Друг мой! не будьте и вы также самоуверенны в непреложности своих заключений. Повторяю вам вновь: по частям разбирая мою книгу, вы можете быть правы, но произнести так решительно окончательный суд моей книге, как вы произносите, это гордость в уме своем. Мне показалось даже, как бы в устах ваших раздались не ваши, а какие-то юношеские речи, как бы в этом месте вашего письма сказал, несколько понадеясь на себя, Конст<антин> Сергеевич, а не вы. В них отзывается такой смысл: «Твоя голова не здрава, а моя здрава; я вижу ясно вещь и потому могу судить о тебе». Друг мой, теперь такое время, что вряд ли у кого из нас здрава, как следует, голова. Глядеть на меня, как на блудного сына, и ожидать моего возвращения на путь истинный может только тот, кто сам стоит уже на этом истинном пути. А это один только бог ведает, кто из нас на каком именно месте стоит. Лучше всем нам иметь больше смирения и меньше уверенности в непреложной истине и верности своего взгляда. Что касается до меня, я буду от всех моих сил, сколько их есть во мне, молиться богу на тех самых местах, которые зрели его в образе Христа, чтобы простил мне за всё, на что подтолкнула меня моя самоуверенность, гордость и самоослепление.
За ваше гостеприимно-дружеское приглашение остановиться у вас во время приезда моего в Москву благодарю от души, но не воспользуюсь им только потому, что в рассуждении помещения своего гляжу просто на материальные удобства. Во всяком случае, у кого бы то ни остановился, вы этого никак не считайте знаком какого-нибудь предпочтения или чего другого, тому подобного. Притом, если бог благословит возврат мой в Россию, я в Москве не думаю пробыть долго. Мне хочется заглянуть в губернии: есть много вещей, которые для меня совершенная покуда загадка, и никто не может мне дать таких сведений, как бы я желал. Я вижу только то, что и все другие так же, как и я, не знают России.
Что касается до зимнего моего пребывания, то я еще не уверен, останусь ли на зиму в России. После моей последней тяжкой болезни во мне осталась такая зябкость, что даже Рим стал для меня холоден, и я должен был переехать в Неаполь. Последняя зима, проведенная мною в Москве, мне была очень тяжела и оставила грустное воспоминание. Натура моя сделалась несколько похожею на стариковскую, требующую юга: крови мало, и та движется медленно, а нервы в то же время так чувствительны, что малейшая северная мгла действует сильно, от морозного же дня у меня захватывает дух в груди. Вы говорите, что воздух родины подействует благотворно на мое здоровье, и сами надеетесь тоже себе возобновления сил. Друг мой, не позабудем того, что вы находитесь уже в тех летах, когда не возможен, совершенный возврат прежнего здоровья, а я, будучи слабым и болезненным от дня рождения моего и перешедши за лучшую половину жизни моей, не могу тоже быть тем, чем был прежде. Будем лучше просить бога о том, чтобы остальные дни наши помог нам провести в полном мире с совестью нашей, где бы ни случилось нам провесть их, и чтобы хоть чем-нибудь дал нам возможность загладить часть прежнего, искупя хоть чем-нибудь бесполезность и праздность нашей жизни.
Мне кажется, что, если бы вы стали диктовать кому-нибудь воспоминания прежней жизни вашей
* и встречи со всеми людьми, с которыми случилось вам встретиться, с верными описаниями характеров их, вы бы усладили много этим последние дни ваши, а между тем доставили бы детям своим много полезных в жизни уроков, а всем соотечественникам лучшее познание русского человека. Это не безделица и не маловажный подвиг в нынешнее время, когда так нужно нам узнать истинные начала нашей природы, которые покуда мы рассматриваем только в мужике, да и то плохо.
Но прощайте. Бог да хранит вас! Благодарю Ольгу Семеновну: мне кажется, что она обо мне молится. Это лучшая услуга, какую только на земле мы можем оказать своему брату.
Ваш Н. Г.
