Несчастный случай произошел с Джейсоном, когда мы учились на предпоследнем курсе. Напомню: дзета-луч был моим изобретением, и тому существуют доказательства, что бы там ни болтал профессор Берк. По вечерам, в выходные, я проводил расчеты и эксперименты по имитационному моделированию на университетском мейнфрейме, пока остальные напивались, хохотали и дурачились.
Поначалу я думал, что открыл необнаруженную форму излучения. Многие годы спустя я понял, что это — именно измерение, в которое можно попасть. Я разработал примитивный способ принимать и направлять дзета-энергию.
На кону была премия за лучшую студенческую работу и интервью с черноволосой Эрикой Левенштейн для «Гарвард Кримзон». К тому времени мы с ней были знакомы, и я страстно влюбился. Случайно выяснилось, что Джейсон тоже знает Эрику. Их, разумеется, влекло друг к другу. Так часто бывает.
Джейсон попытался прочитать и чуть ли не отрецензировать мою работу, даже сделал абсурдное замечание насчет многообразий Калаби-Яо. Одна из наших последних бесед… пожалуй, мне стоило к нему прислушаться, воспользоваться последней возможностью что-то изменить по-настоящему. Я даже не взглянул на его бестолковые, но старательные выкладки — не мог допустить, чтобы он омрачил миг моего торжества. Особенно когда речь шла об Эрике.
— Это — наука, а не схватка в регби, — заявил я. Дурак.
В зал на презентацию набились толпы студентов, преподавателей, журналистов — корреспондентов «Нью-Йорк таймс», «Сайентифик америкэн» и «Нейчур» — и пяток представителей из Министерства обороны. Пришел и Джейсон (надо думать, ради нашей «давней дружбы») в форме резервного офицерского учебного корпуса (впоследствии выяснилось, что он был стипендиатом). В первом ряду Эрика не спускала с меня серых глаз.
Профессор Берк кратко рассказал о теории дзета-энергии; я в белом лабораторном халате сидел за пультом управления, играя роль бесплатного приложения к главной кнопке. Громадный дзета-генератор отбрасывал на нас гигантскую тень. Я был в центре внимания, а Джейсон сидел в зрительном зале. Огни померкли. Я театральным жестом нажал на кнопку, и спицы дзета-уловителя задвигались под приглушенный гул голосов в аудитории.
Поясню: я следил за показаниями приборов и располагался спиной к залу. У меня не было возможности предотвратить случившееся. Я не мог заметить, что экранирование оказалось недостаточным, что Эрика случайно попала под поток дзета-частиц, что возникла угроза человеческим жизням.
Если бы не подвернулся Джейсон, то Эрику наверняка спас бы кто-то другой. Он удачно очутился именно там, где легко было сыграть в героя и оттолкнуть ее в сторону. Дзета-луч попал ему в грудь; мерцающая золотом дымка очертила силуэт, дзета-частицы проникли внутрь тканей и напитали его безграничной мощью дзета-энергии… Вышел грандиозный скандал, но на самом деле, случиться это могло с кем угодно. Со мной, с профессором Берком, да мало ли с кем… Способности Сполоха получил бы кто-то другой. Кто-то другой навсегда бы завоевал ее сердце.
Никогда еще у нее не было такого примитивного и невнимательного любовника, однако, хотя он ни разу не подождал ее на тропе и не помогал карабкаться к вершине, он оказался первым, с кем она достигла полного исполнения желаний. Молодой англичанин — художественный критик, за которого она вышла замуж спустя три месяца после того, как покинула монастырь — любил, как птичка: клевок, трепет — вот и все. Федя же был полной противоположностью: с ним она чувствовала себя так, словно на нее наехал паровоз. В промежутке между первым и последним у нее состоялся телесный контакт еще с тремя — или четырьмя? — мужчинами: в одного она была влюблена, другого возжелала, третий пользовался репутацией эротического виртуоза, с четвертым же она просто напилась. Последнее приключение завершилось катастрофой и унижением; остальные были отчасти изнурительными, отчасти возбуждающими и почти удовлетворительными — но не до конца, даже с виртуозом, хотя он с самым похвальным рвением стремился оправдать свою репутацию. Стеклянной клетке вокруг нее всегда удавалось устоять, и она продолжала, как и раньше, дрожать на слабом очистительном огне — пылая, корчась, но никогда не сгорая дотла. Чем меньше оставалось времени до окончательной вспышки, которой ее плоть алкала, как когда-то она сама жаждала знака своей богоизбранности, чем ближе она подбиралась к ней, чувствуя, что остается последний, отчаянный рывок, тем замысловатее бывала траектория бегства счастливого мига и тем большим всякий раз — ее разочарование. В конце ее неизбежно поджидало нервное истощение и горькие слезы. Гражданин Никитин каким-то чудом преуспел там, где все остальные терпели неудачу.
Я так и не спросил о его ощущениях в потоке дзета-излучения. Помню, что Эрика лежала у него на руках и что их лица сблизились, освещенные красноватыми бликами параллельного измерения.
Она втянула дым Фединой сигареты и услыхала шумный плеск — Федя с воодушевлением совершал омовение. Нет, его нельзя было назвать ни тактичным, ни умелым любовником. Почему же тогда ему одному удалось перебросить ее через невидимый барьер? И почему, что тем более странно, она с самого начала знала, что именно так и произойдет? Неужели Федя оказался тем единственным, которому ведомо «Сезам, откройся!», на которое она бессознательно откликается? По ее спине пробежала дрожь, ибо она внезапно вспомнила еще одного человека, который, как подсказывал ей когда-то инстинкт, смог бы сделать с ней то же самое: это был ее исповедник в монастырской школе… Что же между ними общего? Ничего, кроме веры — непреодолимого очарования, благодаря которому отдаться им значило совершить акт поклонения, не взяв на себя никакой вины; именно вера позволяла им возносить ее в свой цветущий мир, где невозможно сбиться с пути, ибо там на всех перекрестках четко обозначено, где добро и где зло. Там, где остальные могли всего лишь задавать вопросы, у Феди наготове ответы; он уверен в себе, тогда как Жюльен стесняется даже хромоты, приобретенной в достойном сражении. Он твердо стоит на непоколебимом фундаменте своих убеждений, поглядывая на всех прочих, вязнущих в трясине. В его распоряжении имеется волшебная палочка, заставляющая ее плоть охотно и с радостью отбрасывать любые помыслы о самозащите.
Она услышала его шаги по скрипучим половицам. Свет вспыхнул без предупреждения. Она зажмурилась и с трудом разглядела его стоящим у двери, в черном траурном костюме и не менее траурном галстуке, с прилизанными влажными волосами, улыбающимся ей и с восхищением разглядывающим ту часть ее тела, которая оказалась без прикрытия одеяла.
Так я в последний раз встретился с Джейсоном. Молодой и обаятельный, он научился летать и поднимать автобусы. Непревзойденная сила, неизменная доброжелательность и предсказуемый, мягкий характер. Образцовый супергерой; даже тепловидением обзавелся! Он стремительно вознесся к международному признанию, движимый призванной мной силой.
— Может быть, встанешь? Пора пить аперитив. Пока Хайди одевалась за тонкой перегородкой у раковины, Федя курил (сидя на кровати и наблюдая за тем, как ее голова то появляется над перегородкой, то снова исчезает, словно она занимается шведской гимнастикой) и обдумывал положение. Со времени смерти Первого прошло два месяца, и напряжение стало мало-помалу проходить. Слухи о том, что всех загранработников отзовут домой, оказались ложными. Жизнь в посольстве и отношения в его Службе оставались примерно такими же, как и прежде. Отозвали только посла и еще пятерых-шестерых сотрудников — как высокопоставленных, так и мелкую сошку. С тех пор о них ничего не было слышно, и такт вкупе с хорошими манерами требовали не упоминать больше их имен. В их числе оказался бывший Федин сосед, Смирнов, чье исчезновение Федя воспринял со вздохом облегчения. Очевидно, все отозванные были замешаны в политику, так что им оставалось винить самих себя. Подобно многим другим, они, видимо, переоценили ослабление дисциплины, наступившее после смерти Первого. Федя же никогда не питал по этому поводу иллюзий. Как и все остальные, он не мог не радоваться, что старик наконец-то сошел в могилу, и оценил весь юмор приказа, согласно которому всем работникам дипломатических миссий предписывалось целый год не снимать траур. Безусловно, старик давно уже стал невыносим — капризы, мстительность, безумные выходки… Другое дело, что необходимо было представить его идолом для отсталых масс, которым пока недоставало культуры, чтобы бороться за счастье без водительства обожаемого вождя. Если бы у них не оказалось портретов Первого, которыми они увешали все стены страны, они снова взялись бы за старые иконы, и всему настал бы конец. Потребность поклоняться кому-то или чему-то — наследие темного прошлого: чтобы излечиться от нее, потребуется еще два-три поколения. Кроме того, народная демократия, окруженная внутренними и внешними врагами, неизбежно принимает форму централизованной пирамиды, а у пирамиды обязательно должна быть вершина. Поэтому Отец Народов был необходимостью, а те, за границей, кто вышучивает внешние проявления его культа, не имеют даже отдаленного представления о диалектике истории. Они напоминают дикарей, попавших в оперу и возжелавших расправиться с отрицательным персонажем на сцене, не понимая, что их глазам предстает сплошное притворство, однако притворство это служит высшим целям и поэтому воспринимается культурной публикой всерьез. Как-то раз он попытался объяснить это Хайди, прибегнув к намекам и аллегориям, и, несмотря на искаженное мышление — а каким ему еще было оказаться при таком происхождении и образовании? — она, как будто, поняла, что все не так просто, и что он, Федя, не такой простак, как считает она и ей подобные. Однако все это не отменяло того факта, что Первый был не очень-то доброкачественным идолом, поэтому избавление от него не могло не принести облегчения.
А сам я? Тот, кто сделал его супергероем? Да, приятель. Старый знакомый. Примечание к легенде, неуклюжий лаборант, случайно оказавшийся за пультом. «Парень с дзета-лучом».
Дураки за границей надеялись, что вместе с верхушкой рассыплется вся пирамида. Это всего лишь доказывало лишний раз, что им недоступна историческая наука, а также не дано различить реакционную тиранию и революционную диктатуру. Смерть реакционного тирана и впрямь приводит к гибели всего режима, как происходит с организмом, лишившимся головы. Однако революционная диктатура скорее напоминает сказочное животное, у которого на месте отрубленной головы мгновенно вырастает новая. Даже Церковь не умирает вместе с папой, хотя при жизни люди целовали носки его туфель, — а ведь Церковь в свое время была воплощением идеологии римского пролетариата и лишь со временем выродилась в инструмент реакции.
И все же последние недели выдались нелегкими, особенно первые две, когда еще не было официально объявлено имя преемника Первого, и приходилось ступать с оглядкой, все время смотря под ноги. Взять хотя бы их последний разговор со Смирновым, когда Смирнов под каким-то предлогом заявился к нему в комнату и после нескольких ничего не значащих замечаний, как ни в чем не бывало, спросил:
«Ты не знаешь часом, когда жил Марий?»
«Марий? Какой Марий?» — не понял Федя.
Вообразите мое удивление, когда годы спустя Сполох объявился у меня на пороге. Никто не знал, что я и есть Доктор Невозможный; никто не мог заподозрить связи между нами.
«Демократический трибун в Риме, начавший гражданскую войну против диктатора Суллы».
«Х-а, этот… Ты что, пишешь историческую статью?»
Вместо ответа Смирнов предложил ему сигарету, и оба полезли за зажигалками, что напомнило Феде о том, как он приобрел французскую зажигалку в тот день, когда Хайди украла у него дневник. Но это была уже старая история, и Федя, всегда готовый оказать услугу, попытался вспомнить хоть что-нибудь о трибуне Марии. Единственной знакомой ему датой в римской истории были годы 73 — 71 до нашей эры — восстание Спартака.
