Лорд Годдард в 1948 году высказывался в защиту смертной казни за убийство, опираясь именно на то, что общественное мнение складывается в пользу сохранения высшей меры наказания, и место, где он ссылается на своего «замечательного предшественника», подразумевает, что лорд Элленборо также не был неправ, высказываясь за применение смертной казни в случае кражи, на основании того, что общественное мнение разделяло эту позицию. Историческая истина, как мы уже видели, противоположна вышесказанному. Не только Элленборо не выражал общественного мнения своей эпохи, но именно общественное мнение закрепило его проигрыш. Общественное мнение выразилось в отказе присяжных объявлять подсудимых виновными, что подрубило под корень Кровавый кодекс. Его же проявлением стала волна петиций — как от владельцев ситцевых фабрик, так и от присяжных, как от банкиров, так и от Лондонской корпорации. В конечном счете оно же обусловило упорство Палаты общин, вотировавшей отмену одного закона за другим, в то время как Палата лордов все время отклоняла эти решения, — как в 1948 году она отклонила закон об отмене, за который проголосовали Общины.
«Повесить — это еще недостаточно»
Отношение судей как корпорации к наиболее жестоким формам смертной казни со своей стороны было совершенно логичным. Сэр Эдуард Кок (1552–1634) был, вероятно, крупнейшим британским юристом за всю историю страны. Своей знаменитой поговоркой, что никакая королевская прокламация не может изменить закон, своей защитой закона от короля, Церкви и Адмиралтейства он сделал больше чем кто бы то ни было, чтобы обеспечить за британским судопроизводством его независимость и его лояльность. Но в то же время он добился того, что его имя осталось навеки связано с «благочестивой бойней», осуществляемой с помощью колеса и виселицы, продолжение которой он поддерживал цитатами из Библии.
Не упустил он и случая объяснить, что эти разные формы казней доказывают «вызывающее восхищение милосердие и умеренность короля», поскольку они исключают всякую пытку… за исключением четвертования изменника живьем.
Это варварство — пусть и в несколько смягчившихся формах — продолжалось вплоть до XIX века. Положить ему конец было суждено Ромилли. Но когда он в первый раз выдвинул свой «Проект закона об изменении наказаний, назначаемых за измену», коронные юристы обвинили его в намерении подорвать основы конституции, и по этому поводу была процитирована апология четвертования, произнесенная Коком. Предложение было отвергнуто. Генеральный Атторней заявил в ходе этих дебатов, что он не стал бы голосовать за такие кары, если бы их предлагалось вводить, но он выступает против их отмены, поскольку они освящены вековой традицией. Ромилли отметил тогда в своих мемуарах:
Таким образом… предложение было отклонено, и министры обеспечили себе славу сохранения в неприкосновенности английского закона, согласно которому сердце и внутренности человека… вырываются из его еще живого тела.
Через год (1814) он снова выдвинул свой проект. К этому моменту лорд Элленборо и лорд Элдон поняли, что ход событий — против них. Но им удалось добиться того, что изменение закона было принято в такой формулировке, согласно которой разрубание на части тела виновного сохранялось. Настояв на том, что подобное должно было совершаться только с трупом, Ромилли принял то, что можно расценивать как разумный компромисс с приверженцами традиции. В этих условиях предложение было принято голосованием.
Четвертование обвиненных в измене женщин сочли оскорбительным для скромности зрителей, и оно было заменено на такую кару, как костер. Эта форма казни была упразднена только в 1790 году, несмотря на яростное сопротивление Лорда-канцлера, лорда Локборо, который защищал эту процедуру, основываясь на том, что она является впечатляющим примером.
Поскольку зрелище этой кары сопровождается особенно устрашающими обстоятельствами, пригодными для того, чтобы произвести на зрителей более сильное впечатление, нежели простое повешение. Но его воздействие того же рода и для претерпевающего не предоставляет дополнительных мучений: виновного всегда душат до того, как пламя коснется его тела.
Это было очевидно не так: на самом деле приводятся много случаев, когда палач, обжегши руки, не мог осуществить до конца первую часть своей задачи, то есть удушение. Я напоминаю об этих подробностях не ради удовольствия вызвать в уме читателя ту или иную мрачную картину; дело в том, что защита столь дикой казни, основанная на том, что «на деле это не причиняет зла», — один из лейтмотивов, слышных и поныне, когда директорам тюрем предписывается заявлять, вопреки фактам, что казнь через повешение была «быстрой и оперативной и прошла без инцидентов». Блэкстоун, высший юридический авторитет после Кока, прибег к тому же аргументу для защиты четвертования. Он пишет:
«Мы знаем немного примеров, и речь идет лишь о случайностях или о последствиях небрежности, когда кто-то был четвертован до того, как утратил сознание».
Позорный столб был упразднен только в 1816 году. В предшествующем году Элленборо противился его уничтожению, приводя довод, что нет наказания столь же действенного, которым можно было бы его заменить; кроме того, эта кара практиковалась с 1296 года «и была особенно хорошо приспособлена к таким случаям, как клятвопреступление и обман». Что же касается ссылки (в Австралию), отношение судей к ней было в высшей степени любопытным. Каждый раз, когда пожизненная ссылка предлагалась в качестве замены смертной казни, они признавали ее чересчур легким наказанием. Так, Элленборо заявил в 1810 году, что пожизненную ссылку иные заключенные рассматривают как «курс летнего воздухолечения, благодаря удовольствию путешествия в страны с более жарким климатом». В 1832 году лорд Уайнфорд заявил, что это наказание «страха не внушает уже никому. Его следовало бы рассматривать скорее как поощрение к преступлению, чем как меру наказания, способную удержать от такового возможных преступников». Но когда вырисовалось направление общественного мнения, благоприятное для отмены ссылки, граф Грей, прежний Лорд Правосудия, счел нужным информировать Палату лордов, что «все судьи, участвующие в управлении уголовного законодательства, за исключением одного… в полном согласии утверждали, что было бы непредусмотрительно отказываться от такой меры наказания, как ссылка». К тем же самым противоречивым аргументам пришлось прибегнуть в ходе дебатов 1948 года в Палате лордов, направив их против пожизненного заключения, предложенного в качестве замены смертной казни: то пожизненное заключение объявляли слишком жестоким, то слишком мягким, а порой и тем и другим.
Последним из телесных наказаний, пользовавшимся большим кредитом у оракулов, был кнут. В 1938 году был назначен «Комитет расследования о телесных наказаниях», комитет Аткинса, утверждавший в своем докладе как раз следующее:
«Мы не убеждены, будто телесные наказания обладают исключительным воздействием в качестве устрашающего примера, как утверждают высказывающиеся за их применение ко взрослым правонарушителям».
Равным образом там содержалось утверждение, что чиновники прокуратуры выступали не только за сохранение, но и за расширенное использование телесных наказаний.
Как бывает всегда, когда такого рода расследования проводятся в целях успокоить общественное мнение, этот доклад был положен в долгий ящик, и никаких изменений в течение десяти лет не произошло. В 1948 году проект закона, упраздняющего телесные наказания, был принят без поправок в Палате общин. Но когда дело дошло до обсуждения в Палате лордов, Лорд Правосудия предложил упразднить только «кошку»-девятихвостку, оставив в употреблении обыкновенный кнут. Лорды склонились к такому решению. Они уважительно выслушали речь Лорда Правосудия о психологической благотворности кнута «в руках стража, знающего свое ремесло». И на самом деле, это наиболее эффективный метод отнять у преступника всякую надежду на исправление, налагая на него кару, ведущую только к деградации. Если все идет как надо, это может спровоцировать возмущение в тюрьме, а оно в свою очередь приведет к новому применению кнута.
Проницательность и психологический нюх Лорда Правосудия на предмет эффективности телесных наказаний подверглись проверке в следующих обстоятельствах. 4 декабря 1952 года два брата, семнадцати и четырнадцати лет от роду, предстали перед ним, обвиненные в грабеже, сопряженном с насилием. У них уже были неприятности с правосудием, и они трижды были осуждены условно. Старшего лорд Годдард отправил в тюрьму, а младшего — в исправительный дом. Он прокомментировал дело следующим образом:
«Хорошенькая лоза пошла бы им на пользу. Что им нужно — чтоб кто-то всыпал им как следует и отбил у них охоту приниматься за старое. Но я подозреваю, что по воспитанию это испорченные дети, которых каждый вечер закутывают в одеяло».
Эти комментарии получили широкое распространение в прессе. Человеколюбивая лига провела исследование данного случая и обнаружила, что отец обоих мальчиков ранее был главным сержантом гвардейских гренадеров и ревностным приверженцем телесных наказаний. Прежде он пытался привить своему сыну Дональду лучшие чувства с помощью частых взбучек. И когда мальчик после условного осуждения был помещен в закрытый пансион, он переехал поблизости и стал следить за тем, чтобы охранники подвергали его сына телесным наказаниям.
Судьи и права обвиняемого
Заключенным, которым угрожало обвинение, влекущее за собой смертную казнь, было разрешено брать для защиты адвоката только с 1836 года. В этом году законопроект, позволяющий этим заключенным пользоваться услугами адвоката, был дважды отклонен, прежде чем его в конце концов приняли.
Обвиненный в преступлении, которое влечет за собой применение смертной казни, лишь с 1898 года получил возможность давать показания в свою пользу в ходе процесса. Для того, чтобы принять законопроект, дающий это позволение, потребовалось пятнадцать лет. Лорды-судьи в большинстве своем воспротивились ему, и Лорд Правосудия Коллинз заявил, что речь идет о «форменном злодеянии»: возможность, предоставляемая судьям для того, чтобы задавать вопросы непосредственно обвиняемому, «должна поколебать доверие, какое тот только может питать к безусловной беспристрастности судьи». Этот аргумент был в точности противоположен возражению, выдвинутому против попытки разрешить таким обвиненным пользоваться защитой; и утверждалось, что на самом деле защитник не нужен, поскольку судья не беспристрастен, он «лучший друг обвиняемого».
Судьи выказали ту же решимость и в сопротивлении созданию апелляционного уголовного суда, которое им удалось отсрочить на семьдесят лет.
В течение этого срока дело рассматривалось в парламенте не менее двадцати восьми раз.
Прежде чем был создан этот апелляционный суд (1907 г.), не существовало инстанции, куда несправедливо осужденный человек мог бы подать кассационную жалобу. Его единственным упованием было королевское милосердие. Королевская комиссия 1866 года изучила вопрос, но четыре судьи, дававшие ей показания, были единодушны в противодействии этой мере, заявляя, что ее единственным результатом будет «беспокойство для истцов», что апелляционный суд «не есть нечто естественное» и что «в Англии, по нашему мнению, нету лиц, осужденных иначе, нежели на основании совершенно ясных доказательств».
Сорок лет спустя, в ходе дебатов 1907 года, Лорд Правосудия лорд Элверстоун еще раз выступил против того, что он считал опасным новшеством, под предлогом «своего глубокого убеждения, что предложенные перемены имели бы результатом упразднение ответственности присяжных» и что речь шла о «первой попытке провести подобную меру в уголовном законодательстве, что влекло бы за собой тяжкую опасность для невиновных лиц». Лорд-канцлер лорд Хэлсбери поддержал его в таких выражениях:
«Вы не должны забывать, что здесь вы имеете дело с экспертами, обладающими длительным опытом в своем деле… Я не понимаю, почему законодательство страны в том, что касается такой тяжелейшей проблемы, как уголовный закон, могло бы меняться тем или другим способом, под предлогом, что полностью безответственным лицам заблагорассудилось утверждать, будто они обладают в сем предмете более обширными сведениями, нежели судьи Ее Величества».
Эксперты пророчествовали, что введение апелляционного уголовного суда значило бы по крайней мере пять тысяч дел в год и что оно обошлось бы налогоплательщику в «астрономические суммы». Как обычно, они ошибались. Самое большое число апелляций пришлось на 1910 год — семьсот десять; а что касается астрономических сумм, то они простерлись до тринадцати тысяч фунтов стерлингов в год.
Доктрина максимальной суровости
Когда лорд Годдард заявил перед членами Королевской комиссии, что, по его мнению, следовало бы оказывать такое благодеяние, как условное осуждение, как можно меньшему числу лиц и что было бы «совершенным бедствием», если бы всякое прошение о помиловании, представленное судом присяжных, автоматически влекло бы за собой соответствующее решение Министерства внутренних дел, он поступал так не потому, что отличался особой жестокостью. Но дилемма, с которой он столкнулся, практически так же стара, как смертная казнь сама по себе, и его ответ на эту дилемму был таким же, к какому так или иначе вынужденно приходили все защитники смертной казни. Вот в чем она заключается: когда общественный прогресс опережает развитие законодательства, так что предлагаемые последним наказания кажутся общественному мнению непомерно суровыми, присяжные начинают колебаться, прежде чем вынести вердикт о виновности. Условное наказание и помилование, вместо того чтобы служить проявлениями исключительного милосердия, становятся правилом. И вот в результате этого лишь незначительная доля приговоров приводится в исполнение, а угроза для преступника, которая в них заключается, утрачивает силу. Есть лишь два способа выйти из этого противоречия: либо приблизить законодательство к духу времени и, смягчая суровость законов, сделать так, чтобы «кара соответствовала преступлению», либо одновременно усилить как устрашающий фактор и его угрозу, так и строгость в исполнении законодательства.
Первое решение было сформулировано еще в 1764 году итальянским гуманистом и реформатором Чезаре Беккариа, и как раз оно стало тем принципом, который был положен в основу законодательной реформы в Европе в эпоху Просвещения. Беккариа учил, что единственная цель наказания — защита общества и что эта защита не может быть достигнута устрашением, поскольку в той же степени, в какой более жестокими становятся наказания, «черствеют человеческие умы, приноравливаясь, как флюиды, к тем предметам, которые их окружают». Устрашение подчиняется собственному закону силы воздействия: в ту эпоху, когда в ходу исключительные меры наказания, виселица не более пугает людей, чем тюрьма при более мягком правлении. Кроме того, законодательное варварство становится варварством всеобщим, «тот же дух жестокости, который руководствует рукою законодателя, руководствует также и рукою отцеубийцы и разбойника».