Анненкову П. В., 31 августа н. ст. 1847
*
211. П. В. АННЕНКОВУ.
Остенде. Августа <31 н. ст. 1847>.
Очень был рад вашему доброму письму
*. Прежде всего замечу вам, что вы ошиблись, принявши голос изнеможения и некоторой скорби, которая должна была слышаться в письме моем, за нечто похожее на отчаяние. Слава богу, отчаянью я не предавался даже и в минуты, несравненно более тяжкие. Я слишком уверен в том, что тот, кто распоряжается делами мира, им созданного, несравненно умнее всех нас и знает, что делать, а потому ни в каком случае упасть духом не могу без его воли. Но я изнемог. Это понятно: я человек. И не знаю, кто бы на моем месте, как бы он крепок и силен ни был, избегнул скорби. Чтобы вам сделалось сколько-нибудь понятно мое положение, скажу вам, что в небольшое время
[1094] прожитой мной жизни мне случилось сделать много тесных душевных
[1095] связей, основанных не на каких-нибудь расчетах житейских, но на познании души человеческой, связей, доставивших мне случай вкусить высшее наслаждение — любоваться красотой души, которая есть перл и жемчужина божьих творений. Я ловил все оттенки ее и движенья, разбросанные по частям во многих из тех людей, с которыми я встречался душевно. (Плод этого наблюдения вы, может быть, встретите в «Мертвых душах», если бог поможет как следует им написаться.) Не мудрено, что связи с людьми стали для меня очень чувствительны, и сердце мое, заключа более нежных оттенков в себе самом, стало чутко и способней любить людей вообще. А потому можете почувствовать сами, каково мне было получить вдруг множество писем, ударивших по многим таким струнам, которые и не существуют в другом человеке, увидеть вихорь недоразумений, обуявших всех и многих вовсе сбивши с толку, услышать упреки такие, которыми я бы не имел духу попрекнуть и наипрезреннейшего человека, и увидеть такое грубое незнанье души даже и у тех, которые имели сами нежную и добрую душу. Скорбь моя была велика, но вы, я думаю, не можете почувствовать этой скорби. Самолюбие, честолюбие не в тех грубых
[1096] видах, в каких принимают их в свете,
[1097] но в тех тонких оттенках, в каких они пребывали во мне, были потрясены и поражены сильно; но вы, я думаю, этих слов не поймете. Что же касается до публики и до суда общественного, то скажу вам откровенно, что, несмотря на небольшую почувствованную вначале неприятность, это не могло меня сильно поразить. Авторскому честолюбию давно уже нанесены были изрядные щелчки, и я сам даже давал их себе не мало, как вы это можете видеть из самой книги моей, где все-таки есть часть моей собственной душевной истории. Скажу вам даже, что в каком бы ни было виде осталось
[1098] лицо мое в глазах публики, хотя бы имя мое в оклеветанном виде достигнуло
[1099] потомства и осталось таковым до конца мира, меня теперь это не смущает, так я уверен, что судить меня будет тот, кто повелел быть и миру, и нам, и ведает мысли наши в их полноте, не сбиваясь темнотой выражений наших и неуменьем нашим определительно изъясняться. Скажу вам истинно и откровенно, что этот прием моей книге для меня в несколько раз лучше приема благосклонного, и если бы у меня спросили, не хочу ли я, чтобы всё это было сон,
[1100] и, пораженье моей книги было во сне, я бы не согласился. В изданьи моей книги я никак не раскаиваюсь и благодарю бога, ее допустившего. Без этой книги не пощупать бы мне ни самого себя, ни людей и не пополнить бы никогда всех тех сведений даже в психологическом отношении, которые мне необходимы для «Мерт<вых> душ». И цель моего путешествия к святым местам теперь уже та, чтобы поблагодарить бога прежде всего за всё со мной случившееся. Вот вам чистая правда моего состоянья душевного. Напишите мне в отплату что-нибудь о себе; я бы очень хотел знать, что вас занимает в Париже в настоящую минуту и что именно вы приобрели в познании современных вещей. Нельзя, чтоб вы какой-нибудь стороны не изучили или не изглубили,
[1101] стало быть, нельзя, чтобы не было возможности
[1102] чему-нибудь поучить меня. Скажите мне также, где вы намерены провести зиму. Сколько мне помнится, вы хотели
[1103] тоже проездиться по другим землям и заглянуть даже на Восток. Если это будет в наступающем году, то я этому очень рад и уведомляю вас, что я зиму,
[1104] то есть ее начало, проведу в Неаполе, а в феврале сажусь на корабль и странами восточными проберусь в Россию, то есть на Константинополь. Во всяком случае напишите мне несколько строк на это письмо, чтобы я знал, что оно вами получено.