Он изменился, но одновременно выглядел по-прежнему. После несчастного случая Джейсон Гарнер угадывался даже под дурацкой карнавальной маской. Светлые волосы, квадратная челюсть, золотая накидка. Ослепительно белое облегающее трико, подчеркивающее каждый изгиб идеальных мышц. Он мог летать — парил по воздуху, точно невесомое колечко дыма. Впрочем, я знал, что он — самая плотная субстанция на этой планете.
«Подожди-ка, — сказал он. — Когда началась пролетарская революция под водительством Спартака? В 73 году, если мне не изменяет память. Если я знаю хоть что-нибудь о трибуне Марии, так это то, что он жил то ли до, то ли после Спартака и что он вряд ли что-нибудь значит ввиду его буржуазно-либеральной идеологии».
— Кажется, пришел по адресу… — произнес он в пространство.
Федя был очень доволен своим ответом, однако Смирнов только усмехнулся в свои черные усы.
«Марий, — произнес он, — был человеком, разрушившим Римскую империю».
Федя еще не знал, к чему клонит Смирнов, но уже чуял недоброе и сожалел, что тому удалось втянуть его в разговор.
«Как же это ему удалось?» — спросил он безразличным тоном.
Прошелся по парадному вестибюлю, точно у себя дома; шаги по мраморным плитам пола отдавались гулким эхом. Скользнул безразличным взглядом по гигантскому изваянию в стиле ар-деко: торжествующий я попираю ногой покорный земной шар. О да, я мечтал, строил планы, как все люди. Впервые в жизни дал себе волю: каракули в старых блокнотах расцвели зловещим цветом. В глубоких пещерах я отыскал следы невероятно древних ДНК. Я каждый месяц разрушал привычные принципы и создавал новые системы воззрений. Конструировал все более совершенных роботов. В подвальных лабораториях, вызревая, ждали своего часа величайшие открытия — иные измерения, межзвездные путешествия, блистательные, преступные идеи!
«Он заменил старую армию, комплектовавшуюся по принципу воинской повинности граждан Рима, наемнической армией».
«Ну и пошел он к черту», — уклончиво отозвался Федя.
Я был суперзлодеем, сверхгением, которого невозможно остановить. Я собирался стать новым Александром Великим, Фу Манчу, профессором Мориарти, всеми сразу! Я угрожал всему миру, я требовал подчинения… В ответ явился Сполох.
«Спустя всего одно поколение после этой перемены, — гнул свое Смирнов, — власть перешла от Сената к армии. Именно армия приводила к власти различных цезарей и управляла ими, как хотела».
Теперь Федя знал, что у Смирнова на уме. Он стоял за партию, против армии, и хотел прощупать Федино отношение. У Феди не было четкого мнения по этому вопросу, хотя именно от того, как он разрешится, зависела преемственность власти; он был не политиком, а всего-навсего человеком Службы, исполняющим свой долг. Однако если проблему преемственности не удастся решить гладко, если дойдет до хладнокровной, скрытой пробы сил за кулисами, то даже подчеркнутый нейтралитет может быть потом поставлен ему в вину. Поэтому он проявил осмотрительность:
Я выстроил зал управления, чудо-комнату из стекла и металла, врезанная в скалу над заснеженной арктической равниной. Тщательно продумал оборону, зная, что рано или поздно власти устанут сражаться со мной и попытаются меня отыскать — надо быть готовым к такому повороту событий.
«Я слишком мало знаю об истории классовой борьбы в Риме. К счастью, в нашем случае такая опасность не угрожает: ведь и армия, и партия — инструменты в руках народа, хотя, конечно, они поочередно выходят вперед, в зависимости от конкретных требований ситуации».
Ответ сам по себе был правильным, однако именно из-за своей корректной нейтральности он прозвучал как косвенный отказ принять откровенность Смирнова. Массы ожидали некоторого смягчения режима в качестве траурного подарка; в этом у них со Смирновым разногласий не было. Однако Смирнов определенно возлагал надежды на внутреннее омоложение партии — ходили осторожные слухи, подтверждавшие наличие таких настроений, а иностранная пресса полнилась спекуляциями о возможности ограниченной амнистии для оппозиционеров. Федя же, напротив, опираясь скорее на инстинкт, чем на расчет, придерживался мнения, что партия не может позволить себе такого примирительного жеста и ослабления дисциплины, не рискуя при этом запустить фатальный механизм, который приведет к ее уничтожению. Однако требовался хоть какой-то жест, идущий навстречу ожиданиям масс, порожденным смертью старика; раз ситуация не позволяет по-настоящему отпустить вожжи, остается только переложить ответственность за непопулярные меры, а также часть бремени исполнительной власти на армию.
Но о таком меня никто не предупреждал. Пули от него отскакивали. Скрытые люки-ловушки словно не существовали. Роботы разбивались вдребезги. Двери сносило с петель, а стены растворялись под его взглядом. Он поглощал радиацию, точно черная дыра, а иногда отражал излучение. Он наливался силой и ничто его не брало. Просто катастрофа!
После еще нескольких ничего не значащих фраз, Смирнов ретировался к себе — и с тех пор Федя его больше не видел. История бросила кости, и оба объявили ставки: Смирнов — более высокую, Федя — поскромнее, ибо не собирался играть. Получилось так, что Федя выиграл, а Смирнов проиграл. Если бы кости выпали иначе, Федя оказался бы в проигрыше и принял бы свою судьбу со смирением: будучи обвиненным в планировании установления военной диктатуры, он бы признал свою вину, подчиняясь правилам игры. Лишь люди разлагающейся, обреченной цивилизации воображают, что можно насытить волков, не тронув овец; именно это и обрекает их на гибель. Они живут в Капуе политической распущенности и либерального потакания собственным прихотям; их парламенты — бордели, в которых можно выбрать одну из дюжины фракций, руководствуясь вкусом; их пресса — рассадница ересей и свар. Однако бархатный сезон в Капуе завершился разрушением Карфагена.
— Я готова, — сказала Хайди, выходя из-за перегородки, свежая, как только что политый цветок.
Знал ли он, кто я такой? Когда он сорвал с петель двери зала управления, я успел надеть шлем и маску; узнать меня было невозможно. Костюм у меня в ту пору был зеленовато-голубого цвета, с красной отделкой. Красный ремень, красный шлем, красные шипы на локтях и длинный красный плащ. На груди — старая эмблема, придуманный мной имперский герб — красная планета в золотом кольце. В его вторжении чудилось что-то ужасающее… незваный гость там, где я обедал и ужинал в одиночестве.
— Ага! — одобрительно произнес Федя; он совсем забыл о ее существовании.
Я встретился с ним взглядом и понял, что он меня не узнал.
Бар, где они обычно пили аперитив, был пока пуст. Здесь царили трое симпатичных молодых барменов — Альбер, Андре и Альфонс, соединенные пылкой и несколько странной привязанностью и настолько похожие один на другого, что различить их было под силу одним завсегдатаям. Молодые люди с готовностью откликались на неправильные имена, словно сложили их в общий котел; туда же шли и все зарабатываемые деньги, поскольку ребята мечтали накопить достаточную сумму и открыть собственное кафе с заправочной станцией где-нибудь в Провансе. Они бесподобно взбивали коктейли, хотя сами ограничивались томатным соком и, в порядке исключения, глотком шампанского; это были милые молодые люди безупречного поведения, в заведении которых все чувствовали себя, как дома.
— Назад, злодей!
В баре всегда горел неяркий, рассеянный свет, здесь стояли удобные кожаные кресла и аквариум с причудливыми разноцветными рыбками, от созерцания которых успокаивались расшалившиеся нервы. Сюда любили заглядывать неонигилисты, пока очередной приятель племянницы отца Милле не вылил в аквариум двойной мартини, отчего рыбки сначала опьянели, а потом перевернулись кверху животами. Скандалист был присужден к выплате ущерба владельцу бара, загадочному господину, которого никто никогда не видел, — по слухам, коммерческому атташе одной из южноамериканских стран. Суд вызвал в обществе большое возбуждение, так как обвиняемый, ученик профессора Понтье, построил свою защиту исключительно на базе неонигилистской философии. Его адвокат зачитывал пространные куски из «Отрицания и позиции», силясь доказать, что отношение к жизни по принципу «почему бы и нет?» имеет большую моральную ценность и исполняет важную общественную функцию, и что в данном случае рыбки, по всей видимости, достигли перед гибелью степени счастья, которая осталась бы для них совершенно недостижимой, умри они обычным порядком. Поступок его подзащитного, утверждал адвокат, позволил им ощутить свободу в глубочайшем смысле этого слова и перешагнуть преграды, возведенные их ихтиологической сущностью. Судья однако предписал возместить владельцу полную сумму убытков, весьма немалую, ибо рыбки оказались уроженками тропических вод. Неонигилисты впали в гнев, объявили сбор денег для покрытия расходов и окрестили судью коллаборационистом, фашистом, врагом революционного пролетариата и Свободолюбивого Содружества. Они также объявили бойкот бару, к вящему облегчению барменов и более степенной клиентуры.
Его физическое присутствие вблизи впечатляло. Дзета-луч сработал что надо! У меня неплохие физические способности, но в моем случае они — не главное. Сполох относился к классу метасуществ. Я впервые столкнулся с подобным: он казался неземным, в глубине его глаз застыла немыслимая, рвущаяся наружу сила. В воздухе потянуло озоном, запахло грозой…
Федя все так же предпочитал пить «перно» неразбавленным, но никогда не пьянел. Хайди в счастливом расслаблении внимала тихому джазу, доносившемуся из небольшого динамика над стойкой, точно соответствовавшему мягкому освещению и грациозному скольжению рыбок за стеклянной стенкой аквариума. Федя подпевал доносящейся из динамика мелодии; ему нравился этот бар, в котором, как он однажды разъяснил Хайди, царила по-настоящему культурная, хотя и несколько упадочническая атмосфера. Он мог просидеть неподвижно или напевая себе под нос целых полчаса с неизменным выражением полнейшего довольства на физиономии.
— О чем ты думаешь? — поинтересовалась Хайди.
Мои планы спасения для подобных случаев находились на этапе разработки. Я не думал, что кто-то проникнет так далеко в мои владения и, по правде сказать, не ожидал, что морозящий луч подведет. Я не продумал до конца, как действовать в подобные моменты. Всегда было столько дел! Трон закончить времени не нашлось…
— Ни о чем. Как в отпуске.
Она ждала, что он, в свою очередь, задаст ей тот же вопрос; это было детством, но ей польстило бы, если бы он спросил, о чем думает она. Феде, однако, это было неинтересно. Он чуть заметно приподнял палец, и, словно притягиваемый какой-то волшебной силой, у их стола мгновенно вырос улыбающийся Альберт (или Альфонс?), готовый наполнить их рюмки.
Три главных препятствия на такой крайний случай. К сожалению, одно он преодолел, сам того не заметив — электрическое поле, ловушка для супергероев. Пальцы потянулись к кнопке, способной превратить пульт управления в спасательную шлюпку на ракетной тяге. Пятнадцать секунд — и я бы превратился в точку на горизонте, а потом объявился бы под новым именем где-нибудь на Азорских островах. Нет, я решил испробовать собственные силы — хуже не будет.
— Все еще работает, — сказала Хайди.
— Что? — невинно спросил Федя, отлично знавший, о чем речь. После их первой встречи он исполнял свой фокус со все большим мастерством.
— Твое господство закончилось, Доктор Невозможный! Следуй за мной!
Хайди вспомнила обстоятельства их знакомства и спросила с мечтательной улыбкой:
— Как ты пометил в своей тетрадке меня?
Не такое уж и господство, скорее — управление.
