Внезапно, в тот самый момент, когда трусящая впереди лошадка задрала хвост, на Наварэна снизошло озарение. Он напишет пьесу о Генрихе VIII с очевидными всем современными параллелями, показывающую, что именно еретическое отступничество этой похабной Синей Бороды, вызванное исключительно его мерзким многоженством, заложило основу всех трагических войн, выпадавших с тех самых пор на долю Европы. Чем больше Наварэн развивал свою мысль, тем больше она приходилась ему по душе. Это будет первая пьеса, которую поставят при новом режиме. Тема будет близка здоровым национальным чувствам, ибо возродит в памяти вторжения англичан во Францию, а это позволит не замечать многих деликатных проблем, порождаемых некоторыми аспектами новой ситуации…
— Тогда получайте третий афоризм для одиноких волков. Дорогой Милле, нам предстоит освоить утраченное искусство не винить никого, кроме себя. Tout comprendre, c\'est tout pardonner [26] — расплывчатое соображение, ни к чему не приводящее, ибо автоматически включает все ваши поступки в категорию прощаемого. Правильнее было бы сказать: «Tout comprendre — ne rien se pardonner» [27]…
— Уже лучше, — сказал отец Милле. — Но все равно тягостно и самонадеянно.
— Tout comprendre — ne rien se pardonner, — повторил Жюльен. — Мне представляется, что этот афоризм устраняет сразу несколько извечных дилемм человеческого бытия. О деталях договоримся позднее, как обычно выражается наш друг Сент-Иллер.
Сразу за катафалком тащился экипаж мадемуазель Агнес и порнографа Дюпремона. На месте Дюпремона должен был восседать сын покойного, Гастон. Но распутный Гастон провел ночь с новой любовницей и так и не объявился поутру; поэтому в последний момент, когда процессии уже предстояло трогаться в скорбный путь, мадемуазель Агнес пригласила на его место Дюпремона, чья колесница никак не появлялась. Они абсолютно не подходили друг другу — пожилая старая дева, напоминающая мотылька, и элегантный романист с тоненькими черными усиками и слегка косящими глазами; оба чувствовали себя не в своей тарелке и не знали, о чем говорить.
Наконец, когда процессия уже закладывала круг по площади Бастилии, Дюпремон сжалился и промямлил:
— Могу представить себе ваше состояние.
Ответ мадемуазель Агнес последовал без промедления:
— Нет, не можете. Я очень рада.
Дюпремон был ошарашен и, будучи человеком застенчивым, еще долго не знал, что сказать. Он вдруг сообразил, что за все долгие вечера, что он провел под гостеприимным кровом мсье Анатоля, ему почти никогда не доводилось слышать голоса мадемуазель Агнес. Во всяком случае, его свежее, чистое звучание оказалось для него приятной новостью.
Немного помолчав, мадемуазель Агнес сказала:
— Помните вечер, когда к нам заглянул господин Леонтьев?
— Помню, и даже очень хорошо.
— Помните его слова о новой секте?
— Помню, — сказал Дюпремон с замиранием сердца.
— Он говорил, что члены секты верят, что, стоит людям избавиться от страха, как рухнут любые формы тирании. Страха же не ведают лишь те, кто лишился всего. Еще он говорил, что их вера гласит, что человек, привязанный к жене или к родителям, вечно трясется, как бы с ними чего-нибудь не стряслось; значит, их надобно оставить, подобно Иисусу, бросившему в Кане свою мать… Я нашла эти слова весьма разумными.
Дюпремон потрогал тонкую полоску над губой, ставшую влажной от его учащенного дыхания.
— Я тоже так подумал, — признался он.
— …Но мне не хватило сил оставить отца. Теперь же я свободна, — заключила мадемуазель Агнес, зардевшаяся так, как может зардеться мотылек.