Н. Г.
Я еще пробуду недели две в Остенде.
На обороте: Paris. Monsieur monsieur Paul Annenkoff. Paris, Rue Caumartin, 41.
Погодину М. П., 31 августа н. ст. 1847
*
212. М. П. ПОГОДИНУ.
Остенде. Август <31 н. ст. 1847>.
Что-то странное делается между нами: тебе кажется по моим письмам, что я нахожусь в неспокойном состоянии духа; мне кажется по твоим письмам, что ты находишься в неспокойном состоянии. Тебе кажется, что я толкую криво все твои слова и вижу вещи не в том виде; мне кажется, что ты даешь превратный смысл всякому моему слову и видишь их не в том виде. Какой-то нечистый дух нас путает. Открестимся от него! И положим между собой: не оправдываться ни в чем друг пред другом. Судить ведь нас будет бог, а не люди и не мы сами себя, а потому — что̀ нам в оправданиях перед собой! Уважим лучше несхожие друг на друга особенности наших характеров и вследствие этого не будем спешить выводить
[1105] друг о друге заключения. От Хомякова я узнал очень приятную для меня новость: именно, что ты пишешь сурьезно русскую историю. Бог да благословит тебя в этом труде; это твой настоящий труд. Здесь ты соберешься весь в себя и будешь собой. Доныне ты был весь разбросан, а потому и не в силах был быть собой. Оттого легко было и нападать на тебя и поражать тебя. Тут же в этом деле соберутся твои силы в плотную твердыню и на тебя трудно будет напасть кому бы то ни было. Труд твой доставит тебе много сладких минут и забвенье всего того, что способно смущать нас
[1106] и повергать в малодушие. Охота же тебе была пустые мелочи принимать к сердцу
[1107] и выводить подозрительные заключения изо всякого обыкновенного дела. Что тебе, например, из того, что я поручил некие
[1108] дела по моей книге «М<ертвые> д<уши>» Шевыреву? В этом деле я такой же хозяин, как и ты в деле издания книг своих. У меня это было сделано вовсе не из предпочтенья к кому бы то ни было, но просто из расчета: Шевырев аккуратнее тебя в сведении счетов, меньше твоего занят, меньше твоего забывчив, меньше обременен изданием всякого рода других книг. Всё это я принял в расчет и поручил ему, и в этом не раскаиваюсь, потому что это дело он обделал так аккуратно, как
[1109] тебе не сделать; мне известен стал всякий рубль и копейка — куда что пошло. Если глядеть на всякие подобные мелочи и выводить из них такие важные заключен<ия>, какие выводишь ты, тогда можно вовсе затеряться и вечно не узнавать людей. Ведь тебе же становится досадно, если станут тебя мерять подозрительным и близоруким аршином и принимают сурьезно и к сердцу всякое твое слово; ты говоришь сейчас, что это слово вырвалось у тебя так, простодушно, без размышления, в гневе, в шутку, не разглядя, и тому подобное,
[1110] что слов твоих вовсе не следует принимать в таком сурьезном смысле. Зачем же и относительно другого не поступаешь ты таким же точно образом, каким хочешь, чтобы и с тобой поступали? Зачем не допускаешь, что и другой может также сказать
[1111] или сделать что совсем в другом смысле и вовсе не с тем намереньем, в каком увидела твоя торопливость, горячность, недальнозоркость или опрометчивость? Гляди поменьше на все эти пустяки и мелочи, иди себе своей дорогой. Думай беспрерывно о том главном деле, для которого дал тебе бог способности и силы, молись ему, и всё будет хорошо. Затем обнимаю тебя. Прощай!