— Не знаю, что ты имеешь в виду, — ответил Федя, и его лицо приняло замкнутое выражение.
Она пожалела, что задала этот вопрос; однако у нее не оставалось иного выбора, кроме как продолжить начатое:
— Отлично знаешь. Те самые списки.
— А-а, это… — небрежно протянул Федя. — Я больше этим не занимаюсь. Так, глупая игра, просто развлечение.
Последний шанс — Невозможнобластер, жуткая по мощи вещица, умещавшаяся в одной руке, малогабаритный абсолютный ужас. Я палил по Джейсону секунд пять, омывал его пламенем, но он безмятежно приближался. Стало горячо от отраженного жара.
Хайди захотелось быстро запустить руку ему в карман, выхватить оттуда записную книжку и посмотреть, не врет ли он. Но она тут же одумалась, зная, что эта безобидная шутка приведет его в ярость. Следующая ее мысль была о том, что в их отношениях очень мало интимности. Ни один мужчина не дарил ей раньше физического удовлетворения, и она воображала, что в этом все дело. Но хотя всякий раз, когда они занимались любовью, ее стеклянная клетка куда-то девалась, совсем скоро она попадала в эту клетку снова.
— Почти попал, Невозможный!
— А ты о чем думаешь? — спросил Федя, радушно улыбаясь. Однако вопрос запоздал; она догадалась, что он имеет в виду не то, что она, а не может забыть о книжке.
Ничего себе. Я дождался, когда зажгутся лампы верхнего света, и швырнул в него бластер.
— О том, что иногда чувствую себя одиноко в твоем обществе.
— Да? — Федя был искренне удивлен. — Но ведь не станешь все время болтать. И — любить… — Ему не нравилось упоминать такие вещи всуе. Разговор о постели должен соблазнять; здесь нужен соответствующий голос и намекающая ухмылка.
— Дело не в этом, — сказала Хайди.
После этого оставалась только рукопашная, хотя кулаки у него были раза в три больше моих. У меня длинные пальцы, привычные к кнопкам и пробиркам, не предназначенные для драк. Я же ученый! Но я решил, что не сдамся. Дойду до конца!
— Тогда в чем? — спросил он, с трудом подавляя зевок.
— Так, ни в чем.
— Вот тебе!
В стеклянной двери появилась компания из трех человек, и Хайди насупилась: это был Жюльен в сопровождении темноволосой женщины с некрасивым заостренным лицом и незнакомого мужчины. Каждый из них, переступая порог, тут же обращал внимание на странную парочку. Женщина безразлично скользнула глазами по Хайди, но, узнав Федю, вздрогнула и уставилась на него с выражением неприкрытого ужаса. Жюльен не выдал удивления, а лишь любезно кивнул Хайди, не выпуская изо рта обычного окурка. Мужчина, вошедший последним, выглядел смущенным. Женщина сказала что-то вполголоса Жюльену, тот пожал плечами и одобрительно улыбнулся. Женщина развернулась и ретировалась. Жюльен придержал дверь сперва для нее, потом для не перестающего удивляться мужчины, а затем последовал за ними сам, стараясь не выдавать хромоты. На Хайди он больше не смотрел.
Бармен Альфонс проговорил несколько слов, обращаясь к своему напарнику Андре. Пошептавшись немного, они вновь принялись полировать стойку и манипулировать с бутылками. Хайди набралась храбрости и посмотрела на Федю. Он выглядел таким же безмятежным, как и до инцидента, и все так же подпевал мелодии, транслируемой по радио; только глаза его сделались уже обычного.
На мгновение воцарилась тишина… он бросился на меня, потянулся своими ручищами ко мне, к ученому! Я его пару раз припечатал во время краткой погони вокруг пульта управления, и уведомил, прежде чем потерять сознание, что мир еще услышит о Докторе Невозможном.
— Ты знаешь этих людей?
— Каких?
Пришел в себя, болтаясь в воздухе — за кончик накидки меня тащили к властям. Я висел безвольно, опустив голову, притворившись, что без сознания — пять часов полета до Оттавы. Кстати, маски я не потерял.
Она терпеть не могла его привычку сперва притвориться, будто он не понял ее вопроса.
— Тех, что сейчас заходили, — нетерпеливо пояснила она.
— А, этих… Кажется, я видел раньше женщину и этого хромого.
Процесс был милосердно кратким: ограбление банка, бандитизм, шантаж, бесчисленные нарушения и проступки. Моего настоящего имени они так и не узнали. Отпечатков пальцев у меня давно не осталось, а ортодонтические карты легко подделать. За решеткой я пробыл недолго — в тот раз меня были не готовы удержать.
— Это у него с испанской войны.
— Да? Наверное, ты знаешь их лучше, чем я.
С этой эскапады и началась охота. В следующий раз мы встретились как заклятые враги.
— Знаешь что, — вспыхнула Хайди. — Не говори со мной так. Час назад я лежала с тобой в постели. Это невыносимо!
— А что я сказал? — удивился Федя с ноткой озабоченности в голосе. — Пожалуйста, не надо истерик.
— Эти люди ушли, потому что увидели тебя.
— И я подумал о том же, — безмятежно ответствовал Федя. — Должно быть, им не нравлюсь я или моя страна. Пусть они даже твои друзья, но они нехорошие люди. Эта женщина убежала из своей страны, потому что невзлюбила новый режим, отобравший землю у землевладельцев-феодалов и раздавший ее голодным крестьянам. Если ей это не нравится, пусть себе живет, где хочет, но в таком случае у нее нет права произносить речи и писать статьи, призывающие весь мир развязать войну и смертоубийство, лишь бы она смогла вернуть себе поместье и вновь заставить крестьян голодать и прозябать в неграмотности, как раньше. А калека — тот, хромой, — пусть даже он прошел Испанию, все равно он очень циничный человек, декадент, и совесть у него нечиста. Если бы у него все было в порядке с совестью, чего ради ему убегать от меня вместе с остальными?
Проблема в том, что мне действительно нравилась Эрика, даже потом, когда вышла ее статья с заголовком «ГЕРОЙ СПАС МИР ОТ НЕУМЕЛОГО ЗАХВАТЧИКА». Репортажи она писала живо и остро, а вот сборник ее рассказов особого внимания не привлек.
Хайди прикусила губу. Она знала, что должна держать себя в руках, иначе произойдет сцена, после которой ей придется унижаться или потерять его, а потерять его никак нельзя. Она произнесла как можно ровнее:
— Он не убежал. Он просто удалился, потому что не выносит твоего вида.
Я не встречался с ней: ее увлек блеск мира супергероев и колонок светской хроники. Когда она стала печататься в «Сан», я следил за ее статьями о «Чемпионах». Неплохо! Ей удалось раскрыть происхождение Лили.
Федя заметил ее волнение, ободряюще улыбнулся и, положив ладонь на ее руку, мягко сказал, словно обращаясь к ребенку:
— Если, скажем, ты зашла в общественное место и заметила там женщину, с которой ты на ножах, то ты жене станешь удирать. Ты сядешь за другой столик и сделаешь вид, будто не видишь ее в упор. Уйдешь же ты только в том случае, если у тебя нечиста совесть. Или если ты понимаешь, что вся твоя ненависть уходит в песок, потому что той наплевать, и она только посмеивается над твоей враждебностью. Разве не так?
Хайди нечего было возразить, хотя она знала, что своим молчанием предает Жюльена, Варди, Бориса и саму себя. У нее даже не нашлось сил, чтобы отнять у Феди руку. Местечко, где его кожа прикасалась к ее, было единственным пространством тепла и жизни, ибо внутри она все так же ощущала кромешную пустоту. Она потерлась костяшками пальцев об его ладонь, и чувственное удовольствие от этого простого жеста тут же обдало ее волной такого глубокого отвращения к самой себе, что ее сильно затошнило, и на секунду кошмар непреднамеренной беременности заставил ее забыть обо всем на свете. Замерев на месте, она занялась отвратительным подсчетом чисел, словно превратившись в гудящий кассовый автомат. Щелканье прекратилось, из автомата выпал листок с датой; пока она в безопасности. Она издала еле слышный вздох облегчения и выдернула руку.
Несколько раз я захватывал ее в заложники — как приманку для Сполоха. Действовало безотказно. Я хватал девушку на улице, взмывал в небо в сверхзвуковом аппарате собственного изобретения, привязывал ее к колонне в лаборатории, заряжал адскую машину…
— Хочу выпить, — сказала она.
Федя тоже почувствовал облегчение; регулярные сцены заставляли его скучать до ломоты в зубах.
В глазах под маской вспыхивала напряженная тоска; я ловил ее взгляд, жаждал узнавания, но она ничего не замечала. Видимо, мой подход ее не привлекал.
— Но это будет в последний раз, — предупредил он, — иначе ты не успеешь переодеться в Оперу.
В последующие годы мы разошлись… С заложниками нежелательно повторяться. Я так и не поднаторел в науке свиданий, а Эрика по-прежнему где-то там… Я все жду интервью.
Он пошевелил толстым указательным пальцем, даже не поднимая руки. Один из барменов немедленно оторвался от бутылок и с услужливой улыбкой устремился к их столику.
III Падение героя
Лев Николаевич Леонтьев сидел в маленьком номере гостиницы на склоне Монмартрского холма перед новым полированным письменным столом, купленным накануне в универмаге. Он обдумывал покупку недели две; каждый день, проходя мимо витрины, он поедал голодными глазами этот сияющий стол с гладкой поверхностью и удобными ящичками по обеим сторонам. Он знал, что при сложившихся обстоятельствах такая покупка — страшная глупость; но с каждым днем он все больше укреплялся в мысли, что не работается ему по той причине, что стол в гостиничном номере вызывает у него непреодолимое отвращение. Стол был усеян круглыми пятнами от стаканов со спиртным и следами зубной пасты, оставленными предыдущими жильцами, и отчаянно шатался, что бы Леонтьев ни подпихивал под его кривые ножки. Он попытался было добиться замены стола от пасмурной парочки, заправлявшей отелем и по-хозяйски грубившей жильцам из-за стеклянной перегородки, однако ему было сказано, что, коль скоро ему захотелось шикарной мебели, то он волен идти на все четыре стороны. Он убеждал себя, что в его положении не пристало суетиться, и пытался заставить себя покорно высиживать за шатким столом, иногда по восемь часов кряду; однако ему никак не удавалось сосредоточиться. В конце концов он пришел к заключению, что глупо отказываться от нового стола, раз это все равно необходимый предмет, тем более что без него он все равно не может писать книгу, то есть транжирит время и проедает скромную сумму, полученную от издательства в качестве аванса. При условии строгой экономии и полного отказа от спиртного, суммы этой хватит месяца на три-четыре, больше же он ничего не получит, пока не представит рукопись или хотя бы значительную ее часть. Поэтому накануне он все-таки решился и приобрел стол.
Дзета-камень, прохладный и гладкий, лежит у меня в руке — последняя деталь мозаики. С виду — стекло или рубин, но энергии в нем достаточно, чтобы сдвинуть планету с орбиты. Я придумал машину, которая сможет черпать эту мощь. Прихожу в себя от эскапады Мистера Мистика; туман в голове рассеивается. Выхожу, боковым улицами спускаюсь к реке Чарльз. Через три дня я завоюю мир, но шанс убить Джейсона я упустил. Сполох войдет в историю, как человек, которого я не смог победить.
