Разговор не клеился, и старший по чину оставил Орехова одного — вести профилактическую беседу. Цель — попытаться склонить Морозова к сотрудничеству. Орехов понимал — попытка безнадежная. Морозов уверен — ничего противоправного ни он, ни лаборант не совершили. Кто доказал, что «Архипелаг» — клевета? Чьим решением запрещена книга?
Орехову это бесстрашие импонировало. Ему давно хотелось разговориться с кем-нибудь из тех, кто рисковал собой не только по душевному порыву, но еще и по убеждению. Хотелось понять природу смелости, этих людей: почему они сделали такой выбор? Морозова Орехов тоже, видимо, заинтриговал: этот странный оперативник явно интересовался их движением не по службе, а «от себя».
— Ну, если вы рассчитываете на мою откровенность, — сказал ему Морозов, — зачем меня считать дураком?! Ведь о том, что я выхожу из дому с «Архипелагом», узнал только лаборант, и только — по телефону.
Орехов признался: да, ваш телефон прослушивается. Это было началом разглашения государственной тайны — такая статья Уголовного кодекса будет потом ему инкриминирована. Орехов понимал, на что идет, — он тоже сделал свой выбор. Потому что уже тогда считал еще бо́льшим преступлением преследование правозащитников.
Затем они стали встречаться с Морозовым по-приятельски: тот снабжал Орехова правозащитной литературой. Подолгу разговаривали. Кое-что Орехов записывал. Он полагал, что сможет из этих заметок составить объективную характеристику правозащитного движения. Верил, что убедит, — нет, не своих начальников, а высшее руководство КГБ и страны: эти люди хотят добра. Копил аргументы. Знал — его в конце концов вычислят, ведь у них существовал специальный отдел — для разработки своих же сотрудников.
Конечно, он мог остановиться. Отступить. Даже сменить специальность. Многие так и поступали, текучка в их отделе была большая. Уходили чаще всего «по язве желудка» — о диагнозе договаривались с врачами. Хотя диагноз был другой — тошнило не от язвы, а от работы. Этот вариант Орехов для себя не исключал. Но дело в том, что он все больше привязывался к людям, которым помогал — теперь через Морозова. «Если они рискуют, — думал Орехов, — то неужели я не могу?» К тому же он видел — они рискуют не ради личного благополучия.
А иногда казалось — ничем не рискуют. В любой ситуации они оставались прежними. Лишенные свободы не переставали бороться. Их письма из мест заключения ходили по рукам. Самиздат вел хронику их жизни в неволе. Да можно ли полностью закабалить человека, если он свободен внутренне?
Их внутренняя свобода была главным соблазном. Когда Орехов позволил себе чересчур критическое замечание о характере своей работы, один из его коллег, секретарь парторганизации, мгновенно отреагировал: «А ты, Орехов, оказывается, комитетский диссидент». Секретарь, конечно, шутил, не подозревая, как близок к истине.
Орехов хорошо знал всех единомышленников Морозова — уже тогда они были известны, как Хельсинкская группа. Орлов, Подрабинек, Щаранский, Слепак — все они свободно говорили (и писали в открытых письмах) о невыполнении у нас Хельсинкских соглашений по правам человека. Но как же легко коллеги Орехова превращали их ксерокопированные письма в листовки, а высказывания, записанные старательными агентами, в «клевету, направленную на подрыв государственного строя»!..
В разговорах с Морозовым Орехов вскользь спрашивал: такой-то бывает у Орлова? На кивок в ответ — больше ни слова. Только морщился. «Неужели внедрен?» — удивлялся Морозов.
Все-таки они, эти диссиденты, думал Орехов, поразительно доверчивы. Им легче обмануться, чем заподозрить человека. Никак не могут привыкнуть к мысли, что их разговоры бывают слышны сквозь множество стен, если среди них человек с микроскопическим, заколотым, как булавка, радиопередатчиком. Что квартиры самых известных диссидентов не только прослушиваются смирно лежащим под паркетом «жучком», передающим все голоса в стоящую на улице, за углом, машину. Но и просматриваются. Конечно, аппаратура недешево стоит, зато проста в употреблении. Ее глазок, чуть крупнее макового зернышка, выведен через потолок, совершенно незаметен, а изображение происходящего в комнате четкое, как на экране хорошо отрегулированного телевизора.
Правда, были сложности с установкой. Приходилось изучать биографии жильцов почти всего подъезда: кто был судим, есть ли родственники за границей, у кого какие мечты. Пенсионерам вдруг приносили льготные путевки в престижные дома отдыха, куда они безуспешно пытались попасть несколько лет. Работающих вызывало начальство, спешно отправляя в отпуск, к теплому морю. К моменту «икс», когда семейство диссидента отлучалось в запланированный отпуск, соседние квартиры тоже оказывались нежилыми, и «ремонтники», проверяющие электропроводку, без риска быть замеченными, сверлили в нужных местах стены, потолки, пол, искусно маскируя тончайшую аппаратуру.
Лишь в особо экстренных ситуациях обходилось без такого выселения, — тревожили верхних или нижних соседей диссидента, представляясь работниками уголовного розыска (для прикрытия существовали специальные удостоверения). Объясняли: из вашего окна удобно наблюдать за тем вон домом; там, по непроверенным пока данным, нашли пристанище особо опасные преступники. Затем в предоставленной комнате появлялись все те же искусные «ремонтники».
Сколько драгоценной техники, высочайшего мастерства и конечно же средств уходило лишь на то, чтобы уличить человека в элементарном инакомыслии!.. Да не для того ли это все делалось так масштабно, с таким потрясающим бесстыдством, чтобы оправдать существование громоздкой системы тотальной слежки?!.. К тому же охота за диссидентами могла быть неограниченно результативной. Стоило спустить директиву об усилении борьбы, нехватку шпионов легко было компенсировать теми, с кем проведены предупредительные беседы.
Были, надо сказать, сложности с уликами. Те, кто ждал обыска, успевали освободить квартиру от всего сомнительного. Но и тут у оперативников оставалась возможность «вдруг обнаружить» в письменном столе мелкокалиберные патроны. Или, например, упаковку наркотика. Такие «улики» упрощали процесс превращения инакомыслящего в уголовника. Правда, очень мешало операции одно положение Уголовно-процессуального кодекса: всех приезжавших к хозяину квартиры положено впускать, но до конца обыска (а это длилось по 12—18 часов без перерыва) — не выпускать.
Случалось нелепое: в тесную квартиру вдруг набивалось два-три десятка человек, непонятно как подгадавшие приехать к самому началу. Они торчали во всех углах, фиксируя каждое движение оперативников, что-то помечая в блокнотах. Как же они раздражали! Под их перекрестными взглядами подложить «улику» было невозможно — одно неловкое движение, и скандал с выходом на зарубежные «голоса» обеспечен.
Но ведь кто-то же успел их оповестить о выезде бригады на обыск? Кто?..
Из наброска письма В. Орехова в Политбюро ЦК КПСС, написанного после ареста
«…До каких пор мы будем уклоняться от того, чтобы все называть своими именами? Кого мы боимся? Должностных лиц, надевших маску?
Когда следователь спросил меня с удивлением: «Неужели вы собирались бороться с органами госбезопасности?» — я ответил, что за справедливость и честность готов бороться с кем угодно…»
Из материалов уголовного дела
…В декабре 1976 года Орехов сообщил Морозову о предстоящем обыске у гражданина Слепака, зимой 1977 года — данные о лице, сотрудничавшем с органами КГБ, весной 1978 года — данные о другом лице, также сотрудничавшем с органами КГБ.
В январе 1977 года Орехов предупредил о предстоящем аресте Орлова, в феврале 1977 года о проведении специальных оперативно-технических мероприятий в отношении Щаранского и о предстоящих обысках у Лавута и других граждан.
Орехов, зная, что Морозов имеет отношение к изготовлению и распространению антисоветских листовок, разгласил данные о проведении оперативно-технических мероприятий в отношении Морозова, а также в отношении Гривниной и Сквирского. Получаемые от Орехова сведения Морозов передавал своим единомышленникам.
По заключению экспертов сведения о методике и опыте практического проведения нескольких видов оперативно-технических мероприятий являются совершенно секретными и составляют государственную тайну.
Пропуск в историю
Почему Морозов заговорил о дочери? Некому исповедаться? Наболело? С женой в разводе, с дочерью в ссоре. Подозревает: именно дочь-студентка, видевшая у него фотокопию «Архипелага», вначале проболталась знакомым, а потом, приглашенная (как он предполагает) на беседу с сотрудником госбезопасности, выдала папеньку. А иначе с чего бы началось прослушивание его телефона, а затем слежка за ним и его приятелем лаборантом? Он был так уязвлен, что назвал дочь «Павликом Морозовым». Сказал ей: «Фамилию можешь оставить, совпадает, а имя поменяй».