Твой Н. Г.
Если будешь писать, адресуй в Неаполь.
На обороте: Moscou. Russie. Его высокородию Михаилу Петровичу Погодину. В Москве. На Девичьем поле, в собственном доме.
Шереметевой Н. Н., август н. ст. 1847
*
213. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.
<Август н. ст. 1847>. Остенде.
Ваши письма, одно через Хомякова, другое по почте, получил одно за другим. По-прежнему изъявляю вам благодарность мою за них: они почти всегда приходятся кстати, всегда более или менее говорят моему состоянию душевному, сердце слышит освежение, и я только благодарю бога за то, что он внушил вам мысль полюбить меня и обо мне помолиться. Только сила любви и сила молитвы помогли вам сказать такие нужные душе
[1112] слова и наставления. Они одни только могли направить речь вашу ответно на то, что во мне и пролить целенье в тех именно местах, где больше болит. Теперь я нахожусь в Остенде. Здесь буду купаться в море в продолжение месяца с лишком. Ответ на это письмо адресуйте во Франкфурт, лучше на имя посольства, потому что Жуковский еще не уверен, остается ли он во Франкфурте: жене его предписывают провести осень в Швейцарии. В половине сентября я выезжаю в Италию. Думаю, пробуду по-прежнему в Неаполе до времени отправления в Иерусалим. Путешествие это хочу устроить так, чтобы недели за две до пасхи быть в Иерусалиме. Друг мой Надежда Николаевна, молите бога, чтоб он удостоил меня так поклониться святым местам, как следует человеку, истинно любящему бога, поклониться. О, если бы бог, со дня этого поклоненья моего, не оставлял меня никогда и утвердил бы меня во всем, в чем следует быть крепку, и вразумил бы меня, как ни на один шаг не отступаться от воли его! Мысли мои доныне были всегда устремлены на доброе, желанье добра меня всегда занимало прежде всех других желаний, и только во имя его предпринимал я действия свои. Но как на всяком шагу способны мы увлекаться! как всюду способна замешаться личность наша! как и в самоотвержении нашем еще много тщеславного и себялюбивого! как трудно, будучи писателем и стоя на том месте, на котором стою я, уметь сказать только такие слова, которые действительно угодны богу! как трудно быть благоразумным, и как мне в несколько раз трудней, чем всякому другому, быть благоразумным! Без бога мне не поступить благоразумно ни в одном моем поступке, а не поступлю я благоразумно — грех мой несравненно больший противу всякого другого человека. Вот почему обо мне следует, может быть, больше молиться, чем о всяком другом человеке. Итак, благодарю вас много за всё, за ваши письма и молитвы, и вновь прошу вас так, как и прежде, не оставлять меня ими.
Бог да хранит вас и да исполнит всё по желанию вашему.
Весь ваш Гоголь.
Анненкову П. В., 7 сентября н. ст. 1847
*
214. П. В. АННЕНКОВУ.
Остенде. Сентябрь 7 <н. ст. 1847>.
