе. В полный голос Король произнес, складывая слова на старинный манер:

— Сэр, грамерси за ваш великий ратный труд, что приняли вы нынче за меня и за мою Королеву.

Любовь светилась на его улыбающемся лице, а за спиной у него Гвиневера рыдала так, словно сердце ее разрывалось.

38

И случилось так, что правда относительно смерти сэра Патрика открылась на следующий день — благодаря появлению Нимуи, представившей объяснения, кои она получила с помощью ясновидения. Мерлин, перед тем как позволить Нимуе замкнуть его в пещере, вверил ей Дело Британии. Он заставил ее пообещать, — большего он сделать не мог, — что раз уж она овладела всем его волшебством, то она теперь и будет присматривать за Артуром. Выслушав обещание, он смиренно вошел в свою темницу, на прощание окинув Нимую долгим обожающим взглядом. Нимуя при всем ее легкомыслии и непунктуальности была девушкой, в сущности, доброй. Она прибыла ко двору, опоздав всего на день, поведала, как было отравлено яблоко, и вернулась к собственным заботам. Сэр Пинель подтвердил ее показания, ударившись тем же утром в бега, но оставив писанное признание, и все сошлись на том, что сэр Ланселот весьма удачно оказался поблизости.

Может быть, и удачно, да только не для Королевы. Да, разумеется, она жива и спасена от позора, и однако же случилось невообразимое. Несмотря на все слезы, несмотря на безудержный всплеск чувств, снова потрясший их, Ланселот продолжал упрямиться, желая остаться верным своему Граалю.

Ему-то хорошо, восклицала Гвиневера, — она с каждым днем теряла рассудок, и смотреть на нее было тяжко, — ему хорошо, он купается в новых радостях. Ну еще бы, он испытывает восхитительные ощущения — силу, просветление, душевный подъем — они способны искупить все, что угодно. Возможно, этот его знаменитый Бог дал ему нечто такое, чего она дать не сумела. А ей-то как быть? Ему не случалось задумываться о том, что она получила от Бога? Все выглядит в точности так, кричала она Ланселоту в лицо, как если бы он бросил ее ради другой женщины. Он отнял у нее все самое лучшее, а теперь, когда она постарела и ни на что не годится, он норовит отыскать утешение где-то еще. Он повел себя с типичным для мужчины скотским эгоизмом — взял все, что мог, в одном месте, а когда там поживиться стало уже нечем, отправился в другое. Мелкий воришка — вот кто он такой. И подумать только, она ему верила! Хватит, больше она не любит его, она не позволит ему и приблизиться к ней, даже если он на коленях станет молить ее об этом. И на самом-то деле, она не ставила его ни во что еще до того, как начались поиски Грааля, — да, ни во что, и она уже тогда решила бросить его. Пусть не думает, будто это он ее бросает: совершенно наоборот. Это она отшвыривает его прочь, словно грязную тряпку, потому что не чувствует к нему ничего, кроме презрения. К нему и к его позерству, к его раздутой от важности физиономии, к его низости, к его инфантильности и тщеславию. К его никчемному Боженьке и ханжеской лжи. И если он хочет знать полную правду, а она не видит никакого смысла и дальше ее скрывать, — так при дворе есть один молодой рыцарь, уже ставший ее любовником: уже бывший им еще до Грааля! Милейший молодой человек — не чета Ланселоту! Очень ей нужен такой прокисший сморчок, когда у ее ног лежит прекрасный, как роза, мальчик, который боготворит ее, да-да, боготворит землю, по которой она ступает! Самое лучшее для Ланселота это вернуться к Элейне, к матери его знаменитого сына. И пусть себе молятся вместе, если получится, две старых развалины, целую ночь напролет. Пусть беседуют о своем дитятке, о Галахаде, нашедшем этот проклятый Грааль, пусть смеются над ней, если им это нравится, да, пожалуйста, смейтесь, милости просим, смейтесь, ведь она так и не смогла родить сына.

И тут Гвиневера начинала хохотать, между тем как некая часть ее, словно сквозь окна, выглядывала сквозь глазницы наружу и с отвращением внимала производимому ей шуму, — потом смех сменялся слезами, и она принималась бурно рыдать.

Странное дело, но Артур, решив устроить по случаю оправдания Королевы турнир, выбрал для него место невдалеке от Корбина. Этим местом мог быть Винчестер или Бракли, где и сейчас находится одно из четырех уцелевших в Англии турнирных полей. Собственно, важным является не место, где проходил турнир, важно, что именно в Корбине влачила в одиночестве зрелые годы бездетная ныне Элейна.