Орехов проверил все, что имело отношение к началу разработки Морозова. Сказал ему: «Дочь ни при чем. Помирись с ней». Морозов не поверил. «Не могу ж я тебе секретные бумаги вынести», — рассердился Орехов. «Поклянись», — попросил Морозов. И Виктор поклялся — именем матери. А через несколько дней спросил, виделся ли он с дочерью. Да, виделся. Помирился. Спасибо. Помолчав, Морозов добавил: «Она плакала». И еще через минуту: «Ты мне вернул дочь, я тебе обязан…» Дрогнувший голос. Неловкий жест. Орехов возразил: «Ты мне ничем не обязан». Эмоциональность Морозова показалась ему чрезмерной. Человек, рискующий собой, на взгляд Орехова, должен владеть чувствами безукоризненно — иначе подведет других. Хотя Морозова можно понять — он, видимо, очень тяготился ссорой с дочерью… Так думал Орехов, заглушая в себе предчувствие близящейся опасности.
Он заметил — многие из диссидентов были никудышными конспираторами. Знают же — телефоны прослушиваются. Но вот будоражащая новость, и в телефонную трубку несется фраза: «Будь осторожен, К-нов агент, мне только что сообщил!» «Кто сообщил?» — немедленно заинтересуется третий молчаливый участник разговора. Попытки иносказательного общения им тоже не удавались — непременно выбалтывали телефонной трубке существенные подробности. Так случилось, когда они, тяготясь невозможностью оперативно сообщить читателям самиздата последние новости, задумали почти фантастическую операцию — пустить по ветру воздушные шары с листовками. Организаторов этой акции уже готовились взять с поличным, и взяли бы, если бы не предупреждение Орехова.
Говорил он и о микропередатчиках. Их легко вмонтировать в одежду. Да, нужно проверять. Как? На ощупь. И все-таки один из Хельсинкского комитета довольно долго носил в воротнике пальто вшитую «мушку». Каждая его реплика, каждый вздох ретранслировались в сопровождавшие его автомобили «наружки». Как «мушка» там оказалась? Вспомнил: его вызывали на беседу, и он оставил пальто в приемной. Значит, нужна была им не беседа, а его пальто?!
Предупреждения об арестах… Реакция, случалось, бывала совершенно неожиданной. Тот, писавший стихи, чью тетрадь Орехов спас, узнав об аресте, обзвонил друзей и накрыл стол. Посидели перед дальней дорогой. А дорога оказалась и в самом деле не близкой — Якутия, Оймякон.
Председателя Хельсинкского комитета Юрия Орлова предупреждение Орехова застало в очень неудобный момент — у него была намечена пресс-конференция с зарубежными корреспондентами. Уйти? Уехать? Но у подъезда уже томились скучающие фигуры, а в окрестных переулках стояли автомобили «наружки». В них отлично прослушивалось все, о чем говорили в квартире. Но и те, кто был у Орлова, хорошо это знали. Сам Орлов, переодевшись, неузнанным миновал стоявших у подъезда, затем оказался далеко за пределами оцепленного микрорайона, а в это время сидевшие у него друзья имитировали шумный спор с ним, громко называя его по имени. Когда за Орловым приехала группа задержания, ее ждал сюрприз: кандидата в подследственные в столь тщательно оберегаемой квартире не оказалось. Конечно, жить нелегально Юрий Орлов не мог, да и не собирался. Но те десять дней свободы, которые он вырвал у своих преследователей с помощью Орехова, помогли ему на одной из московских квартир провести с зарубежными корреспондентами намеченную раньше пресс-конференцию.
Их тогда брали одного за другим. В марте 78-го по Москве разошлись листовки, сообщавшие об арестах Орлова, Щаранского, Гинзбурга. Текст заключали слова: «Позор КГБ». Орехов оказался включенным в «группу по выявлению» изготовителей листовок. Он заехал к Морозову на такси и, поднимаясь к нему в квартиру, думал: как неумолимо, по принципу снежного кома, растет объем работы у сотрудников госбезопасности. Стоит начать борьбу с тем, что для человека жизненно необходимо — с потребностью в свободе слова, и фронт борьбы тут же начинает расширяться. А на войне как на войне: поощрения не только материальные, в виде премиальных и повышения по службе. Боевые награды получали те, кто особенно отличился на этом, невидимом собственному народу, фронте.
У Морозова были гости, пришлось говорить на кухне. Туда заходили, и разговор получился клочковатым. Но главное Орехов сказать успел: нужно готовиться к возможному аресту. Версия их отношений — беседы с целью вербовки. Сегодня же, лучше — сейчас, убрать из квартиры заготовки к листовкам. Предупредить всех, кто имел к ним отношение.
Морозов сосредоточенно кивал. Казалось, тщательно просчитывал свои действия на ближайшие дни и недели. Прикидывал, как «лечь на дно». И вдруг оглушил Орехова просьбой: нужен пропуск на суд. Он должен быть там, где будет процесс над Орловым… Там, где каждый третий — сотрудник госбезопасности, где Морозов наверняка столкнется с тем, кто однажды убеждал его, будто его телефон не прослушивается?.. Бесстрашие? Или безрассудство?
Конечно, Орехов понимал, суд над Орловым для правозащитников — пик их драмы. Все увидеть, услышать это значит до конца своих дней сознавать: ты был не рядом, не около — в эпицентре истории. Ну а в том, что они, правозащитники, творили в тот момент историю страны — ее нравственное возрождение, не сомневался никто из них. Не сомневался в этом и Орехов. Да так ли уж рискованно быть Морозову на суде?.. К тому же у обоих в запасе — версия.
Орехов достал ему этот кусок плотной бумаги с оттиском одного слова «Пропуск». Там не было фамилии, проставлено лишь число. Морозов, благополучно миновав оцепление милиции, затем — людей в штатском, в коридоре суда ткнулся не в ту дверь и услышал оклик. Он всмотрелся — лицо было знакомым. Один из тех, кто сопровождал его в машине с Ореховым, когда в портфеле лежал «Архипелаг»… Как вы оказались здесь? Пропуск? Откуда? Нашли? Где? Возле вашего дома? Очень интересно! Удивительный дом, возле которого валяются такие пропуска.
Нет, его не задержали, отпустив с миром. Морозов нужен был сотрудникам госбезопасности на свободе.
Из переписки Орехова с женой
«…Мне иногда здесь хочется выть от скуки. Вокруг в основном те, кто, работая в охране мест заключения или в милиции, позарился на чужое добро. Говорить с ними о моих друзьях очень трудно. Не поймут. А как было бы здорово попасть туда, где мои единомышленники!.. С ними в разговорах и спорах легче бы прошли годы неволи.
Недавно удалось основательно проштудировать газеты. Как много перемен к лучшему! И как радостно оттого, что знаешь: в этих переменах есть доля твоих усилий».
Вызов из отпуска
Из отпуска его отозвали на неделю раньше. Сказали: много работы. И в самом деле — все какие-то дерганые. «Директива, наверное, спущена, — подумал Виктор, — верх требует усилить, улучшить». В первый же день в коридоре столкнулся с группой своих — шли плотной толпой, лица отрешенные. Прошелся по кабинетам. В разговорах «про жизнь» спросил между прочим, куда это такой толпой двинулись сотрудники. «Да к Сквирскому, — ответили ему. — Там мероприятие «Т».
Виктор тут же вспомнил этого человека: высок, рыжебород, прозвище «Дед», очень речист, всегда клубится вокруг него молодежь. Именно к нему поехали устанавливать оборудование для прослушивания. Сколько же народу теперь погорит из-за одних разговоров.
Он взглянул на часы и пошел вниз, к выходу. На улице резко свернул в проходной двор. Подождал. Хвоста не было. Позвонил из телефона-автомата Морозову.
— Где Сквирский?
— Должен завтра приехать.
— Кто у него дома?
— Никого.
— Теперь там хорошая вентиляция. Боюсь, простудится.
Повесил трубку. Возвращаясь, представлял, как приятели Сквирского, зная, что стены слышат, затеют спор, является ли городской романс предшественником туристской песни. Но что-то царапало его в этой истории. Не слишком ли большой группой поехали они к Сквирскому? Еще ведь технарей-«умельцев» прихватить надо. Но чем больше народу, тем труднее соблюсти режим секретности, значит, легче наследить или вовсе провалить дело. Да и так ли уж надо устанавливать там дорогостоящее оборудование? Ведь без него хорошо известно — собирается разношерстная молодежь, разговоры достаточно общие, дальше мечтаний о свободных профсоюзах не идут… А вдруг это мероприятие — фикция?.. Попытка проверить, через кого уходит информация. И он, Орехов, впопыхах проглотил наживку. Телефонный разговор, конечно, остался на пленке. Неужели прокол?
Несколько дней Орехов выжидал. Всматривался в лица — та же отрешенность. Пытался говорить. В ответ — скупые, вялые реплики. Вдруг заметил — ему не дают сводок. Вызвали из отпуска, а серьезных поручений нет. Он знал, где сводки лежат, хватило нескольких минут пролистать. Ни в одной ни слова о мероприятии «Т» у Сквирского. Обычно после установки оборудования информация начинает поступать на второй, в крайнем случае, на третий день. Может, Сквирский не вернулся? Позвонил ему. Трубку сняли, и в нее ворвался гул голосов — квартира, как всегда, битком набита. Так. Все ясно. Мероприятия «Т» не было. Пущена ложная информация. Цель — проследить ее путь. Значит, его, Орехова, уже разрабатывают.