Беккариа понял, что «суровость порождает безнаказанность» в силу того, что люди проявляют колебания, когда им предстоит наложить на себе подобных наказания, предусмотренные бесчеловечными законами. Таким образом, исключительные наказания не столь эффективны в предупреждении преступности, как умеренные, коль скоро эти последние налагаются без промедления и без колебаний. Слишком суровое законодательство не только морально уязвимо, оно противодействует достижению своих собственных целей. В то же время законодательство умеренное, предполагающее плавную шкалу наказаний в соответствии с проступками, которые оно должно карать, когда оно осуществляется администрацией, действующей быстро и спокойно, — такое законодательство одновременно и более человечно, и более эффективно.
Этот принцип можно было бы назвать принципом «минимального и эффективного возмездия». Я уже упоминал, какое влияние было оказано учением Беккариа на всю Европу, от России до Италии и от Швеции до Франции. Наверное, нет ни одного гуманиста после Эразма, кто, не будучи связан с каким-либо политическим или религиозным движением, оказал бы столь глубокое воздействие на европейскую мысль.
Можно было бы предположить, что Англия, сильная своей великой демократической и либеральной традицией, окажется страной, в наивысшей степени способной воспринять новое учение. Однако в течение целого столетия Англия плыла против течения и продолжает это делать до сих пор. Я указывал некоторые причины такого порядка вещей: индустриальную революцию, недоверие к авторитету полиции. Но основной была признанная монополия «четвертой власти» в законодательной области. В других местах подобной монополии нигде не существовало: законы были кодифицированы, судьи худо-бедно их применяли, но не имели права их творить. Уголовное законодательство на континенте отражало социальные процессы того времени. Только Англия позволяла руководить собой узкому сословию самозваных экспертов, которые, подобно средневековым алхимикам, жили в одиночестве в таинственном мире, сотканном из секретных формул, с мыслями, обращенными к прошлому и непроницаемыми для внешних изменений, в полном невежестве относительно того, что могло возникнуть вне их замкнутого мирка.
Вовсе не случайно противились они всяким попыткам изменить законодательство, угрожая Парламенту такими утверждениями, как следующее: «Собственность перестанет существовать, коль скоро так ободрять воров!» У них было инстинктивное убеждение, что, если допустить хоть какое-то изменение, в малейшей подробности, это приведет к признанию того факта, что закон не вечен, что, напротив, он подлежит модификациям. А это грозило крушением всему их жесткому и искусственному миру. Изменение социальных условий вело ко все новым и новым кризисам уголовного законодательства, разрешить которые можно было только двумя способами: или смягчить его строгость, или, напротив, усилить устрашающий фактор, добавляя к законам, предусматривающим смертную казнь, другие, карающие смертной казнью новые преступления. Представители законодательства склонялись ко второму пути; что же касается результатов, у нас уже была возможность их оценить.
Террор Французской революции сохраняет в памяти народов величие одной из самых трагических, но вместе с тем и одной из важнейших глав человеческой истории. Террор Кровавого кодекса ничем не оправдывался и был бесцелен, он не имел ничего общего с характером нации и был навязан обществу не фанатичными якобинцами, а заговором сословия облаченных в парики ископаемых. Они цитировали Библию в целях защиты четвертования, затем они перекрестно цитировали цитаты друг друга и становились таким образом все более чужды действительности как таковой. Стряпчие и адвокаты, тюремные священники и смотрители, знающие преступников как никто, — и они знали, что это люди. Но все великие оракулы питали слепую доверенность к виселице как к единственному оплоту против преступности. Однако же те лица, которых они имели случай видеть на суде, который они отправляли, напротив, давали доказательство того, что виселица не отвратила их от нарушения закона. Они уподоблялись тем врачам, которые ради защиты своей излюбленной терапевтической методы апеллировали бы к тем именно случаям болезни, которые им не удалось вылечить. Тем не менее они по необходимости продолжали верить в магическую силу виселицы как примера устрашения, поскольку, отказавшись от этой веры, они должны были бы выслушать приговор собственной совести, во имя тех, кого они осудили ни за что.
Все они вели себя бесчеловечным образом потому, что, выдавая себя за специалистов, они мало знали на деле о человеческой природе и о побудительных мотивах, которыми движим преступник. Жертвы профессионального искажения, полностью несведущие в вопросах наследственности, в принудительном влиянии общественного окружения, к тому же враждебно относящиеся к любого рода психологическим или социологическим объяснениям, они рассматривали преступника лишь как чудовище развращенности, исправить которого немыслимо, а можно только уничтожить. Их смешные возражения против любых послаблений устрашающего законодательства имели своим источником только иррациональный и инстинктивный страх. С психиатрической точки зрения ужасы Кровавого кодекса, дети на виселице, сатурналии с публичными казнями были всего-навсего симптомами болезни, известной как истерическая тревога. Но психиатров, как мы еще увидим, оракулы рассматривали как своих исконных врагов, не только потому, что те понимают происходящее в душе обвиняемого, но прежде всего потому, что те понимают происходящее в душе судьи.
В жизнеописании Лордов Правосудия лорд Кэмпбелл цитирует слова некоего судьи, который, приговорив к смерти человека, обвиненного в том, что он воспользовался фальшивым банкнотом в один фунт стерлингов, побуждал его как следует подготовиться к путешествию в лучший мир:
«Я убежден, что благодаря заслугам и посредничеству нашего Искупителя там вы обретете прощение, надеяться на которое здесь вам мешает то уважение, какое мы должны оказывать национальным денежным знакам».
Эти слова живо вызывают в уме образ оракула начала XIX века: голос в заложенный нос, парик с буклями, покрытый нелепой салфеткой, которая придает носящим ее такое чувство превосходства над окружающими, что они не обращают внимания даже на свое расстроенное здоровье. Сложите все вместе — и вы получите полное представление об ужасающем Величестве Законе.
Жандармам и ворам
Перед трибуналом беспристрастных историков судьи Королевской Скамьи были бы осуждены за то, что из-за них страна пережила это бесчестие и это унижение. Но нужно сказать, что, несмотря на непомерное влияние, которым располагала «четвертая власть», они не смогли бы принести столько зла, если бы не наиболее невежественные и реакционные силы нации. На этом фоне отличились своей кровожадностью некоторые князья Церкви, как, например, архидиакон Пэлей, учивший, что преступники неисправимы, вплоть до лордов-церковников, поддерживавших Элленборо и Элдона, или епископа Труроского, который в ходе дебатов в Палате лордов в 1948 году предложил расширить применение смертной казни вместо того, чтоб упразднить ее. Этот тип видных церковников постоянно выказывал величайшее уважение к мудрости светских повелителей закона.
В не столь отдаленное время полицейские власти оказали мощную поддержку противникам отмены смертной казни. Полиция занимает передовые позиции в борьбе против преступников. Ей приходится подвергаться постоянным опасностям, причем за жалованье, не соответствующее их серьезности; она должна демонстрировать хладнокровие перед лицом угроз и бесконечных провокаций. В этих условиях она, естественно, полагает, что любое смягчение законодательства сделает ее задачу еще более трудноисполнимой. Если, следовательно, рассматривать корпоративное мнение полиции, можно заметить, что оно заключается в слепой вере в действенность смертной казни, как устрашающего примера, так и репрессии самой по себе. Она верит в это с такой же убежденностью, как брассисты — в пользу пива для здоровья, как винокуры — в то, что стаканчик никому никогда не повредит, и она в это верит несмотря ни на какие аргументы и факты.
Сто лет тому назад, в июле 1856 года, был назначен комитет «для исследования процедур, предназначенных в настоящее время для исполнения смертных приговоров», главная задача которого заключалась, однако же, в том, чтобы рассмотреть, должны ли казни осуществляться публично. Среди призванных свидетелей был заслушан и инспектор полиции в отставке, Джон Хейнз. Его свидетельство следует привести полностью именно в силу содержащихся в нем противоречий, — противоречий весьма поучительных для того, кто хочет познакомиться с менталитетом именно этой группы.
В. — Желаете ли вы изложить Комитету ваше впечатление на предмет того, каково воздействие, производимое ныне применяемыми для исполнения смертной казни процедурами?
О. — Я полагаю, что в общем и целом они оказывают превосходное воздействие на публику.
В. — Не будете ли вы любезны рассказать Комитету, какого рода превосходное воздействие оказывается на тех, кто присутствует при казни?
О. — Я полагаю, что это отвращает их от совершения преступлений.
В. — Каким образом это отвращает их?
О. — Как бы ни были бесчувственны те, кто присутствует при публичной казни, я полагаю, что они все же ощущают ее воздействие. Никто не хочет, чтобы его повесили как собаку… Мое общее впечатление — эти зрелища дают превосходные результаты.
В. — Стало быть, вы полагаете, что желательно присутствие публики при казнях?
О. — Я так думаю. Я убежден… что публика, в общем и целом, не была бы довольна тем, что казни будут отныне недоступными для нее.
В. — Не объясните ли вы нам, что значит слово «довольна»? Довольна чем?
О. — Многие полагают, что, если смертные приговоры не приводить в исполнение публично, правильный ход дел мог бы быть нарушен.
В. — Вы хотите сказать, что осужденному позволили бы избежать исполнения приговора?
О. — Да. Я не думаю, что можно было бы найти способ казнить приговоренных тайно, чтобы в общем публика была довольна.
В. — Представьте себе, что найден способ действовать именно таким образом, и в то же время публика убеждена в действительном исполнении казни. Полагаете ли вы, что в этом случае лучше было бы казнить тайно?
О. — Что касается меня лично, мое мнение таково: гораздо лучше, чтобы казнь осуществлялась тайно. Но я абсолютно убежден, что публика была бы недовольна. И когда я говорю о публике, я имею в виду широкую массу средних и низших классов.
В. — Только что вы сказали, что, насколько это касается вас лично, вы сторонник казней втайне. Каковы причины, в силу которых вы это говорите?
О. — Я думаю, что применяемая в настоящее время процедура утоляет болезненное любопытство публики, которому не должно идти навстречу.
В. — Думаете ли вы, что, учитывая те сцены, которые обычно сопровождают казни, моральный эффект последних скорее дурной, нежели благодетельный?
О. — Я не думаю, что вопрос стоит таким образом. Я не думаю, что можно было бы это утверждать, потому что те, у которых присутствует болезненный вкус к данному зрелищу, не могут страдать от такой открытости… В общем и целом те, кто присутствует при казни, не являются людьми, способными оказаться виновными в убийстве, каковы бы ни были проступки, которые они, впрочем, могли бы совершить. Позвольте сказать вам, что в соответствии с моим опытом я думаю, что как в моральном, так и в религиозном плане это не слишком мешает людям совершать преступления.
В. — Что именно не слишком мешает?
О. — Тот факт, что они знают о совершении казни.
В. — Стало быть, вы полагаете, что у смертной казни эффект примера очень слаб?
О. — Напротив. Я полагаю, что смертная казнь на самом деле мешает людям совершать преступления. И у меня нет ни малейшего сомнения, что, коль скоро она будет отменена, в этой стране никто не сможет считать свою жизнь в безопасности.
В. — В своих беседах с осужденными приходилось ли вам замечать, что они могли бы обнаружить в себе следы полезного воздействия, оказанного зрелищем казни?
О. — Нет.
В. — Можете ли вы нам сказать, какой опыт вы имеете в исполняемой вами службе?
О. — Я служил в полиции в течение почти двадцати пяти лет. Я начал с нижних чинов и продвигался по служебной лестнице как положено. В настоящее время я нахожусь в отставке.
Вот примечательная реплика, принадлежащая человеку, который прослужил в полиции четверть столетия. Примечательная прежде всего своими противоречиями. Застигнутый врасплох, он излагает мнение обычного добропорядочного человека: это зрелище возмутительно. Но, когда председатель пытается припереть его к стенке, он берет себя в руки и сознательно замыкается в коллективной доктрине, или коллективном мифе, полиции, который он выучил наизусть: «Коль скоро смертная казнь будет отменена, в этой стране никто не сможет считать свою жизнь под защитой». И раз «публика, в общем и целом, не была бы довольна тем, что казни будут отныне недоступными для нее», то, пусть в глубине души это вызывает у нас отвращение, мы можем продолжать делать это. — Аминь. Инспектор Джон Хейнз изложил таким образом философию полиции — прошлой и нынешней.
Это привело к тому, что публичные казни продолжались еще двенадцать лет — после того, как Комитет 1856 года единодушно высказался за их упразднение. И столетие спустя полиция как корпорация все еще верила, что виселица одна в состоянии отвратить от преступления, — так же твердо, как во времена инспектора Хейнза. Лишь в одном пункте полицейские уступили общественному мнению и духу времени: они допускали, что есть «некоторые лица… для которых даже смертная казнь утратила силу устрашающего примера». Но они добавляли, что в случае отмены смертной казни еще большее число профессиональных преступников «приобретут привычку прибегать к насилию и иметь при себе оружие; и что, следовательно, не имеющие оружия полицейские будут вынуждены отвечать ударом на удар». Королевская Комиссия указала, «что она не встречала доказательств, будто отмена смертной казни в иностранных государствах привела бы к тем последствиям, которых опасались выслушанные свидетели», т. е. полицейские. За двадцать лет до того Комитет высказал более детально те заключения, к которым он пришел в результате своих трудов:
«Нам не были представлены доказательства, будто в других странах после отмены смертной казни наблюдалось какое-либо увеличение числа преступников, имеющих при себе оружие, или какое-либо увеличение осужденных за ношение запрещенного оружия. Социальные условия, заставляющие преступников в некоторых странах нарушать запрет носить оружие, не имеют никакой связи с вопросом о смертной казни. Так, в Бельгии, где отменена смертная казнь, вооруженных преступников меньше, чем во Франции, где она не отменена. Соединенные Штаты сохранили применение смертной казни на большей части своей территории… казни там происходят, пропорционально к численности населения, не в пример чаще, чем у нас. Тем не менее ношение огнестрельного и другого оружия в Соединенных Штатах чрезвычайно распространено».