Понятие мое о божестве не так узко, как вы думаете, но, по крайней мере, оно гораздо пространнее того смысла, который вы придали словам моим. Но это предмет долгих речей и толков, а потому отложим его. Покаместь дело в том, что мы все идем к тому же, но у всех нас разные дороги, а потому, покуда
[1113] еще не пришли, мы не можем быть совершенно понятными друг другу. Все мы ищем того же: всякий
[1114] из мыслящих ныне людей, если только он благороден душой и возвышен чувствами, уже ищет законной желанной середины, уничтоженья лжи и преувеличенностей во всем и снятья
[1115] грубой коры, грубых толкований, в которые способен человек облекать самые великие и с тем вместе простые истины. Но все мы стремимся к тому различными дорогами, смотря по разнообразию данных нам способностей и свойств, в нас работающих. Один стремится к тому путем религии и самопознанья внутреннего, другой — путем изысканий исторических и опыта (над другими), третий — путем наук естествознательных, четвертый — путем поэтического постигновенья и орлиного соображенья вещей, не обхватываемых взглядом простого человека, словом — разными путями, смотря по большему или меньшему в себе развитию преобладательно в нем заключенной
[1116] способности. Анатомируя человека, видишь, что в мозгу и голове особенно устроены для этого орган<ы> возвышенья и шишки на голове. Органы даны — стало быть, они нужны затем, чтобы каждый стремился своей дорогой и производил в своей области открытия, никак невозможные для того, кто имеет другие органы. Он может наговорить много излишеств, может увлечься своим предметом, но не может лгать, увлечься фантомом, потому что говорит он не от своего произволения: говорит в нем способность, в нем заключенная, и потому
[1117] у всякого лежит какая-нибудь правда.
[1118] Правду эту усмотреть может только всесторонний и полный гений, который получил на свою долю полную организацию во всех отношениях. Прочие люди будут путаться, сбиваться, мешаться, привязываться к словам и попадать в бесконечные недоразумения. Вот почему всякому необыкновенному человеку следует до времени не обнаруживать своего внутреннего процесса, которые совершаются теперь повсеместно, и прежде всего в людях, стоящих впереди: всякое слово его будет принято в другом смысле, и что в нем состоянье переходное, то будет принято другими за нормальное. Вот почему всякому человеку, одаренному талантом необыкновенным, следует прежде состроиться сколько-нибудь самому.
Ваше желание следить всё, не останавливаясь особенно ни над чем, очень понятно. В нем слышится разумное стремленье всего нынешнего века. Но непонятен для меня дух некоторого удовлетворенья
[1119] вашим нынешним состояньем, точно как бы вы уже нашли важную часть того, что ищете, и как бы стали уже на верховную точку вашего разумения и вашего воззренья на вещи. Вы уже подымаете заздравный кубок и говорите: «Да здравствует простота положений и отношений, основанных на практической действительности, здравом смысле, положительном законе, принципе равенства и справедливости!» Смысл всего этого необъятно обширен. Целая бездна между этими словами и примененьями их к делу. Если вы станете действовать и проповедывать, то прежде всего заметят
[1120] в ваших руках эти заздравные кубки, до которых такой охотник русский человек, и перепьются все, прежде чем узнают, из-за чего было пьянство. Нет, мне кажется, никому из нас не следует в нынешнее время торжествовать и праздновать настоящий миг
[1121] своего взгляда и разуменья. Он завтра же может быть уже другим; завтра же можем мы стать умней нас сегодняшних. Несмотря на то, что взгляд мой на современность только что проснулся, и я еще новичок в этом деле, но, сколько могу судить по тем результатам, которые отбираю теперь от всех людей, прилежно наблюдающих
[1122] лад действующими ныне силами в Европе, я, однако ж, заметил некоторую неполноту в ваших наблюденьях и упущенья, которые вы сделали на вашем пути. Это я приписываю тому, что вы сделали представителем всего для себя Париж и оставили совершенно в стороне Англию, где важная сторона современного дела. По моему разумению, вам
[1123] почти необходимо туда
[1124] съездить, и не то чтобы взглянуть только на Лондон, но именно прожить в Англии, затем избрать в предмет наблюдений не один какой-нибудь класс пролетариев, изученье которого стало теперь модным, но взглянуть на все классы, не выключая никого из них. Несмотря на чудовищное совмещение многих крайностей, до такой степени противуположных, что если бы кто из нас заговори о них обеих
[1125] вдруг, — могли бы подумать, что оратор хочет служить и богу, и чорту вместе; несмотря на это, местами является такое разумное слитие того, что доставила человеку высшая гражданственность, с тем, что составляет первообразную патриархальность, что вы усумнитесь во многом, равно как и в том, действительно ли в вас отражается полно вся нынешняя современность. Мне кажется еще, что вы напрасно чуждаетесь специального труда. Какой-нибудь специальный труд должен быть непременно у каждого из нас. Сверх пребыванья на боевой вершине
[1126] современного движенья, нужно иметь свой собственный уголок, в который Можно было <бы> на время уходить от всего. Нельзя, чтобы каждый из нас не получил на долю свою какой-нибудь способности, ему принадлежащей; нельзя, чтобы не было ее и у вас. Иначе мы бы все походили друг на друга, как две капли воды, и весь мир был бы одна мануфактурная машина. Без этого специального труда не образуется характер индивидуала, из которых слагается общество, идущее вперед. Без этих своеобразно работающих единиц не быть общему прогрессу. Но… довольно и об этом.