Переполнившись необузданным внутренним волнением, знакомым застенчивым натурам, Дюпремон подумал о том, сколько сюрпризов таит этот мир даже для немолодого порнографа, ищущего свой путь в Дамаск. Он уже давно догадывался, хотя и не торопился сознаться в этом самому себе, что отец Милле сыграл с ним недобрую шутку; попытаться указать людям дорогу к спасению, пролегающую через биде, было, возможно, хитроумной затеей, но он чувствовал растущее разочарование. С того самого вечера, когда Леонтьев весьма фрагментарно и по-солдафонски изложил основы верования секты «Бесстрашные Страдальцы», он чувствовал, что в этом есть, по крайней мере, какое-то мистическое вдохновение и целесообразность — не говоря уже об остром любопытстве, которое вызывали у него любые способы самобичевания и насильственного смирения плоти. Но Леонтьев исчез; Дюпремону не хватило решительности и самоуверенности, чтобы отыскать его следы, а потом было уже слишком поздно. Лишь сегодня утром, когда поползли первые слухи о парашютистах и тумане над Ла-Маншем, Дюпремону пришло в голову, что в столь безнадежной борьбе методы таинственной секты оказались бы не менее эффективными, чем любые другие. Теперь же, благодаря постыдному отсутствию распутного Гастона на похоронах собственного родителя, он, наконец, нащупал связь, которой ему так недоставало. Вне всякого сомнения, мадемуазель Агнес состояла в контакте с местным ответвлением секты:— если, конечно, таковое существовало в природе.
— Я знала, что вы тоже заинтересовались этим, — сказала мадемуазель Агнес.
— Откуда же? — полюбопытствовал Дюпремон, обтирая взмокший лоб шелковым платочком.
— Знала.
У нее был непререкаемый тон больничной медсестры. Очевидно, подумал Дюпремон, у секты есть свои источники информации; возможно, она весьма многочисленна, ее невидимые наблюдатели кишат повсюду. А вдруг мадемуазель Агнес, бесцветная фигура, напоминающая бесплотную тень, — одна из праведниц Израилевых, ради которых Господь был готов пощадить Содом? Она несла свой крест самоотверженно, не задавая вопросов, хотя многие стали бы утверждать, что ее самопожертвование объясняется чрезмерной привязанностью; однако это было несущественно, ибо мотивы не имеют отношения к проблеме подлинных ценностей.
Каков же должен быть его следующий шаг? Он не посмел задать ей прямого вопроса, ибо это нарушило бы этикет конспирации; правильнее всего было бы терпеливо дождаться, пока к нему придут. Его взгляд случайно скользнул по рукам мадемуазель Агнес, которые она держала сложенными на коленях. Руки были обтянуты черными перчатками без пальцев, какие Дюпремон видел у незамужних тетушек во времена своей молодости; безымянный палец левой руки был заклеен пластырем. Ему показалось, что в последнее время ему попадается много людей с пластырем на пальце; вдруг это тайный знак?
А может, все это фантазия, игра воображения?… Когда же ему откроется истина?
Мадемуазель Агнес, заметившая, видимо, его напряженный взгляд, убрала левую руку с колена.
— Как бы то ни было, — сказала она с едва заметной улыбкой мотылька, — остается надеяться, что путешествие господина Леонтьева, несмотря на столь трагический конец, оказалось не напрасным.
Завидя с пустынного бульвара Менилмонтан стены кладбища, лошади, впряженные в катафалк, ускорили шаг. То ли кладбищенский запах был для них столь же заманчивым, как запах родного стойла для их соплеменников, несущих иную службу, то ли их просто напугала необычная безлюдность улицы; во всяком случае, они неожиданно перешли на резвую рысь, вовсе не подобающую похоронной процессии. Стремясь привести их в чувство, ливрейный кучер изо всех сил натянул поводья, приняв позу гребца, заканчивающего гонку, в то время как катафалк ежесекундно терял все новые кусочки стекла, мелодично звякавшие о мостовую, внося высокую ноту в низкий грохот колес.
Хозяева окрестных лавок закрывали ставни; из окон квартир доносилось шуршанье опускаемых жалюзи; консьержки затворяли тяжелые двери, успев подозрительно взглянуть на небеса, где плыли два-три облачка; на тротуарах остались одни домохозяйки, торопящиеся домой с провизией, рискуя потерять торчащие из сумок длинные батоны. Переполнены были только бистро в угловых домах, где все посетители жались к прилавкам, словно в ожидании смерча. Небо, однако, оставалось ясным и прозрачным, и бледное февральское солнце освещало всего несколько напоминающих очертаниями перья авторучки низко летящих облачков, привлекавших пристальное внимание посетителей бистро и даже участников похоронной процессии, высовывающихся из экипажей, рискуя вывихнуть шеи.
