Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Да, отец. Ты не пел с тех пор, как мы приплыли в эту страну. Знаешь, я настроил твою лиру.

– Точно. Никакой разницы.

Эней улыбнулся и покачал головой:

– Точно так же.

– Это очень личная песня.

Я стоял в воде рядом с деревом и дрожал.

– Она о любви? – спросил Эвриал.

– Просто нужно уметь правильно себя вести и верить. И ждать. – Он резко закрыл рот.

– Да.

– Конечно, – закончил я за него, пока не прошла волна. – Просто ждать. И думать о хороших вещах, которые у нас впереди.

Эвриал и Нис посмотрели друг на друга и в один голос сказали:

– Правильно! Старик, ой, старик… ведь через несколько дней День Благодарения, – вспомнил Джо. Слова из него вылетали уже с бульканьем. –

– Спой нам.

Отличное времечко. Мы уже все закончим. Для такого дня надо будет организовать что-нибудь капитальное.

Эней поднялся и взял из рук Аскания лиру. Он начал играть, так легко пощипывая струны, что они оставались почти неподвижными. Казалось, он освобождает заключенную в них мелодию, а не заставляет их исполнять свою. Затем он запел, и люди смотрели на него с таким восхищением, как можно смотреть лишь на бога, и верили ему, сыну Афродиты, но они восхищались бы им не меньше, будь он сыном простой кухарки. Асканий любил Энея и тоже восхищался им, но так, как может восхищаться лишь близкий человек: он видит в нем сначала друга, а затем отца; отца – и лишь затем бога; такую любовь не часто знают и редко понимают молодые люди.

– Еще бы!

Гранат кровавый, алый альмандин,Агаты, сердолик и хризопраз,И малахит, и дымчатый топаз,И серпентинОна носила.Красных, как заря,Птиц из порфира – волосы скрепить.И грелась у нее на шее нитьМедовоцветных бусин янтаря.Нарциссы, маки, ирисы, акантИ гиацинтов пурпур или синь,Медвяный клевер, водосбор, полыньИ амарантОна растила.Розы пышный цвет,Лаванду, мяту – чтоб свои покоиНаполнить ароматом. И левкои,И хрис – медово-желтый златоцвет.

Просто стоял и дрожал крупной дрожью, потому что я чувствовал, что времени на организацию чего-то капитального уже не осталось…

Все молчали. Что могли сказать смертные о песне бога? Закаленные в боях воины, не скрывая своих слез, плакали, стоя рядом с кипами корабельных парусов. Тень былой красоты промелькнула по изможденным лицам женщин, когда-то знавших не такие залы и иные цветы.

Зимородки замерли в ожидании… Над рекой меланхолично шумел дождь, каплю за каплей добавляя в нее влагу… Наступали последние часы сумерек. Хэнк, упершись ногами в дно, изо всех сил налегал на дерево – ледяные коричневые струи течения сносили ноги, – сначала он дрожал, потом холод перерос границы озноба, и он перестал дрожать и только носил полные легкие воздуха к лицу, которое уже совсем скрылось под водой. «Главное, чтобы Джо не запаниковал, – повторял он себе, – главное, чтобы он держался».

Но Эней не грустил. Он спел хвалебную песнь, а не плач. Она была о настоящем, а не об ушедшем. На лице его блуждала спокойная улыбка, он больше не нуждался в воспоминаниях.

А Джо, казалось, пребывал в превосходнейшем расположении духа. Даже когда его покрытое шрамами личико скрылось целиком, до Хэнка продолжали долетать всхлипы его хохота, а когда он опускал голову под воду, то видел, что на губах Джо играет все та же нелепая полуидиотская улыбка. Положение казалось им настолько глупым и они чувствовали себя такими дураками, что своим смехом чуть не погубили все дело с передачей воздуха, – они оба понимали это, но остановиться было выше их сил.

Будто вызванный песней дух, Меллония вышла из леса и ступила в освещенный огнем круг.

Черт-те что, наверно, мы выглядим полными идиотами, повторяли оба про себя; если бы старина Генри там, наверху, пришел в себя и увидел, чем мы здесь занимаемся, он бы издевался над нами до конца своей жизни – еще лет сто, как минимум. И даже когда нелепость ситуации уже перестала смешить Хэнка, он чувствовал, что там, под водой, веселье идет вовсю. Это внушало ему некоторую уверенность; пока этот балбес смеется, еще есть надежда. «В конце концов, я могу снабжать его воздухом всю ночь. До тех пор, пока он сохраняет уверенность и находит это смешным. До тех пор, пока он все еще улыбается. Только это может его спасти, может помочь ему выбраться из этой передряги; только бы он не терял веры…»

Эней подошел к ней и, взяв за руку, подвел к своим друзьям. Она пошла за ним без стеснения и стала слушать, что он говорит:

– Пятнадцать лет вы следовали за мной; некоторые из ваших друзей погибли за меня, и впереди нас ждет еще немало испытаний. Но я прошу, чтобы вы, мои друзья, стали друзьями Меллонии, моей любимой и моей невесты.

Люди поднялись со своих мест и стоя приветствовали Меллонию. Она прошла среди них, оставляя за собой аромат коры и бергамота. Даже на лице Повесы ненадолго появилось благородное выражение. Один из двух неразлучных друзей, Эвриал, сказал:

Но там, под водой, в холодной темноте, ситуация представлялась ничуть не лучше. В ней не было абсолютно ничего смешного. Ни грана. И все же… это было жутко забавно. Не для Джо, конечно, а так, абстрактно, если бы это была чья-то шутка. И он смеялся уже не сам по себе, а словно он был этим кем-то другим. Словно он не сам улыбался, а этот кто-то другой. Он начал это чувствовать, как только вода полностью закрыла его лицо. Черная и холодная. Сначала его охватили страх и ужас… а потом из воды вынырнуло это смешное. Как будто оно там таилось все время и только ожидало наступления темноты. И теперь в плотной тишине подводного царства Джо чувствовал, как это смешное пытается проникнуть внутрь сквозь панцирь его тела. Ему это совершенно не нравилось. Он начал с ним бороться, размышляя о приятных вещах. Например, о том, что совсем скоро День Благодарения. Один из его самых любимых дней с детства, а на этот раз это будет самый лучший день из всех лучших дней. Потому что эта работа будет закончена, и мы сможем передохнуть. С утра все будет пропитано кухонными запахами. Индейка с луком и шалфеем. Пирог с грибами. Жареные пончики. А потом сидеть вокруг плиты и икать от переедания – все, как всегда. Смотреть телевизор, пить пиво и курить сигары. Нет-нет, никакого пива и сигар. Я забыл. Только не это. Кофе тоже не годится. Не смейся. Потому что человек строит свою обитель на небесах из стройматериалов благочестивой жизни, которые он сколачивает здесь, на земле. Скапливает свое богатство там, наверху, тем, что не принимает участия, – не смейся, ты же идешь по жизни без тревог, – не дает себе воли, – не смейся, потому что, если начнешь ржать, тут же захлебнешься и уже никогда не поднимешься. И между прочим. Я вообще не вижу ничего смешного. По крайней мере здесь, под водой. Во-первых, мне немножко страшно, во-вторых, – нет таких, кому Он не помог, – я замерз; и мне больно. В этом нет ничего смешного. Я хочу домой. Я хочу в свой новый дом, хочу надеть чистые штаны, которые для меня выгладила Джэн, хочу, чтобы мне на пузо уселись близнецы, а Пискля показала бы нам, что она сегодня нарисовала. Ну и всякое такое. Я хочу… клюкву и миндаль в сахаре. Да! И сладкую картошку с алтеем – не смейся, – с алтеем, запеченным сверху, и индейку… Не смейся, в последний раз тебя предупреждаю! Ну зачем смеяться? Разве это смешно никогда больше не попробовать картошки с алтеем? Неужели ты хочешь больше никогда не выкурить ни одной сигары? Да! Нет, к черту, человек должен строить свою обитель… Да – и перестань меня смешить – неужели ты не хочешь выпить чашечку горячего кофе, который ты не – прекрати, черт возьми! – не успел выпить сегодня утром? Нет! Не смейся, я же знаю, сейчас это прекратится, – помнишь эту девчонку Джуди, которая все время – дьявол, убирайся! – на математике пускала мне в глаза солнечного зайчика? Сволочь! Сволочь! Я знаю, кто ты, и не стану смеяться, ты – черный дьявол! Господь Бог в своем милосердии укажет мне путь сквозь долину печали! Можешь не стараться, дурак, тебе ничего не удастся; ты же сам знаешь. Совершенно не смешно! Я вывернусь, главное не сомневаться. Естественно, ты можешь… нет, это я могу! Верящий да не засмеется! Ты, конечно, доволен, что тебе удалось вырубить меня, – это не смешно, но тебе это нравится, – не смейся, – ты, ты обманул меня, да-да, нет! нет! – во имя Него и их не делай этого! Черт, а – ой-ой-ой-ой – а какая разница? Да. Ну какая? А если мы все обмануты? Сигару! А-ай, как хочется курить, ко, и, Боже мой, как я люблю кофе, но это, это так смешно, черт возьми, это так – ха-ха-ха-ха, смешно, х-ха-ха-ха…

– Повелительница пчел, любимая человеком, которого мы любим почти как друг друга, Нис и я вверяем тебе наши жизни.