Этим утром покупку доставил из универмага специальный грузовик, что вызвало в гостинице немалое возбуждение. Мсье Марсель, владелец и по совместительству — консьерж, заявил, что жильцам не дозволяется завозить собственную мебель, да и для старого стола из леонтьевской комнаты не найти места в других номерах; он повторил свою старую мысль о том, что Леонтьев вполне может поискать себе другое обиталище, раз ему не нравится теперешнее. К счастью, грузчики из магазина сообщили, что не могут терять время, слушая чужие споры, потому что им было велено доставить стол покупателю, а раз владелец дома возражает, они могут оставить предмет в проходе перед самой конурой консьержа, ибо так принято поступать в случае разногласий. Достоинство Леонтьева было спасено тем обстоятельством, что ссора разгорелась теперь между мсье Марселем и грузчиками, он же просто стоял в сторонке, не отрывая взгляда от сияющей крышки стола. В конце концов, мадам Марсель, неопрятная дама, не расстававшаяся с домашними шлепанцами даже по случаю экскурсии по магазинам, появилась из своей пропахшей чесночным духом кухни без окна и, сказав грузчикам все, что она о них думает, прошептала что-то супругу — видимо, вразумила его, что наличие стола будет гарантией на случай задержки с оплатой номера. После этого мсье Марсель, отпустив еще парочку реплик, призванных спасти его репутацию, кивнул головой в сторону лестницы, ведущей на второй этаж, где располагался номер Леонтьева. Там их поджидала новая трудность, ибо комнатка оказалась слишком маленькой, и новый стол нельзя было туда запихнуть, не выкинув старый. Однако грузчики, проникнувшиеся, как видно, симпатией к Леонтьеву, устранили проблему, снеся по собственной инициативе старую рухлядь вниз, оставив ее у консьержа под носом и удалившись с довольными ухмылками. Самым замечательным было то, что они отказались от чаевых. Тот, что помоложе, спросил у Леонтьева, зачем ему понадобился стол. Услыхав, что на нем должна писаться книга, оба кивнули с уважением и полным пониманием, а старший даже присовокупил, ободряюще подмигнув:
Как тут не расстроиться? Или это профессиональная гордость? Он — дело моих рук! Я не люблю, когда мои творения ломаются! К тому же, между нами остался неразрешенный спор. Считается, что его истоки кроются в Новой Шотландии, но у наших противоречий более глубокие корни. Интересно, знал ли он? Что, если тогда, в Новой Шотландии, притворялись мы оба? Каждый в силу собственных причин, но, как оказалось, навсегда…
— Правильно! Врежь им, товарищ!
Это останется неизвестным. Хотелось победить его, снять свою маску и заглянуть ему глаза — показать, что все это время он сражался со мной. Мир запомнил бы, что Доктор Невозможный одолел Сполоха, но главное — Джейсон Гарнер увидел бы, что я его разбил. Наголо. Но он этого никогда не узнает…
Это-то замечание и не давало Леонтьеву сосредоточиться теперь, когда он восседал за новеньким столом, расправив на его зеркальной поверхности гладкий лист бумаги. Грузчики, поняв его беспомощность перед лицом хозяйских притеснений, автоматически зачислили его в свою когорту и пришли к выводу, что писатель, живущий в такой дыре, обязательно должен трудиться на дело революции. Если бы они проведали, что за книгу он пишет, с их лиц исчезли бы одобрительные улыбки, а братскую солидарность сменило бы презрение; он стал бы для них хуже прокаженного, и стол, по всей вероятности, никогда не оказался бы там, где ему надлежало быть. И, главное, он не мог их осуждать; более того, инстинкт и чувство вынуждали его занять сторону грузчиков, хотя это значило стать врагом самому себе.
Леонтьев неожиданно вспомнил фразу, произнесенную живописной личностью, известной под именем Святой Георгий, на памятном вечере у мсье Анатоля: бегство Леонтьева он сравнил с умственным харакири.
А ведь в первые дни все выглядело так обнадеживающе!… Когда под занавес вечера у мсье Анатоля было сообщено о смерти Первого, Леонтьев тут же воспользовался этим как шансом забрать из отеля новые рубашки и весь остальной скарб. Он знал, что в пылу неразберихи, вызванной смертью старика, люди из «особой службы» не станут им заниматься. Он вернулся в свой роскошный номер и переночевал там. Он даже подумывал о том, не произойдут ли такие перемены режима, которые позволят ему вернуться; во всяком случае, в его распоряжении было несколько дней, чтобы принять окончательное решение.
Глава шестнадцатая
Тайные истоки
Решение, однако, принял не он, а другие люди: новость о его отступничестве быстро покинула салон мсье Анатоля, и уже на следующее утро утренние газеты пестрели заголовками типа «Герой Культуры уходит в Капую», «Ведущий писатель Содружества клеймит угнетение и защищает оккультную секту», далее в том же духе. Заголовки были, конечно, поменьше, чем можно было ожидать при нормальных условиях, ибо новость о смерти Первого потеснила прочую информацию; как бы то ни было, с утра у дверей отеля, где обитал Леонтьев, толпились журналисты, а уже днем два американских издателя прислали ему телеграммы с заманчивым предложением опубликовать книгу «Я был Героем Культуры» — как ни странно, оба не мыслили иного названия.
Я так и знала, что все закончится ужасным провалом, и что мое участие в «Чемпионах» накроется. В «Новых Чемпионах». Какая разница? Никакие фантастические костюмы не скроют пропасти между ними и мной. Мне теперь место на острове Доктора Невозможного. Может, он меня пажом возьмет? Надо спросить у Лили…
Поскольку факт отступничества стал достоянием гласности, мысль о возвращении можно было похоронить. Какие изменения ни постигли бы режим, одного они ему никогда не простят: симпатии к «Бесстрашным Страдальцам».
Леонтьев ласково провел пальцем по полированной поверхности стола; в самом его центре располагалась стопка глянцевой бумаги; на верхнем листе красовалось аккуратно напечатанное на машинке заглавие:
Дева знает, что что-то происходит. Черный Волк ведет себя как обычно, не замечает меня, но я краснею всякий раз, когда он входит в комнату. От моего технического великолепия никакого преимущества! Если бы я на самом деле была роботом… Ладно еще, Эльфина умудряется не обращать внимания, или, скорее, блаженно не замечает ничего, что не относится к ее странным фантазиям.
Еще хуже то, что Доктор Невозможный исчез. Чем дольше мы не знаем, где он, тем больше у него времени придумать, как нас победить. Мы со дня на день ждем его заявления о том, что миру пришел конец и что Земля принадлежит ему. Он наверняка, затаившись, творит что-то дьявольское. Интересно, как мы с ним встретимся?
Я БЫЛ ГЕРОЕМ КУЛЬТУРЫ
Лев Николаевич Леонтьев
Охота за магическими устройствами в полном разгаре; мы разбились на подгруппы — в каком-то смысле облегчение… Черный Волк в Лос-Анджелесе, Дикарь рыщет по Праге, а Громобой временно вернулся в строй и засел на Фантом-спутнике. Лили навещает знакомцев-злодеев. Но это никого по-настоящему не интересует. Всех занимает Эльфийский Скипетр — обломок сказочных войн, застрявший в нашем мире. Дева улетела в Ангкор-Ват, но перед этим дала мне поручение.
Она проводит инструктаж в Зале антикризисного управления в своем обычном амплуа Снежной королевы, протягивает мне пачку распечаток. Она все знает. Не может не знать!
Пока это было все. Примерно пятьдесят страниц, написанных с неимоверным напряжением сил за предыдущие три недели, были отправлены им в корзину. Он знал, что они никуда не годились: слишком натянуто, язвительно, сенсационно, в тоне просящего о снисхождении. Предстояло все начать заново.
— Ты должна проверить каждый из этих магических артефактов, убедиться, что они на своих местах, что их не подделали. Владельцев предупреди, что Доктор Невозможный рыщет в поисках источника силы. Справишься?
Но с чего?… По логике вещей, с того момента, когда его первое стихотворение появилось в нелегальной «Искре». Или даже раньше — с детства, с происхождения. Однако агент, представлявший интересы издателей в Париже, умный и энергичный молодой человек, настаивал, что книга должна начинаться драматичной, актуальной главой, разъясняющей причины и обстоятельства его поступка, описанием обстановки запугивания и террора, в которой вынуждены существовать в Содружестве творческие личности, — и все это должно иллюстрироваться изобилующим анекдотами материалом и контрастировать с абсолютной свободой, какой наслаждаются их собратья на демократическом, просвещенном Западе. Этой части, написанной в бойком, цветистом стиле, какой ценит американский читатель, предстоит стать основой книги; прошлое же автора и первые годы Революции, представляющие ограниченный интерес, должны упоминаться лишь в случае их абсолютной надобности для понимания теперешней ситуации; лучше всего свести все это в короткую автобиографическую главу. Конечно, заторопился молодой человек, завидев насупленное неудовольствие Леонтьева, конечно, Леонтьев может написать свою книгу так, как ему нравится; он, побуждаемый искренним желанием обеспечить книге максимально возможный финансовый и моральный успех, осмелился давать советы только потому, что в каждой стране у читающей публики свой вкус. Излишне говорить, что шансы финансового успеха и политического воздействия книги несказанно поднимутся, будь книга написана с учетом возможности дальнейшей экранизации, публикации с продолжением в крупных журналах, чтения по радио и по телевидению…
Я киваю, не решаясь ни открыть рот, ни взглянуть ей в глаза.
— Хорошо. Эльфина тебя прикроет. Возьмите «ЧемпЛет».
«Нравится вам это или нет, — продолжал молодой человек, — никуда не уйти от того факта, что за последние пять лет ни одна книга, не эксплуатировавшая перечисленные мной предпосылки, не смогла дать прибыли».
Отлично. Не спрашиваю, куда делся Мистер Мистик — не положено интересоваться, чем он занят. Надеюсь, на задании мне будет кого отметелить.
Леонтьев не стал перебивать молодого человека, так как уже принял решение написать книгу так, как сам ее задумал. Это будет, как цинично заметил Грубер, «единственная честная книга в его жизни».
Больше указаний нет. Скипетр эльфов дипломатично вписали ближе к концу списка, без всяких примечаний… Интересно… Неужели меня посылают в битву с главнейшим врагом? Похоже, это наш с Девой секрет. Мне предстоит встреча с женщиной, взрастившей Деву после исчезновения матери… странная связь, особенно в свете последних событий. В миллионный раз жалею, что не знаю, как работают суперкоманды, не понимаю групповой динамики. Буду ли я биться с Девой? Или мы уже сцепились? Кто же побеждает?
Как часто за последние десять, нет, двадцать лет он мечтал о гигантской сенсации, которая разразится после появления правды, только правды, ничего, кроме правды; какое это будет чудо — вернуть словам и фразам их первоначальный смысл, вызволить их из плена рабства и проституирования, вспомнить об их исконном целомудрии! Он уже мысленно написал целые главы такой книги — главы, кипящие огнедышащим гневом, подобно грандиозному и одновременно опустошительному потоку расплавленной лавы; главы душераздирающего плача, обильного, как слезы вавилонские; россыпи меланхолической мудрости, строки, наполненные непоколебимой верой в конечную победу справедливости и прогресса!… Увы, им так и не довелось вылиться на бумагу. Поступить иначе в то время означало бы не только безумный риск, но и напряжение синапсов, превосходящее все допустимые пределы. Пока книга оставалась плодом его воображения, Леонтьев мог продолжать оставаться нормальным Героем Культуры, подобно мужу, способному на мысленную измену, но прилежно исполняющему супружеский долг; но он знал, что лишь только доверит существующие в воображении главы бумаге, то уже не сможет ни выдавать ежегодно на-гора очередную патриотическую драму — неизменную кульминацию театрального сезона на протяжении десятилетия, — ни написать хоть строчку для «Свободы и культуры». Кроме того, он никогда не расставался с убеждением, что как только ему представится возможность улизнуть, как только откроются шлюзы, то весь материал, годами копившийся за затворами синапсов, ринется наружу, подобно горному потоку.