Вечером, дома, предупредил жену: возможны неприятности. Ничего особенного — служебное расследование. Немного потреплют нервы. Возможно, придется сменить профиль работы. Давно пора. Надоело заниматься не тем, к чему готовился.
Он тогда был уверен — до суда не дойдет. А служебное расследование станет поводом для его рапорта «на самый верх». Ну сколько можно заниматься фальсификацией — ведь никто из их подследственных не призывает к насильственному свержению существующего строя, не угрожает государственной безопасности. Сколько можно за их счет создавать себе репутацию много работающих людей, получать награды и премиальные, да еще радоваться… Чему?.. Тому, что удалось спровадить в тюрьму умного, совестливого человека?.. Ведь после процесса над Орловым участники суда — судьи, обвинители, следователи устроили дружную попойку, к тому же не на свои деньги — по этому случаю были выписаны фиктивные премиальные… Да не оттого ли большинство коллег Орехова тяготится своей работой, хотя и не все говорят об этом вслух. Не потому ли стараются уйти под разными предлогами. Он, Орехов, тоже порывался. Останавливала мысль: кто будет помогать тем, гонимым, не боящимся говорить правду?
А потом Орехов заметил «наружку». Эти три «Волги», обгонявшие друг друга, менявшие номера по нескольку раз в день, в общем-то, ничем особенным не выделялись. Но куда денешь отрешенные лица сидящих. Их внимательно-равнодушные взгляды. Точно рассчитанные движения. Вот одна из «Волг» тормознула, и сидевший возле водителя пружинисто выскочил к табачному киоску — ну как он, одетый в джинсы и тенниску, спрячет свою военную выправку! Орехов понимал: эта команда из шестнадцати человек сейчас фиксирует каждый его шаг, не жалея пленки. Сам видел (знал, где посмотреть) несколько снимков. На одном он снят с Морозовым на улице. Сколько сил, сколько средств уходит вот на такую ерунду, думал Орехов, и ему вспоминался Путивль, бурьян на колхозной земле, нищие старухи и заколоченный досками магазин.
И наконец день, когда ему по телефону сказали: «Здесь тебя заждались». Он понял — у них все готово. Приехал на работу. Начальник разглядывал его в упор, будто первый раз видел, забыв тяжелую руку на раскрытой папке. Виктор узнал сразу — досье на Морозова.
— Слушай, Орехов, — спросил начальник, — а как ты относишься к раскулачиванию? Вот тут, — он похлопал ладонью по странице, — ты с Морозовым на этот счет говоришь. Получается, что осуждаешь коллективизацию.
— А вы поезжайте по деревням, поглядите, — ответил Орехов. — Да поинтересуйтесь, сколько мы зерна у Канады закупаем.
Так началось это «служебное расследование».
В Лефортово после первого допроса он сел писать рапорт. Но прежде чем отправиться в камеру, расстался с обручальным кольцом, ремнем и шнурками.
А еще через месяц пришлось расстаться с надеждой, что о нем доложат Андропову и «его люди» поведут следствие, а высшие чины с Лубянки захотят с ним, Ореховым, побеседовать. Оказалось: его анализ причин диссидентского движения никого там не интересует.
Тогда он стал защищаться, утверждая: никому ничего не передавал. Знал — доказать его вину, состоящую в «разглашении», трудно. Звонил он только из телефонов-автоматов, голос на пленке из-за плохой слышимости идентифицировать невозможно. Морозов же наверняка будет держаться условленной версии: их отношения это всего лишь попытка Орехова его завербовать.
Но Морозов на следствии и на суде, начиная свои показания словами «Я обязан Орехову, он помирил меня с дочерью», рассказывал, какие и кому передавал сведения от Орехова. Он знал, ради чего старался. Его осудили на четыре года ссылки и отправили не в Якутию, а под Воркуту.
Орехов же получил восемь лет лагерей.
Из дневниковых записей Орехова в зоне
«…Сделал я это, чтобы мне не было стыдно смотреть людям в глаза. Чтобы мне не сказали: «А почему ты, зная, что творилось, ничего не предпринял?» Сейчас я вижу — не напрасно старался».
Из переписки Орехова с дочерью
«…Несколько дней назад получил поздравительную открытку. Спасибо тебе за хорошие пожелания. Анжелка, ты уже такая взрослая, что мне трудно тебя представить. Без меня из девочки-второклассницы ты уже стала студенткой техникума. Я помню, какой ты была маленькой, а сейчас уже обогнала маму в росте… Что тебе написать, дочь? Поучать тебя не хочу, потому что вижу в тебе взрослого человека. Хочу только попросить больше внимания уделить маме — она очень устала за эти годы… Совсем скоро, через несколько месяцев, я освобожусь и нам всем будет легче… Для тебя теперь не секрет, где я. Ну а о том, почему я здесь, поговорим, когда вернусь…»
Встреча на Кропоткинской
Он вернулся. И кажется, сбылось предсказание его жены Нины о том, что они еще будут счастливы. Работал на фабрике грузчиком. Потом — юрисконсультом. Недавно открыл кооператив — шьет теплые куртки. Ощущение необыкновенное, когда видит прохожих на улицах Москвы в своих куртках — будто все эти люди его друзья.
Орехов ничего не знал о своих единомышленниках. Не знал, что его имя среди диссидентов, несмотря на закрытый суд, стало известным, а потом превратилось в легенду. Его долго не могли найти, считали погибшим, а многим он стал казаться просто мифом. Морозова, единственного из диссидентов, кто знал его в лицо, уже не было в живых — он повесился в Чистопольской тюрьме, получив вторую судимость за распространение «Архипелага» среди ссыльнопоселенцев.
И все-таки они встретились. Когда после моей публикации в «Литгазете» об Орехове ему позвонили, он позвал и меня. Уникальная эта встреча была у метро «Кропоткинская», на Гоголевском бульваре, где продают сейчас с лотка новую прессу. Именно там, на подтаявшем мартовском снегу, под пронзительным воробьиным трезвоном стояла группа людей. Орехов подошел к ним. Его обступили. Его буквально прижали к газетной витрине, забрасывая вопросами.
— …Ваше настоящее имя Олег или Виктор?
— …Так это вы мне звонили перед обыском?
— …Почему решились на такое?
— …Был ли кто-нибудь среди ваших коллег, кто также помогал диссидентам?
— …Сколько вы пробыли в лагере? Среди кого?
— …Я вспомнил: у меня на обыске вы отдали мне тетрадь со стихами. Только тогда у вас не было бороды.
Его трогали за локоть так, будто старались удостовериться — живой.
Ему пожимали руку.
Перед ним винились: не смогли тогда, в те годы, найти его. Если бы знали, в каком лагере он находится, попытались бы помочь ему и его семье.
Его спрашивали, протянув к нему диктофоны, приготовив блокноты, что нужно, на его взгляд, сделать, чтобы охота за инакомыслящими не повторилась. Конечно, деполитизировать госбезопасность, отвечал Орехов. КГБ должен стать подконтрольным не ЦК КПСС, а парламенту.
Он говорил то, что сейчас уже растиражировано чуть ли не всеми газетами. Но его слова обладали иным весом. Ведь как было, вспоминал Орехов. Вся их оперативная информация, прежде чем попасть в прокуратуру, а затем в суд, проходила селекцию в парторганах. Все, что хоть как-то компрометировало партбюрократию, отметалось напрочь. Потому-то коррупция и взяточничество стали нашей обыденностью. Фактически в стране органы госбезопасности отсутствовали. Вместо них действовали органы партбезопасности. Они, расправляясь с инакомыслием, укрепляя монопольную власть КПСС, помогали ей вести страну к экономической разрухе, а народ — к нравственной деградации.
И еще спросили Орехова: почему все восемь отбыл целиком — без условно-досрочного освобождения? «Не заслужил, — усмехнулся Виктор. — Вы же знаете, как это бывает». Они, стоявшие вокруг, знали. Многие из них прошли через лагеря и ссылки. Так вот, и там, в зоне, Виктор не успокоился — отправлял письма в инстанции. Лагерное начальство квалифицировало их как клевету на порядок, за что Орехов не раз сидел в штрафном изоляторе. Дважды он объявлял голодовку. Словом, не раскаялся. Выпущен был ровно через восемь лет — и не месяцем раньше.
Откуда в нем такое упорство? И что привело его к такой судьбе? Ведь не случайное стечение обстоятельств — он действовал как раз вопреки им. А мог ли иначе?
После всех разговоров с Ореховым, его многочасовой исповеди, писем и дневниковых записей утверждаю — не мог. Он из той породы людей, кому, как говорят, на роду написано искать правду. Из тех, кто обречен на правду. И — на жертву ради нее.