Хайди была слишком погружена в собственные мысли, чтобы заметить перемену атмосферы на улице, полковник же нарочито не обращал на происходящее ни малейшего внимания. Он снова думал о том, насколько забота о чистоте собственной совести может делать человека слепым и глухим к заботам остальных — ведь Хайди даже не удосужилась спросить его о списке французов, подлежащих эвакуации в рамках операции «Воздушный Ноев конвой». Список не давал ему ни минуты покоя на протяжении последних шести месяцев: выбрать кого-то одного значило обречь на смерть кого-то другого, и он ощущал себя в шкуре Иосифа Флавия, получившего от Тита дозволение снять с крестов семьдесят счастливчиков из семи тысяч защитников Иерусалима, распятых под городскими стенами. Полковник ощущал трусливую радость при мысли, что теперь с него снята эта ответственность; кроме того, весь проект был обращен теперь в ничто, ибо эвакуировать семьи отобранных мужчин все равно не было возможности, мужчины же отказывались улетать без семей. Но за все эти месяцы Хайди ни разу не спросила его о списках — настолько была занята выкарабкиванием из одной ямы и проваливанием в следующие, как того требовала абсурдная мелодрама, в которой она отвела себе главную роль. Как могла не прийти в ее умную головку мысль, что американской девушке не суждено сыграть роль мученицы? Среди женщин Америки не нашлось своих Орлеанских дев, Крупских, Роз Люксембург, Флоренс Найтингейл [28]. Наверное, они отдают слишком много времени писанию статеек в профсоюзные газеты и игре в бридж; возможно, все дело в том, что они получили равные права без ожесточенной борьбы, и им не хватает соревновательного инстинкта. Надо будет хорошенько обдумать это; теперь же его бедная девочка грызет себя за то, что не может пройтись с Брутом по Елисейским полям.
В экипаже воцарилось до того гнетущая тишина, что полковник обернулся к Альберту П. Дженкинсу-младшему, который, примостившись на откидном сиденье напротив Хайди, впитывал мельчайшие детали проплывающих мимо уличных сцен, как и подобает полевому антропологу.
— Какова судьба проекта воинских кладбищ? — спросил его полковник.
— Его больше нет, — ответил Дженкинс. — Некоторое время назад мне поручен другой проект.
— Какой же теперь?
— Исследование способов ухаживания среди городского и сельского населения Франции, в зависимости от социальной принадлежности и географического региона.
Полковник криво усмехнулся.
— Наиболее срочная задача на сегодняшний день? Дженкинс снял очки и принялся задумчиво протирать их.
— Она довольно важна, сэр. В прошлый раз одной из наиболее серьезных причин трений между нашими войсками и местным населением было незнание последними способов ухаживания, принятых во Франции. Второй по значению причиной было незнание традиций пития. Проведенные нами опросы показывают, что недобрые чувства, порождаемые трениями подобного рода, могут возыметь решающее политическое значение, и у восьмидесяти процентов опрошенных французских подданных это недоброе чувство перевесило признательность за оказанную им военную и экономическую помощь.
— И вы думаете, что в армии следовало бы ввести курсы по обучению французскому ухаживанию для всего личного состава?
— Да, сэр, — ответствовал Дженкинс, сдувая пылинки с очков. — Подобные курсы могли бы оказать благотворное воздействие при некоторых случаях утомления в ходе боевых действий.
Катафалк проследовал кладбищенские ворота, и лошади, почувствовав себя, на широкой каштановой аллее, в окружении гранитных и мраморных обелисков, как дома, перешли на благородный шаг, прядая украшенными перьями головами и стараясь более не пачкать дорогу.
— Значение проекта, сэр, — продолжал Дженкинс-младший, — состоит в том, что, придя сюда в прошлый раз, мы не обладали надлежащими представлениями о способах ухаживания, традициях пития, политической структуре и идиосинкразических традициях местного населения. Эта неподготовленность была вызвана, главным образом, нашим ошибочным предположением, что Европа сможет организовать управление самостоятельно. Поскольку это предположение со всей очевидностью продемонстрировало свою несостоятельность, то стало очевидно, что на этот раз нам придется появиться здесь адекватно подготовленными к задаче интегрирования Европы в структуру, обеспечивающую длительную стабильность, а следовательно, исключающую третий — простите, сэр, четвертый — мировой катаклизм.
— Боже, — не вытерпел полковник, — как вы можете говорить о присмотре за Европой, когда мы еще не научились присматривать сами за собой?
Дженкинс широко улыбнулся, продемонстрировав крупные зубы, несущие на себе, при всей неровности, печать тщательного ухода.