Великобритания сохранила смертную казнь, и, однако же, такой проступок, как ношение запрещенного оружия, особенно среди юных стиляг, возрос в послевоенные годы, особенно под влиянием американских фильмов, «комиксов» и всей литературы, прославляющей гангстерскую жизнь. Но люди, которые питаются бумажной и киношной продукцией такого рода, которые сверяют с ней свое поведение, относятся к той человеческой категории умственно неуравновешенных, фанфаронов и хвастунов, вроде Крэга и Дональда Брауна, кого смертная казнь никогда не отвратит от преступления и кто испытывает в каком-то смысле даже влечение к ней. Они возьмут в руку «ствол», чтобы доказать своей «телке» собственную жестокость, и в один прекрасный момент — паники или бреда — они им воспользуются. Нет ничего более чуждого их менталитету, чем таковой же профессиональных преступников, к которым собственно и относятся аргументы полицейских. Профессионал знает, что найденное у него оружие — самое серьезное вещественное доказательство, независимо от того, воспользовался он им или нет. Он знает, что за обычную кражу со взломом он отделается тремя месяцами тюрьмы, но что не избежать ему пяти лет централа, если при аналогичных обстоятельствах у него обнаружат «ствол». Следовательно, нет необходимости в смертной казни, как показывает пример стран, где она была отменена, чтобы помешать профессиональным преступникам носить оружие. И напротив, она чаще всего служит приманкой для хвастливого неуравновешенного юнца, — криминального типа послевоенных лет.
Тем не менее полицейские, поддерживаемые со своей стороны высшими судьями, остаются неумолимы. И их влияние на Парламент и на Министерство внутренних дел превышает таковое же любого профсоюза. Последние скандалы, вызванные казнью нескольких полупомешанных мальчиков вопреки противодействию общества и даже Парламента, были во многом горьким и унизительным уроком. Но одновременно это было и уроком, который открыл им глаза и позволил отдать себе отчет в том, что если средний британский полицейский как личность отважен и человечен, то полиция как учреждение со своим корпоративным духом, своим менталитетом «око за око, зуб за зуб» есть нечто совершенно иное.
Вот мы и добрались до последнего пункта, интересующего нас в этой главе, — до влияния политических партий на применение уголовного законодательства. В последние годы мы сталкивались не с одним министром внутренних дел, который был последовательным приверженцем смертной казни, находясь у власти, и столь же последовательным ее противником, оказавшись в оппозиции. Прежде чем стать министром внутренних дел, сэр Сэмюэль Хор сражался за ее отмену; овладев этим портфелем, он ее отмене препятствовал. Не успел он расстаться со своей должностью, как снова стал противником смертной казни и написал на сей предмет чрезвычайно волнующую книгу. Следующий пример — Чатер Ид, социалист. Прежде чем стать министром, он боролся против смертной казни; едва он приступил к исполнению обязанностей, как… и т. д.
Последний с точки зрения хронологии — Ллойд Джордж старший, консерватор. В 1948 году, прежде чем стать министром внутренних дел, он голосовал за отмену смертной казни; в 1955 году он выступил против отмены от имени правительства. Если Небо позволит, в один прекрасный день у него будет возможность проголосовать за.
Все это говорит, что министр внутренних дел не только выражает правительственную точку зрения на смертную казнь. Именно ему, после Господа Всемогущего, принадлежит право решения — повесить того или иного человека или нет. Можно было бы полагать, что столь тяжкая ответственность делает его недоступным для любого внешнего влияния. Недавние примеры показали, что дело обстоит далеко не так.
Мне хотелось бы надеяться, что это ретроспективное обозрение, каким бы беглым оно не было, до некоторой степени рассеяло туман вокруг этого вопроса. А также — что оно поможет читателю подойти к проблеме смертной казни, сохраняя историческую перспективу и не разделяя сложившихся предрассудков.
II. РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПОВЕШЕННОМ ПОРОСЕНКЕ, ИЛИ ЧТО ТАКОЕ УГОЛОВНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ?
В «Человеке и животном» Мэнджина есть гравюра под заглавием «Казнь свиньи». Свинью, в человеческой одежде, со связанными лапами, держит на эшафоте палач, который закрепляет на ее шее веревку. Напротив стоит секретарь суда, читающий свиток с приговором. У подножья теснится толпа, — такая, какая обычно собирается у Тайбернского дерева. Матери поднимают детей на руках, чтобы тем было удобнее смотреть, в то время как нотабль с суровым выражением лица показывает пальцем на визжащую свинью, безусловно, объясняя, что «она получает лишь то, что заслуживает».
Животные, виновные в убийстве человека, в Средние века и в отдельных случаях вплоть до XIX века бывали судимы по закону, их защищал адвокат, иногда их оправдывали, чаще же приговаривали к повешению, сожжению или закапыванию живьем. Свинья с гравюры убила ребенка. Она была повешена в 1386 году в Фалезе. Лошадь, убившую человека, повесили в Дижоне в 1389 году. Другую свинью, кормившую выводок в шесть поросят, приговорили к смерти за убийство ребенка; было это в Савиньи в 1457 году, но поросяток оправдали «за отсутствием положительных доказательств их соучастия».
Еще одно преступление, которое могло стоить животному жизни, кроме преднамеренного или непреднамеренного человекоубийства, — половое сношение с человеком. В этом случае обоих виновных, и человека, и животное, сжигали живьем вместе, по определению Lex Carolina. Последний из известных нам случаев — тот, что произошел с Жаком Ферроном, сожженным в 1750 году в Ванвре за акт содомии с ослихой. Однако же ослиха была оправдана, после того как приходской кюре и многие нотабли подтвердили, что она стала «жертвой насилия и не участвовала в преступлении по своей доброй воле».
Смертная казнь по отношению к животным вышла из употребления в течение XVIII века. Последний случай, который еще помнят, — осуждение и казнь собаки, участвовавшей в краже и убийстве в Делемонте (Швейцария) в 1906 году.
Почему случилось так, что мы находим казнь животного делом еще более возмутительным и более отвратительным, нежели казнь человека? Этот вопрос заслуживает исследования.
Возьмем сначала слово «отвратительный». По большей части мы, не будучи вегетарианцами, вовсе не испытывает чувства отвращения при мысли о теленке, которого забивают, не причиняя ему страданий, или о застреленной дичи. Мысль о казни животного вызывает у нас отторжение, поскольку нам кажется неоправданным и «неестественным» положить конец жизни животного, особенно учитывая то, что сопровождающий это гротескный обряд делает процедуру еще более мрачной. Но повешение мужчины и женщины — также неестественная церемония, и в ней нет ничего привлекательного. У убийцы и солдата есть причины убивать, и это делает их поступок более или менее спонтанным. На месте казни эта спонтанность, которая искупает презренность самого деяния, отсутствует. Остается лишь церемониальный и мрачный аспект действия, заключающегося в том, чтобы пробить затылок. Допустим, однако же, что чувство отторжения, вызываемого эстетическими причинами, второстепенно. Настоящий вопрос заключается в следующем: почему с точки зрения разума мы находим казнь животного более отталкивающей, нежели казнь человеческого существа?
Рассмотрим эту проблему с точки зрения защиты общества. Мы знаем, что факт повешения поросенка не помешает другим свиньям нападать на детей, оставленных по небрежности в пределах их досягаемости. Надежно запереть поросенка — вполне достаточная защита для общества. Но это не ответ, потому что опыт доказывает, что казнить людей — в смысле устрашения — не более эффективно, нежели их запирать. В этих условиях вера в устрашение посредством смертной казни исчезает, и повешение человека оказывается столь же бесполезной жестокостью, что и повешение лошади. Почему же мы больше негодуем при мысли о расправе с лошадью? Потому что она беззащитна? Связанная или прикрученная к стулу женщина, которую в таком виде доставляют на эшафот, не менее беззащитна.
Стало быть, нужно искать ответ в другом месте. Попробуем подойти с такой стороны: «Эта несчастная тварь не знала, что делала. Она не может рассматриваться как способная нести ответственность за свои поступки. В этих условиях процесс превращается в чистый фарс». Кажется, что мы вышли, наконец, на верный путь. Но так ли это на самом деле? Ведь если вам приходилось когда-либо видеть виноватые глаза своей собаки, после того как она стащила котлету или растерзала туфли, вы поймете, что у присяжных не будет другого выхода, нежели объявить ее виновной, в силу правил М\'Найтена: ваша собака знала природу своего поступка и знала, что совершать его дурно.
Конечно, свинья не столь умна, как собака, и в сравнении с последней ее можно рассматривать как существо, лишенное морального чувства. Но каждый знает, что умственная неполноценность и отсутствие морального чувства не освобождают от уголовной ответственности и что этих мотивов недостаточно для того, чтобы вынести вердикт: «Виновен, но безумен». Стрэффен был ненормальным в умственном отношении, и тем не менее его приговорили к смерти, после того как судья, г. Кэсселз, напомнил присяжным, что им нужно учитывать только «правила М\'Найтена», «а не то, что речь идет о слабоумном и о человеке, лишенном морального чувства». В этих условиях прокуратуре было бы нетрудно доказать, что свинья, в рамках своих скромных возможностей, знала, что делала, и знала, что совершает нечто недозволенное. И доказательством тому является то, что, как только пришел сторож, она убежала с виноватым видом, вместо того чтобы подойти к нему, как обычно, чтобы попросить пищи. Мы можем пойти и дальше, оставаясь на твердой почве законности. Любое животное, поддающееся приручению или дрессировке, наши трибуналы могут рассматривать как подлежащее ответственности, на основании того простого довода, что дрессировка основывается на различиях в уме животного между тем, что позволено и что не позволено. Точно так же, как дисциплина в домах умалишенных может поддерживаться благодаря тому, что все сумасшедшие, кроме тех, кого помещают в палату для буйных, способны различать между «хорошо» и «плохо» относительно правил, установленных их сторожами. Как отметил лорд Брэмуелл примерно восемьдесят лет тому назад: «Действующий закон содержит такое определение безумия, что никто не может быть в достаточной мере безумным, чтобы смог подпадать под него». Достоверно, что если слабоумный предстает перед трибуналом, этот последний, в соответствии с законом, обязан отправить его в психиатрическое учреждение или поместить его под наблюдение вместо того, чтобы судить — разве только совершенное им преступление не предполагает применения смертной казни. В этом последнем случае суд должен принять решение.
В этих условиях защитники животных должны найти другие аргументы. Слабоумие и отсутствие морального чувства не позволят их клиентам выйти сухими из воды. Не больше поможет и защита, основанная на аргументах «ограниченной ответственности», поскольку принято, что ограниченная ответственность может существовать в Шотландии, но не существует в Англии и Уэльсе.
Единственная надежда — что обвинение в убийстве превратится в обвинение в причинении смерти. В случае с лошадью, которая умертвила своего хозяина ударом ноги, могла иметь место провокация, если лошадь стала нервной и раздражительной от мушкетного выстрела в Шербурской баталии, а злобный хозяин, как утверждают свидетели, взорвал у нее перед носом петарду, чтобы подразнить ее. В этих условиях дураку остается пенять на себя, если его лошадь потеряла самообладание. Но и это не решает дела. Во-первых, поскольку провокация не является смягчающим обстоятельством,
[3] если она ограничивалась только словами или жестами. Во-вторых, поскольку провокация должна быть такого рода, чтобы присяжные убедились: а) что она лишила обвиняемого всякого самообладания, б) что она оказала бы то же воздействие на любого разумного человека (или лошадь). Следовательно, тварь «умственно неполноценная», «умственно ненормальная» или же «исключительно возбудимая и драчливая» не имеет права ссылаться на провокацию, которая не могла бы заставить «нормальную личность вести себя так, как повела она». Эта законодательная тонкость, касающаяся провокации, в общем виде именуется «критерием разумного человека». Там совершенно ясно сказано, что когда присяжные должны решить, была ли достаточна провокация для того, чтобы лишить разумного человека всякого самообладания, они не должны «принимать в расчет различные степени умственных способностей». Это значит, что присяжные, оценивая эффект провокации, должны делать это сообразно не с тем живым человеческим существом, которое стоит перед ними, но с человеком идеальным и отвлеченным. Это невероятное положение было одобрено Уголовным апелляционным судом (в 1940 году) и Палатой лордов (в 1942-м). В рамках этого решения тот факт, что петарда была взорвана рядом с лошадью, прежде раненной выстрелом, что лишило животное самообладания, не является оправданием для того, чтобы здесь усматривали провокацию, поскольку разумная лошадь не потеряла бы в этом случае самообладания. Если рассуждать таким образом, обращение «грязный жид» не является провокацией для человека, который выходит из концлагеря, поскольку разумное лицо нельзя вывести из себя репликой подобного рода.
В качестве последнего довода адвокат мог бы выкинуть утверждение, что, по крайней мере, лошадь действовала без «намерения причинить вред». Если удастся доказать это утверждение, обвинение в убийстве могло бы превратиться в обвинение в причинении смерти. Но как это доказать? И в самом деле, в этом выражении — «намерение причинить пред» — ни одно слово не используется в своем обычном значении… Это всего лишь произвольный символ. Факт вреда может не заключать в себе ничего преступного, в намерении нет необходимости, кроме того, что желание с необходимостью предшествует действию — хотя бы только на миг. Стало быть, слово «намерение» в этом выражении или неточно, или бесполезно.