В списке люди, более близкие к магии, чем к супергеройству; большинство живет на Манхэттене и в пригородах. Очевидно, герои-волшебники живут по особым законам, и нас ждет экскурсия по странным местам, в которых меньше всего ожидаешь встретить супергероя. Придется поверить Деве на слово, что эта затея — не шутка и не вступительное испытание. Беседуем с целительницей в неприлично облегающем наряде; в конференц-зале крупной компании общаемся с медной маской на стене; попадаем в мансарду, где знакомимся с невероятно накачанным мужчиной в ярко-красном костюме; отыскиваем частного сыщика с копытами. Все качают головами: никаких известий о Докторе Невозможном.
И вот сейчас вместо очистительного потока он мог выжать из себя одни только капли злого, едкого пота…
В Ньюарке посещаю настоящую колдовскую лавку — антикварный магазинчик с пустой запыленной витриной. Внутри полно старинных часов и гобеленов, манекенов и кукол, бальных платьев и фраков… есть даже церемониальная сабля времен Крымской войны. В дверном проеме, затянутом узорчатым куском ткани, появляется старик-хозяин. Похоже, что ним не стоит торговаться… Показываю удостоверение и поспешно ретируюсь, услышав, что все в порядке.
Он снова погладил стопку бумаги. Приятное ощущение гладкой поверхности вызвало не очень симпатичное воспоминание, которое в последнее время отодвинулось на периферию его подсознания. Пустая бумага словно издевалась над ним, его тянуло к ней, и одновременно он ощущал ужас от ее присутствия; это смешанное чувство желания и бессилия было очень знакомым… Внезапно он вспомнил; вернее, кончики его пальцев вспомнили, как он впервые в жизни с такой же безнадежной алчностью ласкал другую мягкую, глянцевую поверхность — тело первой женщины, представшей перед ним обнаженной. Она была проституткой — в годы его студенчества другой возможности представиться не могло, — великолепный экземпляр с огромной рыхлой грудью, широкими бедрами и грубой, но вовсе не отталкивающей внешностью здоровой деревенской девки. Она всегда стояла на одном и том же углу, под одним и тем же фонарем, пока он ходил из школы домой, и на протяжении целого года именно она была героиней всех его эротических фантазий. Скоро фантазии стали наваждением; его мечты о ней приобрели невероятное жизнеподобие и красочность; скрупулезной проработкой деталей они чем-то напоминали воображаемые главы его будущей ненаписанной книги.
Регина, оказывается, живет в Фениксе. Понятно, почему Дева выбрала меня для этой задачи, одно неясно — в качестве наказания или как знак возросшего доверия? Вообще-то любопытно… о семейной жизни Девы ходит много слухов.
Прошло несколько месяцев, прежде чем он сумел добыть денег и храбрости, чтобы приблизиться к ней; но когда наступил долгожданный великий момент, и она разделась и улеглась на кровать — до головокружения странная фигура с выставленными напоказ деталями, виденными им до того лишь на мраморных статуях, он так и не смог преодолеть паралича и беспомощности. Сидя на краешке кровати и пяля глаза на всю эту сливочную роскошь, он только и мог, что водить кончиками пальцев по ее бедру, ощущая то же самое чувственное удовольствие, смешанное с постыдной неспособностью что-либо совершить, что и сейчас. Женщина просто лежала в ожидании продолжения, раскинув согнутые в коленях ноги и заложив руки за голову, готовая превратиться в воплощение его мечты; но в конце концов благосклонная улыбка на ее лице сменилась издевательской усмешкой, после чего презрение уже чудилось ему в каждой складке ее тела. Однако гадать, с чего бы это, ему тогда не пришлось. Лениво потянувшись, девка скорчила гримасу, сморщив нос и высунув язык, и пренебрежительно произнесла:
«Ну, вот — какой развратный мальчишка! Уж наверное ты только и думаешь, что об этом, и занимаешься этим сам с собой, стоит тебе остаться одному; поэтому у тебя ничего не выходит сейчас. Развратный и испорченный — вот ты какой. Иди, иди домой, продолжай свои делишки. Только на это тебя и хватает…» — Она сделала рукой неприличный жест и стала насмешливо наблюдать, как он, поспешно схватив одежду, заливается краской и с трудом сдерживает слезы.
Звоню в Феникс, предупреждаю о нашем приезде. Ее настоящее имя тщательно засекречено, но на этом этапе меня уже посвящают в некоторые тайны и знакомят с документами времен «Супер-Эскадрона».
«Вот-вот — самое время расхныкаться. Все вы одинаковые — развратные слюнтяи. А все город и эти ваши учителя в школе… — Казалось, ей доставляет удовольствие унижать его, развивая свою крестьянскую философию. — Вас держат в крепкой узде, запирают в клетку, твердят, что вы лишитесь жизни, если не станете слушаться, так что в конце концов вы уже не можете действовать, как надо. Вот вам и приходится запираться по туалетам и заниматься там вот этим самым делом в одиночестве. В этом-то вы мастера! — Она снова повторила непристойное движение. — Только не в этом!» — Она потянулась рукой к густой поросли у себя между ногами.
Она называет себя Региной. Боролась с преступностью, пока в начале семидесятых не отошла от дел — первой в «Супер-Эскадроне». Высокая брюнетка с властным взглядом, носит корону и одеяния, из которых черпает силы. Билась с помощью мистического скипетра, рубиновый луч которого подчиняет злодейский разум… Впрочем, она много чего умела.
Леонтьев встал и зашагал по комнатенке, чувствуя, до чего ему не хватает старенького халата. Он никак не мог понять, что с ним творится. Он смутно чувствовал связь между этими воспоминаниями и ощущением бессилия, охватившим его при прикосновении к новому столу и чистой бумаге, предлагающей себя, провоцирующей его, насмехающейся над ним. Он даже ощутил странное удовлетворение от странной шутки, которую сыграла с ним его память, от того, на какие символические ходы способно его подсознание. Но, видя символ, он никак не мог его расшифровать. Как можно сравнивать более чем понятное смущение неопытного мальчугана с унижением маститого, зрелого писателя? Параллель казалась заведомо негодной. Однако у нее имелась и положительная черта: пусть ему и довелось вспомнить столь постыдный эпизод, это был всего лишь эпизод. При следующем случае, когда обстоятельства сложились уже не так жестко, он не ударил лицом в грязь и, слава Богу, больше никогда не сталкивался с этой неприятной проблемой. Возможно, и теперешнее его затруднение пройдет точно так же, само собой? В таком случае самое правильное — не насиловать себя, предоставив синапсам заслуженную передышку…
Ерунда, оборвал он себя. Изволь собраться с мыслями, стиснуть зубы и сосредоточиться. В конце концов, уж если ты всегда был способен творить по команде, под самым невыносимым и выматывающим душу давлением, то будет парадоксом, нет, даже гротеском, если на условия полнейшей свободы ты прореагируешь полнейшим бессилием. Другие, коллеги Леонтьева, исчисляемые дюжинами, впадали в паралич от ужаса и отвращения, валились с ног, совершали смертельные ошибки и пропадали навсегда; он же выдержал гонку, преодолел все барьеры — едва ли не единственный в своем поколении. Разве не абсурд — сдаваться после всего этого?
Во всяком случае, утверждала, что умеет. Она заявляла, что является единственной, оставшейся от группы детей, обладавших королевской властью в феодальном правительстве некоей псевдосредневековой цивилизации какого-то иного измерения, населенного людьми, эльфами и говорящими животными. Проблема в том, что это — сюжет известной серии детских книг «Приключения в Волшебной стране». То же самое, что требовать к себе внимания на основании знакомства Винни-Пухом и Кристофером Робином. С возрастом она, как многие известные герои, стала психически неустойчива.
Леонтьев проглотил две таблетки аспирина и снова уселся за стол. Бумага все так же гипнотизировала его. Он заподозрил, не в похмелье ли дело, однако не обнаружил никаких симптомов, подтверждающих догадку. Он никогда не брал в рот ни капли спиртного до ужина, то есть до восьми вечера. И все же…
После возникновения «Чемпионов» она укрылась под тайным именем, которое старательно сохраняла в секрете, пока не исчезла в безвестности, как часто случается с супергероями. В обстановке величайшей секретности однажды дала скандальное интервью, опубликованное в журнале «Нью-Йоркер». Эльфийский Скипетр по-прежнему значится в справочниках как магический артефакт класса «А».
Недели две тому назад, когда Леонтьев еще был в моде, молодые супруги-американцы, работавшие в одном и том же журнале (или газете?) пригласили его в заведение под названием «Кронштадт». Это было что-то вроде ночного клуба, но там имелся бар, где можно было просидеть на высоком табурете перед стойкой всю ночь, потягивая порцию-другую недорогого бренди с содовой и наблюдая за танцующими, покачивающимися под мелодии небольшого цыганского оркестра, или слушая певцов, исполняющих польские, украинские, чешские и венгерские народные песни. И певцы, и завсегдатаи были по большей части выходцами из этих стран, «ушедшими в Капую»; другие посетители шпионили за ними; были здесь и такие, кто, не имея за плечами никакого политического прошлого, просто подались за границу, когда их страны были «освобождены» Содружеством. В последнее время ощущался наплыв эмигрантов из Кроличьей республики.
Однако в «Кронштадте» не было ни великих князей, ни генералов, пересевших за руль такси, ни принцесс; швейцар не был бывшим гвардейским офицером, а барменша — бывшей балериной Санкт-Петербургской «Мариинки». Легендарные деньки, когда шампанское лилось рекой и повсюду громоздились блюда с икрой, остались в прошлом, между войнами. Плавающее бревно «Кронштадта» прибило к берегу позднейшей, совсем другой волной. Вместо великих князей и балерин здесь обосновались адвокаты, журналисты, бывшие заместители министра сельского хозяйства и члены парламента от либеральной, демократической, социалистической партий. Попадались тут и падшие ангелы из Движения, и неизбежные экзотические фигуры: эсперантист из Бухареста и филателист из Ковно, чьи хобби подверглись запрету ввиду космополитических тенденций и неизбежных контактов с иностранцами; психоаналитик — последователь Юнга, генетик — последователь Менделя, художник с формалистскими наклонностями и философ, впавший в неокантианский бандитизм. Все это были довольно потертые личности; самым большим, что мог предложить «Кронштадт» по части светского блеска, была прибалтийская баронесса, да и та по сниженной цене; более того, даже она не избежала участи члена радикальной партии мелких собственников своей страны.
Паркую прокатную машину у дома, в тихом пригороде Феникса. Эльфина всю дорогу болтала — о Титании, о прежних битвах, о погоде, о деревьях, которые весьма ее занимают. Она уже забыла о показательной дуэли в первый день знакомства.
Помещение «Кронштадта» напоминало длинный затоптанный тоннель, разделенный плюшевой занавеской на две половины. В первой, сразу у входа, помещалась стойка из сверкающего красного дерева и несколько столиков; в заднюю половину тоннеля, ту, что за занавеской, вели две ступеньки вниз; тут столы стояли вдоль стен, так что между ними оставалось узкое пространство, где могли толкаться танцующие и выступать артисты. В дальнем конце тоннеля имелась дверца, на которой светящимися буквами было выведено слово «TOILET», дабы надпись была заметной даже при погашенном свете; буквы вызывали в памяти надпись, загорающуюся в салоне самолета в момент взлета, когда пассажирам напоминается о необходимости пристегнуть ремни. В теории, занавеску полагалось всегда держать задернутой, чтобы заднее святилище оставалось отделенным от шумного бара; однако мсье Пьер, владелец заведения, частенько оставлял ее распахнутой, чтобы посетители бара могли внимать любимым исполнителям и глазеть на танцующих. Пьер, напоминающий внешностью стареющего сутенера из квартала Пигаль, коим он в свое время и подвязался, правил в стиле робингудовской демократии: он безжалостно стриг богатых бездельников, вливая в них разбавленное шампанское, однако, проникнувшись симпатией к какому-нибудь спустившему последнее завсегдатаю, он мог позволить ему часами сидеть у стойки с одной щедрой порцией бренди с содовой, а то и отпускал избранным личностям в кредит с недельной отсрочкой выплаты.