И целый ворох пузырей безудержной истеричной радости плеснул в лицо Хэнку как раз в тот момент, когда он наклонился, чтобы передать Джо следующую порцию воздуха. Он так испугался, что тут же выдохнул. Нахмурившись, он не мигая смотрел на ровную поверхность воды, которая только что бурлила от хохота. Потом снова вдохнул и опустил голову в воду, шевеля губами, пока не нащупал рта Джо… он был открыт, одна большая круглая дыра, разверстая в хохоте. Как подводная пещера, нет, как дренажное отверстие на дне океана, оправленное холодной плотью… такое необъятное, что могло поглотить воды всех морей на свете.

Старуха, морщинистая, как высушенный на солнце кирпич – бывшая служанка царицы Гекубы, – проговорила:

– Троя обрела вторую царицу.

И течение, скручиваясь черной спиралью, втекало внутрь, снова заставляя его смеяться.

– Мне кажется, – ответила им Меллония, – самое прекрасное в этом лесу, в мире, по которому вы странствовали, а также за его пределами, это то, что мужчина и женщина или два друга могут соединиться и телами и душой, будто обратившись в пламя на жертвеннике Богини. – А затем, повернувшись к Энею: – Любимый, нам надо поговорить.

Асканий хотел отойти от них, ведь он в конце концов был отдельным пламенем, но Меллония позвала его:

Он не стал пытаться вдуть свой воздух в это безжизненное отверстие. Он медленно поднял голову и вновь уставился на водную гладь, под которой лежал Джо. Она ничем не отличалась от других участков реки, вплоть до самого океана. (Ты что, не понимаешь, что Джо Бен мертв?) Дождь пошел сильнее, звуки капель по воде раздавались все громче. Кружилась голова и тошнило. (Этот сукин сын откинул коньки. Гном скончался, ты что, не понимаешь? И, несмотря на внезапно накативший приступ тошноты, поверх разрастающегося чувства пустоты, которое всегда испытываешь сразу после смерти кого-то близкого, – но он мертв, Джо Бен мертв, врубись ты наконец! – я чувствую облегчение. Я устал и этим исчерпывалось все, а теперь я знал, что смогу отдохнуть. Еще немного – дотащить старика до пикапа, съездить в город за помощью, и тогда, наверное, все будет закончено. Окончательно. После стольких… Господи, сколько же это продолжалось? По меньшей мере с тех пор… как сегодня утром я увидел старика, спускавшегося по склону и выглядевшего таким встревоженным. Нет. Раньше. Прошлой ночью, когда я проснулся и увидел свое отражение. Нет. Еще раньше. С тех пор, как мы впервые пошлисДжоби на футбол и онпревратил меня в своего кумира. С тех пор, как он бросился в океан, чтобы я спас его. С тех пор, как старик приколотил плакат к моей стене. С тех пор, как Бони Стоукс начал приставать к Генри по поводу деда. С тех пор, с тех пор, с тех пор…) Он стоит в ожидании чего-то, продолжая смотреть на воду, пока надрывающиеся легкие не выплевывают спертый воздух вместе с громкими судорожными рыданиями – «Ты умер, Джоби, ах ты разбойник, черт бы тебя побрал, ты умер…»

– Ты тоже должен пойти с нами, Феникс.

Они дошли до устья Тибра, где он, расширяясь, впадал в море. Дельф медленно описывал в воде круги, наблюдая, не появятся ли акулы или карфагенские галеры.

Чем больше темнело, тем чаще на шоссе останавливались добрые души, интересуясь, не подкинуть ли меня. Я вежливо отказывался и с восхитительным чувством мученичества стоически продолжал двигаться вперед. Это шествие начинало для меня окрашиваться все в более религиозные оттенки – паломничество с наложенной епитимьей – путь в мечеть, в обитель спасения, и в то же время наказание дождем и холодом за преступление, которое я намеревался совершить. И, хотите – верьте, хотите – нет, чем ближе я подходил к дому, тем слабее становился дождь и теплее воздух. «Какая перемена, – думал я, – по сравнению со слякотными улицами и демоническими врачами…»

– Здесь нет акул, Дельф, – обратилась к нему Меллония. Услышав ее голос, он перестал кружить и заснул своим прерывистым сном.

(Забравшись на край бревна, которое все еще торчало из-под воды, я впервые за все это время обратил внимание на то, что погода начала улучшаться: ветер почти совсем стих, и дождь слабел с каждым мгновением. Я передохнул с минуту, потом вынул из заднего кармана карабины и гаечный ключ. Рука Джо Бена всплыла и покачивалась в темноте. Закатав рукав на его безжизненной руке, я пристегнул карабин и прибил его к бревну. Потом отыскал вторую руку и сделал с ней то же самое: это была мерзкая работа – стоя по колено в воде, приколачивать гаечным ключом огромные карабины. Потом я вытащил носовой платок и привязал его к суку, тому самому, который мне врезал. Закончив, я встаю и почти сразу же ощущаю под ногами легкое покачивание – прибывающая вода поднимает дерево. «Если б Джо продержался еще двадцать минут…» Я спрыгиваю с бревна в переплетение ягодника и начинаю пробиваться сквозь заросли наверх, туда, где оставил старика.

– Мне холодно, – сказал Асканий. Хотя ночь была теплой, костры были разложены лишь для того, чтобы отпугнуть львов и запечь в глиняных очагах рыбу. – Я принесу плащ.

Пока я тащил старика к пикапу, он очухался. Я заводил мотор, а он лежал, мотая своей бедной старой башкой из стороны в сторону, и повторял: «Что? Что, черт побери? Ты что, наложил мне гипс на другую сторону?»

Но Эней усадил их обоих рядом с собой на траву.

Я чувствовал, что должен сказать ему что-то ободряющее, но не мог заставить себя заговорить и лишь повторял: «Держись, держись». Я медленно вел пикап по спуску, и мне казалось, что скулящий голос Генри доносится откуда-то издалека. Когда я добрался до шоссе, он замолчал, и по дыханию я определил, что он снова вырубился. Я поблагодарил Господа хоть за эту маленькую помощь и рванул к западу. Сунув руку в карман за куревом, я обнаружил там отнюдь не сигареты – мне стало страшно: это был транзистор, и так как он уже достаточно высох, стоило мне к нему прикоснуться, как он снова начал попискивать. Я отшвырнул его в сторону, к дверце, и он разразился обрывками мелодий из вестернов. «Давай валяй…» – неслось из него.

– Мы с Асканием построим наш город не на самом берегу, а поглубже. Чтобы до твоего дерева было так же близко, как до этих кораблей. Выйдя из него, ты сразу сможешь прийти ко мне. Волумна не посмеет остановить тебя.

Меллония посмотрела на посеребренную луной поверхность Тибра и на Дельфа, спящего всегда настороженным сном.

Дождевая завеса обвисла туманной дымкой, а когда я добрался до лесопилки, дождь и вовсе прекратился. Тучи начали рассеиваться, и в бледном лунном свете я увидел Энди, который стоял оперевшись на свой багор, словно спящая цапля. Я вылез из машины и дал ему две плитки шоколада, которые нашел в бардачке.

– Правда, Меллония?

– Да, Зимородок. – Асканий поднялся на ноги.