Вот он вспоминает: когда аресты пошли один за другим, он понял — его помощь мизерна. И мало что меняет. Хорошие, умные, отважные люди уходят в ссылки и лагеря. Был момент отчаяния. Тогда он спросил себя: ладно, отойду, начну другую жизнь, как-то устроюсь — что будет? Меня для них не будет. И их для меня — тоже.
Такого он представить себе не мог.
И уже там, в неволе, без них он все равно был с ними.
…Каким поразительно крепким становится человек, осознавший, что он обречен на правду.
ИЗ ПРОШЛОГО
А. Тарасов-Родионов
ШОКОЛАД
1
Смутною серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно-яркая тайна. И нервная дрожь проструилась по зяблому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резануло по сердцу, и все стало дико понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими-то непривычными всхрапами. Да где-то за стенкой уныло пинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды.
И стало жутко-жутко и снова захотелось плакать. Но глаза были за ночь уже досуха выжаты от слез, а у горла, внутри, лежала какая-то горькая пленка. Елена осторожно протянула онемевшую ногу, подобрала манто и насторожилась.
«Ни о чем бы не думать! Ни о чем бы не думать», — пронеслось в мозгу.
Но какой-то другой голосок, откуда-то из-под светло-каштанных кудряшек, которые теперь развились и обрюзгли, тянул тоненькой ледяной струйкой: «Как не думать?! Как не думать — а если сегодня придут, уведут и расстреляют?!»
И снова мокрая дрожь пронизала Елену.
За стеной, коридором, чьи-то шаги. Как чуткая мышка, спасаясь от кошки в угольный тупик, Елена навострила ушки. Кто-то шел равномерной, неторопливой походкой, и его гулкие стопы своим топотаньем заслонили тусклое звяканье падающей капельки. Вот шаги близятся к двери, вот — мимо, мимо уходят. Пропал приступ страха, но сердце Елены колотится жутью. Рамы седеющих окон ясней и ясней прозрачневеют, и лишь по-прежнему храпят лежащие по углам мужчины.
«Что за животные! Как это они умудряются спать так спокойно, — думает Елена. — Сегодня ночью из них увели целых пять, и обратно они не вернулись. Боже мой, боженька! что теперь с ними?!»
А услужливое воображение уже вырисовывает ей темнеющий угол каменного двора с бугорками запачканных кровью расстрелянных тел. Никогда ничего похожего Елена не видала ни в действительности, ни на картинках, но кто-то когда-то ей рассказал обо всем этом, очень наглядно, и образ рассказа вонзился ей в память, будто живой.
«Латыш ведь сказал, что сегодня судьба всех нас будет разрешена, — пронеслось в ее сознании. — Пятерых уже нет, осталось только четверо. А может быть, и меньше?!» — подумала она и ужаснулась. Ужаснулась и встала и стала на цыпочках красться вдоль стен, чтоб проверить. Вот у окна круглым клубом чернелся Гитанов, завернувшийся в шубу толстяк. В двух шагах от него в уголке, под серой солдатской шинелью, вытянув длинные ноги, спал Коваленский; а там, на отскочке, поодаль, возле стола распростерся и тот, неизвестный с бессмысленным пристальным взглядом куда-то насквозь вдаль смотрящих сереющих глаз.
«И фамилия его какая-то странная, — подумала Елена, — Фиников! Никогда, никогда раньше такой не слыхала. Что-то приторно-сладкое, липкое, экзотическое. Да и человек какой-то он несуразный, никогда раньше нигде не бывавший. Не он ли навлек этот арест?»
— Фиников, — пробуркнул он быстро и глухо, так что даже Латыш, всех их переписавший, заквакал тревожным вопросом: — квак? квак? квак?
— Фи-ни-ков! — отчеканил тогда неизвестный, и Латыш успокоился сразу и перевел испытующий взгляд на Коваленского.
Неужели же он — Коваленский? — подумала Елена. — Ах, как знать? Нынче в душу чужую не влезешь. Гвардейский поручик, белоподкладочник, жуир, балетоман… накачался гражданского долга и… несчастненький, бедненький… Страшно даже подумать, — содрогнулась она внезапно, — с кем захотел потягаться, чтоб сделаться лишнею жертвой расстрела!»
И Гитанов? Этот толстый, лощеный, всегда чисто выбритый и расчесанный гладко тюфяк, душка режиссер, кумир молодых инженюшек… Ах, впрочем, разве существует пощада или здравый смысл у этой кровожадной людской мышеловки?! Всех, всех расстреляют и ее, Елену Вальц, в том числе. А за что, за что?» — задумалась она и, хрустнув пальцами, машинально пластично заломила вверх руки. И стало прохладней. Сырое, желтое северное утро прозрачным утопленником медленно, грузно сползало в колодец темного двора, куда выходили белесые окна. Опять стало жутко. Быстро, бесшумно вернулась Елена к скамейке, легла и закуталась в мягкий мех манто с головой. — «Ни о чем не думать! Ни о чем бы не думать!» — стиснувши зубы, настойчиво сдавила она свои мысли. Широко раскрывшийся глаз под манто уже ничего не видит. И стало приятно тепло от собственного дыханья и мягко от пушистого меха, щекочущего носик и щеки. И пахло духами, как свежей травой в душистое майское утро.
«Должно быть, от платочка, что смочен слезами, запрятан в муфту, под головой». — Но доставать не хотелось. Истома баюкала руки. Как стало вдруг мирно, легко и уютно! Припомнилось мягкое ложе постели… а может быть, это уже не постель, а… лужайка под липой и брызжущим солнцем в зеленеющем парке, и нежно былинка щекочет, ласкаясь у ушка… А там, наверху, в голубом и бездонном огромном провале, крутятся, бегут облака. Нет, это не облака. Это колеса ландо, которые, быстро-пребыстро вертясь, жуют хрусткий гравий аллеи. Ноги Елены укутаны пледом. Его поправляет услужливо рядом сидящий. Он — милый, и рука его в упругой коричневой лайке. Так хочется вскинуть ресницы, нависшие тучкой, и весело бросить глазами в лицо его радостный, нежный, ласкающий луч. Ведь это ее Эдуард, Эдуард из английского посольства. Неужели он не догадается протянуть ей плитку Кайе-шоколаду, который она так любила сосать на прогулках. Она поднимает глаза. Господи! Как это страшно. Это не Эдуард. Это какой-то другой, бритый, с огромным лицом, — шевелятся в ужасе кудри Елены. Да ведь это — Латыш! тот самый Латыш, что их арестовывал. Пронзает ее он жестокой враждебной насмешкой и сильной рукой срывает с колен ее плед.
— Елен Валентиновна! Елен Валентиновна! Голубушка, не волнуйтесь! За вами!..
Это пухлый голос Гитанова, и весь он, как жирная туша, стоит перед нею и робко трясет меховое манто. Даже успел причесаться. Только ни галстука, ни воротничка: то и другое небрежно брошены на подоконник. Поодаль, подергиваясь всем лицом, весь прищурился, въелся глазами в нее Коваленский, а рядом бесцветно-спокойный взгляд Финикова. Он равнодушен. Его не смутят никакие слова, никакие движенья… Но все это только мгновенье: шпалеры кулис в мимоходе.
Главное — это какой-то Брюнетик. «Должно быть, еврейчик», — мелькнуло в сознанье Елены. Он стоит возле самой лавки, а за ним, будто тень, часовой со штыком, красноармеец. Пружинкой вскочив, отряхнулась Елена, набросив на плечи манто.
— Возьмите все с собой! — поправил Брюнетик, и — жестом на лавку.
— Как все? Так значит я больше сюда не вернусь!? — и сердце Елены зальдело. Дрожащими руками накинула на голову шелковый шарф, схватила муфту, обула калоши и, не успевши ни с кем попрощаться, — ах, будь, что будет, — подпрыгивающей, нервной походкой помчалась вслед за Брюнетиком в коридор. Следом их тяжело догонял часовой. Растерянные взгляды ее сотоварищей только мгновеньем мелькнули им вслед. «Будь, что будет, но только б скорей». И стало вдруг жарко-прежарко, и щеки огнем запылали.
Пройдя коридор, спустились по лестнице; снова прошли коридор, закоулком вышли на новую лестницу. Вверх поднялись и, две комнаты минув, остановились перед третьей.
— Вы здесь побудьте! — Брюнетик сказал часовому и пропустил перед собою Елену.
Комната с обоями цвета бордо. Как будто сгустки чьей-то размазанной крови капнули в мысли Елены. На улицу одно большое окно с драпировкой вишневого цвета. У окна этажерка в бумагах пылеет, у стены возле двери стол, опять же в бумагах. А посредине комнаты уж не стол, а столище. И сидит за ним прилично одетый белокурый мужчина.
— Вот Елена Вальц, — сказал провожатый. Тот поднял глаза с тупым и усталым, бессмысленным взглядом.
— Садитесь. Вот здесь, — пододвинул он стул и свет от окна ей упал на лицо. И снова Блондин продолжает писать, методично, спокойно. Села Елена, а рядом подсел ее спутник, Брюнетик, и густо их вместе склеило молчанье. И только в височках Елены частил молоточек.