В письме вашем вы упоминаете, что в Париже находится Герцен
*. Я слышал о нем очень много хорошего. О нем люди всех партий отзываются как о благороднейшем человеке. Это лучшая репутация в нынешнее время.
[1127] Когда буду в Москве, познакомлюсь с ним непременно
*, а покуда известите меня, что он делает, что его более занимает и что предметом его наблюдений.
[1128] Уведомьте меня, женат ли Белинский
* или нет; мне кто-то сказывал, что он женился. Изобразите мне также портрет молодого Тургенева
*, чтобы я получил о нем понятие как о человеке; как писателя, я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает
[1129] большую деятельность в будущем. На это письмо вы еще можете мне написать ответ. В Остенде я пробуду еще недели две. Здоровье мое несколько укрепилось от ванн, но наступившие холода действуют на меня крайне вредоносно. Кровь у меня стала стариковская, движется медленно и уж не только не кипит, но еле-еле может сама согреться, а потому требует беспрерывной помощи юга. Прощайте, мой добрый Павел Васильевич, а по старому Жюль
*.
Н. Г.
Шевыреву С. П., 8 сентября н. ст. 1847
*
215. С. П. ШЕВЫРЕВУ.
Остенде. Сентября 8 <н. ст. 1847>.
На прошедшей неделе отправил к тебе письмо (со вложеньем письма к С. Т. Аксакову)
*. Теперь пишу вновь, именно по следующему случаю. Погодин
[1130] в удостоверенье некоторого доброго влияния моей книги прислал мне письмо к нему Григорьева
*. Из этого письма, между прочим, видно, что Григорьев находится в большой нужде и занимает или, может быть, уже занял у Погодина деньги. Из этого непременно выйдет после какая-нибудь у них история, как случалось почти всегда со всеми, которые сталкивались с Погодиным денежно. Особенно теперь, когда Погодин сам не при деньгах. Устрой, пожалуста, так, чтобы Григорьев заплатил Погодину теперь же деньги все сполна. Закажи ему статью для журнала, который хочет издавать с наступающим годом Чижов
*, и заплати за нее деньги ему вперед. К Чижову я пишу при сем письмо (которое ты вручи ему лично), где рекомендую ему взять в сотрудники Григорьева и Малиновского
*, как людей очень способных и талантливых. Пожалуста, ты замолвь за них доброе слово
[1131] с своей стороны. Еще прошу особенно тебя наблюдать за теми из юношей, которые уже выступили на литературное поприще. В их положение хозяйственное стоит, право, взойти.