– Тебе придется остаться здесь на всю ночь, – сказал я. Мне казалось, что говорит кто-то другой, прячущийся за мной в тени. – Почти все бревна пошли вверх по течению. Так что в ближайшие три-четыре часа, пока не начнется отлив, у тебя ничего не будет. И смотри не пропусти ни одного бревна. Надо выловить все, слышишь? Особенно следи за тем, что будет с белой тряпкой. К нему прибит Джо Бен, он утонул.

– Луна составит вам компанию.

– Пожалуйста, Феникс, – сказала Меллония, – останься с нами.

Энди кивнул, выпучив глаза, но ничего не сказал. Я простоял с ним еще с минуту. Густой покров туч над нами прохудился и расползался в разные стороны темными клочками, между которыми то и дело мелькал полный белый лик луны. Вымокшие заросли ягодника, которые обрамляли мостики, шедшие от лесопилки к причалу, казались комками мятой фольги. Я видел, что Энди смотрит на пропитанные кровью рукава моей фуфайки, но снова, так же как на склоне, не мог заставить себя заговорить. Я повернулся и, не произнося ни слова, двинулся назад, к скучающему пикапу. Я не мог быть рядом с людьми. Я не хотел увиливать от их вопросов о происшедшем. Я не хотел слышать их вопросов.

Ее лицо выражало настойчивую просьбу. Если эта гарпия, Волумна, посмела угрожать его отцу…

Проезжая мимо дома, я даже не сбавил скорость. Мне хватило одного взгляда, чтобы определить, что свет в комнате Вив еще горит. Я решил, что лучше позвоню ей из города. И Джэн тоже; из больницы. Но я знал, что не стану это делать.

– Феникс, ты мне сначала не понравился.

Он почувствовал облегчение, будто кто-то коснулся его щеки холодной ладонью. Наверное, ее тревожило желание излить душу.

Транзистор наконец замолк. В кабине было тепло и тихо, лишь шины шуршали по асфальту да из-за спины доносилось дыхание старика – вдох-выдох, вдох-выдох, словно ветер, перебирающий опавшие листья. Я устал. Настолько устал, что не мог ни думать, ни горевать. Горевать я буду потом, я… «Что?» – я буду горевать потом, когда у меня будет время, – «Что?» – после того, как отдохну – «Что? Это же он!» И тут, проезжая мимо нашего гаража, я увидел Малыша. Он шел по шоссе к дому – не в больнице, не в городе, а здесь, сейчас, у самого гаража, собирается сесть в лодку и плыть к дому! Черт! Воистину окружили. Стоит начаться, и все валится одно за другим…)

– Я знаю, Меллония. Мы очень разные – ты и я. Я не такой, как отец. Он бог, а я – пират.

Когда мое мокрое паломничество приблизилось к завершению и впереди замаячил гараж, нос у меня уже перестал течь, а поднявшийся ветер разогнал над головой тучи. И все же беспокойство мое возвращалось, снова и снова тявкая БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ, на сей раз приводя в качестве аргумента слишком поздний час: ОНИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ, ОНИ ПОЙМАЮТ ТЕБЯ… И тут, когда я бы потратил еще час на препирательства вокруг этого довода, он сам собой испарился: не успел я сойти с шоссе на гравий, как увидел брата Хэнка собственной персоной во взмывшем пикапе – лицо напряжено в очевидном намерении добраться до города, для того чтобы отыскать старика, – в этом я не сомневался.

– Мы похожи больше, чем тебе кажется, – сказала она. – Ты действительно напугал меня сначала, но не поэтому я так к тебе относилась. Я ревновала. Любовь отца к тебе столь велика, что казалось, для меня не останется места. Знаешь, Феникс, я полюбила его сразу же, как только он обернулся ко мне, купаясь в Тибре.

Это видение рассеяло мою очередную уловку, и, даже не задумавшись, откуда у Хэнка мог взяться пикап, если старик до него не доехал, я отправился к лодке, уже не в состоянии сочинять какие-либо отговорки. «Вот твой шанс войти в игру, – сказал я себе, – безопасность обеспечена, никаких ловушек, путь свободен».

Она говорила о нем так, будто он был в Карфагене или Трое, а не сидел рядом с ней, все больше удивляясь и получая удовольствие от каждого ее слова.

Пытаясь убедить себя, что я рад тому, что обстоятельства расчистили мне дорогу.

– О, он увидел меня не сразу. Я хорошо спряталась среди деревьев. Но я полюбила его молодость. И его старость. Его веселье. И его грусть. И еще я ревновала. Теперь я люблю тебя как его сына и как своего друга. Ничего, что я сначала ревновала, Феникс? Я столько испытала за такое короткое время! Как цветок, который в один день ощутил и дождь, и ветер, и снег, и солнце, а еще бабочку, шмеля и мотылька.

И действительно, казалось, путь открывается все шире и выглядит все заманчивее. Выхолощенные и вдруг съежившиеся тучи неслись над макушками деревьев, вспять к океану за новым грузом, оставляя землю заморозку. И лодка, когда я снял брезент, оказалась сухой. Лунные блики мигали, как ртуть, на моторе, указывая моим рукам нужные действия; веревку стартера не заело, мотор завелся с первой же попытки и загудел ровным, наполненным звуком; швартовы слетели со сваи при одном моем прикосновении, и нос лодки развернулся точно к дому, как стрелка компаса. Из блестящего от измороси леса донесся рев лося, кричавшего не то от похоти, не то от холода, – не знаю, знаю лишь одно: этот высокий, пронзительный клич подхлестнул меня, словно мелодия флейты сатира. Свет из окна Вив стелился ко мне по воде сияющим ковром… путеводной звездой светил мне на сумрачной лестнице… мягко струясь из-под двери. Все было безукоризненно. «Я буду истинным мустангом, – говорил я себе, – живым воплощением Казановы…» – и уже занес руку, чтобы постучаться, как меня обуял новый страх: что, если у меня не получится. – Я ЖЕ ГОВОРИЛ ТЕБЕ – БЕРЕГИСЬ! – Что, если я разгонюсь, как мустанг, и все будет напрасно!

– Все верно, Меллония. Ты не понравилась мне, вероятно, по той же причине, хоть я и утверждал, что просто не доверяю тебе.

Кошмар такой перспективы потряс меня до глубины души: после маминого самоубийства неудачи преследовали меня в этой области, а сейчас, когда прошло уже несколько месяцев после последней бесплодной попытки, на что я мог рассчитывать? Может, потому-то я и медлил так долго, может, об этом-то и предупреждал меня Верняга, может, надо…

– Это в прошлом, – воскликнул Эней, – а сейчас ночь!

Но тут из комнаты донесся голос: «Входи, Ли», и я понял, что бежать слишком поздно, даже если эта угроза была реальной.

Он вскочил на ноги и, потянув за собой, поднял их с земли, обхватил руками и стал кружить под звуки флейты, пока они, смеясь и задыхаясь, не прижались к нему, ища опоры, а он, как мощная колонна, казалось, мог выдержать и топор, и огонь.

Я приоткрыл дверь и просунул в щель голову.

– Я люблю вас, я люблю вас, я люблю вас, – смеялся он. – Моего сына и мою невесту. И никто – ни гарпии, ни воины, ни королевы дриад – не сможет нас разлучить.

– Только сказать «привет», – произнес я и прозаично добавил: – Шел пешком из города…

– Ты забыл о времени, – сказала Меллония.

– Я очень рада, что ты здесь, – ответила она и добавила более жизнерадостно: – А то мне тут одной уже стало становиться страшновато. О Господи! Ты вымок! Садись к рефлектору.

– Я бросаю ему вызов!

– Мы расстались с Генри в больнице, – робко промямлил я.

– И все же мне пора идти. – Он посмотрел на нее с тревогой:

– Да? И куда же он отправился, как ты думаешь?

– Идти?

– Ну, куда мог отправиться Генри? Вероятно, за новой порцией гилеадского бальзама…

Она натянуто улыбнулась. Она не умела лгать, и ей не удалось обмануть Аскания. Если она и обманула отца, то только потому, что опьянила его своим приходом.

Вив улыбнулась. Она сидела на полу с книжкой в руках перед пышущим, гудящим оранжевым рефлектором. На ней были узкие зеленые брюки и одна из клетчатых шерстяных рубах Хэнка, которая – я мог поспорить – так колется, так колется. Сияние электрических спиралей отражалось от ее лица и волос, и от этого казалось, что они влажно струятся глубокими роскошными волнами.