Тем не менее эти бессмысленные слова стали основополагающим критерием предумышленного убийства. Наиболее часто цитируемая глосса этого закона — глосса сэра Джеймса Стефенса, которую он сформулировал в 1877 году в своем Кратком изложении уголовного права: «Намерение причинить вред относится к одному или нескольким состояниям человеческой души, следующим за предшествующим ему или сосуществующим с ним действием… которое причиняет смерть, и оно может наличествовать даже в том случае, если не было предварительного умысла».
Короче, если бы человеческий суд и сегодня преследовал животных, присяжные, в рамках существующего закона, не имели бы другого выхода, кроме как вынести вердикт о виновности свиньи, лошади или коровы и приложить к нему настоятельную просьбу о помиловании. Только бешеная собака могла бы выпутаться из этого положения, так как только ее можно было бы квалифицировать как «безумную по правилам М\'Найтена».
Давно уже члены профессиональных юридических корпораций знают, что закон, применяемый буквально, абсурден. В 1874 году Комитет, назначенный палатой общин, заявил:
«Если наличествует случай, когда закон должен быть выражен ясно, без софизмов и лазеек, то это тогда, когда речь идет о человеческой жизни. И как раз в этом случае он перенасыщен софизмами и лазейками».
С тех пор прошло семьдесят лет, однако, несмотря на многочисленные попытки реформирования, закон по своей сути остается тем же самым, каким он был столетие тому назад. Наиболее ярким примером «софизмов» и «лазеек» остаются пресловутые «правила М\'Найтена», которые заслуживают отдельной главы — причины этого вскоре будут ясны.
III. БЕСПРЕЦЕДЕНТНЫЙ ПРЕЦЕДЕНТ, ИЛИ «ПРАВИЛА М\'НАЙТЕНА»
В течение первых пятидесяти лет нашего века около 20 000 лиц предстали перед судом за преступления, не являющиеся умышленным убийством. Из них 29, т. е. 0,15 %, сочли «виновными, но невменяемыми».
В течение того же полувека 4077 человек были судимы за предумышленное убийство. Из них 1013 были оправданы. Что же касается остальных 3064 случаев предумышленного убийства, 1241 человек были сочтены «виновными, но невменяемыми», либо в ходе следствия, либо перед судом, что в общем дает около 40 %.
Другими словами, признание в невменяемости как способ защиты — исключительное явление в процессах по любым преступлениям, кроме предумышленного убийства, в то время как в последнем случае это едва ли не правило. В ходе более чем половины этих процессов перед судом рассматривается вопрос, находится ли подсудимый в здравом уме, и в приют для умалишенных отправляют вдвое больше убийц, чем на виселицу. Очевидно, что предумышленное убийство теснее связано с безумием, чем любое другое преступление. Но это обстоятельство не играет заметной роли на фоне чудовищной диспропорции (40 % versus 0,15 %) в тех случаях, когда сумасшествие было использовано как защитное средство в процессах по предумышленным убийствам, и во всех прочих. Настоящая причина — то, что для всех преступлений и проступков наказание обвиняемого должен определять суд, за исключением того случая, когда закон строго и неумолимо предусматривает применение смертной казни. Взломщик или человек, виновный в изнасиловании, могут быть приговорены, учитывая обстоятельства дела, к наказаниям от условного срока до пятнадцати лет строгого тюремного заключения. Но когда речь идет о предумышленном убийстве, было ли это хладнокровное отравление, умерщвление из жалости или выживание после самоубийства вдвоем, у присяжных нет иного выбора, кроме как объявить его виновным или же «виновным, но невменяемым». Нет иного средства (кроме как ходатайство о помиловании с неопределенным результатом), чтобы учесть обстоятельства процесса, чтобы спасти человека, который, в представлении присяжных, со всей очевидностью не должен быть повешен. Отсюда громадная важность «правил М\'Найтена», определяющих случай безумия. На самом деле невменяемость — единственный путь к спасению для присяжных, как и для обвиняемого: и те и другой оказываются в ловушке строгого древнего закона. Более того, эти правила имплицитно содержат определение того, что подразумевается под «уголовной ответственностью». Следовательно, они играют решающую роль в философских, научных и моральных проблемах, актуальных для человеческого правосудия. Исследование этого последнего аспекта я предприму в главе под названием «Свободная воля и детерминизм».
Итак, судебная практика, вытекающая из постановления М\'Найтена, — последняя надежда преступника, то есть именно оно определяет, куда он отправится — на эшафот или в приют для умалишенных; за исключением помилования, иного выхода для него нет. Мы видели, что она спасла две трети признанных виновными. Не подлежит сомнению, что история постановления М\'Найтена важна для понимания проблематики смертной казни.
М\'Найтен не был судьей. Это был сумасшедший — североирландский протестант, живший с навязчивой идеей, будто Его Святейшество Папа, орден Иезуитов и вождь консервативной партии сэр Роберт Пиль вступили в заговор с целью его погубить. Посему он обзавелся пистолетом и в один прекрасный день 1843 года встал на Даунинг Стрит с целью выстрелить в Пиля, которого он считал Князем Тьмы. Иллюстрированная печать еще не была изобретена в ту эпоху, М\'Найтен не знал, как выглядит Пиль, и потому он по ошибке выстрелил в Эдварда Драммонда, секретаря Пиля, который находился там.
На его процессе свидетельствовали восемь медиков (слово «психиатр» еще не было изобретено), и все утверждали, что в силу своей навязчивой идеи М\'Найтен был лишен возможности контролировать свои действия. Когда они закончили, Лорд Правосудия Тайндел практически приостановил процесс и попросил присяжных вынести вердикт «невиновен в силу невменяемости». М\'Найтен отправился в приют для умалишенных.
Этот процесс послужил пищей для многочисленных споров, и тогдашние оракулы сочли, что М\'Найтена должно было бы отправить на виселицу для того, без сомнения, чтобы помешать другим сумасшедшим того же рода полагать, будто Папа и сэр Роберт Пиль посягают на их жизнь. Палата лордов, как обычно, последовала за оракулами. Сиятельные пэры составили вопросник, касающийся уголовной ответственности лиц, страдающих умопомешательством. Вопросник был разослан — но не врачам, а пятнадцати судьям, председательствующим в судах королевства. Их ответы — данные четырнадцатью из пятнадцати судей — и составили «правила М\'Найтена». Было бы более правильным назвать их «правилами против М\'Найтена», поскольку эти четырнадцать пришли к выводу, что медики ошиблись в своем диагнозе и что М\'Найтена следовало бы повесить. Этой счастливой импровизации удалось, как и некоторым другим юридическим текстам, с торжеством уцелеть в бурях века, или, если быть точным, на сегодняшний день в течение ста тринадцати лет. Среди наиболее важных отрывков судейского ответа есть, прежде всего, такой, в соответствии с которым:
«чтобы установить невменяемость, необходимо ясное доказательство того, что в момент совершения действия, которое ему ставится в вину, обвиняемый страдал расстройством рассудка, вытекающим из такого умственного помрачения, что он не мог знать природы и качества действия, им совершаемого, или, если он это знал, он не мог сознавать, что совершаемое им преступно».
И, на втором месте, что если кто-то находится под властью навязчивых идей, «в рассуждении его ответственности, его положение должно рассматриваться таким образом, как если бы факты, составляющие предмет его навязчивой идеи, были действительными».
Другими словами, следовало повесить М\'Найтена потому, что, хотя он доказал свое безумие верою в то, что Пиль его преследует, он должен был находиться в здравом уме в достаточной степени, чтобы справиться со своим порывом и не стрелять, поскольку он не мог не знать: закон не позволяет стрелять в того, кто вас преследует. Потом мы увидим, что лорд Годдард столетие спустя в своем свидетельстве по делу Лея перед Королевской комиссией должен будет принять ту же позицию.
Хотя «правила М\'Найтена» были установлены в том же самом году, в котором Джозеф Смит утвердил многоженство у мормонов, они представляли собой еще более глубокий регресс. В 1800 году человек по имени Джеймс Хэтфилд, одержимый мыслью, будто от него зависит спасение мира, совершил покушение на жизнь Георга III. После знаменитой речи лорда Эрскина он был оправдан в силу своего помешательства. По сути тот утверждал, что человек, находящийся под властью навязчивой идеи, невменяем и, следовательно, не подлежит ответственности, даже если он и не утратил разум целиком. Эрскин знал то, чему никогда не научатся оракулы, поскольку это разрушило бы искусственный мирок, за пределы которого они не выходят: человеческая природа в своих потаенных глубинах управляется эмоциями и импульсами, страстью и верим, и корка рациональности, которой все это покрыто, — сравнительно молода и ненадежна, она может лопнуть в любой момент, когда внутреннее давление становится слишком сильным. Он знал также и то, что, коль скоро это произошло, разум теряет всякий контроль над действиями, независимо от того, сохранилась ли способность отличать «хорошее» от «дурного». Арготическое выражение «у него поехала крыша» показывает ясное понимание природы человеческого разума, которое закон отвергает в виду абсурдной гипотезы, что если х% способностей рассуждения утрачены, оставшиеся у% продолжают действовать, как если бы ничего не произошло, и это позволяет человеку оставаться господином над своими импульсами, как будто он нормален.
Точка зрения Эрскина на невменяемость, приведшая к оправданию Хэтфилда в 1800 году, не всегда была использована в последующих процессах. Однако это был видный прецедент, и именно на него опирались судьи, оправдывая М\'Найтена. Правила против М\'Найтена, с другой стороны, — беспрецедентный курьез в истории обычая, поскольку они были всего-навсего суждением, высказанным по поводу отвлеченного и вымышленного дела, не имея за собой дела настоящего. С технической точки зрения они не могут рассматриваться как законотворчество, поскольку нет процесса, который послужил бы им основанием. Но они остались в окаменевшем лесу закона — непоколебимы и нетленны. И таким образом на вопрос о том, виновен подсудимый или нет и, следовательно, будет ли он жить или умрет, сегодня ответ дают на основании мнения четырнадцати судей, объяснивших в 1843 году, почему М\'Найтена, которого отпустили на свободу, отпускать было никак нельзя. Все время, пока существовал обычай, судьи основывались на прецеденте; но в течение столетия судьба громадного числа людей решалась исходя из антипрецедента, созданного фиктивным суждением, сформулированным специально для того, чтобы добиться иного заключения, нежели то, какое было высказано на настоящем процессе.
Важно вспомнить, что «правила М\'Найтена» появились на свет в 1843 году, когда не было еще и такого слова, как «психиатрия», когда Дарвин еще не опубликовал «Происхождение видов», когда не могли и вообразить, что у человека есть биологическое прошлое, «животные» инстинкты и импульсы, которые, какое сожаление ни вызывали бы их проявления в салоне викторианской эпохи, не перестают от этого быть естественным наследием человека, и в то же время — до определенной степени объяснением и оправданием его поступков. Тем более не могли и представить себе, что детство, воспитание и общественная среда в значительной мере ответственны за формирование характера, в том числе и характера преступников. 1843 год — год, когда Королевская комиссия по вопросу о шахтах высказала мысль, что, может быть, не вполне хорошо, когда женщины и дети работают по четырнадцать часов в день под землей. И, однако же, даже в это время «правила М\'Найтена» были анахронизмом, вызвавшим осуждение большей части медицинского корпуса и наиболее просвещенными представителями юридических профессий. В 1864 году союз медиков из больниц и приютов для умалишенных — а кто мог сравниться с ними в квалификации, когда речь шла о безумии? — приняли следующую резолюцию:
«По большей части законный критерий умственного здоровья преступника, относительно которого есть предположение, что он умалишенный, критерий, стремящийся рассматривать обвиняемого как ответственного за свои деяния на том основании, что он знает различие между добром и злом, подобный критерий несовместим с тем фактом, известным каждому из членов данного союза, что способность различать добро и зло часто наличествует у тех, которые, вне всякого сомнения, безумны, а также и тем, что она часто сочетается с опасными и неконтролируемыми маниями».
Но судьи воспротивились какой бы то ни было реформе.
Десять лет спустя крупнейший юридический авторитет своего времени, Стефен, попробовал улучшить «правила М\'Найтена», но судьи отвергли любые изменения. Именно по этому случаю лорд Брэмуелл (изобретатель Обществ с ограниченной ответственностью) высказал знаменитую реплику, которую я приводил выше: правила «содержат такое определение безумия, что никто, или почти никто, не может быть в достаточной мере безумным, чтобы он смог соответствовать этому определению, которое, тем не менее, прекрасно и логично».
В 1922 году был создан Комитет под руководством судьи лорда Эткина для рассмотрения этого вопроса. Комитет выслушал мнения, высказанные Обществом британских медиков и Королевским обществом психологической медицины. Он принял их предложение, имеющее в виду улучшить правила таким образом, чтобы человек не мог рассматриваться как подлежащий уголовной ответственности, если, в силу умственного расстройства, он действовал под влиянием непреодолимого побуждения. Правительство, как обычно, отказалось последовать рекомендациям назначенного им комитета и переадресовало вопрос судьям. Десять из двенадцати судей, председательствующих в судах королевства, как обычно, проголосовали против реформы, и Палата лордов — и на сей раз как обычно — согласилась на том, что отвергла законопроект. Лорд Правосудия Хьюарт в ходе дебатов отозвался о предложенном изменении как о «странной теории неконтролируемого импульса, которая, если бы она была принята в качестве составной части нашей уголовной системы, в конце концов не оставила бы от нее камня на камне».
Еще четверть века спустя Королевская комиссия 1948 года предложила отменить «правила М\'Найтена» и предоставить вопрос об уголовной ответственности решению присяжных. На худой конец она предложила, чтобы правила были распространены на случаи, когда обвиняемый признавался «неспособным помешать себе совершить поступок», который ему ставят в вину. На самом деле это было то исправление, которое предлагал за восемьдесят лет до того Стефен и за двадцатью пятью годами ранее — Комитет Эткина. Как обычно, судьи выступили против. Как обычно, правительство отказалось принять рекомендации назначенного им же Комитета. В ходе последних по времени парламентских дебатов, развернувшихся по этому вопросу, Генеральный Атторней просто заявил, что «крайне важно установить правила лучшие, нежели „правила М\'Найтена\"», и министр внутренних дел, экс-аболиционист Ллойд-Джордж старший, заявил в палате общин:
«Правительство очень внимательно изучило вопрос… Точка зрения, которую оно склонно принять, следующая: не было бы никакой пользы вносить смятение в нынешнее положение дел и лучше сохранить прежний порядок в делах».