Вечереет; удлинившиеся тени вот-вот переползут через дорогу. На газоне перед входом лежат газеты. Регина обещала быть дома… Машина припаркована на месте.
В тот вечер, когда Леонтьев впервые посетил «Кронштадт», его узнали сразу несколько завсегдатаев, видевших его портреты в газетах. Певцы стали исполнять его любимые песни, прибалтийская баронесса, художник-формалист, один из бывших заместителей министра сельского хозяйства и другие подсели к нему за столик, а Пьер не жалел шампанского за счет заведения. Супруги-американцы, пригласившие Леонтьева, наслаждались обстановкой вовсю и скоро захмелели. Оба были страшно молоды и радикально настроены, раньше симпатизировали Движению и были глубоко тронуты, когда Пьер объяснил, что назвал заведение «Кронштадт» в память о восстании балтийских матросов в 1920 году, безжалостное подавление которого стало поворотным пунктом в истории юного революционного государства и началом его превращения в полицейский режим. Они были тронуты еще больше, когда художник, филателист и кто-то из журналистов поведали свои истории преследования и бегства. Супруги-американцы мучались от комплекса вины за то, что успели побыть попутчиками и сторонниками тиранического режима; слушая рассказы за столиком, они обменивались многозначительными взглядами, и муж то и дело говорил вполголоса жене: «Вот от чего спасла нас Божья милость». По мере появления все новых бутылок и прибытия все новых слушателей, супруги укреплялись в убеждении, что именно они виноваты во всех этих несчастьях и катастрофах; стремясь искупить свое прошлое, они поили всех желающих, так что вечеринка получилась развеселой и совершенно дезорганизованной. В конце концов молодой американец улизнул с главной жертвой своего преступного прошлого, прибалтийской баронессой, покаявшись ей, что работал раньше агентом секретной шпионской сети Содружества, — это было драматической импровизацией, в которую он был отныне обречен свято уверовать сам, — и оставив Пьеру половину своих кредитных карточек. Тому пришлось немало потрудиться, дабы отговорить его от идеи расстаться также с пальто, шляпой и галстуком, которые должны были помочь в дальнейшей жизни какой-нибудь жертве тирании и угнетения.
— Разве она не королева? Где же слуги? — Эльфина растерянно оглядывается.
Леонтьев оказался один на один с американкой, сочтя ситуацию одновременно многообещающей и затруднительной. Он пребывал в безмятежном настроении, но вовсе не был пьян — частично потому, что вообще редко напивался, а частично ввиду того, что перед уходом глотнул оливкового масла — старая привычка, которая всегда помогала ему избежать ловушек, которыми кишели при всем кажущемся веселье официальные банкеты в Содружестве. Он предложил себя в качестве провожатого и был немало озадачен, когда она пригласила его к себе, чтобы опрокинуть еще по рюмочке. Какое-то мгновение он колебался, подозревая подвох, однако юная леди, неверно расценив его нерешительность, сделала над собой усилие, чтобы придать взору утраченную сфокусированность, и беззаботно уверила его, что ее муж ни за что не объявится дома раньше утра, и что они предоставляют друг другу полнейшую свободу в таких делах. Стоило им подняться в номер, как она незамедлительно обслужила Леонтьева наиболее эффективным и гигиеническим образом, после чего отошла ко сну. Лишь добравшись до своего отеля, преодолев перед этим значительное расстояние пешком, чтобы освежиться, он сообразил, что не знает ни имен, ни фамилии гостеприимной пары юных радикалов; однако он решил сохранить о них благодарную память.
Этого я и боялась.
По прошествии нескольких дней, мучаясь от одиночества и депрессии, Леонтьев пришел в «Кронштадт» самостоятельно и провел там премилый вечерок, болтая с баронессой и художником за бутылочкой шампанского. Пьер встретил его как старого знакомого, дружба с которым делает ему честь, и пригласил появиться снова в ближайшую пятницу на «небольшой тихой вечеринке» по случаю бракосочетания одного из певцов. Вечеринка затянулась далеко за полночь, и Леонтьев, откликнувшись на просьбы гостей, продекламировал два своих стихотворения, написанные вскоре после революции, а потом спел сильным, мужественным баритоном забытую партизанскую песню. С этого времени он был зачислен в круг завсегдатаев, имевших привилегию потреблять вместо шампанского бренди с содовой, если у них возникало такое настроение. Сперва он заглядывал сюда не больше двух раз в неделю, потом довел норму до трех раз; однако в последние дни он появлялся в «Кронштадте» ежевечерне, пусть даже всего на полчасика, дабы расслабиться у стойки с рюмочкой-другой бренди. Он никогда не напивался допьяна, никогда не лез людям в душу и пользовался дружеским, теплым и уважительным отношением публики. Мало-помалу, посещение «Кронштадта» превратилось для него в кульминацию дня, самый яркий его момент, единственное вознаграждение за упорные и бесплодные усилия.
— Гм… слушай, подожди в машине… Ну, знаешь, подежурь… — Эльфина приятная особа, светский персонаж, но я неспособна подолгу поддерживать однообразные разговоры.
Его влекла сюда не ностальгия по прошлому, не спиртное, не общество баронессы, а то любопытное обстоятельство, что после первых же глоточков шампанского или бренди у стойки, на безопасном расстоянии от письменного стола, он тут же переставал относиться к своей книге как к жгучей проблеме и чувствовал, что может складывать страницу за страницей прямо в голове. Ему даже хотелось начать писать тут же, в баре, чтобы не терять удачных находок, но этому плану так и не суждено было осуществиться. Писать на людях напоминало бы эксгибиционизм; кроме того, его не оставляло предчувствие, что стоит ему только попытаться, как весь поток слов в голове немедленно иссякнет. В итоге единственный час удовольствия и расслабления, отведенный ему за целый день, будет непоправимо испорчен…
Леонтьев подошел к окну и посмотрел на море остроконечных крыш, мерцающих под бледным утренним солнцем. Почему же это так трудно — написать «единственную в жизни честную книгу»? Откуда взялся этот непреодолимый барьер, взметнувшийся между его сознанием и пачкой разлинованной бумаги? Походило на то, что на нем лежит проклятие, обращающее слова, звучащие в его голове как чистая правда, в отъявленную ложь, лишь только он занесет руку над бумагой. Еще больше его ужасало то обстоятельство, что, несмотря на его решимость не изменять первоначальному плану — то есть, начать книгу с описания своего детства, перейти к экстатическому подъему первых дней революции, и писать, руководствуясь исключительно своими чувствами, отвергнув свысока советы издателей и вкусы публики, — он всякий раз пытался начать именно с истории своего бегства, как рекомендовал умница-агент.
Оставляю ее в машине — что-то бормочет себе под нос, копье неловко торчит назад. У нее есть коммуникатор — будет прислушиваться к беседе и даст мне знать, если что-то не так. Иду к дому, тяжело ступая по мощеной дорожке.
Я БЫЛ ГЕРОЕМ КУЛЬТУРЫ
Такое чувство, что приехала в гости к маме школьного хулигана. Придется сидеть в комнате с женщиной, которая вырастила Деву — самую знаменитую героиню в мире. А теперь, когда Сполоха больше нет, лидер «Чемпионов» наверняка стала величайшим героем в мире, самым главным. В который раз гадаю: почему я? Потому, что никогда прежде с ней не работала?
Лев Николаевич Леонтьев
Думаю о Парагоне, как его обнаружили, когда он свихнулся… А что здесь что? Всеми доступными органами чувств осматриваю дом. Внутри — одно человеческое существо женского пола, по ощущениям — абсолютно обычное. Я готова ко всему… Нажимаю кнопку звонка; Регина открывает дверь.
Он стиснул зубы, уселся поудобнее на жестком стуле перед письменным столом, вывел «Глава первая: Бегство» и исписал пять страниц своим наклонным боевым почерком, ни разу не подняв головы, автоматически стараясь не изменять «бойкому, цветистому, драматическому стилю», отвечающему рекомендациям молодого агента. Конечно, говорил он себе с сожалением, это совершенно не его стиль. Но и тот стиль, которым он пользовался на протяжении последних двадцати лет, тоже не принадлежал ему. На каком-то этапе этого долгого, изнурительного пути он, видимо, утратил индивидуальность; однако разве теперь определишь, когда именно это произошло? Скорее всего, утрата индивидуальности была постепенным процессом, подобным тому, как человек, сдавая в прачечную носовые платки, постепенно теряет их все до одного.
Без костюма кажется старше, мягче, тучнее… принцесса, набравшая вес и годы… Неужели Дева ее боится?
Он перечитал свои пять страниц и изорвал их в клочки. В голове воцарилась столь жуткая, тревожная пустота, что его охватила паника, и он решил отправиться в «Кронштадт» на час раньше обычного. Он уцепился за открывшуюся возможность с облегчением тонущего, внезапно стукнувшегося головой о болтающийся на волнах спасательный круг. Там, за полированной стойкой, после первых же глотков бренди с содовой чувство невыносимой пустоты уступит место приятному внутреннему свечению. Ожидаемое облегчение было таким же предсказуемым, даже неизбежным, как закон, согласно которому природа не терпит пустоты.
От паники не осталось и следа. Ощущалась лишь усталость синапсов; и одновременно обрело четкие очертания смутное дотоле видение богини Правды, возлежащей во всем своем великолепии на кушетке с раздвинутыми ногами и с насмешливо заложенными за голову руками.
В детстве я обожала «Волшебную страну» и подсознательно ожидала увидеть сходство с девочкой, сыгравшей в фильме. По Интернету гуляет фотография, якобы из давних архивов, — четыре ребенка, закутанные в одеяла спасателей, с широкими улыбками. Она похожа на одну из них — черные волосы и бледная кожа, только много лет спустя. В жизни ее зовут Линда.
Вхожу в дом. Одно дело — «Чемпионы»… «Супер-Эскадрон» — это совсем другое, почти мифическое: потомки богов, наследники звездных странников… Впрочем, такую гостиную можно встретить в любом пригородном доме; к тому же оказывается, что я на голову выше хозяйки. Регина рассматривает мое лицо, металлическую руку, протянутую для пожатия, молча закуривает сигарету.
IV Тень неандертальца
— Что-нибудь выпьете? Коктейль? — спрашивает она.
Я созвал, выражаясь словами журналистов из отделов светской хроники, «видных представителей нашей интеллигенции», — обратился Жюльен к гостям, собравшимся в его кабинете, — ибо будет непростительной глупостью, если мы уподобимся стаду овец, которых гонят на бой-ню. Предлагаю по крайней мере немного поблеять, хотя готов признаться, что испытываю скептицизм в отношении результатов. Однако пессимизм — удел философов, активному же гуманисту надлежит надеяться, даже когда дело совершенно безнадежно. Упрек в пасмурном отчаянии, пребывании во мраке обреченности, который мы столь часто слышим в свой адрес, проистекает, помоему, из недостаточно ясного представления о двух па-раллельных плоскостях нашего сознания: одна занята отрешенным созерцанием бесконечности, другая же действует во имя неких этических императивов. Приходится признавать их неизбывное противоречие. Достаточно согласиться с моральной ущербностью пораженчества и отчаяния, пусть они и оправданы с точки зрения логики, — и тогда активное сопротивление превратится в моральную необходимость при своей логической абсурдности. Перед нами откроются новые подходы к гуманистической диалектике…
Отец Милле, восседавший в кресле у окна, издал болезненный стон, словно кто-то резво наступил ему на мозоль.
— Спасибо, мэм. Металлические детали этого не любят.