– Лишь на ночь, мой любимый.

– Да, – повторил я, – наверное, зашел к Гилеаду за бальзамом…

– Я думал, ты проведешь эту ночь со мной.

После вводных приветствий и «как ты думаешь?», а также напряженной тишины, наступившей вслед за этим, я киваю на книгу:

– Я тоскую по своему дереву. Завтра, когда я отдохну и наберусь у него сил…

– Я вижу, ты продолжаешь совершенствоваться.

– В лесу львы. Мы с Фениксом проводим тебя.

Она улыбается:

– Нет, одна я в большей безопасности. От меня пахнет дубовой корой, а от вас – свежим мясом. Феникс проводит меня до леса. Мне нужно ему кое-что сказать.

– Это Уоллес Стивене. – С извиняющимся видом она поднимает на меня глаза. – Не знаю, все ли я понимаю…

– То, что не должен знать я?

– Не думаю, чтобы это кому-нибудь удавалось.

– Да, потому что я люблю тебя. – Она взяла Аскания за руку и потащила против его воли за собой:

– …но мне нравится. Ну, даже если я не понимаю, я все равно что-то чувствую, когда читаю. В некоторых местах я ощущаю счастье, другие – просто смешные. А порой, – она снова опускает глаза к книге, лежащей у нее на коленях, – меня охватывает такая тоска.

– Он скоро вернется к тебе.

– Тогда я уверен, что ты понимаешь все! Мой энтузиазм повлек за собой еще одну напряженную паузу, потом она снова вскинула голову:

Асканий заметил на лице отца некоторое замешательство и в то же время бесконечную радость. Мальчишеское лицо, освещенное оранжевой луной. Его коснулись сомнения и грусть зрелости, но оно по-прежнему осталось мальчишеским и выражало неиссякаемую способность верить: ночь исцеляет, солнце возрождает и несет надежду.

– Ой, а что тебе сказали у врача?

* * *

– Много чего. – Я снова попробовал вернуться к хохме. – «Сними штаны и ложись». А следующее, что я помню, – это как мне накачивают легкие нюхательными солями.

– Я не вернусь, – сказала она Асканию, когда они отошли настолько, что Эней не мог ничего услышать. Их скрывали от лагеря стройные вязы, похожие на танцующих в лучах света дриад. – Я не могу вернуться. Волумна пригрозила сжечь мое дерево.

– Убить тебя! – воскликнул Асканит.

– Вырубился?

– Да. Она подошла к моему дому со своими подругами и позвала меня: «Принеси свой ткацкий станок, Меллония». А затем заставила смотреть, как они обкладывают мой дуб хворостом. «Стоит мне только высечь огонь, и дерево превратится в огненный столб».

– Начисто.

Она тихо посмеивается, а потом, понизив голос, доверительно сообщает:

– Ты можешь найти себе другое дерево?

– Хочешь, я тебе кое-что расскажу, если ты пообещаешь не донимать его?

– Нет. Дерево, в котором я родилась, умрет вместе со мной, или я умру вместе с ним. Но Волумна дала мне обещание.

– Истинный крест. А кого донимать и чем?

– Какое, Меллония?

– Генри. После того, как он рухнул с этих скал. Когда они привезли его с лесосеки, он ругался и вел себя здесь просто ужасно, а потом, когда мы повезли его к врачу, затих. Ну знаешь, как это с ним бывает. Ни звука не проронил, пока его осматривали, только над сестрами подсмеивался и подшучивал, что они так цацкаются с ним. «Ничего особенного, так, крылышко вывихнул, – повторял он. – У меня и похуже бывало, несравненно хуже! Давайте вправляйте его на место! Мне на работу надо!»

– Не высекать огонь, если я тоже дам ей обещание. Покинуть Энея. И никогда больше с ним не видеться.

Мы вместе посмеялись над басом, которым Вив пыталась подражать Генри.

– Ты обязательно будешь встречаться с ним, – уверенно произнес Асканий, нащупывая кинжал и ощущая себя воином и сыном. – Мы захватим рощу и спасем твое дерево. Мы даже можем сделать тебя королевой!

– А потом, – продолжила она, возвращаясь к доверительному тону, – они достали шприц. Иголка была не такой уж длинной, но, конечно, все-таки достаточно большой. Я знала, какие он к ним испытывает чувства, и вижу – старина побледнел как полотно. Но, понимаешь, он решил не сдаваться и продолжал держать фасон. «Давайте, давайте, давайте, колите меня, да побыстрее, чтобы я мог вернуться на работу!» – рычал он. И тут, когда они его укололи – такого крутого и смелого, несмотря на переломанные кости, – он только дернулся и скорчил гримасу, но до нас долетел какой-то звук, и когда я присмотрелась, то увидела, что он весь обмочился и по ноге прямо на пол бежит струйка!

– Кто-нибудь из ваших людей обязательно погибнет. У нас ведь есть яды. И мы знаем всякие хитрые уловки. А дриады скорее умрут, чем отдадут свои деревья. Да, наверное, вы захватите рощу. Фавны, без сомнения, помогут вам. Они никогда не любили нас, разве только когда мы спим. Но жить мне придется среди мертвых. Неужели ты думаешь, Феникс, что я дам согласие на гибель своего племени? Если бы у меня была такая же, как у вас, красная кровь, я ушла бы отсюда с радостью. Но я никогда не смогу приговорить к смерти других дриад.

– Нет, не может быть! Генри? О нет, Генри Стампер? О-о-о! О Боже!.. – Я разразился таким хохотом, каким не смеялся, кажется, никогда в жизни. Представив себе выражение потешного изумления на лице Генри, я уже не мог издать ни звука и только беззвучно сотрясался. – О Боже!., это потрясающе, о Господи!..

– Они не заслуживают ничего лучшего.

– И… и, нет, ты послушай, – продолжила она шепотом, – когда мы пошли переодевать его в пижаму, ты послушай, после этого укола, который его сразил… мы обнаружили, что он не только обмочился.

– Ты их не знаешь. Некоторые – мои подруги. Они мне дороже Скакуна и ни в чем не повинны. Ты и их хочешь убить?

– О Господи!., это грандиозно, могу себе представить…

Да, он хотел их убить! Ему казалось, что существует два типа дриад – Меллония и Волумна, а так называемые подруги Меллонии – такие же, как их королева, иначе почему они позволяют ей править? Но он знал, что в этом и заключается его слабость: мгновенный гнев, скорый суд и неспособность отделить янтарь от водорослей.

Мы смеялись и смеялись до тех пор, пока не наступила неловкая пустота, всегда следующая за слишком продолжительным весельем, точно такая же, как наступает после долгого раската грома: мы снова смущенно умолкли, оглушенные и испуганные одной и той же мыслью. «Какой смысл пытаться?» – вопрошал я себя, глядя на прядь ее волос, которая, как блестящая стрела, сбегала по ее профилю и уходила за ворот рубашки… Что мечтать попусту? Ты не можешь это сделать, вот и все. Давно пора было сообразить, что то самое оружие слабости, которое должно было обеспечить тебе победу над братом Хэнком, не дает тебе вкусить плоды этой победы. Тебе следовало бы знать, что безвольная импотенция, которая обеспечивает тебе победу над ним, никогда не будет понята и принята с должным тактом…

– Ты хочешь этого?

Я стоял, взирая на Вив, на ее скромное, безмолвное и совершенно очевидное предложение себя, пытаясь философски осмыслить свою органическую неспособность принять это предложение… И тут интересующий нас орган начал приподниматься, отметая эту новейшую отговорку и с пульсирующей настойчивостью требуя предоставить ему возможность доказать свою дееспособность. Наконец все препятствия были преодолены, и от желанной цели меня отделяло не более нескольких футов – все доводы рассеяны и отговорки исчерпаны, – и все же внутренний голос не давал мне сдвинуться с места. «Берегись берегись», – пел он. «Чего? – кричал ему я, на грани потери чувств от расстройства. – Пожалуйста, скажи мне, чего беречься?»

– Нет, – ответил он не очень уверенно.