Нынешнее положение дел можно охарактеризовать цитатой, извлеченной из отчета Королевской комиссии: «Если умственно неполноценное лицо обвиняется в предумышленном убийстве и если суд присяжных убежден в том, что оно совершило проступок, в котором обвиняется, у присяжных нет иного выхода, кроме как объявить его уличенным в совершении предумышленного убийства, а судья обязан вынести смертный приговор».
Один выдающийся психиатр говорил недавно по поводу некоторых аспектов закона о предумышленном убийстве:
«Нехорошо было бы соединять в столь ограниченном пространстве такое количество отвлеченных и расплывчатых понятий, двусмысленных слов, уязвимых изобретений… Даже самый концепт «уголовной ответственности» — фикция, которую невозможно поддержать с логической точки зрения… Если справедливость и торжествует, это происходит вовсе не в силу данных правил и законов, а благодаря здравому смыслу, с которым подходят к этим законам наши трибуналы. Когда лицо, обвиненное в предумышленном убийстве, оказывается как будто приличным человеком и представляется, что оно в большой степени было спровоцировано своей жертвой — о которой можно сказать только то, что она получила по заслугам, — когда, в то же время, менталитет этого лица отличается от нашего, заместитель прокурора ослабляет свой натиск, судьи дают понять, что они склонны к милосердию, а присяжные цепляются за малейший случай не выносить вердикт, автоматическим следствием которого был бы смертный приговор».
Другими словами, касательно убийства мы достигли того же положения, какое существовало в XIX веке в случаях с мелкими кражами. Когда у присяжных не оставалось иного выбора, кроме как объявить виновным беднягу, стащившего предмет, оцененный в сорок шиллингов, говорили, что он не стоит больше тридцати девяти, и таким образом издевались над впавшим в анахронизм законом. Теперь, перед лицом дилеммы того же порядка, беднягу объявляют виновным, но невменяемым, хотя бы он и не был таковым, поскольку это единственный способ спасти ему жизнь.
Иногда присяжным удается таким образом спасти человека, иногда нет. Это во многом зависит от их смелости и от их решимости не считаться с советами придерживаться строгости, исходящими от судьи. Когда судья человечен, он «расширяет» правило. Вот уже пятьдесят лет тому назад один из величайших авторитетов в данной области писал, что в подобных обстоятельствах «судья должен строго придерживаться указаний закона, затем «расширить» смысл употребляемых в законе слов, пока человек, непривычный к употреблению юридического языка, не будет ошеломлен тем, какие искажения и уклонения претерпевают бедные слова, и не задаст себе вопроса, а так ли необходимо использовать этим способом язык, чье наиболее очевидное преимущество заключается в том, что он выражает все то, что говорящий хочет в него вложить».
Но если существуют человечные судьи, то есть и другие, придерживающиеся еще законов каменного века. Стрэффен был приговорен к смерти после того, как судье удалось убедить присяжных, что не следует считаться с тем фактом, что обвиняемый — юродивый; Бентли, девятнадцати лет от роду, неграмотный и умственно неполноценный, был повешен в следующем году; Ленчицкий, также умственно неполноценный, был повешен в том же году. Но в большом количестве других случаев и мужчины и женщины отправлялись в приют, хотя и были в здравом уме, поскольку в случае предумышленного убийства суровость закона противится любому смягчению наказания. Суждение, касающееся жизни и смерти человека, — самый торжественный акт, который только может предусмотреть закон. Но когда закон абсурден, оно превращается в игру в рулетку.
В этой бессмысленной и убийственной партии черные цифры, однако же, обладают преимуществом. Ведь задача, заключающаяся в «расширенном» толковании закона, чаще всего возлагается на призванных защитой психиатров. Мы видели, что на самом деле «правила М\'Найтена» — акт недоверия судей к медикам. С тех пор в судилищах не прекращалась более или менее открытая война между судьями, защищавшими правила, и их оппонентами-врачами. И однако же, как замечает доктор Гобсон, «противостать судье — значит подчас сделать ставкой в игре человеческую жизнь». Он продолжает свое рассуждение типичным примером процесса, когда «допрос со стороны обвинения не представлял больших трудностей», но судья, резюмируя дебаты, дал понять, что психиатр некомпетентен и — более того — находится под чужим влиянием. Судья попросил присяжных объявить подсудимого виновным в предумышленном убийстве (речь шла о женщине, убившей собственного ребенка). Присяжные, проигнорировав доводы судьи, вынесли оправдательный вердикт. Но очевидно, что это было случайной удачей и пародией на правосудие.
Главное препятствие любому преобразованию этих анахроничных правил — опять-таки судьи. Их аргументы ничуть не изменились: невозможно придумать какое-либо лучшее узаконение; принять аргумент относительно «импульса, против которого нельзя устоять», или неполной ответственности было бы «подрывом устоев» и т. д. Однако доктрина о неполной ответственности была принята примерно сто лет тому назад в Шотландии, к полному удовольствию юристов, психиатров и публики. Это позволяет шотландским судам считаться с малейшими умственными отклонениями, и «когда присяжные убеждены, что лицо, совершившее предумышленное убийство, не будучи сумасшедшим, могло быть подвержено слабоумию или умственным расстройствам, приближающимся к безумию, так что его ответственность может рассматриваться как в достаточной степени неполная, то такое преступление может быть судимо не как предумышленное, а как непредумышленное убийство». Когда в Королевской комиссии лорду Годдарду задали вопрос на этот предмет, он был вынужден ответить так:
В. — Я изучил статистику дел о предумышленном убийстве в Шотландии в течение последних сорока девяти лет. Я обнаружил 590 случаев предумышленного убийства и только 23 таких, где имела место казнь, что составляет весьма незначительную долю.
О. — Весьма незначительную.
В. — Я полагаю, что там судьи основывались на доктрине о неполной ответственности?
О. — Единственное, что я читал по поводу неполной ответственности, — это то, что было в протоколах первых слушаний вашей Комиссии…
В. — Должен ли я полагать, что вы не чувствуете себя в достаточной степени знакомым с шотландской доктриной, чтобы высказать мнение на предмет того, полезно ли было бы впредь включить ее в английский закон?
О. — Я не слишком знаком с этой темой. Я предпочел бы, следовательно, не высказывать никакого мнения. Я нахожу, что теперь все более и более затруднительно хорошо знать наши собственные законы.
Однако за несколько минут до того на вопрос об унификации шотландского и английского законодательства лорд Годдард ответил:
«Я вполне согласен: на сей предмет закон должен быть едины в Англии и Шотландии при условии, что шотландцы действительно этого хотят, но они чрезвычайно ревнивы к собственным законам».
Полюбуемся на эту логику. Мы уже знаем, что опыт тех стран, где смертная казнь отменена, не принимается в расчет, поскольку иностранцы не такие, как англичане. Теперь мы узнаем, что и шотландский опыт также нельзя принимать в расчет, — вероятно, потому, что не такие и шотландцы. Бесполезно тратить время на изучение их законов, хотя доктрина и практика неполной ответственности в совокупности требуют от желающего полностью овладеть ими посвятить им одно рабочее утро. Закон Соединенного Королевства не может быть унифицирован, разве только шотландцы откажутся от ревнивой приверженности к собственным законам — то есть когда они согласятся вернуться от концепции неполной ответственности к 1843 году и «правилам М\'Найтена».
Философия этого всего сосредоточена в следующем диалоге между Лордом Правосудия и членами Королевской комиссии:
В. — Согласны ли вы с общераспространенным мнением, что не следует вешать тех, кого можно назвать безумными с медицинской точки зрения?
О. — Я полагаю, что прежде всего это зависит от того, что понимать под выражением «с медицинской точки зрения»… Критерии, которые должны применяться в таких случаях, должны быть только критериями ответственности (т. е. критериями М\'Найтена), а не критериями, которые позволят выяснить, является ли человек умственно неполноценным в том или ином аспекте.
У лорда Годдарда также спросили, одобряет ли он сложившийся в министерстве внутренних дел обычай, когда защита апеллирует к невменяемости и ее аргументация отвергается, заводить расследование, чтобы выяснить, может ли приговоренный быть повешен с учетом его умственной полноценности.
«Если он был признан ответственным после того, как присяжные надлежащим образом расследовали его умственное состояние, и если в его состоянии не произошло изменений, я не усматриваю, почему было бы полезно отсрочивать его казнь, и, как я уже сказал, в этом заключалось бы отрицание решения, вынесенного присяжными».
Разумеется, это полный абсурд. Отсрочки, предоставляемые в таких случаях, никоим образом не являются «отрицанием решения, вынесенного присяжными», а только отрицанием «правила М\'Найтена». Суд присяжных обязан уважать эти правила, но министр внутренних дел не обязан. Этот последний — единственная инстанция, могущая позволить избежать ловушки этих правил, — инстанция, которую Лорд Правосудия желал бы устранить, как явствует из продолжения диалога:
В. — Хотите ли вы этим сказать, что одни и те же критерии ответственности должны применяться на обеих стадиях, то есть, сначала, чтобы знать, будет ли подсудимый признан виновным и приговорен к смерти, а затем чтобы знать, будет ли он повешен?
О. — Да… если присяжные думают… что он отвечает за совершенный им поступок, в рамках определения, данного «правилами М\'Найтена», я не вижу причин, почему он не может быть казнен.
В. — В свидетельстве, которое мы получили от министра внутренних дел, он привел нам некоторые наиболее частые основания, по которым министру случается отсрочивать казнь. Одно из этих оснований — следующее: «Когда умышленное убийство совершено без предварительного обдумывания, причем оно является актом внезапного помрачения, и прежде убийца не имел намерений причинить вред своей жертве, часто показано изменение наказания. В случаях такого рода иногда необходимо принять во внимание тот факт, что подсудимый, не будучи в состоянии безумия, мог тем не менее оказаться слабоумным или эмоционально неуравновешенным вплоть до отклонения от нормы». Я думаю, что здесь речь идет как раз о таких делах, на которые вы ссылаетесь?
О. — Я продолжаю думать, что речь идет о бреши в концепции вынесения решения присяжными, поскольку министр внутренних дел принимает решение, не соответствующее таковому же суда присяжных, занимаясь расследованием, лишенным какой бы то ни было открытости… Это серьезное отклонение от нормы, прежде всего, если имеются в виду того рода свидетельства, выслушать которые нам была предоставлена возможность со стороны некоторых лиц, называющих себя психиатрами.
Будучи вынужден ответить на этот пункт, Лорд Правосудия добавил:
Я на самом деле думаю, что очень часто те советы, на которых основывается в своих действиях министр внутренних дел, слишком благоприятны для осужденного. Я хотел бы сделать замечание касательно недавнего случая, когда министр внутренних дел постановил отсрочить казнь. Я внимательнейшим образом прочел доклад, составленный тремя медиками-экспертами, которые обследовали этого осужденного и порекомендовали проявить милосердие. Признаюсь, мне было чрезвычайно трудно обнаружить те факты, на которых они основывались.
В. — Могу ли я на мгновение сыграть роль адвоката министра внутренних дел и сказать вам следующее: «…То, что решили присяжные, касалось факта выяснения, сознавал ли этот человек природу своего поступка и знал ли, что он поступает дурно, в словах \"правила М\'Найтена\". То, что предстоит решить мне, — вещь совершенно иная. Я должен дать заключение, в таком ли состоянии этот человек, чтобы его можно было повесить». Что вы на это скажете?
О. — Я скажу, что если этот человек несет ответственность в рамках «правила М\'Найтена» и если не произошло ничего нового, я не вижу причин, в силу которых министр внутренних дел мог бы придерживаться иного мнения.
Члены комиссии задали вопрос относительно одного конкретного случая. А именно — относительно случая с Леем, прозванным «карьерным убийцей», где председательствовал сам лорд Годдард. Он сослался на этот процесс в записке, адресованной Королевской комиссии, и заявил, что «он ни минуты не сомневался в том, что обвиняемый был безумен; все его поведение выказывало типичный случай паранойи». Лей был приговорен лордом Годдардом к смерти. Министр внутренних дел назначил экспертизу, и Лей был признан невменяемым. Его отправили в приют для умалишенных Бродмур, где он и умер несколько недель спустя.
В. — Возьмем этот очень интересный случай с Леем, о котором вы говорили. У вас не было никакого сомнения в том факте, что он не в здравом уме?
О. — Нет. Я думал, что он безумен, исходя из того, как он давал показания…
В. — И «правила М\'Найтена» не могли его защитить?
О. — Нет. По крайней мере таково мое мнение.
В. — Я предполагаю, что вы не желали бы, чтобы этого человека повесили? Вы не думали, что он был в состоянии, позволяющем его повесить?
О. — Мне кажется, что повесить его было бы совершенно естественно…
Будем признательны лорду Годдарду. Наилучшая защита позиции сторонников упразднения смертной казни — аргументы ее приверженцев и их менталитет.
IV. СВОБОДА ВОЛИ И ДЕТЕРМИНИЗМ, ИЛИ ФИЛОСОФИЯ ВИСЕЛИЦЫ
1
Вновь рассмотрим эту столь безобидную с виду проблему: почему казнь животного вызывает у нас большее отторжение, нежели казнь человеческого существа?