— Ты, разумеется, отправишься на этот турнир? — злобно спросила Королева. — Не упустишь же ты возможности побывать рядышком со своей потаскухой?

Ланселот сказал:

— Дженни, неужели ты не способна ее простить? Скорее всего, она теперь столь же некрасива, сколь и несчастна. Она ведь никогда не обзаводилась запасными позициями.

— Великодушный Ланселот!

— Если ты не желаешь, чтобы я ехал на этот турнир, — сказал он, — я не поеду. Я никогда не любил никого, кроме тебя.

— Кроме Артура, — сказала Королева. — Кроме Элейны. Кроме Бога. Если, конечно, не существует еще и других, о которых я не прослышала.

Ланселот пожал плечами — один из глупейших жестов, когда собеседник твой жаждет ссоры.

— А ты поедешь? — спросил он.

— Я? Ехать туда, чтобы полюбоваться, как ты увиваешься вокруг этой кочерыжки? Разумеется, не поеду и тебя не пущу.

— Ну и отлично, — сказал он. — Я скажу Артуру, что болен. Я могу сослаться на то, что еще не оправился от раны.

И он пошел искать Короля.

Когда все уехали на турнир и при дворе стало пусто, Гвиневера вдруг передумала. Возможно, она удержала Ланселота, чтобы остаться с ним наедине, а обнаружив, что ничего путного из их уединения не выходит, переменила решение, — впрочем, причина нам неизвестна.

— Лучше тебе все же поехать, — сказала она. — Если я стану держать тебя здесь, ты скажешь, что я это из ревности, и будешь потом тыкать меня в эту ревность носом. Кроме того, если ты останешься, это может вызвать скандал. Да и не нужен ты мне. Видеть тебя не могу. Убирайся. Ступай!

— Дженни, — попытался он урезонить ее, — как же я поеду теперь. Я ведь сказал, что мне мешает рана, и если я все же появлюсь на турнире, скандал разразится куда более громкий. Все подумают, что мы поссорились.

— Ну и пусть себе думают, что хотят. Я только одно могу тебе сказать: лучше уезжай, пока ты не свел меня с ума.

— Дженни.

Он чувствовал, что сердце его разрывается надвое, и что безумие, до которого она некогда его довела, того и гляди поразит его снова. Возможно, и она это заметила. Как бы там ни было, повадка ее внезапно смягчилась, и она проводила его в Корбин ласковым поцелуем.

«Я возвращусь назад», — пообещал он когда-то, и вот наконец сдержал обещание. Немыслимо было приехать на турнир и не проведать Элейну. Дело не только в том, что он обещал ей вернуться, он к тому же хранил в памяти последние слова их единственного сына, ныне покойного или по крайней мере перенесенного в мир иной. Даже самый жестокий человек навряд ли отказался бы навестить ее при таких обстоятельствах.

Значит, придется остановиться в Корбине, рассказать ей о Галахаде, а на турнире сражаться в измененном обличье. Он объяснит Артуру, что сослался на рану, дабы явиться туда нежданным и неузнанным, ибо таковы новомодные веяния. Эта отговорка и объяснит, почему он обосновался в замке Корбин, а не там, где проходит турнир, и предотвратит разного рода скандальные толки о его новой ссоре с Королевой.

Подъезжая аллеей ко рву и минуя cheval de frise, он с изумлением обнаружил, что Элейна ждет его на зубчатой стене — в той же позе, в какой он оставил ее, уезжая, двадцать лет назад. Она встретила его в Главных Воротах.

— Я ждала тебя.

Она потолстела, стала приземистой, похожей отчасти на Королеву Викторию, и появление его приняла с простодушием истинной веры. Он же сказал, что вернется, — ну, вот и вернулся. Ничего иного она и не ожидала.

И следующие ее слова вонзились в его сердце, как нож.

— Теперь ты останешься здесь навсегда, — сказала она, и это не прозвучало вопросом. Вот во что претворила она ответ, данный им, когда они расставались много лет назад.