Наконец, Блондин кончил писанье, промакнул, отодвинул. Взял новый лист чистой бумаги, что-то пометил и грустно, тихонько спросил:
— Ваше имя, звание, профессия и адрес?
— Елена Валентиновна Вальц, балерина; Капитанская 38, квартира 4.
— Что заставило вас быть вчера у Гитанова?
— Он мой старый знакомый. У него собираются гости из прежних друзей театрального мира. Теперь, когда голодаешь… буквально… — и слезы непрошеным током затуманили глаза у Елены. Смутный силуэт Блондина тянется к ней с графином и стаканом.
Да, да, — она сейчас успокоится.
Ей ничего не грозит, если она будет говорить только правду. О, да, она знает.
— Но какую же нужно вам правду? Ведь я ничего, ничего не знаю!
Но Блондин подает ей конвертик, достает из него письмо.
Нет, она его никогда не видала и видит впервые.
Как он мог очутиться у стола под ковром возле того места, где она сидела, на квартире Гитанова во время ареста?
Ах, почем она знает?!
Какой-то железный клубок не нитей, нет — а огромных чугунных цепей, канатов, сжимает ее хрупкую маленькую фигурку.
«Погибла!» — сверлится в мозгу.
— Погибла! — шепчут побледневшие губы.
Муфта упала, а острые, липкие взгляды этих двух — спокойного Блондина и нервного Брюнетика — колют и колют все глубже и глубже, под самое сердце. Руки судорожно хватаются за стол, спазмы диким вывихом стиснули горло, все поплыло, покачнулось.
… Опять усталый, скучающий голос:
— Успокойтесь!
Удобно и мягко ее голова откинута на спинку кресла. Перед глазами угол изразцовой печи. Разве она здесь была? Ну, да, комната все та же и те же жесткие люди, но взгляды Брюнетика как будто бы мягче.
— Скажите, — неожиданно спрашивает он, визгливо звеня голоском, — кто был около вас перед тем, как вас оцепили и вошли в комнату агенты чека?
О, да, она помнит. Сейчас она скажет… Неужели сказать?! Выдать?! подло… преступно и мерзко».
— Имейте в виду, — говорит вдруг Блондин, нарушая молчанье, — мы уже знаем, кто вас в этот момент окружал. Показаньями пятерых предыдущих факт установлен точно. Ваш ответ только нам выяснит степень вашего участия в деле, которое так же для нас несомненно, как то, что я следователь Горст!
«Так это он, сам страшный Горст!» Елена тянется вновь за стаканом, и зубы нервно дрожат, выбивая дробь о стеклянные стенки.
«Нет, она ничего, ничего не будет скрывать… Да, рядом с ней сидел офицер Коваленский, но в его руках не было, нисколечко не было, — ах, если бы вы захотели мне только поверить, — никакого письма, никакого конверта. Она клянется в этом всем святым, дорогим, что только есть у людей на свете…»
— Даже жизнью своею клянетесь? — оборвал вдруг Блондин. — Ну, а кто же был рядом с Коваленским?
— Рядом?
— Да, рядом!
— Рядом… Не было никого… а так немножечко дальше, шагах этак в двух, на подоконнике сидел этот, как его?.. Фиников.
Клайв Стейплз Льюис
— Будто бы вы раньше его не встречали? — смеется на этот раз уже Брюнетик.
— О, клянуся вам богом: никогда, никогда его в жизни до этого раза нигде не встречала!..
Чудо
— Прекрасно. Что можете добавить еще?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего.
Бесшумно несется перо по бумаге, спешит и спешит менуэтом по строчкам.
— Слушайте!
Ну, да, она слушает — но ничего не слышит и думает только: «Что ж дальше?»
Сесилу и Дафне Харвуд Среди холмов метеорит лежит, затянутый травой. Источит дождь, избороздит и ветер выветрит его. Так заберет в себя Земля пришельца дальнего в свой час, И пепел звездного огня так станет кем-нибудь из нас. А что тут странного, когда приют блуждающим светилам — Земля? Ведь и сама она была космическою пылью. Она с небес спустилась вниз, сойдя с одной из тех комет, что мимо Солнца пронеслись, приняв его огонь и свет. И если капли все кропят сухой суглинок — что ж такого? Они как жизнь тому назад — потоки ливня золотого.
— Распишитесь!
Дрожащей рукою берет она ручку. Перо упирается. Ручка не пишет. Вместо коротенькой: Вальц, получилось клочкастое — Вальу.
I. ОБ ЭТОЙ КНИГЕ
— Посидите немного.
Блондин уплывает куда-то в боковую дверь, унося все бумаги.
Брюнетик, сверкнув перстеньком с бриллиантом, — как это раньше она не заметила? — достает портсигар с большой золотой монограммой.
Кто хочет преуспеть, должен верно ставить предварительные вопросы. Аристотель. Метафизика, II (III) I
Щелкнул небрежно:
За всю мою жизнь я встретил только одного человека, который говорил, что видел привидение. Интересно тут то, что он (точнее — она) как не верил, так и не верит в бессмертие души. Она считает, что ей померещилось или у нее что-то с нервами. Наверное, так оно и есть. Видеть — одно, верить — другое.
— Вы не курите?
Именно поэтому опыт не скажет нам, бывают ли чудеса. Все то вокруг нас, что называется чудом, воспринимают органы наших чувств — мы видим, слышим, ощущаем, обоняем, чувствуем на вкус, а чувства эти могут ошибаться. Если случилось что-то сверхъестественное, мы не всегда вправе считать, что пали жертвой иллюзии. Если вы придерживаетесь философии, исключающей чудеса, вы непременно так и скажете. Мы выносим из опыта то, что нам позволит наша философия; и потому бессмысленно к нему апеллировать, пока мы не решили философских вопросов.
— Нет, — соврала ему злобно Елена.
Как захотелось ей вскинуться быстрою кошкой, вцепиться Брюнетику в бритые щеки и… острыми ногтями… «Боже мой! — как давно я не делала себе маникюр и даже не умывалась сегодня, — подумала она вслед за этим. — Воображаю, что я за рожа!..»
Еще меньше может нам дать история. Многим кажется, что мы установим, бывали чудеса или нет, изучая свидетельства «по законам исторического исследования». Но мы и законов этих не установим, пока не решим, возможны ли чудеса, а если возможны, насколько вероятны. Если они невозможны, никакие свидетельства не убедят нас. Если они возможны, но чрезвычайно мало вероятны, нас убедит лишь математически доказанное свидетельство. История таких свидетельств не дает. Если же чудеса возможны, свидетельства вполне могут убедить нас, что многие из них бывали. Итак, история тоже зависит от философии, которой мы придерживались до того, как обратились к источникам. И здесь сперва надо поставить философский вопрос.
Тонкая синяя струйка ползет кверху спокойно и прямо. Брюнетик впился в папироску губами, а глазом косит ей на шейку.
— Пожалуйте, — вдруг распахнув разом дверь, ей кивает Блондин.
Вот пример того, что бывает, когда мы, минуя философию, обращаемся к истории. В одном популярном комментарии к Библии вы найдете споры о том, когда написано четвертое Евангелие. Автор полагает, что оно написано после казни Петра, потому что Христос эту казнь предсказывает; а книга «не может быть написана до событий, о которых в ней говорится». Не может, конечно, если предсказаний не бывает. Если же они бывают, довод этот нелеп. Но автор даже не поставил такого вопроса. Он считает несомненным (пусть подсознательно), что их нет. Возможно, он прав; однако не история помогла ему это открыть. Он просто привнес свое неверие в исторический труд. Тем самым, труд его совершенно бесполезен для тех, кому нужно знать, бывают ли предсказания.
Снова холод по коже. Гусиные цыпки взъерошили руки. С испуганным взглядом, Елена послушно шагает за черным плечом Блондина в табачного цвета шелк золотистый портьеры. За ней впереди густо-синий, остриженный строгими стрелками кверху, готический кабинет. У окна стоит кто-то высокий, темнеющий тенью… Качнулся к столу — и сел.
Я задумал эту книгу как введение к историческому исследованию. Сам я не историк и не стану исследовать свидетельства о христианских чудесах; но я хотел бы подготовить к этому читателя. Бессмысленно обращаться к текстам, пока мы ничего не думаем о возможности и вероятности чудес. Те, кто в чудеса не верит, тратят зря время, глядя в тексты, — можно сказать заранее, что\' они там найдут.
— Хорошо, товарищ Горст, оставьте нас с ней одних на минуту и скажите товарищу Липшаевичу, что, пока я не позвоню, никого бы сюда не впускал. Никого, — пусть так и скажет курьеру.
II. ПРИРОДОВЕР И ЕГО ПРОТИВНИК
«Что он хочет?» — мелькнуло брезгливой искрой в уме Елены.
А голос приятный, грудной, задушевный…
Горст вышел, защелкнулась дверь.