ПРОСТО НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО – был ответ; ЭТО БУДЕТ МЕРЗКАЯ СЦЕНА…

– Скажи отцу, скажи, что… О, Феникс, он так любит красивые слова, а мне ничего не приходит на ум. Я счастлива, что он привел свои корабли в нашу страну и пришел ко мне в Священный Дуб. Он говорил о проклятии. Он боялся, что причинит мне боль. Да, так и вышло. Но я не жалею. Ты когда-нибудь видел крупные, шелковистые лилии, которые кентавры выращивают в своих садах? Они заботливо ухаживают за ними, поливают, прикрывают мхом во время бури. Лилии довольно красивы, изящны, как гиацинты, но в них нет настоящего чувства. Срежь один цветок, и что подумает тот, что растет с ним рядом? Хорошо, что не меня. Я тоже причинила боль твоему отцу. Его мучили старые раны. Может, со временем воспоминания обо мне станут для него не раной, а целительной мазью из базилика и шандры,[36] которая сначала обжигает, но затем снимает боль.

Для кого? Я в безопасности – я это знаю. Мерзкая сцена для Хэнка? Для Вив? Для кого?

Она обняла Аскания и поцеловала его в щеку. Они стояли, обнявшись, соединенные чистой любовью к одному человеку. Хотя, не будь Энея, они могли бы полюбить друг друга.

ДЛЯ ТЕБЯ, ДЛЯ ТЕБЯ…

– Насколько приятнее целовать мужчину, чем женщину. Особенно своего пасынка. А теперь иди к отцу. И не давай ему горевать обо мне. Обними его, будто маленького ребенка. Ты знаешь, как это сделать. Скажи, что его горе очень меня расстроит. Я не такая, как эти изнеженные лилии. Больше не такая. И ни за что не позволяй ему идти за мной. Волумна сама отпустила меня отсюда. Она будет его поджидать.

И потому, вдоволь намучившись в этой гнетущей тишине, я вздохнул и промямлил что-то типа: мол, ладно, наверное, лучше – ну для простуды и вообще, – если я пойду лягу. Она кивнула не поворачиваясь: «Да, наверное…» – «Ну, спокойной ночи, Вив…» – «Спокойной ночи, Ли, увидимся утром…»

Сладкими были ростки любви, пробивающиеся в душе Аскания, и горькой, как аконит, мысль о том, как велика утрата Меллонии. У отца оставалась мечта о второй Трое, а у нее?..

При виде моей трусости она опускает глаза, и я выскальзываю из комнаты. К горлу подкатывает тошнота, и сердце сжимает от стыда за свое бессилие, которое теперь уже не может быть отнесено за счет обычной импотенции…

– Где Бонус Эвентус?

– Наверное, спит в каком-нибудь цветке. Он разбудит меня утром.

(Я торможу перед больницей, и когда вынимаю старика, чтобы везти его в операционную, вижу, что рука его отделилась от туловища. Она вываливается из разодранного рукава на мостовую, как змея, меняющая кожу. Я оставляю ее на земле. Мне сейчас не до того. Что-то еще меня мучает, если бы я только мог вспомнить…

– Ты говорила, он умрет осенью. Тебе не будет одиноко без него, без Скакуна… без моего отца?

– И без тебя, Феникс. Белый Сон немного смягчит боль утрат. И потом, я умею ждать. А сейчас иди к отцу. И не выпускай его из лагеря.

Меня останавливает ночной санитар и начинает что-то говорить, потом он смотрит на старика, и карандаш выпадает у него из рук. «Я – Хэнк Стампер, – говорю я ему. – Это мой отец. На него упало дерево». Я укладываю Генри на постель и сажусь в кресло. Санитар задает мне вопросы, на которые я не удосуживаюсь отвечать, и говорю ему, что мне надо ехать. Он отвечает, что я рехнулся и надо дождаться, пока придет врач. Я говорю: «О\'кей. Когда док Лейтон придет, разбуди меня. Как только он придет. Тогда поглядим. А сейчас отвези куда-нибудь старика, дай ему крови и оставь меня в покое».

– Сегодня я ему ничего не скажу. А завтра добавлю в его вино дурман. А если нужно, сяду на него верхом, возьму дубинку и не слезу, пока он не поймет!

Когда я проснулся, мне показалось, что прошло не больше секунды, что я успел всего лишь моргнуть, а санитар вдруг резко постарел, растолстел на пару сотен фунтов и снова задает мне все те же вопросы, которые я еще не слышу. Когда я понял, что это врач, я встал.

Она окликнула его:

– Так, единственное, что я хочу знать, – ему нужна моя кровь?

– Я рожу ему сына.

– Ты не можешь этого знать, еще слишком рано.

– Кровь? Господи, Хэнк, что с тобой? Похоже, лишняя пинта крови и тебе бы не помешала. Что у вас там произошло?

– Мне сказала Богиня.

– Значит, с ним все в порядке? С отцом?

В первый раз он поверил в ее богиню. Может, Румина – еще одно имя Афродиты?

– Сядь. Нет, с ним не все в порядке. Он старый человек, и он потерял руку. Ради Господа, куда ты так спешишь, что…

– Феникс!

Он остановился у края рощи:

– Но он не умер? Он не умрет сегодня?

– Что, Повелительница пчел?

– Одному Богу известно почему, но он еще не умер, что касается… Что с тобой, Хэнк? Сядь, пожалуйста, и дай я взгляну на тебя.

– Я буду жить очень долго. Когда ты превратишься в старика, а твой отец уже умрет, я все еще буду такой же, как сейчас. Город, который он собирается построить, не станет тем самым городом – второй Троей, предопределенной богами. Но со временем такой город появится, и, мне кажется, я увижу, как он будет строиться. Кто знает, может быть, мне доведется освятить землю или заложить первый камень! Я буду внимательно следить за твоими прапраправнуками и могу тебе сказать, что им не придется бояться леса – ни львов, ни мстительных королев.

– Нет. Мне надо идти. Через минуту я… – Я куда-то опоздал, столько проспав. – Через минуту я… – Через минуту я вспомню, в чем дело. Я натягиваю каскетку и ощупываю карманы в поисках сигарет. – Сейчас, – повторяю я.

А затем она произнесла последнюю загадочную фразу:

Доктор ждет моих объяснений.

– Я знаю, что сказать твоему отцу.

– Значит, вы думаете, он выкарабкается? – спрашиваю я. – Он все еще без сознания? Наверное, без сознания, да? Ну… – Я смотрю на доктора. Как его зовут? Я же знаю его, знаю давным-давно, но никак не могу вспомнить его имя. – Смешно, как легко теряются люди! – говорю я. – Ну ладно. Раз так, пойду к пикапу и…

– Что, Меллония?

– Христа ради, он еще собирается ехать домой! – говорит доктор. – Послушай, дай я хоть взгляну на твою руку.

– Любовь – это мотылек.

Он имеет в виду порез, который я заработал на причале двумя днями раньше: он открылся и кровит.

– Нет, – медленно произношу я, пытаясь вспомнить, куда я опоздал. – Нет, спасибо, этим сможет заняться моя жена. Я позвоню вам утром, чтобы справиться о Генри.

Часть II

Я направляюсь к двери. Рука все еще лежит на тротуаре в луже возле пикапа. Я поднимаю ее и швыряю в машину, словно это полено. В чем же дело? Через минуту я…

Глава I

По дороге я заезжаю в «Морской бриз», чтобы узнать о Малыше. «Не знаю,»– отвечает миссис Карлсон еще более угрюмо, чем обычно. – Отсюда он ушел». Мне не хочется настаивать, я пересекаю улицу и захожу в бар. Там его никто не видел. Перед самым моим уходом мне что-то говорит Ивенрайт. Я просто киваю и отвечаю, что сейчас у меня нет времени на болтовню с ним. Я направляюсь к двери и вижу этого парня, Дрэгера, он улыбается мне и говорит «привет». Он говорит:

– Он не тронет тебя, – рассмеялась его мать. Она смеялась редко, и смех ее казался Кукушонку таким же нежным, как звон раскачивающихся на ветру колокольчиков. Но даже этот смех не придал Кукушонку смелости. Сидя на стуле в своей комнате с огромным количеством окон, она выдавливала из челюстей большого мохнатого паука яд, необходимый для оружия дриад – булавок, которые они втыкали в волосы, и дротиков,[37] которые они держали в мешочках, прикрепленных к поясу.

– Хэнк, мне кажется, я должен предупредить вас, что ваше случайное появление в городе может оказаться для вас более опасным, чем вы…

– Я занят, – отвечаю я ему.