— Вот это самое слово… — пожаловался он. — Без него никак нельзя?
— Не вижу в этом слове ничего дурного, — вставил профессор Понтье. — В конце концов…
— Вы, должно быть, от Девы. Фаталь. Киборг.
— Pax vobis [20], — сказал отец Милле. — Возражение снимается.
— Да…
Жюльен, привалившись спиной к книжному шкафу, оглядел лица семерых гостей, стараясь побороть враждебное к ним отношение. В конце концов, каждый век освещается теми огнями, которые есть в наличии. Вблизи звезды других веков тоже казались тусклыми. Отец Милле при всех своих скорее располагающих слабостях, а возможно, именно благодаря им, оставался главным авторитетом среди интеллектуалов с религиозными наклонностями; его недавняя статья о Юнге стала заключительным росчерком пера в священном союзе между Психиатрией и Церковью, что произвело подобающее впечатление; раздались даже шуточки о неизбежной теперь канонизации доктора Зигмунда Фрейда. Что касается профессора Понтье, то он оставался излюбленным философом молодого поколения, питавшего симпатию к его трудам из-за ясности их стиля и полной невнятности смысла. Однако после скандала с Богаренко профессор Понтье вышел из Движения за мир и прогресс и подписал манифест, взывавший о финансовом содействии беженцам из Кроличьей республики; ввиду этого он был заклеймен прессой Содружества как «сифилитичный паук» — «кровожадные гиены» вышли из моды после воцарения Социалистического Сарказма.
Кроме того, здесь находился Дюпремон, романист, недавно разразившийся новым бестселлером, имевшим головокружительный успех. Он оставался одним из немногих, кто еще был в состоянии писать, тогда как большинство писателей не могли выжать из себя ни словечка, и вся панорама литературы и искусства все больше напоминала спущенный детский мячик. Он был, видимо, самым наивным из всех, и именно эта наивность помогала ему держаться на плаву, когда остальные благополучно шли ко дну. В его последнем романе был один особенно неожиданный поворот: герой, молодой священник, умудрился до конца пробыть праведником, несмотря на самые заманчивые соблазны, описываемые с ни с чем не сравнимыми богатыми подробностями. Именно в этих соблазнах и заключалась мораль: читатель, идентифицируя себя с героем, давал волю собственному воображению, оставаясь в то же время переполненным сознанием своей возвышенной добродетели. Был здесь и Леонтьев, от которого ждали практических пояснений на предмет возможности движения сопротивления в культуре, и Борис, недавно выписавшийся из больницы и больше обычного походящий на труп; Жюльен пригласил его главным образом для того, чтобы попытаться вывести из состояния углубляющейся апатии. В кабинете было еще двое мужчин: издатель наиболее читаемой парижской ежедневной газеты и представитель размытой, но довольно влиятельной категории литераторов, не упускающих возможности фигурировать среди членов разнообразных комитетов и советов, отстаивающих благородные идеалы. Приглашен был также Сент-Иллер, но он, по своему обыкновению, опаздывал.
Честно говоря, не ожидала, что она меня запомнит.
Получилась не внушающая особых надежд компания. Но, не уставал повторять про себя Жюльен, члены Якобинского клуба или ленинского эмигрантского кружка тоже в свое время набивались в прокуренные помещения и не являли собой многообещающей картины.
— У нас их не было, знаете ли…
— Предлагаю, — объявил он, — чтобы каждый из нас по очереди изложил в течение нескольких минут свои мысли о том, что предпринять в случае войны и новой оккупации. Знаю, это звучит по-мальчишески наивно, но тот факт, что вы приняли мое приглашение, свидетельствует о том, что вы тоже ощущаете потребность в обмене мыслями — или их отсутствие, если так вам больше нравится.
Разговор не клеится. Позвать Эльфину? Делаю глубокий вздох… К делу.
Из его рта не торчала сигарета, следовательно, это был необычный Жюльен. Возможно, причиной стала новость об открытии большого веноградского процесса по делу о шпионаже «профессора Варди и его сообщников», а может быть — преследующее каждого из них предчувствие неминуемой катастрофы. Его циничное равнодушие пропало без следа — по крайней мере, на время; он был почти жалок, умоляя всех этих людей собраться, хотя при такой неоднородности состава встреча была обречена на провал. Некоторые из гостей чувствовали смущение, ибо едва знали хозяина. На протяжении последних лет его литературная репутация неуклонно убывала. Он никогда не посещал литературных салонов и премьер, а изредка публикуемые им статьи были пропитаны до того горькой и откровенной безнадежностью, что читатели, знакомясь с ними, всякий раз ощущали неудобство. В конце концов, критики пришли к молчаливому согласию, что часто случается по отношению к писателям, долгое время служившим объектами яростных споров: на него наклеили ярлык «пророка гибели», и утвердилось мнение, будто его пораженчество находится в деликатной психологической связи с увечьем, заработанным на испанской войне, — хромота и изуродованное лицо уязвляли, видимо, его мужскую гордость и заставляли взирать на мир исключительно пессимистически. Ходили также слухи, что он с недавних пор попал под влияние отца Милле и вот-вот переметнется под длань Церкви — шаг, совершенный раньше многими его бывшими коллегами по революционному движению. Как бы то ни было, его голос звучал в телефонной трубке до того настойчиво, что потенциальные гости не нашли в себе сил отклонить столь необычное приглашение — хотя бы по той причине, что это обеспечивало им алиби перед собственной совестью. Тем временем стало очевидно, что и для Жюльена основным мотивом всей затеи был отчаянный поиск алиби.
— Нас интересует Эльфийский Скипетр… С ним ничего не случилось в последнее время?
Слова самого Жюльена, что ничего серьезного от встречи и не ожидается, позволили присутствующим несколько расслабиться. Издатель влиятельной газеты выразил всеобщий настрой, когда сказал, обращаясь к присутствующим:
— Нам обязательно нужно поговорить! Должен сознаться, что, получив любезное приглашение нашего друга господина Делаттра, я был сперва несколько растерян и не догадывался, в чем же истинное назначение встречи. Но, думаю, теперь я все понял: уже тот факт, что мы представляем самые различные подходы к жизни и политические тенденции, может помочь выработке нового подхода к стоящим перед нами проблемам. Согласен, что никогда не следует оставлять попыток преодолеть бессмысленные раздоры, разделяющие политические партии; нужно пробовать новые направления мысли и приходить к оригинальным решениям. Но возможно ли решение как таковое? И не предпочтительнее ли в определенных условиях усвоить эластичный, положительный подход к событиям на шахматной доске Истории, тем более если они предстают в виде фатальной неизбежности, нежели накликивать новые страдания и битвы, жестко отказываясь от сотрудничества и учиняя безответственные провокации? Вот какой предварительный вопрос хотелось бы мне задать…
— Разве вы не знаете? — произносит она.
Мсье Турэн умолк. Он был полным господином чрезвычайно преуспевающего вида с золотыми запонками на манжетах и жемчужной булавкой в скромном галстуке. Благодаря назойливости журналистов светской хроники, для публики не было секретом, что он приобрел дом в Марокко вблизи Касабланки и частный самолет, который доставит его туда вместе с семьей в случае необходимости. Это, видимо, позволяло ему сохранять спокойствие и беспристрастность.
Я придвигаюсь ближе… Кажется, есть зацепка.
После его короткого выступления воцарилась тишина. Отец Милле, раскинувшийся в плетеном кресле, выклянченном Жюльеном у консьержки, пренебрежительно хмыкнул. Жюльен нехотя заговорил снова:
— Расскажите, пожалуйста.
— Меня всегда удивляло, почему в присутствии более чем четырех человек так трудно говорить очевидные вещи. Все присутствующие знают, что мы доживаем последние дни Помпеи — но, в отличие от жителей Помпеи, мы предупреждены об этом загодя. Пусть мы не можем предвидеть, когда именно произойдет взрыв и в какой конкретно форме, мы знаем в общем и целом, что должно случиться. В момент возникновения конфликта у нас начнется гражданская война. Через несколько дней мы будем оккупированы — либо открыто, либо под каким-нибудь удобным предлогом или прикрытием — и включены в состав Содружества Свободолюбивых Народов…
Его слова были встречены негодующим рокотом. Жюльен, демонстрируя гостям изуродованную половину своего лица, продолжал нарочито небрежно:
— Я больше не член их фантастического клуба, могу и рассказать. Нам все равно никто никогда не верил, — Регина затягивается сигаретой.
— Вот я и говорю — мы будем оккупированы. Извините меня за голые факты, среди интеллигентов это считается дурным тоном. Однако когда это случится, у армии Французской Республики не окажется, как вам известно, ни технической возможности, ни желания сражаться…
— Са alors! [21] — не выдержал мсье Турэн. — Вы заходите слишком далеко, вам не кажется? — Он огляделся в поиске поддержки, но на всех лицах, не считая литератора, издававшего возмущенное бурчание, застыло каменное, непроницаемое выражение.
Мне знакомо это выражение лица. Сейчас начнется рассказ об истоках.
— …ни желания сражаться, — повторил Жюльен. — Не говоря уже о таких общеизвестных фактах, как разница в количестве дивизий и стратегическая неспособность американцев удержать в Европе хоть одну линию фронта по нашу сторону Пиренеев…
— Не согласен! — прервал его Дюпремон, перекрыв нарастающий ропот. — Не знаю, к чему вы клоните. Я протестую…
— Подробностей я уже не помню. Столько раз повторяла эту историю, что память сохранила только стены медицинских кабинетов, годы в костюме, и где-то в глубине, может быть, какие-то обрывки, как огоньки в лесной глуши. Тридцать четыре года прошло… я провела их в офисе, у компьютера, внося цифры в базы данных. Такая работа… Это — мое прикрытие.
— Бога ради, дайте ему договорить! — вмешался отец Милле. Он фыркнул и со вздохом присовокупил в наступившей тишине: — Будьте же честны, господа! Делаттр всего лишь повторяет то, что мы все и так знаем наизусть.
— Через несколько дней после оккупации, — продолжил Жюльен, — начнется большая гигиеническая операция. Вся французская нация, все ее политические и культурные институты, библиотеки, традиции, обычаи, идеи — все будет загружено вперемешку с грязным бельем в большую стиральную машину для обработки горячим паром. Большая часть всего этого не выдержит такого обращения. Выживут лишь самые грубые ткани. Но и они выйдут на свет искрошенными, укороченными, задубевшими от крахмала, стерилизованными, неузнаваемыми. После этой операции мир в его теперешнем виде прекратит существование.
Она рассказывает о путешествии в сказку из детской книжки — о том, как однажды утром они с сестрой и братьями наткнулись на другой мир; о своих бесчисленных приключениях в волшебной стране.
Mсье Турэн кашлянул.
— Позвольте спросить, — сказал он, поглядывая на часы, — с какой целью нам предлагается выслушивать эту проповедь о всеобщей гибели?
Жюльен пожалел, что пригласил его. Он-то надеялся, что присутствие влиятельной персоны создаст менее суетную атмосферу, выведет встречу за рамки чисто «интеллигентского» собрания. Он набрался терпения и заговорил снова:
— Мы оказались там… в месте, что с тех пор искали тысячи людей, у камня в пять футов высотой, что отмечал невиданную ранее дорогу… На камне была надпись, но мы поленились прочесть — наверное, важное послание, но навсегда утраченное. Мы молча двинулись по дороге; думали, что вот-вот наткнемся на чей-нибудь дом и повернем назад. Мы шли десять минут… вдруг что-то изменилось — все по-разному вспоминали ту перемену. Мне показалось, что свет стал другим — но мне этого не описать… Лес потемнел, потом посветлел, а мы все шли, пока не наткнулись на первых эльфов — живых, настоящих… Они стояли, точно полицейский на перекрестке.