[1132] Они принуждены бывают весьма часто из-за дневного пропитанья брать работы не по силам и не по здоровью. Цена 5 рубл<ей> серебром за печатный лист просто бесчеловечная. Сколько ночей он должен просидеть, чтобы выработать себе нужные деньги, особенно если он при этом сколько-нибудь совестлив и думает о своем добром имени! Не позабудь также принять в соображение и то, что нынешнее молодое поколенье и без того болезненно, расстроено нервами и всякими, недугами. Придумай,
[1133] как бы прибавлять им от имени журналистов плату, которые будто бы не хотя<т> сделать этого гласно, словом — как ловче и лучше придумается, это твое дело. Твоя добрая душа найдет, как это сделать, отклоня всякую догадку и подозрение о нашем с тобою теплом личном участии в этих делах. Сейчас только что проводил Хомякова. Как мне приятно было с ним встретиться! Приезд его был точно божий подарок. Но он пробыл
[1134] так мало. Я не успел с ним наговориться и только по отъезде его почувствовал, что о многом не расспросил его. Напиши мне о себе; я соскучил, не имея так долго о тебе вести.
Адресуй в Неаполь. Прощай! Бог да хранит тебя!
Твой Н. Г.
На обороте: Moscou. Russie. Профессору импер<аторского> Московского университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве. Близ Тверской, в Дегтярном переулке, в собст<венном> доме.
Толстому А. П., 10 сентября н. ст. 1847
*
216. А. П. ТОЛСТОМУ.
Остенде. 10 сентября <н. ст. 1847>.
Уведомляю вас, бесценнейший Александр Петрович, что я остаюсь в Остенде до 20 сентября. 20-го или 21-го отсюда выезжаю. Гр<афини> Вьельгорские тоже и, вероятно, того же числа оставят Остенде. А потому хорошо бы вы сделали, если бы по уезде из Лондона племянника вашего Вик<тора> Влад<имировича>, которому при сем прошу передать мой поклон, немедля приехали к нам. Теперь здесь довольно уединенно, всё почти разъехалось. Мы с вами здесь бы наговорились, а может быть, и отправились отсюда в одно время в Италию. Во всяком случае мне бы очень хотелось с вами увидеться теперь. От всей души вас обнимаю и жду несколь<ко> строк в ответ на это письмо.
Весь ваш Н. Г.
На обороте: à Londres, à son excellence monsieur monsieur le c-te Alexandre Tolstoy. London. J. Brown’s private hotel, № 23, Dober Street Piccadilly.
Анненкову П. В., 20 сентября н. ст. 1847
*
217. П. В. АННЕНКОВУ.
Остенде. 20 сентября <н. ст. 1847>.
За разными помехами отвечаю вам немного поздно. Оно, впрочем, и лучше: я имел чрез это возможность прочесть еще раз ваше письмо, а это весьма не мешает в нынешнее смутное время взаимных недоразумений. В письме вашем есть много умных заметок, но они — не ответ на то, что говорю я. Они остались сами по себе, и письмо мое осталось
[1135] само по себе. Та середина, которую вы прозрели, по мненью вашему — безошибочно, в словах моих, ведет человека, точно, к посредственности. Но дело в том, что я под словом «середина»
[1136] разумел ту высокую гармонию в жизни, к которой стремится человечество, которая слышится несколько вперед только людьми, преобладательно одаренными
[1137] поэтическим элементом, но никак не может обратиться в систему какого-нибудь стремленья каждого
[1138] человека. К средине этой идут не поскабливаньем того и другого в той и другой партии: напротив, к ней идет каждый своею дорогою; всякое усилие гениального человека в своей области усиливает приближение всего человечества к этой середине. Вы назвали мое стремление выслушивать с равным вниманием все работающие ныне силы стремлением уравновешивать эти силы. Это довольно грубая ошибка. Это стремленье есть просто желанье знать дело обстоятельней другого. Вот и всё!
За обвинение в самонадеянности прошу простить. Упрек этот я сделал вам больше по недоразумению моему; к такому заключению привела меня некоторая резкость ваших слов. Например, и теперь, говоря об Англии, вы говорите, что там нет никакой замечательной борьбы и движения, могущих занять человека, наблюдающего успехи строящейся ныне общественности. Выразиться таким образом может только тот, кто знает вдоль и впоперек нынешнюю Англию. А точно ли вы ее знаете? Когда вы могли узнать ее, когда сами говорите тут же, что вам даже не хочется узнавать ее? Были у нас на Руси еще не так давно два государственные мужа,
[1139] которые произнесли два разные изречения.