— Быть не может! — воскликнула м-сс Снип. — Неужели где-то живут на земле? — Я лично не слышал, чтобы где-нибудь жили под землей, — отвечал Том, — пока не попал в Страну великанов. — Попали в страну великанов? — удивилась м-сс Снип. — А разве не всюду Страна Великанов? Роланд Квиз. Страна Великанов, гл. XXXII
— Я — председатель здешней ЧК, Зудин, гражданка Вальц: вот кто я, — говорит незнакомец. Но почему-то Елене не страшно. Будто кто-то давно ей знакомый, встретясь нежданно в дороге, пытается ей рассказать интересную повесть. Кубовый сумрак обоев кажется дальним провалом рядом с золотистым тускнеющим шелком оконных портьер. Рамы режут отчетливо стекла, будто их нет. Будто бы белая мгла улицы вместе с приятною гарью мотора лезет свободно сюда, в кабинет. А за столом, заглушаемый снизу гудками и визгом трамвая, сидит незнакомый знакомец.
Под чудом я понимаю вмешательство в природу внеприродной, т. е. сверхъестественной силы. Если кроме природы нет ничего, чудо невозможно. Многие так и думают; их я назову природоверами. Другие полагают, что природа — еще не все. Первый наш вопрос — кто из них прав. Тут и возникает первая трудность.
«О чем говорит он так долго?» Теперь Елена различает лицо у него: худое, белесое, с большими глазами. Тусклые усики, чахлая бородка светленьким клинышком. Плохо бритое горло стянуто воротом черной рубашки, а поверх ее черный пиджак.
Многие теологи определяют чудо иначе. Я не собираюсь поправлять их; я просто беру простое, «обычное» понимание чуда, ибо так будет проще говорить о том, о чем, наверное, и думает «обычный читатель», когда берет книгу о чудесах.
«Должно быть, из рабочих, — грезит Елена. — Так вот он какой, этот… Зудин! Почему же казался он раньше, в рассказах знакомых, ей страшным? И зачем привели ее прямо к нему? Неужель так серьезно!.. Ах, да, это злополучное, страшное письмо!.. Да уж не подкинули ли они его сами?.. Чтобы всех их запутать для расстрела на выбор… Но о чем же он говорит? Ведь он говорит, этот Зудин!»
Прежде чем начать спор, нужно определить, конечно, что такое природа. К несчастью, определить это почти невозможно. Природоверы считают, что кроме природы ничего нет, и потому слово «природа» означает для них «все», «все на свете», «все, что есть». Если мы понимаем под природой это — конечно, ничего другого нет; вопрос остается не поставленным, и спорить не о чем. Другие понимают под природой то, что мы воспринимаем нашими чувствами; но и этого мало, ибо мы не воспринимаем чувствами эмоций, а они, без сомнения, природны. Чтобы избежать этой западни и решить, о чем же спорят на деле природовер и его противник, попробуем подойти к вопросу кружным путем. Синонимом «природного» признаем слово «естественный».
— Вы должны рассказать, не таяся нисколько, не стесняясь меня, все подробно.
Рассмотрим пять фраз: 1) В естественном своем виде собака полна блох; 2) Будь поестественней, что ты ломаешься! 3) Здесь все так естественно, трава, цветы, ни асфальта, ни рельсов; 4) Это у вас естественный цвет волос? 5) Не надо бы мне ее целовать, но это было так естественно.
— Что должна рассказать я?
— То, что вам изложил: с кем из этих мужчин и когда были вы в близких сношениях?
Общее значение обнаружить нетрудно. Естественный цвет — тот, который возник сам по себе, без краски. Собака — в естественном виде, пока ее никто не выкупал. Место, где растут трава и цветы, не тронуто никем. Естественное поведение и естественный поцелуй — такие, какие нам свойственны, если не вмешается нравственность или осторожность. Итак, «естественное», «природное» — то, что происходит само по себе; то, над чем не надо трудиться; то, что бывает, если мы ничего не делаем. Греческое слово для природы, «phisis», связано с глаголом «расти»; латинское «natura» — с глаголом «рождаться». Естественное, природное возникает и существует само собой — оно дано, оно есть, оно спонтанно, непреднамеренно.
Будто хлыстом по лицу. Краска взметнулась на щеки Елены.
Природовер полагает, что последняя реальность, факт фактов— огромный пространственно-временной процесс, который идет сам по себе. Всякое событие внутри этой системы обусловлено другим событием и, в конечном счете, всем процессом. Всякий предмет (скажем, эта страница) таков, каков он есть, потому что другие предметы — такие, какие они есть; в конечном счете— потому, что такова вся система. Все предметы и события тесно связаны друг с другом, ничто не существует «само по себе», ничто не идет «само собой». Например, ни один последовательный природовер не может признать свободу воли, ибо при ней люди способны поступать независимо, вносить что-то от себя. А именно это природовер отрицает. Спонтанность, своеобразие, выдумка предоставлены лишь «всему вместе», и называется это природой.
— Ни за что! Никогда! Как он смеет! Если она балерина…
Противники природоверов вполне согласны, что должно быть что-то самостоятельное, какая-то основная данность, которую нелепо объяснять, ибо она сама — точка отсчета, основа всех объяснений. Но они не называют ее «всем» или «всем на свете». Они считают, что вне этой системы (или, если хотите, сверх нее) есть нечто, а вероятней — Некто, вызвавший ее к существованию. Он существует Сам по себе, она же существует благодаря Ему. Она исчезнет, если Он (или Оно) перестанет поддерживать ее существование; она изменится, если Он (или Оно) изменит ее.
И слезы прорвались могучим потоком и скачущим ливнем покрыли все мысли и чувства. Но будто большая гора размывается с сердца Елены этой слезливой рекою.
Где же графин? Никто не дает ей холодной воды. Зудин сидит, как сидел, неподвижно.
Можно сказать, что природовер описывает реальность как демократ, противник его — как монархист. Природовер считает, что честь и право самостоятельного существования присущи множеству вещей; противник его — что они принадлежат лишь немногим вещам, а, скорее всего — Одной. Как в демократии все равны, так для природовера все предметы и факты одинаково ценны, т. е. каждый в той же степени зависит от другого, каждый единственно возможным способом являет себя во времени и пространстве. Противник природовера считает, что некие вещи (скорее всего — Одна) находятся на другом уровне и важнее всех прочих.
— Вы не поняли меня, гражданка Вальц. Я вовсе не хотел вас оскорблять своими подозреньями или грязнить вашу честь, как честь женщины. Мне хочется знать вашу роль, вашу роль в этом деле, а не на сцене.
Вы можете заподозрить, что сторонники такого взгляда просто привнесли в мироздание строй монархических обществ. С таким же успехом можно заподозрить и природоверов. Оба подозрения перекроют друг друга и не помогут нам решить, кто прав. Верно лишь одно: природоверие распространилось в века демократии, а другая точка зрения, верна она или нет, пользовалась повсеместным признанием в века монархической власти. Сейчас те, кто не мыслит сам, — природоверы; тогда они верили во внеприродное.
Ах, как быстро растет в его голосе жесткая нотка!
— Вашу роль не на сцене, а роль женщины, которую вы играли, увы, среди этих мужчин. Политика очень жестокая вещь, гражданка балерина. В том письме, что нашли под ковром, возле стула, на котором вы сидели, говорилось об убийстве, о политическом убийстве наших ответственных товарищей. А в бумагах некоторых лиц, арестованных вместе с вами, при обыске, нынче под утро, нашли несколько писем… писем от вас… Я надеюсь, теперь вы поймете, зачем мне так нужно и должно знать ваш точный, правдивый, лишенный ложного стыда ответ на мой вопрос…
Но Елена молчала.
«Ах, как это жестоко. Утонченно жестоко! — подумала она. — И как это они уже все, все успели узнать?.. Мои письма?.. у кого же… они их забрали?..»
Но Зудин перестал уж смотреть на нее: обернулся к окну. Может быть, это и лучше. Не видеть глаз, говоря о подобных вещах. Почему ее не допрашивает женщина? А впрочем, нет, нет, не надо… лучше не женщина. Женщина этого не поймет.
— Ах, как это ужасно! — подумала вслух Елена.
— Людям свойственны страсти, и все мы не пуритане. Поиски сердца могут быть часто бесплодны. Чего ж их стыдиться?! — ободрил поласковей Зудин. — Итак, не стесняйтесь меня: ваша тайна умрет здесь навеки, не встретясь с бумагой. Я нарочно велел закрыть все двери.
Как же ответить? Кто из них был ей близок?.. Ну, да, офицер Коваленский, но… это было давно-давно, в начале войны. Он ее провожал из театра, заехал к ней на квартиру… а потом, а потом… они долго не встречались. Он был на фронте… Теперь же… теперь? да, он был у нее как-то раз. У него на квартире она не бывала ни разу.
— Кто еще?
— Артист фарса Дарьяловский, он ведь уж был у вас на допросе. Отношенья по сцене роднят, и мы сами не смотрим на эти сближенья серьезно. То же самое этот… Гитанов… Он долго, долго домогался ее любви… Он такой… задушевный, сердечный, смешной… он хорошо зарабатывал также… Еще?.. еще… как будто б в числе арестованных не было из таких никого.