39

Если вам хочется почитать о Корбинском турнире, обратитесь к Мэлори, там все описано. Мэлори был страстным любителем турниров, подобно тем пожилым джентльменам, что в наши дни не вылезают из крикетных павильонов стадиона «Лордз», — быть может, он имел даже доступ к какому-то древнему справочнику вроде «Уиздена», а то и к судейским протоколам. О каждом из прославленных турниров он приводит исчерпывающий отчет, сообщая о всяком рыцаре, сколько очков он набрал, и как звали человека, который перебросил его через конский круп или вышиб из него дух. Однако дотошные описания старых крикетных матчей способны нагнать только скуку на тех, кто в них не участвовал, и потому мы не станем давать подробный отчет об этом турнире. Пожалуй, единственное, что у Мэлори скучновато, так это подробнейшие судейские ведомости, которые он приводит в двух-трех местах, — хоть, впрочем, и они не совсем уж скучны для человека, осведомленного, в чью форму были облачены те или иные из рыцарей помельче. Для нас довольно будет сказать, что Ланселот разил противника по всему полю — за время, прошедшее после Грааля, к нему вернулось все его мастерство — и что он со своим мечом превзошел бы все поставленные им за долгую жизнь рекорды, если бы не открылась заново рана, полученная им от сэра Мадора. Странно, что он показал столь высокий уровень исполнительского мастерства именно в этот раз, ибо душа его изнывала втройне — по Гвиневере, по Богу и по Элейне, — следует, впрочем, сказать, что в подобных обстоятельствах не один он являл высокие образцы искусства. В конце концов, после того, как он, несмотря на старую рану, сокрушил то ли тридцать, то ли сорок рыцарей (спешив, кстати сказать, и Агравейна с Мордредом), на него насели сразу трое, и копье одного из нападавших пробило его защиту. Копье сломалось, оставив наконечник у Ланселота в боку.

Ланселот покинул поле, пока был еще способен усидеть на коне, и поскакал быстрым галопом, раскачиваясь в седле и отыскивая место, где он сможет побыть один. Всякий раз, как он получал серьезную рану, в нем просыпалась эта инстинктивная потребность в одиночестве. Смерть представлялась ему частным делом, и если уж пришлось умирать, он старался получить возможность умереть наедине с собой. Лишь один рыцарь увязался за ним — Ланселот был слишком слаб, чтобы избавиться от него, — этот-то рыцарь и помог ему вытащить из ребер наконечник копья, и он же, когда Ланселот все же лишился чувств, расположил его поудобней, «повернув сэра Ланселота так, чтобы ветер дул ему в лицо». Тот же самый рыцарь в конце концов уложил его в постель и доставил к этой постели не помнившую себя от горя Элейну.

Важность Винчестерского турнира определяется не каким-то особым проявлением воинской доблести и даже не плачевной раной Ланселота, от которой он со временем оправился Связанные с этим турниром обстоятельства, сыгравшие немалую роль в жизни четырех наших друзей, еще остается пересказать. Ибо Ланселот, нежданно столкнувшийся с необоснованной уверенностью несчастной Элейны, уверенностью в том, что он останется с ней навсегда, не решился сказать ей правду. Возможно, он был во многих смыслах человеком слабым — прежде всего слабым в том, что отнял Гвиневеру у своего лучшего друга, слабым в своих попытках променять возлюбленную на Бога и, наконец, если уж говорить о главном проявлении его слабости — в том, что он пытался утешить Элейну, обещав ей возвратиться. Ныне, когда он лицом к лицу столкнулся с простодушными надеждами бедной женщины, он не отважился одним решительным ударом разрушить ее иллюзии.

При всей ее простоте и неосведомленности иметь с Элейной дело было непросто, ибо она обладала тонкостью чувств, — в сущности говоря, куда большей, нежели Гвиневера, хоть и не хватало ей силы, которой была наделена храбрая и открытая внешнему миру Королева. Ей достало деликатности не ошеломлять Ланселота восторженными приветствиями, когда он вернулся после долгой отлучки, не пенять ему, да она никогда и не чувствовала, что имеет причины ему пенять, и сверх всего — не удушать его жалобами на свою горькую участь. Пока они дожидались в Корбине начала турнира, она, словно зажав сердце в кулак, не давала себе никаких поблажек: тщательно воздерживаясь от упоминаний о долгих годах, прожитых ею в надежде на возвращение своего господина, о своем одиночестве — полном теперь, когда у нее не осталось и сына. Все, о чем она умалчивала, Ланселоту было известно. Сам неуверенный и тонко чувствующий, он забыл уже, как странно начинались их отношения. В печалях Элейны он винил теперь только себя.