Тетушка Сегета, сидящая рядом с матерью, улыбалась своей отчужденной улыбкой, и голос ее звучал будто бы издалека, как если бы она находилась в соседнем дереве; Кукушонок любил ее, но ему всегда казалось, что на самом деле ее нет в комнате. Говорят, души спящих покидают ночью свои тела и бродят по пустынной земле Ночных Кошмаров или по Элизиуму Сновидений. Кукушонок думал, что лишь малая часть души Сегеты возвращается утром в ее тело, а остальная душа остается в том счастливом месте, где у дриад есть мужья, а у детей – отцы.

– Конечно, и все же постойте и подумайте…

– Кукушонок больше мужчина, чем дриада, – сказала Сегета, – поэтому он не любит пауков.

Она была одной из тех немногих дриад, которые произносили слово «мужчина» без содрогания.

Я иду по Главной улице, совершенно не понимая, куда я направляюсь. Через минуту я вспомню… куда мне было надо. Я дохожу до «Морского бриза» и уже собираюсь войти внутрь, как вспоминаю, что у них я уже спрашивал. Я решаю вернуться к пикапу, и тут из аллеи появляются три парня, которых я никогда в своей жизни не видел. Они вталкивают меня в аллею и берутся за дело. Сначала мне кажется, что они собираются меня убить, но потом я понимаю, что нет. Каким-то образом я понимаю это. Просто они не слишком стараются. Они по очереди держат меня, прижав к стене, и работают ремнями, но недостаточно сильно, чтобы и вправду убить меня. Поэтому я и не обращаю на них особого внимания: минуточку, и я… – я уже готов сесть на землю и предоставить им возможность беспрепятственно заниматься своим делом, как вдруг в аллее появляются Ивенрайт, Лес Гиббонс и даже старина Биг Ньютон – они несутся ко мне и кричат: «Держись, Хэнк! Держись, старик!» Троица парней удирает, и они помогают мне подняться с земли. «Черт, – говорит Лес, – это снова ублюдки с Ридспорта, мы слышали – они собирались отомстить тебе…», и я благодарю их. Ивенрайт отвечает, что люди должны держаться друг друга, и я благодарю его. Они помогают мне добраться до пикапа. Лес Гиббонс даже предлагает отвезти меня домой, если есть такая необходимость. Я говорю: нет, я еще не знаю, куда я, но все равно спасибо, я вроде как спешу… куда? сейчас, минуточку, я… я говорю парням «пока», завожу машину и трогаюсь с места – в голове пусто и приятно, будто я лечу. Наверное, опять эта лихорадка. Но какого черта? – не так уж плохо, небольшая температура… как говорит Джоби: «Принимай свою судьбу и крутись с тем, что тебе дается». Сопли, конечно, гадость, но температура – это ерунда… еду по Главной улице. Смешно, но такое ощущение, будто мне было что-то поручено и я забыл что – сейчас, секундочку, я… черт бы меня побрал, если бы я мог вспомнить, что именно, – так что через минуту я – и я направляюсь к реке, решив, что раз мне все равно не вспомнить, то с таким же успехом я могу вернуться домой. Я просто веду машину, медленно и спокойно, глядя, как мимо проносится белая разметка шоссе и тучи закрывают луну, и стараюсь не думать.

– Паук знает это, – сказал Кукушонок, – и с удовольствием укусил бы меня.

И только добравшись до гаража, я вспоминаю, что видел его здесь. Все всплывает у меня в голове, когда я бросаю взгляд через залитую лунным светом реку и вижу, что лодка привязана к другому берегу и в доме теперь освещены два окна вместо одного…)

По своей природе пауки были довольно миролюбивые, хоть и ядовитые существа, но еще в давние времена дриады приучили их кусать мужчин и защищать женщин. Ничто не могло сравниться с их умением наскакивать на движущийся предмет – то есть на мужчину. Яд их был смертельным и действовал быстро.

– Мальчик должен быть похожим на отца, – сказала Меллония, – и вырасти настоящим мужчиной, но я, к сожалению, не могу научить его тому, чему научил бы его отец.

Оставив Вив в разочаровании наедине со стихами, я отправился в ванную, где до бесконечности чистил зубы и минут пять рассматривал, как зажили ожоги на лице. Потом медленно разделся в собственных холодных апартаментах и не залезал в постель до тех пор, пока дрожь не загнала меня под одеяло. Наконец я погасил свет. Тьма ворвалась в комнату, потом луна не спеша скользнула по моему стеганому одеялу своим голубовато-белым лучом, холодя мне щеку и устремляясь навстречу другому тонкому персту света, лившегося из отверстия в стене. Надо забить его, подумал я. Я это сделаю, как-нибудь сделаю, чтобы покончить с этим навсегда…

Она никогда не называла имени отца; Кукушонок знал только, что он троянец, воин, поэт и отличается величием и благородством, делающим его похожим на бога.

И тут, вместе с тьмой, меня снова охватил стыд – он накатывал на меня волнами с той же тошнотворной силой, как много лет назад, оставляя рвоту и пульсирующие головные боли… с той же силой, как много лет назад, в той же постели… всегда после (о Господи, у меня это никогда раньше не соединялось!), всегда на следующий день, после того как я подсматривал в дыру за страстью, на которую я и по сей день был не способен. Лучик снова упал на меня. Я закопался под одеяло – он словно искал меня, мою бесполезную плоть. Страшный световой скальпель, вызывающий чуть ли не физическую боль. Я лежал, мучительно ощущая его на себе, уже забыв о стыде и испытывая лишь боль. Наверное, когда стыд разрастается настолько, что душа не в силах вместить его, сама плоть поражается болезнью столь же реальной и опасной, как рак. Не могу сказать. Но я еще не достиг этой стадии. Я только знал, что мне действительно больно и что боль быстро разрастается… Я понял, что плачу, и на сей раз отнюдь не беззвучно. Я сжал голову руками как раз вовремя, чтобы она не взорвалась от взрыва боли, которая хлынула слезами и выжала пот на моем лбу. Я сжал зубы и, застонав, свернулся клубком, готовясь к удару в живот. Глубокие сдавленные рыдания сотрясали все мое тело…

– Даже если отец был троянцем? Из-за таких вот высказываний ты и стала изгнанницей в своем собственном племени. Если бы ты признала свою вину, Волумна простила бы тебя. Ты ведь знаешь, как она любит, когда раскаиваются. Но, похоже, ты даже гордишься своим злосчастным романом. Волумна же сердится, даже когда я тебя просто навещаю, хоть ты и моя племянница.

Таким она меня и увидела – воющий комок детского ничтожества, скорчившийся под одеялом. «Тебе плохо?» – прошептала Вив. Она стояла рядом с кроватью. В ее сиянии боль отступила от моих глазниц. Спазм в груди развеялся под ее светозарными перстами…

– Я хочу уйти, – неожиданно заявил Кукушонок.

За окном, между горами и океаном, на мгновение замерев между отливом и приливом, неподвижная, но покрытая лунной рябью покачивалась река. Тучи спешили назад, к океану. Пикап с погашенными фарами замер в пещере гаража… (Когда я увидел, что лодки нет, я не знаю, что в меня вселилось. Я решил скорее вплавь перебраться на другую сторону, чем звать кого-нибудь. Сделаешь. От гаража до нашего причала в холодной воде – не слишком большое удовольствие, даже когда человек в разгаре сил. А я был достаточно вымотан, достаточно вымотан, чтобы

– Я уже кончила, – ответила мать, – яда достаточно, даже лев от него свалится замертво. Сегета отнесет паука обратно к его друзьям в пещеру под деревом Волумны. («Они шевелятся в основном ночью, – часто говорила Волумна. – Их шуршание помогает мне заснуть. Иногда я оставляю их у себя в комнате»)

даже не пытаться. Но, странное дело, когда я нырнул и поплыл, я не почувствовал, что мне стало хуже. Я был в воде, и старушка река казалась не меньше сотни миль в ширину – ледяная, серебристо-голубая, – но я знал, что переплыву ее. Еще, помню, подумал: «Надо же, переплыть ты можешь, а сбегать в гору за шлангом, для Джобине смог. И переплывешь ты ее не потому, что силен, а потому что слаб…»)

Меллония опустила паука на пол, и Сегета несколько раз тихо свистнула. Не спуская глаз с Кукушонка, он боком пополз через комнату. Сегета быстро взяла его в руку.