Мы видели, что, в силу древнего закона, лошадь, убившая своего хозяина, и собака, стащившая воскресное жаркое, не имели бы — ни та, ни другая — и малейшего шанса уйти от расплаты, поскольку обе они знали, что делали, и то, что они делали, заслуживало порицания. Очевидно, что собака не может защищаться, — разве только виляя хвостом и грустно показывая нам белки глаз. Но многие преступники столь же немы в своих боксах, а животные также всегда могут рассчитывать на услуги адвоката. Однако, хотя мы знаем, что хорошо выдрессированная собака знает, что ей нужно делать, и, следовательно, отличает добро от зла, и что в этих условиях ничто не мешает рассматривать ее как «подлежащую уголовной ответственности», у нас складывается очень четкое впечатление, что человек всегда более ответствен, чем животное, или, по крайней мере, что он ответствен иначе и каким-то более возвышенным образом. Мы всегда готовы допустить, что собаку или шимпанзе может извинить то, что они оказались во власти «непреодолимого импульса», мы готовы сказать, что они не владели собой. И в то же время, стало быть, мы допускаем, что человек всегда может владеть собой и что, совершая преступление, он делает это вследствие обдуманного выбора, независимо от всех внутренних факторов, вынуждающих его к этому, и в силу своей свободной воли.
Мы говорим: собака не могла помешать себе действовать так, как она действовала. Но совершивший преступление человек мог бы воспротивиться искушению совершить его, если бы он «больше старался», приложил «значительнейшее усилие», если бы он «лучше сумел овладеть собой». «Больше», «лучше» — чем что? Чем приложенное им усилие. Наша убежденность в том факте, что он мог бы и что он должен был совершить более значительное усилие, зиждется на гипотезе, что данная личность в данных обстоятельствах обладает выбором между двумя способами действия. Или, иными словами, что у одной причины могут быть два или более следствия. Эта гипотеза противоречит самым основаниям науки. И однако именно она лежит в основании концепта «уголовной ответственности», и отсюда вытекает вся структура законодательства.
В вековой полемике о смертной казни никогда не упоминался спор между теоретиками свободы воли и сторонниками детерминизма. Однако же именно он — ее сердцевина. Этого спора избегают потому, что здесь мы сталкиваемся с древнейшей и самой волнующей проблемой из тех, которые ставит философия, а также потому, что она, вероятно, неразрешима. И все-таки я обращусь к ней, хотя бы только для того, чтобы показать: наша неспособность когда бы то ни было решить ее — сама по себе уже довод против смертной казни.
Речь идет не о дилемме, принадлежащей к области философских отвлеченностей, это вопрос, пронизывающий события нашей повседневной жизни.
С одной стороны, я знаю, что все происходящее определяется законами природы. Следовательно, поскольку я принадлежу к природному миру, мое поведение предопределено наследственностью и общественной средой. Но, с другой стороны, в противоречии с этой уверенной констатацией, я ощущаю себя свободным осуществить выбор в этот самый миг — писать ли этот текст или оставить его на потом и отправиться пропустить стаканчик в бистро. Мое научное образование уверяет меня, что мое решение будет предопределено моим прошлым и что то, что я ощущаю как «свободный выбор», — не более чем иллюзия. Оно сообщает мне также, что удовлетворение, которое мне предстоит испытать завтра в силу того, что я устоял от искушения, не менее иллюзорно: если законы природы заставляют человека делать то, что он делает, мы не можем ни хвалить, ни порицать его за это, точно так же как мы не можем ругать часы за то, что они спешат или опаздывают. С научной точки зрения человеческие действия так жестко заданы генами, переданными по наследству от предков, функционированием эндокринных желез или печени, воспитанием и опытом прошлого, моделирующим привычки человека, его мысли, его убеждения и его философию, как действие часов предопределено их пружинами, колесиками и их сцеплениями, или как «мыслящая машина» определяется своими электрическими цепями, усилителями, сопротивлениями, своими правилами функционирования и «блоками памяти», которыми она снабжена и которые получают питание. Если, совершив определенные действия, я чувствую некоторого рода удовлетворение, то это происходит потому, что я сконструирован как раз для таких эмоций после таких действий. Если я испытываю чувство вины, если меня гложет совесть, то именно в силу изначальной запечатленности в моем сознании этих реакций.
Функция воспитания, с точки зрения детерминизма, заключается в том, чтобы снабдить индивида такими типичными привычками и реакциями, что в случае конфликта он автоматически выберет общественно полезное решение, поскольку его предвидение личного удовлетворения или общественного вознаграждения будет одним из факторов, предопределяющих его действия, в то время как ожидание возмездия или упреков совести автоматически будет исполнять функцию препятствия. С этой чисто детерминистской точки зрения задача закона сводится к психологическому препятствию, к чему нужно добавить попечение об исправлении виновного путем его коллективного перевоспитания. Похвала и порицание, кара в качестве мести или платы долга обществу не могут иметь места в системе, которая рассматривает человека как существо, принадлежащее к природному космосу и, следовательно, допускает, что его характер, как и его поступки, вытекают из законов этого последнего. Перед лицом любой данной ситуации человек реагирует так, как он должен реагировать. Он не мог бы действовать иначе, если бы не был иным его характер, или ситуация, или и то и другое. Если бы казначей Мартен не убил Виоле, он не был бы Mapтеном, а тот не был бы Виоле. Сказать, что Дональд но должен был бы убивать Виоле, — значит сказать, что Дональд не должен был бы быть Дональдом. Какое-то время во Вьенне пели песенку, хорошо отражающую подобный способ рассуждения. Припев был такой: «Имей моя бабушка четыре колеса — ее назвали бы омнибусом».
В соответствии с последовательно детерминистской юридической системой ходячие определения наших судов могут рассматриваться лишь как чистая бессмыслица. «Уголовная ответственность» — бессмыслица, поскольку слово «ответственность» имплицитно подразумевает возможность свободного выбора по отношению к действию, в то время как свобода выбора иллюзорна и все наши действия предопределены заранее. «Я не смог помешать себе это сделать» — этого было бы достаточно для чьей угодно защиты, поскольку никто из нас не может помешать себе быть тем, кто он есть, и вести себя так, как он себя ведет. Эту чисто прагматическую концепцию закона выдвигали различные философские школы. Она обладает большой привлекательностью для научных умов, а также для приверженцев материалистических учений. Именно она была положена в основу марксистских юридических теорий, вплоть до первых лет русской революции включительно. Но эволюция России как раз и является живым примером того, с какими трудностями необходимо сталкивается строго детерминистская концепция законодательства. И на самом деле, ни в одной другой стране не проводилась более широко и с большей энергией мысль о наказании как элементе отмщения и уплаты общественного долга, нежели в Советской России. Материалистическая философия этого режима отрицает какую бы то ни было свободу воли в человеческом выборе, и тем не менее людей называют предателями, даже людоедами и гиенами, если они делают не тот выбор.
Этот парадокс не ограничивается законодательством, он коренится в повседневном опыте любого человека. Таким образом, вопреки всему тому, что мы узнали о причинности и детерминизме, мы полагаем, будто «от нас зависит» выбрать себе занятие на ближайшие пять минут, или, по крайней мере, что это зависит от нас в определенной степени. Генри Сидгуик выразил эту дилемму в чрезвычайно ясной формуле:
Не определена ли полностью моя произвольная деятельность в любой момент 1) моим характером, таким, каким он сложился частично под влиянием наследственности, частично в силу воздействия моих прежних действий и ощущений, и 2) данными обстоятельствами и внешними воздействиями, под влиянием которых я нахожусь в данный момент?
Свободное от случайного внешнего вмешательства рассуждение заставит большинство из нас неуверенно ответить на этот вопрос «да». Но наш прямой внутренний опыт страстно кричит «нет». Ведь — процитируем Уильяма Джеймса — «любой наш реальный опыт, любой стимул и любое побуждение к испытанию нашей воли основываются на впечатлении, что в тот или иной момент решения действительно принимаются свободно, а не представляют собой опыта монотонного развертывания цепочки, каждое звено которой было выковано в незапамятном прошлом». Это «стрекало» и это «понуждение» — может быть, только иллюзия. Но очевидно, что даже и в этом случае речь идет об иллюзии, полезной и необходимой для выполнения как общественных, так и индивидуальных задач.
Итак, в силу разумного убеждения я отдаю предпочтение строго детерминистской философии. Это не помешает мне испытать угрызения совести или удовлетворение после того, как я решу осуществить тот или иной поступок, хотя сделанный мной выбор был предопределен и испытанные мной чувства — только результат моего изначального воспитания. Но, даже допуская такие предпосылки, мой опыт удовлетворения и угрызений совести остается реальным фактом моей духовной биографии и в то же время — определяющей причиной моих будущих действий. Однако, хотя для этих эмоций можно установить свои причины, их послание — опровержение причинности, поскольку глубина моего удовлетворения или же жгучесть угрызений совести единогласно исходят из моей имплицитной убежденности, что я мог действовать иначе, чем поступил на самом деле. То есть что моя совесть не может выразить себя иначе, нежели в эмоциональном посыле одобрения или порицания, даже если я знаю, что с точки зрения логики здесь нечего хвалить или ругать, поскольку я являюсь не свободной личностью, а движущимся часовым механизмом. На самом деле любое воспитание, руководствуется ли оно религиозными принципами или, напротив, остается чисто прагматическим, всегда старается заставить в душе зазвучать этот своего рода эмоциональный оркестр, где слышны рожок или труба вечного Суда, как если бы любое действие было свободным. Таким образом личность, даже если все ее действия предопределены и даже если она убеждена в том, что все происходит именно так, а не иначе, не может действовать без имплицитной веры в свободу своей воли.
Теперь возьмем противоположный случай — лица, отвергающего детерминистскую гипотезу и убежденного в реальности свободы воли. Для него с очевидностью легче выстроить гармоничные отношения между эмоциями и разумом, между совестью и убеждениями. Может быть, его убеждения ошибочны, и не исключено, каждый раз, когда оно полагает, будто действует свободно, оно на самом деле подчиняется необходимости. Но в этом случае его отказ от веры в детерминизм — один из факторов, определяющих его поведение. Оно может только исполнять план, установленный для него, но отрицая, что он предустановлен. Судьба воздействует на него, заставляя отвергать себя самое. Следовательно, в обоих случаях, верит ли человек в свою свободу или не верит, результат один и тот же: каждый — несознательно и эмоционально — действует опираясь на утверждение собственной свободы.
Тот же самый парадокс применим и ко всему обществу. Цель историка, психолога, социолога — объяснить социальное поведение сложной игрой следствий и причин, распутывая клубок сознательных и бессознательных факторов, стоящих за каждым действием. В эту их работу отношение вмешиваться не должно, и они обязаны воспретить себе любые ценностные суждения. Их настоящая задача — определять и измерять, но не судить. Однако же моральные суждения вкрадываются во все наши реакции и предопределяют наше социальное поведение. Похвала и порицание, одобрение и неодобрение, независимо от того, есть ли у них научное оправдание, точно так же являются основополагающим фактором нормальной общественной жизни, как и жизни индивидуальной. Человек не может жить без иллюзии, будто он хозяин своей судьбы. Так же точно он не может жить, не испытывая чувства нравственного негодования при виде маленькой скотины, надувающей жабу велосипедным насосом, или скотины великовозрастной, которая косит людей миллионами. Фатализм и моральный нейтралитет — возможно, единственная истинная философия, но это одновременно и отрицание страстного и отважного порыва человечества.
Следовательно, дилемма коренится именно здесь. Наука утверждает, что человек не более свободен в своем выборе перед лицом действия, чем робот — бесконечно сложный и утонченный, но все-таки робот. Но он не может помешать себе верить в свою свободу. Более того, если он в нее не верит, он не в состоянии действовать. Все человеческие установления отражают эту дилемму, и закон, цель которого задать правила поведения для людей, наиболее живым образом, как вогнутое зеркало, отражает ее. Отсюда вытекает парадоксальная природа той главы законодательства, которая рассматривает наиболее важную проблему — жизни и смерти.
Ее абсурдность обусловлена понятием «уголовной ответственности». Человек может рассматриваться как ответственный за свои поступки лишь в том случае, если ничто не побуждало его совершить их, а, напротив, он свободной волей выбрал именно такой способ действия. Подсудимый считается невиновным, пока не доказано противное, и бремя доказательства возлагается на обвинение. Но он считается ответственным, то есть располагающим свободной волей, по крайней мере, если не доказано, что он не владеет рассудком. В этом случае — но только в этом случае — бремя доказательства возлагается на защиту. Нет вовсе никакой необходимости брать на себя труд демонстрировать, что архаичность и очковтирательский характер этой процедуры делают подобное доказательство нереальным, — именно в случае со слабоумными и с лицами, одержимыми манией преследования. В этом нет необходимости, поскольку, даже если бы процедура коренным образом изменилась и усовершенствовалась, основополагающий парадокс оставался бы прежним: обвиняемый рассматривается как располагающий свободной волей, по крайней мере, до того, как защита не докажет, что его поведение подлежит всеобщим законам природы.
Этот парадокс не ограничен законом о смертной казни. Но во всех прочих законах легко найти лазейки. Судья, рассматривающий дело взломщика, не обязан решать неразрешимый вопрос, обладает ли взломщик свободой воли. Он может оставить этот последний в стороне и в каждом конкретном случае думать, чего заслуживает вор, подчиняясь урокам опыта и здравого смысла, поскольку во всех случаях, за исключением тех, где на кону смертная казнь, суждение о мере наказания предоставлено на усмотрение трибунала. Следовательно, абсурдность понятия «уголовной ответственности» практически не сказывается на тех делах, которые не предусматривают с необходимостью смертную казнь, поскольку эта проблема нисколько не влияет на результат. Вот почему защита редко ссылается на умственное расстройство обвиняемого, влекущее неспособность отвечать за свои поступки. Но в процессе об умышленном убийстве приговор не подлежит оценке трибунала. В этом случае — а он единственный такого рода во всем уголовном законодательстве — кара строго определяется законом. Когда судят человека и речь идет о его жизни, отвлеченный постулат свободы воли приобретает практическое значение: он становится веревкой, которая должна переломить ему затылок.