— А потому, что, как известно, даже такие неофициальные собрания станут в будущем невозможными. Люди, жившие при этом режиме, внутри этой чудовищной стерилизующей машины, говорили мне, что отдали бы полжизни за привилегию всего часок поговорить так же свободно, как мы говорим здесь, в этой комнате… — Он бросил взгляд на Леонтьева; но тот, не отрываясь, смотрел в окно. — Через неделю, месяц, три месяца мы тоже утратим эту привилегию. Вот когда каждый из нас почувствует, что охотно пойдет на любую жертву, лишь бы вновь обрести вот такую возможность обсуждать с другими людьми свои планы на будущее. Но такой возможности больше не представится…
Гости в замешательстве заерзали. Дюпремон открыл было рот, но передумал и ничего не сказал. Следующим оратором оказался профессор Понтье.
А потом, в один прекрасный день, они забрели назад.
Нельзя не понять, сказал он, беспокойства Делаттра перед лицом критической ситуации в мире, однако он считает, что беспокойство это чрезмерно. Если даже допустить, всего лишь для дискуссии, что предсказанное Делаттром возможно, из этого никак не следует, что последующие события должны рисоваться одними черными красками. Ведь сам Делаттр обмолвился, что невозможно предвидеть конкретных обстоятельств, при которых возможное превратится в реальное, — сам же он вовсе не уверен, что такого развития нельзя избежать. А поскольку любое развитие событий обязательно определяется конкретными обстоятельствами, трудно, не зная этих обстоятельств, принимать решения и даже вести плодотворную дискуссию. Одновременно он готов согласиться, что было бы ошибкой дожидаться катастрофы в позе фаталиста, и что для защиты мира, демократии и интересов всех угнетенных наций и классов требуется крайняя бдительность…
Она встает, начинает расхаживать по комнате. Продолжает повествование, плеснув себе в стакан чего-то крепкого; жестикулирует и почти не смотрит на меня.
Он особо выделил последнюю фразу и неожиданно умолк, дабы присутствующие прониклись значением сказанного. Действительно, единственной интерпретацией того обстоятельства, что он поставил «угнетенные нации» перед «классами», могла быть догадка, что он таким образом намекает на положение в восточноевропейских странах. Профессор Понтье по-своему дошел до предела возможного, стараясь не отстать от требований момента. Никто, однако, не счел возможным подметить это, кроме мсье Турэна, который с неожиданным энтузиазмом выкрикнул: «Слушайте, слушайте!» и даже привстал со стула. Снова посмотрев на часы — на них вместо второй стрелки красовался счетчик Гейгера, — он подошел к Жюльену:
— Думаю, — произнес он с примирительной улыбкой, — профессор Понтье внес полную ясность в ситуацию, и на теперешнем этапе к этому вряд ли можно что-либо добавить. Прошу извинить меня, господа…
Жюльен вежливо проводил его до двери. Выйдя в коридор, мсье Турэн внезапно смутился.
— Это была словно игра, но одновременно и не игра. Одно известно наверняка: нас не было одиннадцать дней, объявили национальный розыск. Никаких объяснений нашему исчезновению не найдено, никто не знает, куда мы пропали и откуда появились на той же самой лужайке, хотя команда добровольцев прочесала каждый квадратный фут местности. Мы возникли — в странной одежде и невозможно счастливые — посреди толпы собак, репортеров, спасателей. Мы думали, что прошло двенадцать лет, но мы совершенно не повзрослели… Когда мы вернулись, шел дождь. Весенним утром мы вчетвером отправились кататься верхом, хотели посмотреть на размытый ливнем овраг. Земля размякла; мы спешились, привязали лошадей… Вдалеке послышался гул вертолетов, рев двигателей, потянуло выхлопами. Мы одновременно догадались, что произошло. Знаете, словно просыпаешься и понимаешь, что проснулся — сон больше не вернется. Поднялся шум, гвалт, замелькали яркие палатки и заградительные щиты. Один из спасателей нас заметил, закричал, и к нам побежали люди с одеялами. …Два момента помню очень отчетливо. Гримасу понимания на лице короля Шона… Он первый все понял, ведь он дольше всех прожил дома… И еще помню Венди — за миг до того, как к нам сбежались люди, Венди сорвала с шеи амулет Белой Королевы и зашвырнула в чащу… Мы не нашли ни амулета, ни молота Шона. Остались только одеяния и скипетр. Шон утверждал, что все забрали спасатели, но они не признаются. Я думала, что мы быстренько все объясним, попрощаемся, и вернемся в королевство… Лишь много позже мы поверили, что целый мир — такой большой и настоящий — может исчезнуть навсегда за тонкими стволами деревьев, в маленькой рощице… сквозь листву просвечивали дальние дома…
— Если совсем откровенно, mon cher, — объяснил он извиняющимся тоном, — когда вы позвонили мне, у меня сложилось ошибочное впечатление, что речь пойдет о каком-нибудь издательском проекте — литературном журнале или о чем-то еще в этом роде. Если у вас есть какие-нибудь планы в этом направлении, звоните мне не колеблясь. Пока же, если позволите, я дам вам дружеский совет: не поддавайтесь мрачному пессимизму. Культ обреченности — плачевный симптом нашего времени. — Крепко зажав под мышкой противорадиационный зонтик, он помахал Жюльену ручкой и стал осторожно спускаться по скрипучим ступенькам.
Закрыв входную дверь, Жюльен обнаружил, что литератор, не сказавший за все время ни одного слова, тоже собрался уходить. Это был невысокий пожилой господин в элегантном костюме и старомодных гетрах.
Последовали годы лечения и самых разных объяснений того, что с ними случилось: подземные пещеры; резкое снижение уровня грунтовых вод; наркотики.
— Сожалею, — молвил он, — видимо, я неверно понял цель собрания. Если здесь образуется какой-то комитет, прошу вас не вписывать в него моего имени. — Поколебавшись, он все же добавил, забирая шляпу и перчатки: — Во всяком случае, не на данной стадии. Посмотрим, кто еще в него войдет. Не будете ли вы так добры направить мне список спонсоров, почетных членов и так далее…
— Кое-что так и не получило объяснения. Наша одежда. Звуки, что доносились из леса в ту первую ночь, после нашего возвращения. Венди разговаривала совершенно по-другому и смотрела прямо в глаза собеседнику, хотя раньше головы не поднимала. У меня на правом предплечье появился длинный шрам — мама уверяла, что он всегда был, но я никогда не поверю, до конца своих дней. …Люди поддались очарованию этой истории, и все росло как снежный ком… доктор выступил по национальному радио… «Приключения в Волшебной стране» и всякие другие сиквелы… Нас рисовали на футболках. Я изменила имя в восемнадцать лет, и еще раз, в двадцать три. Люди наряжались как мы, открывали сайты в Интернете, устраивали конференции… Теперь все меня ненавидят! Я устала все время оправдываться! Мы ведь пытались вернуться — сначала через неделю, а в первую годовщину возвращения целый день там провели, прочесывали мокрую траву в поисках камня-метки. Я не раз туда уходила, одна или с Дэвидом, когда становилось особенно грустно и скучно, когда хотелось прогулять школу. Шон как-то летом две недели жил там в палатке. В Волшебной стране дни бегут быстрее, там прошло уже много лет…
Вернувшись в кабинет, Жюльен застал там изрядно разрядившуюся атмосферу. Понтье и Дюпремон затеяли спор, отец Милле погрузился в беседу с Леонтьевым. Один лишь Борис, устроившийся на подоконнике, разглядывал улицу в полнейшей апатии. За целый час, минувший с момента его появления, он не изменил позы ни на миллиметр.
Отец Милле встретил Жюльена недоуменным взглядом.
На Регину подействовал последний коктейль. Она продолжает, яростно жестикулируя. Старший из них был король или император, пытался контролировать всю группу. Они постоянно ссорились; не могли договориться даже о том, что именно произошло, и произошло ли. Много было разговорах о дарах и о том, что Линда якобы что-то украла. В конце концов, они исчезли, оставив Линду в фарсовом подобии «ссылки».
— Чего ради было приглашать на такое собрание этих людей? — поинтересовался он.
Жюльен пожал плечами.
Что было делать? Линда явилась публике под маской Регины, Королевы, Покорительницы Волшебной страны и стала одной из первых и самых успешных героинь. После того, как мать Девы исчезла, Регина вышла замуж за Громобоя и ушла на покой.
— Я никогда не питал к ним симпатии, вот и подумал, не пригласить ли их. Искупление за гордыню ума, говоря вашим языком… — Он запрыгал к своему излюбленному местечку в углу комнаты и с облегчением оперся о книжный шкаф. — Не знаю, понимает ли хоть кто-нибудь, зачем я созвал это идиотское собрание. Наверное, это попытка облегчить совесть. В предыдущих войнах интеллигенция оказывалась такой жалкой и презренной! Я всегда считал, что для нас худший грех — совершить оплошность. Опять-таки, пользуясь вашим языком.
Полюбовавшись, как Жюльен трется позвоночником о шкаф, подобно зверю, страдающему от чесотки, отец Милле вполголоса сказал:
— Если бы я могла забыть, мне бы никакой психотерапии не понадобилось… Придворные балы осенними вечерами, мужчин и женщин в бальном зале, выложенном бело-розовой плиткой. Как мы выходили на балкон подышать… ледяной ночной воздух щипал лицо; как смотрели вверх, на Луну, и гадали, насколько реальна Земля; как однажды ранним утром мы час провели на мосту — Шон с Дэвидом решили, что мы заблудились, но мы с Венди заигрались, любуясь резьбой на деревянных перилах… Я бы узнала тот мост, только покажите! Могу нарисовать, поверьте…
— А эта штука? — спрашиваю я, не в силах сдержаться. — В смысле, Скипетр. Он ведь работает, да? Ну, то есть, это же доказательство? Что вы там были…
— Не означает ли это, что вы созрели для того, чтобы всерьез перейти на наш язык? — Он сдобрил свой вопрос доброй порцией раблезианского смеха, но глаза его смотрели все так же проницательно.
— Я проглотил бы непорочное зачатие и все остальные догмы, как блюдо с устрицами, если бы вы знали, как быть со стиральной машиной. Но, да благословит Господь ваше невинное сердце, вы знаете не больше, чем Турэн…
— Волшебная палочка Агаты… Иногда не знаю, из Волшебной страны она, или из сна, а может, я ее придумала… Сейчас покажу. Я сохранила ее вместе с костюмом.
Жюльен и отец Милле были однокашниками, и их все еще связывали воспоминания о былой тесной дружбе. Отец Милле собрался было ответить, когда Борис внезапно соскочил с подоконника, как ожившая статуя. Выпрямившись во весь свой сухопарый рост, он простер руку в сторону Понтье в осуждающем жесте. Все затаили дыхание.
— Почему вы не избавитесь и от него? — пронзительно выкрикнул Борис. — Он предатель!
Она исчезает, возвращается с деревянным футляром размером дюймов в двадцать.
Жюльен запрыгал к нему, надеясь успокоить. Понтье резко встал, возмущенно подыскивая слова. Остальные трое присутствующих хранили молчание.
— Не обращайте внимания, профессор, — заторопился Жюльен. — Мой друг очень возбудим: опыт пребывания в гуще свободолюбивого народа и так далее…
Понтье по-прежнему беззвучно открывал рот; его голова дрожала. Отец Милле и Дюпремон шептали ему примирительные слова. Однако Борис расслышал их негромкие голоса и прокричал еще более пронзительно:
— Она ослабела в последнем приключении, превратилась в обычную палочку… а может, всегда такой и была. Даже рубин не похож на рубин — всего лишь цветное стекло… Может, это заклятие, а может, Шон виноват — вдруг его «указ о ссылке» как-то подействовал? Доктор Невозможный здесь не объявится… Передайте Деве, что мне очень жаль.
— Он предатель!