— А Фиников?
— Фиников?! нет!.. говорю же вам: я только первый раз его повстречала. Нас познакомили здесь, у Гитанова. Он был приторно вежлив, но молчалив. Мы с ним почти ни о чем не говорили.
Получала ли она от мужчин деньги?
Снова краска и слезы к глазам.
— Как? и это надо тоже вам знать?! Ничего, ничего нет святого, сокровенного даже для женской тайны?
Получала ли она деньги?..
— Д-д-да… получала… немного… от всех… Ах, если бы вы знали, товарищ Зудин…
Нечего и говорить, что «внеприродное» — то, что мы называем Богом или богами. Впредь я буду говорить лишь о тех, кто верит в Бога, — отчасти потому, что пантеизм не так уж актуален для большинства читателей, отчасти же потому, что пантеисты очень редко считали своих богов создателями мироздания. Античные боги не были внеприродными в строгом смысле слова; они входили в систему вещей и порождались ею. Отсюда вытекает немаловажное уточнение.
«Ах боже мой, что она говорит? Опомнись, Елена, какой он товарищ?»
Природоверие не исключает веру в Бога. Определенный бог ему не противопоказан. Сложнейшая система, называемая природой, могла бы породить огромное космическое сознание, проистекающее из природного, как (по их мнению) проистекает из него и человеческая мысль. Этот бог природоверу не помешает, потому что он внутри, а не вне природы, не «сам по себе». Природа как была, так и остается «всем на свете». А вот Бога, стоящего вне природы и создавшего ее, природовер не примет.
— Нет, нет, нет! — кричит исступлено Елена кому-то. — Если бы вы только знали, товарищ Зудин, — и слюни и слезы, все вместе, текут у Елены на грудь. — Если б только вы знали всю жизнь б а л е р и н ы, когда ей с пятнадцати лет… уже приходится… да, да, приходится! — этой традиции держится прочно балет, — ей приходится… продавать свое тело грязным вспотевшим мужчинам!.. Милый Зудин!.. Зудин, товарищ!.. Нет, вы б не кинули мне в лицо комок грязи… Липкая жизнь… липкая жизнь… нас залапала грязью, зловонной, вонючей, и нет нам спасенья, погибшим и гадким!.. Если б… если б дали мне возможность заработать… кусочек, честный кусочек… разве б я стала?!. Ах, что говорить вам!.. Ведь вы н е з н а е т е бездны, в с е й б е з д н ы паденья!!. Ведь меня вызвал к себе Гитанов, чтоб свести вот с этим, как его? — Финиковым!.. Он сказал: будут деньги… хорошие деньги!.. А ведь я голодала! Да!.. Голодала!.. Продала гардероб!.. Вот осталось: манто, муфта, три платья… Милый… р о д н о й м о й, товва-а-рищ Зудин!.. Ведь и я была гимназисткой… пять классов!.. Немножечко жизни… Не рабства, а жизни… Честной жизни… кусочка… прошу… я у вас!.. Я согласна, я жажду работать!.. Разве б я стала себя продавать?!. Проституточка! — вот мне оценка!..
Теперь мы можем точнее определить разницу между природовером и его противником. Дело не только в разном толковании слов; «природа». Природовер считает, что некий процесс существует сам по себе, сам собой в пространстве и времени и ничего другого нет, а то, что мы называем отдельными вещами и событиями, только части, на которые мы его разделяем, или формы, которые он принимает в тот или иной момент, в том или ином месте. Эту единственную, всеобъемлющую реальность он и зовет природой. Противник же его считает, что только Бог существует сам собой; Он создал рамку времени и пространства и вписанное в нее следование взаимосвязанных событий. Рамки эти и то, что в них, он называет природой. Заметьте, он не утверждает, что Первоначало больше ничего не создало. Возможно, есть и другие природы, кроме нашей.
С клокочущим всхлипом, вся намокшая горем, бессильно сползла Елена прямо на пол. Шарф упал. Валялось и манто. Кудряшки развились и прилипли к вискам. И только яркость каштановых прядей и розовость пухлого ушка кричали в серое далекое безучастное небо, туда, за прозрачные окна этого синючего готического кабинета, что здесь плачет женщина, и что она глубоко несчастна.
В этом смысле слова может быть несколько или много природ. Не надо путать это с так называемой «множественностью миров», т. е. с представлением о том, что в пространстве и времени существует множество Вселенных, вроде островов. Как бы ни были они далеки, они входят в ту же самую природу, что и наше Солнце; они находятся с ней в пространственных, временных, да и причинных отношениях. Именно эта взаимная связь внутри системы и создает то, что мы называем природой. Другие природы могут вообще не знать пространства и времени, или их пространство и время никак не связаны с нашими. Именно это отсутствие связи и дозволяет нам называть их разными природами. Связь у них есть, но совсем иная: они произошли от одного внеприродного Начала. Их можно уподобить разным книгам одного и того же писателя. Связь между Пиквиком и мисс Гэмп — лишь в разуме Диккенса; так и здесь — обычно одна природа связана с другой только через Творца. Я говорю «обычно», так как мы не знаем, не соприкасаются ли иногда разные природы. Возможно, Бог разрешает каким-то событиям одной воздействовать на другую. Тогда они частично пересекутся, но единой природой не станут, ибо все равно не будет полной связи, а эта не полная, возникла не из той или другой системы, но из Божественного акта, столкнувшего их. Если это бывает, каждая природа внеприродна, сверхъестественна для другой; но сам факт их взаимопроникновения внеприроден в ином, более точном смысле. И чудеса тогда возможны двух видов: вторжение другой природы и вторжение Творца.
И так неожиданно жалкая ручонка Елены ощутила твердое пожатье.
— Полно, товарищ Вальц, встаньте, оправьтесь и успокойтесь!
Все это — чистые домыслы. Наличие внеприродного еще ничего не говорит о возможности чудес. Бог, Начало начал, может и не вторгаться в Свое творение: а если их несколько, может и не сталкивать их.
Это говорил Зудин. И как жадно-жадно хотелось ей слушать его милый голос.
Об этом мы поговорим позже. Пока скажу одно: если мы решим, что природа
— Наша борьба, в конечном счете, и есть ведь борьба за счастье всех обездоленных капиталистическим рабством, а значит — за счастье таких, как и вы… Поднимитесь и успокойтесь! А если хотите, так вот, приходите сюда… хотя б послезавтра… в час дня. Я вам помогу, как товарищу… Ну, а пока оправьтесь, оденьтесь и идите, — вы свободны.
— не все, мы не можем знать, застрахована ли она от чудес. Есть что-то вне ее; но мы еще не знаем, проникает оно в нее или нет. Если же правы природоверы, можно сразу сказать, что чудес не бывает — ничто не проникнет в природу, ведь и проникать нечему. Тогда все то, что мы по неведенью принимаем за чудо, — просто события, неизбежно вытекающие из характера всей системы.
Зудин нажал кнопку стола, и за дверью раздался громкий, трескучий, звонок.
Итак, первый выбор — между природоверием и верой во внеприродное.
2
III. ГЛАВНАЯ СЛОЖНОСТЬ ПРИРОДОВЕРИЯ
Носится в воздухе солнце. Ярчит косяк киноварью. Бьет и ликует и пляшет в вальсах веселых пылинок. Нежно крадется к щеке и мягкою теплою лапкой ласкает опушку ресниц. Сенью весенней, снующим бесшумьем сыплется солнышко сном.
— Кто такой?.. Вальц?.. По какому делу?.. Я просил?.. — не помню. Хорошо, пропустите!
Страшно хочется спать. Руки падают. Глаза слипаются, а мысли не держатся. Надо бы съездить домой и проспаться. А вечером — снова опять за работу.
Приходиться выбирать; и не будем смеяться над ограниченностью логики… А. Э. Ричардс. Основания литературной критики гл. 25
— Позовите товарища Кацмана!.. Вальц? Пусть пока обождет!
— Товарищ Пластов, товарищ Пластов! На минутку! Получены ли вами сведения от Дынина относительно этого — как его?.. — морского офицера, что ездил в Финляндию?.. Нет?.. Очень странно!.. Запросите вторично и срочно… Засада, конечно, не снята?.. Прекрасно… Пусть летчика-француза перешлют как можно скорее сюда для допроса… Уже невозможно?.. Как жаль!.. Ну, так во всяком случае проследите сами, чтобы моряк у нас не улизнул…
Если истина за природоверием, любой предмет и любое событие можно в принципе объяснить, не выходя за пределы системы. Я говорю «в принципе», потому что никто не требует, чтобы природоверы сейчас же объяснили все. Конечно, многое объяснят тогда, когда науки позволят. Однако мы вправе ждать, что когда-нибудь все объяснится. Если хоть что-нибудь так объяснить невозможно, природоверию конец. Если по ходу рассуждений придется допустить, что хоть что-нибудь, хоть в какой-то степени существует само по себе— требует самостоятельности, а не только выражает свойства системы, — мы изменим природоверию, ибо под ним мы понимаем учение о том, что в мире существует лишь одна система, где все связано между собой. Будь оно так, любое событие обуславливалось бы этим — скажем, вы не могли бы не читать сейчас эту книгу и, наоборот, вы ее читаете только потому, что вся система в таком-то месте, в такое-то время неизбежно к этому привела.