2
Однако, как мы имели возможность убедиться, вера в свою свободу, при всей своей иллюзорности, необходима и полезна для существования общества. Не следует ли из этого, что для закона оправданно принятие этой полезной концепции и основание на ней уголовной ответственности? Ответ заключается в том, что, независимо от того, существует или нет свобода воли, достоверно одно: имплицитно признаваемая в законодательстве степень свободы воли внутренне противоречива и неприемлема для человека науки, для философа и для теолога, если они обладают хоть каплей логической последовательности.
Слово «свобода» может быть определено только отрицательно. Оно всегда означает противоположность какому-либо принуждению. Физики утверждают, что у молекул газа больше «степеней свободы», чем у молекул жидкости, а у тех в свою очередь — больше, чем у молекул твердого тела. Различия того же рода могут быть проведены между различными степенями личной или политической свободы, свободы печати и т. д. Современная физика пришла к тому, чтобы приписывать составным частям некоторых типов атомов свободу, что означает только одно: они не подпадают под действие законов причинности, управляющих поведением более протяженных тел. И на самом деле, как представляется, ни один из известных законов, управляющих нашим привычным макроскопическим миром, непричастен к тому, распадется ли радиоактивный атом. Однако здесь нет абсолютной свободы. Если бы поведение радиоактивных атомов не зависело ни от каких законов, мир был бы хаосом, а не космосом. На самом деле, хотя в том смысле, который мы указали, они располагают определенной свободой, общее число распавшихся атомов в данном количестве радиоактивного вещества в любой момент строго предопределено. До такой степени, что геологи измеряют возраст почв и ископаемых, метеоров и даже самой земли, измеряя утрату этими предметами радиоактивности. Исчезновение классического типа причинного детерминизма в современной физике привело всего-навсего к замене его новым типом статистического детерминизма.
Здесь свобода значит только лишь возможность ускользнуть от определенного рода принуждения, а вовсе не абсолютную свободу, что означало бы хаос случайности. Точно так же, когда мы говорим о «свободе воли», нужно незамедлительно задаться допросом: «Это свобода от чего?» Свобода, имплицитно подразумеваемая уголовным законодательством, означает свободу не поддаться воздействию наследственности и общественного окружения. Это значит, если вернуться к словам Сидгуика, что интенциальное действие лица не определяется его характером и обстоятельствами: «Нет свободы воли, кроме как если наш волевой акт лишен причины».
Но мир, где каждый индивидуум совершал бы в любой момент беспричинные и необъяснимые действия, получая наказания за одни и поощрения за другие, мир, где свобода воли была бы всемогущей, — такой мир был бы логической бессмыслицей, историей, рассказанной безумцем. Это еще более устрашающее зрелище, чем человек-робот в своей вселенной — часовом механизме, как это представляется в соответствии с законами детерминизма; здесь мы по крайней мере имеем дело с историей, рассказанной инженером.
Если мы не признаем, что человеческие действия предопределены причинами материального порядка, то или мы должны поставить на их место причины иного порядка, или отказаться от объяснения чего бы то ни было. Отрицание причин естественного порядка создает пустоту, которую может заполнить только гипотеза причинности сверхъестественного порядка. Короче говоря, концепция уголовной ответственности имплицитно подразумевает существование сверхъестественного порядка: это не юридическая, а теологическая концепция.
Чтобы прояснить ситуацию, оставим в покое отвлеченный спор и обратимся к конкретным примерам. Когда мы говорим «этот человек виновен», речь идет о формуле, которую всегда можно перевести следующим образом: «Приложенное им усилие не было достаточным». Если бы он постарался лучше, если бы приложил больше сил, чтобы действовать или помешать себе действовать, он не был бы виновен.
Виновным можно стать только двумя способами: вследствие или недостатка положительного усилия, или недостатка отрицательного усилия. Положительное усилие необходимо во всех ситуациях, когда личность рискует отдаться на волю волн в результате апатии, усталости или недостатка жизненной силы. Студент проваливается на экзамене, потому что он «недостаточно сосредоточился». Рабами становятся за отсутствием сопротивления тирании. Свое прежнее положение можно утратить потому, что не удалось «приналечь». Альпинист умирает от переохлаждения, поскольку он недостаточно усилий приложил для того, чтобы не заснуть. Во всех этих случаях личность судима — и судит сама себя — и признается виновной на основании недоказанной и недоказуемой гипотезы, что она могла бы совершить более значительное усилие, чем то было на самом деле, и что она располагала запасом психической энергии, которым не воспользовалась.
Наиболее типичная и распространенная ошибка проистекает из того, что не удалось погасить порочный импульс, воспротивиться искушению или провокации. Между вовлеченными в преступление в силу чрезмерности или извращенности инстинктивных влечений и в результате слабости механизмов самоконтроля не проводят никакого различия. В общем и целом можно сказать, что садист или преступник на сексуальной почве относятся к первой категории, аморальный тип, токсикоман и алкоголик — ко второй. Но произошло ли правонарушение от избыточного давления пара или от слабости клапана, закон утверждает (а после него утверждает и раскаявшийся грешник): в нем еще оставался непочатый запас сил, ресурс торможения, к которому он не сумел обратиться или которым он не смог воспользоваться.
Сравним эти утверждения о «волевом усилии» с утверждениями о «телесном усилии», с которыми мы сталкиваемся часто. Мы знаем, что мотор в состоянии работать лишь с мощностью в определенное число лошадиных сил, что любой человек, будь то гимнаст или тяжелоатлет, может выказать лишь определенную и ограниченную энергию. Человек может задержать дыхание на столько-то секунд, и не более. Он может застыть над пропастью, повиснув на пальце, на столько-то секунд, и не более. И если бы законодательство какой-нибудь Руритании предусматривало виновность человека, не способного нести на спине центнер груза, мы сказали бы, что это законодательство тупое и варварское. Человек в смертельной опасности может приложить физическое усилие, на которое он был бы неспособен в обычных условиях, и это может показаться чудом. Но мы знаем, что основа этих чудес — перевозбуждение надпочечных желез, вызванное бешенством или страхом, и что адреналин, расходящийся вместе с кровью по организму вследствие этого перевозбуждения, в форме глюкозы придает мышцам дополнительную энергию. Тот же результат можно было бы получить впрыскиванием адреналина или иного наркотика в вену. Здесь мы сталкиваемся с физиологическим процессом, в котором нет ничего таинственного. И более того, у дополнительного усилия, которое становится возможным в этой ситуации, есть также свои ограничения.
Мы располагаем методиками измерения физических возможностей человека. Если они ниже определенного уровня, такой человек признается негодным для военной службы и для некоторых видов физического труда. Но за этот недостаток мы и не подумаем его порицать или наказывать. Мы не ожидаем от дальтоника, что он будет «усиливаться» и начнет видеть цвета так, как все, но мы настаиваем на том, что гомосексуалист может испытывать склонность к противоположному полу, если он приложит чуть больше усилий. Взаимоотношения тела и духа ставят исключительно сложную проблему. Мы не можем быть уверены в том, что изначально у нас есть основания проводить различие между ними. Однако же мы прилагаем разные — и иногда противоположные — критерии к суждениям, которые выносим об усилиях, совершенных телом или духом. Мы признаем, что физические возможности человека ограничены, но утверждаем, что его власть над собственным волевым актом не может подлежать какому-либо количественному ограничению. Мы знаем, что человек не в силах поколебать гору, но утверждаем, что он может «сделать», иначе говоря, произвести безграничное «моральное» усилие, как если бы он был снабжен безграничным запасом духовного адреналина. Более того, разумеется, вопрос о том, прибегнет ли человек к этому дополнительному источнику духовной энергии, ни в коем случае не может найти ответа в силе, которую дает индивидууму его собственное прошлое, или в получаемых им оттуда импульсах, если мы вновь не впадем в детерминизм с его вселенной-часовым механизмом. Следовательно, утверждать, что подсудимый должен был бы совершить более значительное усилие, чтобы помешать себе совершить то, что он совершил, значило бы сказать, что данный индивидуум, в данных обстоятельствах, способен реагировать более чем одним способом. И это будет означать, что его реакция не зависит ни от обстоятельств, ни от него. Это имплицитно подразумевает существование некоего «X», находящегося вне времени и причинности, за рамками природного миропорядка. Как я уже говорил, это не тот вопрос, который мог бы заинтересовать юриста, — он скорее для теолога.
Когда Лорд Правосудия говорит о маньяке вроде Лея, будто от него требуется только способность различать добро и зло, чтобы «примириться с Господом», он правильно толкует закон. Утверждая, что человеческие действия не предопределяются его наследственностью и его воспитанием, закон сообщает ему дар свободы воли. И поскольку свобода не означает произвола или случайности, закон в то же время утверждает, что эта воля каким-то образом выражает волю Божию. Почему эта воля создает скотов, замучивающих маленьких детей, — головоломка для теолога, а не для судьи. Пусть так. Однако решать в силу не знаю какого теста или не знаю какого правила, что в некоторых случаях преступник подчинился выделениям своих эндокринных желез и его следует пощадить, в то время как в других случаях он всего-навсего воспользовался своей метафизической свободой, будучи таким образом лишь орудием Провидения, и что в силу сего он должен быть повешен, — все это кажется чересчур произвольным.
Дилемма между свободой и предопределением — основа поведения человека. Закон уклоняется от трудностей, вызванных этой дилеммой, предоставляя трибуналу право выбора в любом из его решений. Единственное исключение, не допускающее никакого мыслимого компромисса, — именно то, где на кону смертная казнь. Это нетерпимо с логической точки зрения и преступно с моральной.
[4]
V. ЛОРД ГОДДАРД И НАГОРНАЯ ПРОПОВЕДЬ, ИЛИ ПРОДОЛЖЕНИЕ ФИЛОСОФИИ ВИСЕЛИЦЫ
1
После этого метафизического экскурса вернемся на землю и к г. Альберту Пьерпойнту. Предполагается, что у любого наказания три цели: возмездие, защита общества силою примера и исправление преступника. Теперь рассмотрим, какие последствия имеет спор о свободе воли для каждого из этих пунктов.
Начнем с силы примера, поскольку предполагается, что главная цель наказания заключается именно в этом. Уже это отношение показывает, что современные тенденции развиваются в направлении детерминистских взглядов. В самом деле, оно означает, что страх перед смертной казнью служит поучительным стимулом, а такая точка зрения может быть оправдана лишь в том случае, если мы утверждаем, что влияние социальной среды играет свою, хотя бы частичную роль в решении преступника. Если бы его воля была совершенно свободной, угроза не возымела бы действия.
Но этот довод обладает лишь академическим интересом: он показывает, что даже защитники смертной казни бессознательно руководствуются в своих рассуждениях детерминистскими гипотезами. Из этого следует, что наш вопрос — солидаризируемся ли мы с приверженцами гнетущего концепта вселенной-робота или, наоборот, с теми, кто утверждает подлинность таинственного мира моральной свободы и моральной ответственности, не имеет никакого отношения к силе примера. Факты показывают, что с точки зрения устрашения смертная казнь — более спорная, но не более эффективная процедура, нежели ее заменители, и они столь же разительны для детерминиста, как и для мистика.
Но что касается двух других искомых результатов, то есть возмездия и исправления, к ним вполне приложим спор о свободе воли. Для большей легкости разберем обе эти проблемы вместе.
В наши дни, даже среди защитников смертной казни, по большей части не желают допустить, что они руководствуются соображениями мести преступнику. Вопреки этим отрицаниям, осуществление кары как таковой есть столь мощное — хотя и неосознанное — побуждение, что, бывает, оно отодвигает на задний план другие ожидаемые результаты наказания. Популярные аргументы — «Он заслужил виселицу» или «Пусть сперва это сделают господа убийцы!» — оставляют длительный и впечатляющий след.
С детерминистской точки зрения мстить человеческому существу — столь же бессмысленно, как и мстить машине. Если у меня возникает внезапное глупое стремление стукнуть кулаком по капоту моего старого автомобиля, когда он не трогается с места, я знаю, что было бы более логично схватить за шиворот механика в моем гараже, его мастера, либо председателя совета директоров того общества, которое произвело мой автомобиль. Если, руководствуясь жаждой мести, мы наказываем преступника, нам нужно также наказать и его отца-алкоголика, его слишком снисходительную мать, которая сделала из него то, что он есть, и — почему бы и нет? — его бабушек и дедушек, и так далее, по всей цепочке причинности, вплоть до змея, совратившего нашу праматерь. Ведь все, и в том числе — преподаватели, родственники, хозяева и общество в целом стали соучастниками преступника, помогая ему или побуждая его сделать то, что он сделал, задолго до того, как он решился действовать. Неодобрение, возмездие, месть — этим словам нет места в словаре детерминиста. Он может порицать только весь мир и управляющие им природные законы.
Если, напротив, мы принимаем гипотезу человеческой свободы со всеми необходимыми религиозными последствиями, месть оказывается проступком не против логики, а против разума. Если убийца — не просто испорченный робот, а исполнитель таинственного предначертания, мы оказываемся в области, недостижимой для человеческого правосудия. Если полагать, будто человек — всего лишь хорошее или дурное вместилище воли, чьи истоки возносятся над порядком естественной причинности, то никто не имеет права разбивать сосуд под предлогом дурного качества вина. Если убийство детей или же их смерть от эпидемической болезни вытекает из высшей воли, то убийца не может подвергнуться мести, — точно так же как и вирус полиомиелита, поскольку и тот и другой — завершение пути неисповедимого. Всем религиям, всем метафизическим системам приходится сталкиваться с проблемой зла, то есть с тем, что зло включено в вечный миропорядок. На этот вопрос не было дано удовлетворительного ответа; вероятно, никогда и не будет. Закон предполагает, что человек свободен и ответствен за свои поступки; он оставляет на долю теологов вопрос о том, почему Бог дал человеку свободу, позволяющую человеку выбирать зло, и теологам здесь нечего сказать. Человеческая свобода была одной из основных проблем средневекового богословия, каждая секта давала на него свой ответ. Одни утверждали, что всемогущество Божие равносильно «детерминизму по определению», то есть что на поприще Промысла и предопределения действуют человеческие автоматы. Другие учили, что Бог дал справедливому человеку достаточно большую веревку, чтобы тот повесился или докарабкался до рая, что, однако же, плохо согласовалось со всемогуществом Господним. Но, в конце концов, если нельзя найти определенного ответа на вызов, брошенный человеку существованием зла, месть — самый легкомысленный ответ и одновременно — отрицание самой сущности христианства.