— Имеется немало аналогий, способных доказать, что недостаточный опыт в ведении собственных дел не является препятствием для того, чтобы эффективно справляться с чужими.
Полковник покачал головой.
— Послушать вас, так управление Европой становится под стать еще одному кладбищенскому проекту.
Дженкинс в последний раз протер очки, проверил результат своих усилий и заметил:
— Оба предмета, сэр, по-видимому, обладают внутренней логической связью.
Процессия въехала на кладбище через главные, южные ворота, выходящие на улицу Рокэтт. Перед самыми воротами, на углу узенькой улочки, носящей подходящее название — улица Отдохновения, в дверях кафе столпились несколько мастеровых, поглядывающих на небо. Они проводили безразличными взглядами потрепанный катафалк, из которого через пробоины в стекле уже вываливались цветы и прочая зелень, и снова задрали головы, дабы констатировать, что к облакам в форме перьев авторучки теперь прибавились белые продольные полоски пара. На их лицах испуг менялся сомнением, сомнение — ухмылкой недоверия; но в глубине их глазниц помимо их воли уже рождалось серое мерцание, напоминающее отблеск свечи в пещере. Вот так же, подумала Хайди, в 999 году от Рождества Христова пялились в небо средневековые толпы, ожидая Кометы.
Однако чем дальше они продвигались внутрь кладбища по направлению к монументу павшим, тем больше все, представавшее их взорам — от древних каштанов до каменных ангелов со сложенными крылами, преклоняющих колена перед семейными склепами, подтверждало правильность столь любезной сердцу мсье Анатоля идеи пре-емс-твен-ности. Следуя маршрутом, начертанным рукой самого мсье Анатоля, длинная процессия стала кружить по кладбищу, отдавая почести славе и безумию прошлого: мимо склепа Абеляра и его Элоизы, мимо могил Мольера и Лафонтена, Сары Бернар, маршала Нея, Бальзака, Виктора Гюго, мимо чужих почетных гостей — Уайлда и Гертруды Стайн. На пути высились монументы павшим в Первой и Второй мировых войнах, а также во франко-прусской войне; дальше шла голая, иссеченная пулями стена, к которой были выведены босыми для расстрела последние защитники Коммуны.
«…Оба предмета, сэр, по-видимому, обладают внутренней логической связью». О каких «предметах» говорил Альберт П. Дженкинс-младший? Хайди не прислушивалась к разговору, но последняя фраза почему-то привлекла ее внимание. По ее разумению, в глубокой связи с похоронами мсье Анатоля состояли лишь те, кто не принимал в них участия. Она вспомнила свою первую встречу с «Тремя воронами» в День Бастилии; с тех пор Борис сошел с ума, а Варди окончил дни на виселице после признания в намерении отравить водопровод. Лев Николаевич Леонтьев, Герой культуры и Радость Народа, валит теперь деревья в приполярном лесу, возможно, в том же лагере, где на вышке его караулит с автоматом наперевес Федя. Какое из пяти знакомых ей выражений принимает в такой момент Федино лицо, бледнеющее в темноте полярной ночи, — осторожный взгляд «с опущенными ставнями», сексуальный вид при воспоминании о долгих часах, проведенных в его квартирке на койке с племянницей отца Милле, или третье, четвертое, пятое?…
Те же, кто пока жив и свободен, всматриваются в небо, дожидаясь Кометы и страдая вожделением… Она снова вспомнила сестру Бутийо, стоящую на ведущей к пруду аллее, и жмурящуюся от ветра, который несет к ее ногам осенние листья. О, если бы она смогла вернуться к бесконечному покою отцов-исповедников и матерей-настоятельниц, к нерушимой иерархии, сулящей наказание и награду, справедливость и смысл! Если бы человеку дано было возвращаться назад! Однако над ней висело проклятие разума, отвергавшего все, способное утолить ее жажду и излечить от мук нетерпения; отвергавшего ответ, но не снимавшего проклятого вопроса. Ибо место Бога оставалось незанятым, и через весь мир тянуло промозглым сквозняком, как бывает в опустевшей квартире до вселения новых жильцов.
Когда процессия достигла назначенного места, завыли сирены. Гости повыскакивали из экипажей, проверяя счетчики Гейгера, судорожно раскрывая зонтики и нащупывая фальшивые удостоверения. Но, как ни выли сирены, никто не был уверен, что означает этот вой: то ли Конец света, то ли очередную репетицию воздушной тревоги.