И оттого, когда она обратилась к нему с пустяковой просьбой, пред тем избавив его от стольких слез и восторгов, что оставалось делать ему, как не доставить ей удовольствие? Ему еще предстояло открыть ей тщету ее покамест непоколебленных надежд. А он все откладывал. Ощущая себя палачом, осведомленным о неизбежности завтрашней казни, он пытался дать жертве сегодня хотя бы немного радости.

— Ланс, — сказала она перед самым турниром, по-детски смиренно прося его о странной услуге, — теперь, когда мы вместе, ты согласишься носить на турнире мой знак?

Теперь, когда мы вместе! И в ее интонациях он вдруг увидел отображение двадцати лет одинокой жизни и в первый раз осознал, что все это время она следила за его рыцарскими успехами, словно школьница, влюбленная в бэтсмена Хоббса. Бедняжка воображала себе его битвы — и почти наверняка воображала неверно, втайне утоляя изголодавшееся сердце полученными из вторых рук описаниями поединков, гадая, чей знак занимает сегодня почетное место. Быть может, она двадцать лет твердила себе, что настанет день, когда великий воин выйдет сражаться с ее лентой на шлеме, — одна из тех надежд, смешных и честолюбивых, которыми насыщается несчастливая душа, лишенная достойной ее пищи.

— Я никогда не носил ничьих знаков, — сказал он со всей откровенностью.

Она не стала молить и жаловаться и честно постаралась скрыть разочарование.

— Но твой понесу, — сразу прибавил он. — И буду горд этим. Да кроме того, он поможет мне — и даже очень поможет — остаться неузнанным. Как раз потому, что это мое обыкновение ведомо всем, он станет отличнейшей маскировкой. Как ты умно это придумала! К тому же он заставит меня лучше сражаться. Каков он?

То был шитый крупным жемчугом алый рукав. За двадцать лет можно сделать хорошую вышивку.

Через две недели после Винчестерского турнира, пока Элейна еще выхаживала своего героя, возвращая его к жизни, Гвиневера устроила при дворе сцену сэру Борсу. Будучи женоненавистником, Боре всегда имел с женщинами весьма поучительные сцены. Он говорил, что думал, и они говорили, что думали, и никто из них ни капли другого не понимал.

— А, сэр Боре, — произнесла Королева, которая в спешке послала за ним, едва прослышав про алый рукав, ибо Боре был одним из ближайших сородичей Ланселота. — А, сэр Боре, слышали ли вы, как сэр Ланселот коварно меня предал?

Боре, уразумев, что Королева «от гнева едва не лишилась рассудка», густо покраснел и сказал с преувеличенной терпеливостью:

— Если и был кто предан, так это сам Ланселот. Его смертельно ранили три рыцаря сразу.

— Я рада, — крикнула Королева, — рада слышать об этом! И хорошо, если он умрет. Он коварный рыцарь-изменник!

Сэр Боре пожал плечами и поворотился к Королеве спиной, словно желая сказать, что не намерен выслушивать подобные речи. Вся спина его, пока он шагал к дверям, показывала, что именно думает он о женщинах. Королева кинулась следом, намереваясь, если придется, задержать его силой. Она не собиралась позволить ему с такой легкостью избегнуть этой сцены.

— Разве я не могу назвать его изменником, — возопила она, — если он носил во время турнира в Винчестере на своем шлеме красный рукав?

Боре, устрашась физического насилия, ответил:

— Меня и самого печалит этот рукав. Не нацепи он рукав, чтобы никто его не признал, может быть, на него и не набросились бы сразу трое.

— Тьфу на него! — воскликнула Королева. — Он получил хорошую взбучку, при всей его заносчивости и бахвальстве. Его побили в честном бою.

— Ничего подобного. На него напали трое зараз, да к тому же и старая рана его открылась.

— Тьфу на него! — повторила Королева. — Я слышала, как сэр Гавейн рассказывал перед Королем, что нет слов передать, какая любовь между ним и Элейной.

— Я не могу запретить Гавейну говорить, что ему вздумается, — горячо, отчаянно, жалостно, гневно, испуганно выпалил сэр Боре и вышел, хлопнув дверью и тем почти что сравняв счет.

А в Корбине Ланселот с Элейной держали друг дружку за рука Он бледно улыбнулся ей и слабым голосом сказал:

— Бедная Элейна. Похоже, тебе на роду написано выхаживать меня то от одной болезни, то от другой. Только полуживого тебе и удается меня получить.