— Вот что, Абрам!..
Один удар строгому природоверию уже нанесен. Я не возьму его доводом, но все же коротко расскажу о нем. Раньше ученые верили, что мельчайшие частицы материи движутся по строгим законам, то есть, что движение каждой частицы сопряжено со всей системой природы. Кажется, теперь некоторые считают, если я правильно понял их, что это не так. Единица материи (неудобно назвать ее частицей) движется как ей угодно, то есть сама по себе. Путь ее вычислить нельзя, как нельзя вычислить, какой стороной упадет монета, и закономерности возникают лишь с появлением больших чисел. Если теория эта верна, мы нашли что-то вне природы, и уверенность наша в том, что система природы полна и замкнута, должна пошатнуться. Значит, внеприродное существует, хотя слишком непривычно считать это сверхъестественным, оно ведь как бы ниже природы. Но вся вера в то, что у природы нет дверей, да и открываться им некуда, должна бы исчезнуть. Вне природы — «субприродное», и как раз оттуда питаются все события и тела. Если существует люк вниз, может быть и чердачное окно, а события могут подпитываться и сверху.
…Вы, товарищ Пластов, больше мне не нужны, а завтра утром доложите мне о моряке поподробней.
…Вот что, Абрам!.. Затвори-ка дверь поплотней… Ну, как дела?.. Не нашел англичан?.. Вот хитрейшие Були!.. Ну да ладно, надолго не спрячутся: где-нибудь вынырнут… Что сообщает Планшетт?.. Как его фамилия?.. Мистер Хеккей?.. Мистер Хеккей!.. превосходно! Долой миндали — это не Локкарт: лишь бы попался!.. Вот что еще, дружище Абрам… подал мне Павлов свое заключенье по делу о карточном притоне. Там он говорит об освобождении такого кита, как Бочаркин. Мне что-то не совсем все понятно. Разберись-ка ты в этом деле, как будто бы так, между прочим… Вот и все!.. Я вернулся, наверное, часам к шести. Если Горст отоспался, пусть к этому времени приготовит мне дело Квашниных. Я, пожалуй, прощупаю младшего лично… Да!.. а тебе не докладывал Дагнис?.. Ну, как он там с Финиковым?.. Ликвидирован? когда?.. нынче на рассвете?.. Хорошо. Составь телеграмму в Москву за моей подписью. Отправь только срочно… Ну, пока больше ничего… Так, о Бочаркине, пожалуйста, выясни. Понял меня?.. Хорошо… до свиданья, до вечера!..
Я рассказал об этом учении для порядка и для ясности. Сам я в него не верю. Тем, кто, как я, получил философское, а не естественнонаучное образование, почти невозможно поверить, что физики имеют в виду именно это. Мне все кажется, что они хотят сказать другое: движение частицы не можем вычислить мы, и с нашей точки зрения, для нас оно беззаконно. Если же они хотят сказать, что оно беззаконно и само по себе, сторонний человек поневоле подумает о том, не опровергнут ли это завтра новые достижения науки. Наука тем и хороша, что развивается. Так что я охотно перейду к другой теме.
…Алло, барышня: 22-48…
…Погодите, товарищ! Дайте кончить по телефону, тогда и впускайте!..
Все, известное нам, мы выводим из ощущений. Я не хочу сказать, что мы, как дети, считаем наши ощущения надежным свидетельством, и исходя только из них судим о пространстве, материи и других людях. Я имел в виду иное: если мы настолько взрослы, что понимаем самый вопрос и усомнимся в существовании чего-нибудь (скажем, Великой Армады или солнечной системы), мы станем рассуждать, основываясь на ощущениях. Это будет выглядеть примерно так: «Я воспринимаю цвета, звуки, объемы, боль или удовольствие, которые могу лишь не полностью предсказать или подчинить себе. Чем больше я их воспринимаю, тем упорядоченней представляется их поведение. Следовательно, есть что-то вне меня и оно упорядоченно». Внутри этого очень общего утверждения уместятся и частные. Так, мы верим в эволюцию, потому что видим ископаемых или читаем о них. Мы верим в существование собственного мозга, потому что мы (или другие), анатомируя, видели мозг в головах подобных нам существ.
…22-48. Спасибо. — Это вы, товарищ Игнатьев? — Это я, Зудин. Доброго здоровья! Спасибо… Прекрасно… Я хотел сообщить вам, что все так и подтвердилось, как мы оба с вами предполагали… Ну, конечно: от него, от Савинкова! Нить нашли через бабу. Хитрая была путаница!.. Сегодня утром убили. Да?.. да?.. хорошо!.. Ну, пока до свиданья!.. Вечером буду. А днем можно звонить по домашнему. Решил отоспаться. Адье!..
Итак, возможность что-то знать зависит от того, достоверно ли рассуждение. Если уверенность, выражаемая словами «следовательно», или «и потому», или «тем самым», действительно отражает что-то объективное — все в порядке. Но если она существует лишь в нашем сознании — если она просто показывает, как нам заблагорассудилось думать — мы ничего знать не можем. А если человеческое рассуждение не имеет ценности, ни одной науке верить нельзя.
Опустился устало на стул. Глаза закрываются сами. А тут еще солнце! Как будто весеннее солнце! Бьет, и слепит, и играет, и лезет назойливым криком в окошки. Столбами до самых углов расфеерило светлую пыль. Сквозь ее золотистый туман ничего не видать. А на липких ресницах цветут лучеперые радуги.
— Готова ль машина? Я иду… Ах, да… Вальц. Проси!
Отсюда следует, что учение, объясняющее все на свете, но не дающее оснований верить в наше мышление, не объясняет ничего. Ведь само оно, в сущности, выработано мыслью, и если мысль ничего не стоит, тогда не стоит и оно. Оно доказало бы, что нет доказательств, а это нелепо.
Словно картинка: в яркой лилово-коричневой шотландке. Уж очень крикливо, расписно. Да еще в лучах солнца! В ореоле сухих столбов пыли. Локоны — будто огни.
Строгий материализм опровергает сам себя по причине, о которой давно сказал профессор Холдейн: «Если мои мыслительные процессы полностью обусловлены поведением атомов моего же мозга, у меня нет оснований доверять своим мнениям… и тем самым нет оснований считать, что мозг состоит из атомов» («Возможные миры», стр. 209).
— Садитесь!.. Какой прелестный день, не правда ль?.. Вы простите меня, я так утомился… Вы хотите работы?.. Что ж?.. хорошо, хорошо…
Если даже природоверие не совсем материалистично, оно, мне кажется, наталкивается на эту трудность, хотя и не так явно. Оно дискредитирует процесс мышления или хотя бы сводит доверие к нему на такой низкий уровень, что мы уже не можем поддерживать само это учение.
«Как досадно, что нет здесь спускных штор. Непременно к весне надо будет достать, а то красные пятна в глазах зеленеют от белой бумаги».
Чтобы это получше доказать, разберем два значения слов «потому что». Мы говорим: «Дедушка болен, потому что он вчера объелся». Мы говорим: «Наверное, дедушка болен, потому что он еще не выходил из своей комнаты» (а мы знаем, что когда он здоров, он рано встает). В первом случае «потому что» сообщает о причине и следствии: он заболел из-за еды. Во втором оно обозначает отношение, которое называют основанием и выводом. Дед не выходил, но это не причина его болезни, а причина того, что мы сочли его больным. Вот еще две фразы: «Он заплакал, потому что обиделся» и «Он обиделся, наверное, потому что заплакал». Второй вид «потому что» (в виде «поскольку») мы хорошо знаем из математики:
— Хорошо, мы дадим вам работу… Сумеете вести алфавит? Вот и прекрасно!
«A=C, поскольку, как мы доказали, оба они равны B».
«Фу, черррт, какой бодрый звонок, словно душ».
Одно «потому что» выражает динамическую связь событий, другое логические отношения между суждениями.
— Вот что, товарищ Липшаевич… Надо зачислить товарища Вальц на службу переписчицей. Попробуем дать ей веденье алфавитов всех оконченных дел: нумерация дел и занесенье фамилий. Снегиреву можно переместить на текущие дела к Шаленко, будет прекрасно! Где посадить? Посадить можно здесь, в серенькой боковой комнатке. Пускай будет архив… на отскочке. Ну-с, вот и все! А теперь я вас оставлю. Вы, товарищ, введите ее в курс работы. Так, значит, приведенье в порядок архива. Ну-с, до свиданья! В добрый час!
И вот, ход рассуждения, ищущего истину, заслуживает доверия только в том случае, если он связан с предыдущим отношением второго рода. Если A не следует логически из B, мы мыслим всуе. Чтобы выводы наши могли считаться истинными, на вопрос «Почему вы так думаете?» нужно ответить фразой, которая начинается со второго «потому что».