А потом, после того как она прикоснулась ко мне, мы, естественно, любили друг друга. И происходящее уже не нуждалось в подталкивании со стороны моего злого умысла. Уже не я руководил происходящим, но происходящее мною. Мы просто любили друг друга.

– Дело не в пауке, – сказал Кукушонок, – я просто… я хочу уйти.

(Ты переплывешь…)

Мы занимались любовью. Какими тусклыми кажутся эти слова – банальными, избитыми, практически стершимися от употребления, – но как иначе описать то, что происходит, когда оно происходит? это творение? это волшебное слияние? Я бы сказал, мы превратились в бесплотные образы, танцующие перед раскачивающимся талисманом луны – сначала медленно, очень медленно… словно перья, летящие в чистой влаге небес… постепенно убыстряя движения – все скорее и скорее, достигая фотонов чистого света.

Он не мог признаться, что его одиннадцатилетнее сердце буквально разрывается от того, что его мать – изгнанница. Волумна не держала ее взаперти в дереве, но когда Меллония выходила, никто не шел с ней рядом, кроме Сегеты и Кукушонка. Во время советов она всегда сидела одна на самом верхнем ряду, а Кукушонок, такой же одинокий, как и мать, сидел с детьми – один мальчик среди тридцати девочек. Нельзя сказать, что племя не любило Меллонию. Произнесенное шепотом приветствие, улыбка, подаренные плоды граната – все это свидетельствовало о том, что подруги детства не забыли и не осудили ее. Но Волумна часто повторяла, что с той, которая будет дружить с Меллонией, произойдет то же, что и с ней, – она потеряет честь и доброе имя. Гнев Волумны да и просто ее неодобрение делали невозможной открытую дружбу с Меллонией. Королева дриад не имела права казнить своих подданных ни за какие грехи, даже за любовь к мужчине, но могла надолго или даже навсегда заточить их в дереве. Иногда она похвалялась своей чрезмерной снисходительностью по отношению к Меллонии, говоря, что делает это ради ее покойной матери, своей «дорогой подруги».

(Как ты ни устал, как ты ни избит, ты переплывешь, ты – здоровый бугай, ты…)

– Хорошо, Кукушонок. А я займусь твоей новой туникой. Сегета принесла мне пряжу от кентавров.

Он поцеловал мать в щеку и она, быстро и крепко обняв, подтолкнула его к двери.

Или я мог бы просто перечислить все ощущения, все образы, ослепительно яркие, запечатленные на века в белой аркаде этих первых прикосновений, первых взглядов, когда клетчатая рубашка расступилась, обнаружив, что под ней нет лифчика; слабый жест сопротивления, когда я стягиваю с ее бедер грубую джинсовую ткань; изящная линия, начинающаяся от кончика ее откинутого назад подбородка, пульсирующая между грудей и спускающаяся к животу, освещенному лучом света из ее комнаты…

– Принеси мне бузины, – крикнула она ему вслед.

– Я найду что-нибудь поинтересней.

(Ты переплывешь, потому что у тебя не хватит сил не сделать этого, повторяю я себе. Ц еще я вспоминаю мысль, которая пришла мне, когда я уже вылезал из воды: что это не требует никакой настоящей силы… и поднимался по лестнице: в этом нет никакой истинной силы…)

– Что?

И все-таки мне кажется, что красота этих мгновений лучше всего передается простым повторением – мы занимались любовью. Завершая этим целый месяц быстрых взглядов и сдержанных улыбок, случайных прикосновений – или слишком явных, или слишком тайных, чтобы быть случайными, – и всех других незавершенных признаков желания… и, может, более всего, завершая наше тайное знание об этом обоюдном желании и о сокрушительном росте этого желания… в этом безмолвном внутреннем взрыве, когда все мое напрягшееся тело истекло в нее электрическими разрядами. Соразделенно, завершенно, окончательно; в радостном беге вниз по склону… прыжками… в невесомом полете… постепенно соскальзывая назад… к общепринятой большинством реальности, к робкому поскрипыванию кровати, к послушай собачьему лаю на соглядатайку-луну… к ПОСЛУШАЙ ЧТО? к воспоминанию о странной безумной поступи, которую я, кажется, слышал БЕРЕГИСЬ пугающе близко секунду, час, века тому назад!

– Моего отца.

К окончательно открытым глазам и виду Вив, покрытой лишь широкими мягкими мазками лунного света, и к осознанию того, что свет в соседней комнате погас!

* * *

(Совсем не та сила, в которую я всегда верил, продолжает звучать в моей голове, не та, с которой, как я думал, я могу строить, и жить, и показать, как жить, Малышу…)

– Амазонка! – крикнул фавн, опустив голову и приготовясь бодаться, но когда камень, пущенный Кукушонком из пращи, ударившись о его рога, отлетел в сторону, он передумал и скрылся в зарослях вязов. Кукушонок, четырех футов роста, держал оборону, как кентавр, и расслабился только тогда, когда стук копыт его обидчика полностью слился с песней дрозда и шорохом листвы – негромкой непрекращающейся музыкой леса, затихающей лишь ночью или при появлении льва. Когда он был маленьким, фавны звали его девчонкой из-за гладкой кожи и чистоплотности. Теперь, когда он вырос, но, в отличие от фавнов, лицо и тело его по-прежнему были без шерсти, они придумали новое, более обидное, по их мнению, прозвище. Хотя фавны и амазонки иногда занимались любовью, но всегда недолюбливали друг друга. (Настоящее его имя – Зимородок – знала только мать. «Это тайное имя твоего отца. Он был великим воином – самым великим. Но дриады ненавидели его. Лучше не произносить это имя вслух, если мы не одни».) Все остальные звали его Кукушонком. Им казалось, что он так же уродлив, как эта птица, кроме всего прочего откладывающая яйца в чужое гнездо, а этот Кукушонок родился явно не там, где надо.

Окончательное осознание того, что произошло, пока мы занимались любовью, потрясло меня настолько сильно, что я чуть было опять не выпал в нездешнюю безопасность оргазма. Я был убежден, что ничем не рискую, укрывшись за рекой. Абсолютно уверен в этом. Мне приходило в голову, что он может вернуться, а мы еще не закончим. Но он бы все равно должен был быть на другом берегу. И ему пришлось бы кричать, чтобы переправили лодку. И я бы погнал ее к нему. Конечно, у него могли возникнуть подозрения – я один в доме с его женой все это время, – я бы сказал, почти уверенность. Но это «почти» и было то, чего я добивался, то, на что я рассчитывал. Конечно, я не предполагал, что он переплывет реку и прокрадется по лестнице, как тень в ночи. Что он опустится до подглядывания за мной! Мой брат – Чудо-Капитан, как сводник, подсматривающий в замочную скважину? Брат Хэнк? Хэнк Стампер?

Он вздохнул и опустил пращу. Несколько камней выпало из мешочка, прикрепленного к поясу туники. Он не стал поднимать их. Из скрытых вязами дубов доносились звуки работающих ткацких станков и пение дриад. Он услышал голос матери, самый нежный из всех, и с новыми силами отправился выполнять задуманное.

(Нет, в этом нет истинной силы, это всего лишь различные степени слабости…)

– Лес – твой друг, – часто повторяла она, но он вовсе не чувствовал дружеского отношения к себе всех этих дубов, вязов и лавров. Не то чтобы он боялся. Когда в течение одиннадцати лет тебя бодают фавны и обходят стороной дриады, уже ничего не боишься. Просто деревья не дружили с ним, как дружили с его матерью. Это были обычные деревья – одни красивые, другие корявые и страшные, но ни они, ни цветы, ни травы никогда не разговаривали с Кукушонком. Он любил животных. Старого седого медведя, иногда подходившего к ульям дриад, чтобы украсть немного меда. (Рассерженные хозяйки обычно закидывали его камнями, и Кукушонок приносил ему мед в берлогу, положив его в чашу, которую сам сделал из листьев лилии.) Дельфина Дельфа, такого же старого, как и медведь, покрытого шрамами от трезубца тритона, порой заплывавшего в Тибр. И даже беззубого льва, жившего в той части леса, которая называлась рощей Сатурна.