«Око за око, зуб за зуб» — было законом Израилевым в эпоху бронзового века. Это был закон, сообразный условиям жизни своего времени, и даже сегодня — это закон примитивных кочевников в пустынях. Этот закон был отвергнут в Нагорной проповеди, отвергнут самим Израилем, упразднившим смертную казнь в момент обретения своего национального суверенитета. Право талиона в своей ортодоксальной форме дожило до наших дней только в кодексах, регулирующих вендетту сицилийских бандитов или гангстеров.
Не случайно ранняя Церковь отвергла закон крови: эта мера вытекала из глубины учения Христова. Он оправдывал возмездие лишь в том случае, когда его цель — исправление преступника, и утверждал, что ни одно человеческое существо не чуждо Искуплению. В древнем Моисеевом законе смертная казнь карала не только преступление, но и несоблюдение субботы, работорговлю, богохульство, оскорбление родителей, прелюбодеяние, а также множество других нарушений закона: подобное положение до того, которое было создано новым Заветом, можно, mutatis mutandis, сравнить с господствовавшим в Англии в начале XIX века и скрепленным решениями лорда Элленборо. Епископ, защищавший в 1810 году Кровавый кодекс, использовал аргументы, подобные тем, что фарисеи обращали против Иисуса, и кровожадные пастыри не утратили своего пыла во время дебатов в Палате лордов в 1948 году. Хорошо знавший их Диккенс писал:
Если бы даже все люди, пользующиеся пером, превратились в истолкователей Писания, их усилия не смогли бы убедить меня в том, что смертная казнь — мероприятие христианское… Если бы существовал текст, подтверждающий эту претензию, я сожалел бы о его существовании и придерживался бы учения, которое дает самая личность Искупителя, и глубинного смысла Его религии.
Древняя Церковь так стойко противилась смертной казни, что император Юлиан должен был запретить христианам занимать определенные административные должности, поскольку «их закон мешает им употреблять меч против преступников, совершивших заслуживающее смертной казни».
Яснее всего эту проблему выразил, по-видимому, св. Августин, раскаявшийся распутник и грешник, без сомнения сподобившийся святости, но не утративший от этого чувства юмора; вспомним его знаменитые слова: «Даруйте мне целомудрие, но не сейчас». Донатисты — африканская еретическая секта — сознались в убийстве христианина, и св. Августин, со своим другом Марцеллином, просил, чтобы к убийцам не применяли смертную казнь:
Мы не желаем, чтобы страдания служителей Божиих были отмщены причинением вреда, подобного тому, который нанесли виновные. Очевидно, из этого не следует, что мы сочли бы заслуживающим порицания то, что эти дурные люди будут лишены свободы совершать другие злодеяния, но мы желаем, чтобы правосудие свершилось без ущерба для их жизни и для целости их тел, а также и того, чтобы благодаря мерам, предусматриваемым законом для их сдерживания, они были бы исторгнуты из тенет своего безумия с целью уважить покой здравомыслящих людей; чтобы преступники были вынуждены отказаться от своих злотворных деяний и в то же время чтобы их заставили предаться полезным трудам.
Этот любопытный отрывок звучит весьма актуально, практически как если бы он был написан членом Лиги за реформу уголовной системы. Противники святого Августина выдвинули против него аргумент, который они используют еще и в наши дни: времена слишком беспокойные, чтобы прибегать к столь отважному экспериментированию. Св. Августин жил с 354 г. по 430-й, в Африке.
Резюмируя, скажем, что месть как основание для смертной казни абсурдна с точки зрения детерминизма и незащитима с точки зрения человеческой свободы. Однако же, хотя с позиций разума ее отбросить легко, находясь как на почве логики, так и на почве морали, жажда мести глубоко укоренена в бессознательном, и каждый раз, когда с очередным актом насилия мы испытываем чувство негодования и отвращения, она просыпается в нас — даже несмотря на неодобрение нашего разума. Аболиционистская пропаганда в общем замалчивает эту психологическую реальность, но ее нужно воспринимать как она есть. Допустить, что даже убежденные аболиционисты не застрахованы от спонтанных мстительных импульсов, не означает того, что эти импульсы должны быть санкционированы законом, как не санкционирует он других порочных инстинктов, составляющих часть нашей биологической наследственности. В глубине каждого человека цивилизованного притаился человечек из каменного века, готовый к воровству и насилию, — именно он громкими криками требует ока за око. Но пусть лучше законы нашей страны пишутся под внушением кого-то другого, нежели этого одетого в звериные шкуры созданьица.
2
Проблема человеческой свободы затрагивает уголовное законодательство и по-другому, хотя и косвенным путем. Постепенная гуманизация уголовной системы — суды для детей, условно-досрочное освобождение или освобождение под честное слово, «открытые тюрьмы» и т. д. — обязана свои существованием нашим возросшим познаниям в сфере социальных корней преступности, влияния наследственности и среды на преступника, глубинных основ человеческого поведения. Но в то же время нелегко обойтись без принципа ответственности преступника, имплицитно предполагающего свободу ноли. Единственный путь, открытый нам для разрешения этой дилеммы, как мы уже имели возможность увидеть, — выпутываться из нее, как знаем; что и пытаются делать суды этой страны, выказывая снисходительность, когда есть обоснованная надежда на исправление преступника, считаясь со смягчающими обстоятельствами и стараясь отмерять наказание в соответствии с проступком. Единственное исключение — закон, предусматривающий применение смертной казни с его бескомпромиссной жесткостью, лишающий суд возможности считаться с обстоятельствами, которые во всех остальных случаях рассматривались бы как смягчающие и не стали бы игнорироваться при назначении наказания. Таким образом, суд может решить, что ту или иную личность следует отправить в психиатрическую клинику, а не приговаривать к наказанию, если он усматривает у этой личности умственное расстройство. У суда будет такая возможность при всех обстоятельствах, кроме как если совершенное преступление подпадает под смертную казнь. Если умственно неполноценное лицо «обвинено в предумышленном убийстве и присяжные убеждены, что оно совершило проступок, в коем обвиняется, у них не будет иного выбора, кроме как признать его виновным в предумышленном убийстве, и судья будет обязан произнести смертный приговор».
[5] Та же самая мера наказания применяется и к убившим из жалости и к оставшимся в живых после попытки самоубийства вдвоем. Слава Богу, случается так, что эти лица получают помилование; но, прежде чем такая мера будет принята, судья должен покрыть голову черным покрывалом и произнести страшные слова.
Доклад Королевской комиссии беспрерывно подчеркивает бесчеловечность закона о смертной казни. Он настаивает на неприемлемости того факта, что единственная надежда, которую может питать лицо, относительно которого доказано, что оно подвержено эпилепсии, слабоумию, галлюцинациям, а также любому иному умственному расстройству, основывается не на законе, а на доброй воле министра внутренних дел:
«Таково обычное следствие закона, чей основополагающий недостаток — то, что он позволяет вынести только один приговор за преступление, в совершении которого кроется такой же спектр различных нюансов, как и в вызываемой им ответственности… Жесткость закона, лишающая суд всякой возможности выбора при вынесении приговора, может быть исправлена только исполнительной властью, т. е. министром внутренних дел».
И еще:
Исключительный недостаток закона о предумышленном убийстве — то, что он предусматривает лишь одну кару за преступление, где ответственность может варьироваться в значительных пределах.
Члены комиссии предусмотрели различные реформы, к которым можно было бы прибегнуть, чтобы сделать закон о предумышленном убийстве более гибким, и которые позволили бы судам действовать исходя из здравого смысла и простой человечности, как они действуют, судя другие преступления. Но они показали и свое понимание того факта, что частные реформы не могут затронуть суть проблемы и что «теперь мы пришли уже к тому, что нет смысла вводить новые ограничения, не ставя проблему отмены смертной казни как таковой». На самом деле они предложили лишь одну меру, принятие которой привело бы не к реформе закона, а к его отрицанию: они предложили, чтобы именно присяжные окончательно решали, будет ли или не будет применена к лицу, признанному виновным, предусмотренная законом мера наказания.
Мы пришли к выводу, что если должно сохранить смертную казнь и если, в то же время, нужно исправить недостатки ныне действующего закона, то для достижения этой двойной цели не обретается иного средства… Мы признаем, что неудобства системы, сосредоточивающей такие полномочия в руках присяжных, могут быть сочтены более значительными, нежели ее преимущества. Если этому последнему мнению суждено одержать верх, отсюда следовало бы заключить, что мы подошли к тому пределу, когда остается только ограничить случаи применения смертной казни, понимая, что настоящая проблема заключается в том, сохранять ли эту меру наказания или упразднить ее.
Основание, в силу которого невозможно изменить предусматривающий смертную казнь закон, — весьма простое. Его нельзя изменить, кроме как ценой полного отрицания ответственности преступника. То есть пришлось бы принять такие понятия, как «неодолимое побуждение» или «ограниченная ответственность». То есть пришлось бы легализовать детерминизм. С такой необходимостью не сталкивались в связи с другими преступлениями в силу достаточной гибкости законодательства. Однако, даже подрывая основополагающую концепцию закона, с единственной целью сделать закон о смертной казни не столь варварским, нисколько не затрагивали заключенные в нем противоречия. Поскольку границы между «ответственностью» и «безответственностью» текучи, проблематичны и размыты метафизическими соображениями, было бы весьма неосторожно доверять в проведении этих границ юридическим дефинициям. И поскольку невозможно утверждать с полной определенностью, в какой момент человек действовал свободно и поэтому должен умереть, а в какой — под принуждением и может сохранить жизнь, единственное решение заключается в том, чтобы низвести закон о смертной казни до уровня прочих, устраняя предусмотренную им кару, поскольку только здесь она предопределена заранее, не допускает никакой градации и оставляет выбор лишь между всем и ничем.
Но именно эта жесткость и придает смертной казни ценность в глазах всех реакционеров юридического мира, и именно из-за этого недостатка они и желают ее сохранить. Ведь смертная казнь — символ и оплот древней концепции правосудия: рухни она — за ней последует все остальное. Лорд Правосудия четко выразил это в тех доводах, которые он привел против любого смягчения закона о смертной казни, — смягчения, которое и привело бы к использованию таких понятий, как «ограниченная ответственность» или «неодолимого побуждения». Этим реакционерам прекрасно известно, что понятия такого порядка сыграли бы роль Троянского коня — раз угнездившись в бастионах законодательства, они не оставили бы от него камня на камне. Вот почему лорд Годдард объявил членам Королевской комиссии:
Коль скоро вы примете доктрину непреодолимого импульса, то, что касается меня, я не вижу, где вы могли бы остановиться. Я полагаю — тот факт, что, приняв оправдание непреодолимого импульса, вы не сумеете ограничить его употребление убийством и вам придется допустить его и во всех других случаях, — не привлекает к себе достаточного внимания… Будете ли вы действительно утверждать, что доктрина неодолимого побуждения должна быть добровольно принята в уголовное законодательство? Мне вспоминается старая история о судье, которому обвиняемый заявил, что он страдает болезнью, называемой клептоманией. «Мое ремесло как раз и заключается в том, чтобы лечить эту болезнь», — ответил судья.
Аналогичным образом лорд Годдард отверг предложение, в соответствии с которым интенсивность провокации должна была определяться в соответствии с характером и темпераментом индивидуума, подвергшегося ей, а не в соответствии с критерием «нормального человека»:
«Если вы позволите рассматривать вопрос, каким образом было спровоцировано то или иное лицо, ну что ж! вы можете быть уверены, что каждый сможет доказать — и найти друзей, которые ему в этом помогут, — что он исключительно возбудим, и таким образом вы ввяжетесь в разбирательства, неприменимые ни к какому другому закону».
Это и на самом деле так. Но другие законы не обязывают вешать людей, и это, действительно, следует принять во внимание. Представьте затруднения, созданные тем фактом, что будут допущены свидетели, заявляющие, будто лицо, запертое в клетке, отличается возбудимостью и не всегда в состоянии контролировать себя! Аргументы лорда Годдарда можно резюмировать следующим образом: если мы прекратим вешать убийц под тем предлогом, что они действовали под влиянием внутренней необходимости, это побудит судей применять идентичные критерии и к виновным в других проступках, действовавшим под влиянием аналогичных факторов. Если на палача уже не смотрят как на естественного врача по умственным отклонениям, тогда «прежний судья» не может выполнять функцию естественного целителя клептомании. Увы, есть и сегодня судьи, юристы и присяжные, которые, пренебрегая уроками Кока и М\'Найтена, устанавливая тяжесть проступка, считаются с социальным фактором и с психической несостоятельностью. К счастью, вопрос не стоит так, когда речь идет о лицах, совершивших подлежащее смертной казни преступление: присяжные не в силах укоротить веревку, равным образом как нельзя задушить под честное слово или условно разбить затылок.
Сделаем вывод. Недостатки закона о смертной казни неисправимы, поскольку смертная казнь основывается на философской концепции ответственности, не допускающей компромисса с детерминистской точкой зрения, принятой в судах по другим вопросам. В том, что касается других правонарушений и преступлений, применение закона отличается гибкостью; смертная же казнь в силу самой своей природы исключает любую возможность отмерить наказание пропорционально ответственности. Эта жесткость и лежащее в ее основе намерение, составляющие сущность высшей меры наказания, являются одновременно источником ее привлекательности и символической ценности для всех противодействующих социальному прогрессу общественных сил.
Примечания