Я лежал, парализованный ужасом, рядом со все еще не пришедшей в себя Вив. И в голове у меня с академической беспристрастностью звучало: «Вот как он узнал, что я подсматриваю: при погашенном там свете из моей комнаты пробивался точно такой же луч, который временами заслонялся чем-то плотным, вроде моей головы. Как глупо с моей стороны». А внутри гораздо более громкий голос вопил: БЕГИ, ИДИОТ! БЕРЕГИСЬ! СПАСАЙСЯ, ПОКА ОН НЕ НАБРОСИЛСЯ НА ТЕБЯ ПРЯМО ИЗ-ЗА СТЕНЫ! НА ПОМОЩЬ! БЕРЕГИСЬ! ПРЯЧЬСЯ! ПРЫГАЙ!., словно стена должна была вот-вот обрушиться и обнаружить за собой покачивающееся чудовище, от которого мне надо было прямо нагишом нырять в холодную луну, в фонтане кристальных брызг обрушиваясь в грязную жижу… ПРЯЧЬСЯ! БЕРЕГИСЬ! БЕГИ!

Молодая дриада показалась среди вязов. Она двигалась так медленно и неторопливо, что создавалось впечатление, будто она не вышла из-за стройных деревьев с зелеными в белую крапинку листьями, а выросла прямо из ствола. Ее звали Помона, в честь богини плодов, и она напоминала Кукушонку смоковницу, покрытую зрелыми и сочными плодами. Но это было дерево, в котором гнездятся осы. Помона была младшей дочерью Волумны. Она всегда говорила правду, даже ту, которая причиняет боль, а иногда говорила ее именно поэтому, и замечала в первую очередь пауков, а не мотыльков.

Однако постепенно, по мере того как проходил первоначальный шок, помню, меня охватило чувство злорадного восхищения такой удивительной удачей: изумительно… а почему бы и нет? Эта победа выходила за рамки моих самых безумных желаний, месть – за гранью самых злобных козней. «Могу ли я? – сомневался я. – Имею ли право? Да… не уступай ни дюйма, как говорится…»

– Дорогой, я все видела, – заявила она, – и очень горжусь тобой.

– Никогда еще, – выдохнул я, не давая себе лазейки к отступлению, – никогда за всю свою жизнь, – не громко, но вполне слышно, – со мной не было такого.

Кукушонок приготовился выслушать оскорбление, которое непременно следовало у нее за похвалой.

Она восхитительно подхватила мою тональность:

– Эти бесстыжие фавны! Лучше бы они сидели в своих грязных домишках и не пачкали весь лес. До сих пор в воздухе пахнет рыбой.

– Со мной тоже. Я не знаю, Ли… потрясающе.

(А вдруг, обратив гнев на фавнов, она оставит его в покое?)

– Я люблю тебя, Вив.

– Я не знаю. Мне раньше снилось… – Ее пальцы скользят по моей спине и замирают на щеке. Но меня этим не отвлечешь.

– Может, я и похож на амазонку, – сказал Кукушонок, – но говорить это Драчуну все равно не позволю.

– А ты любишь меня, Вив? – Я слышу, как за стеной замирает дыхание. Я чувствую, как от напряженного вслушивания гудит пространство.

– Дело не в том, похож ты на амазонку или нет, хотя, конечно, похож – такой же долговязый, а в том, что ты уродлив. И все же Драчуну не стоило напоминать тебе об этом.

– Я тоже люблю тебя, Ли.

– Да. Иногда я смотрюсь в ручей и вижу, что я действительно невесть что. По половинке от каждого из родителей. Волосы ни зеленые, как у матери, ни темные, как у фавна.

– Может, это звучит совсем некстати сейчас, но я не могу без тебя, Вив: я очень тебя люблю, и я совершенно не могу без тебя.

– Желтые, – содрогнулась от отвращения Помона, – и еще серебром отливают. Ни у кого нет такого цвета. Ты обязательно должен носить этот дурацкий амулет? Никогда не видела такой птицы.

– Я не понимаю. – Она умолкает. – Что ты хочешь?

– Это зимородок. Морская птица. – Амулет дала ему мать.

– Я хочу, чтобы ты уехала со мной на Восток. Чтобы ты помогла мне кончить школу. Нет. Гораздо больше: чтобы ты помогла мне кончить жизнь.

– Морская? Как я не догадалась! Ведь твой отец приплыл по морю. Наверное, пират.

– Ли…

– У меня же острые уши.

– Ты как-то сказала, что мне нужно не что-то, а кто-то. Так этот кто-то – ты, Вив. Без тебя я ничего не смогу. Правда.

– Ли… Хэнк… то есть я…

– Да, но кончики все-таки круглые. И слух не такой острый, как у нас. И потом, ты слишком большой и неуклюжий. Хоть ты и носишь тунику, но все равно кажешься голым, потому что видны ноги, а ты почти весь состоишь из ног. Ты на целых две ладони выше меня, а я как раз такого роста, какого и должна быть дриада в моем возрасте. Так говорит мама.

– Я знаю, что ты привязана к Хэнку, – поспешно обрываю ее я: началось, и теперь ничего не оставалось, как идти до конца. – Но разве ты нужна Хэнку? Я хочу сказать, Вив, он может обойтись без тебя, и мы оба это знаем. Разве нет?

– Я знаю язык пчел. Лучше, чем ты.

– Ну, если уж на то пошло, Хэнк, наверное, может обойтись без всех, – шутливо замечает она.

– Зато ты не слышишь, что говорят цветы, топчешь маргаритку и не замечаешь, что она плачет.

– Да! Может! А я не могу. Вив, послушай! – Я с жаром вскакиваю на колени. – Что нам может помешать? Только не Хэнк: если ты попросишь у него развод, он даст его. Он не станет тебя здесь удерживать насильно!

Помона была права. Часто, не замечая этого, он наступал на маргаритки, будто они были такими же бесчувственными, как нарциссы, пока одна из дриад не напомнила ему о разнице, существующей между ними, положив охапку сломанных цветов у входа в дерево его матери.

– Я знаю, – все так же весело отвечает она, – он слишком горд для этого; он отпустит меня…

– Скоро ты станешь таким большим, что не будешь помещаться в материнском доме. Тогда тебе придется уйти из племени.

– Он слишком силен, чтобы это могло его ранить.

– Но без моего дерева…

– Ведь твой отец был пиратом, верно? Значит, и ты сможешь жить на корабле. А вдруг у тебя и под ногами, и над головой окажется древесина одного и того же дерева, хоть и не твоего.

– Трудно сказать, что может его ранить…

Вероятно, она права. Наверное, он сможет жить без своего дерева. Но в тот раз, когда он убежал на берег моря, чтобы поискать пиратский корабль, он чуть не умер.

– О\'кей, даже если это его ранит, разве он не сможет пережить это? Ты представляешь себе что-нибудь, что он не сможет пережить? Он присвоил себе власть супермена и верит в нее. Ты послушай, Вив, я скажу тебе. Я приехал сюда как в последнее прибежище. Ты кинула мне соломинку, за которую можно удержаться и выжить. Без этой соломинки, Вив, я просто не знаю, клянусь Господом, я не смогу. Поехали со мной. Пожалуйста.

– Во всяком случае, – добавила она, – это будет для нас не большая потеря.

Она долго лежала молча, глядя на луну.

– Чтоб Сильван взял тебя! – огрызнулся Кукушонок и пошагал в лес. Он не понимал смысла этого ругательства, но знал, что оно грубое, так как научился ему у фавнов, и знал также, что слово «взял» означает не только «схватил». Помона оставалась невозмутимой. Она устроила себе из мха уютное гнездышко и, не обращая никакого внимания на то, что ломает маргаритки, улеглась в него погреться на солнце, крикнув вслед Кукушонку своим ласковым, но довольно резким голосом:

– Когда я была маленькой, – наконец после долгой паузы произнесла она, – я нашла веревочную куклу, индейскую куклу. И какое-то время я любила ее больше всех остальных своих кукол, потому что я могла представлять ее кем мне хотелось. – Луна скользит по ее лицу сквозь сосновую ветку, покачивающуюся в окне; она закрывает глаза, и из-под ресниц на ее волосы начинают струиться слезы… – Теперь я не знаю, что я люблю. Я не знаю, где заканчиваются мои фантазии и начинается реальность.

– Жонкилии[38] – желтые. Пыльца – желтая. Но чтобы волосы! Это уже ни на что не похоже. Как бесхвостый тритон. Наверное, твоим отцом был Сильван, а не тот пират, о котором рассказывает твоя мать.