[1140] Аракчеев
* сказал: «Что я знаю, то знаю, а чего не знаю, того и знать не хочу». Канкрин
* же, Егор Францович, выразился один раз так: «Милостиво государ, я все знаю, я даже не знаю, чего я не знаю». У нас с вами, слава богу,
[1141] нет качеств и свойств этих государственных мужей, равно как и образа мыслей, им принадлежавших. Но не позабывайте, что понемножку может находиться во всяком человеке всякой всячины,
[1142] а потому иногда не дурно взвесить
[1143] тон собственных слов, которыми мы выражаем наши мнения, чтобы пощупать ощутительно, сколько у
[1144] нас есть свойства канкринского или аракчеевского. Иногда, даже вовсе не имея самоуверенности в познаньях наших, мы выражаемся так, как бы были совершенно уверены в том, что знаем окончательно вещь. В Соединенных Штатах действительно вырабатывается теперь видней общественное дело, а потому не мудрено, что глаза наблюдающего большинства обращены теперь туды. Но и земля, в которой заключилось в громадных глыбах то, что уже уничтожено в других землях, и то, что еще и не начиналось в Европе, земля, которая, несмотря на дикие
[1145] крайности, вырабатывает, однако ж, безостановочно Байронов и Диккенсов, не может дремать в такое время, когда раздаются вопросы, так важные для человечества. По крайней мере, нужно заглянуть в те мины, где готовятся близкие взрывы.
Всё, что вы говорите по поводу пролетариев, умно, справедливо, местами глубоко. Но я нападал в письме моем не на всеобщее устремление всех к этому вопросу, но на умных людей, которые предались исключительно пристально-близкому созерцанию
[1146] этого предмета, которого нельзя как следует рассмотреть вблизи. Это явленье не на воздухе. Хвост и узлы этого дела скрыты во многих, по-видимому, побочных предметах. Нужно попристальней взглянуть всё вокруг. Для умного человека мало войти в один тот круг, в который введены публика и пренье журнальное. Ему нужно что-нибудь знать из того, о чем публика еще не говорит сегодня, чтоб знать хотя за два дни вперед о тех вопросах, о которых пойдет речь потом.
[1147] Иначе останешься в хвосте, а вовсе не наравне с веком. Идти выше своего века, положим, только возможно какому-нибудь необъятно-громадному гению, но стремиться быть выше журнальной верхушки своего века есть непременный долг
[1148] всякого умного человека, если только он одарен какими-нибудь действующими способностями. Но довольно обо всем этом. Вы всё, однако же, прочитывайте внимательнее мои письма. Никак не позабывайте, что теперь, когда всякий из нас более или менее строится и вырабатывается, никто не может быть совершенно понятен другому и употребляет такие слова и термины, которые у одного значат
[1149] не совсем то,
[1150] что у другого.
Всё, что вы захотите теперь написать, адресуйте отныне в Неаполь, poste restante. Известия о вас
[1151] мне всегда будут приятны. Прощайте! Желаю вам от души всего доброго.
Н. Г.
На обороте: Paris. A monsieur monsieur Paul Annenkoff. Paris. Rue Caumartin, 41.
Константиновскому М. А., 24 сентября н. ст. 1847
*
218. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ.
Остенде. 24 сентября <н. ст. 1847>.
Бог да наградит вас за ваши добрые строки! Многое в них пришлось очень кстати моей душе; со многим я уже согласился еще прежде, чем пришло ваше письмо
*. Например, насчет тоге, чтобы не оправдываться пред миром. В самом деле, ведь судить нас будет бог, а не мир. Не знаю, сброшу ли я имя литератора, потому что не знаю, есть ли на это воля божия, но, во всяком случае, рассудок мой говорит мне не выдавать ничего в свет в продолжение долгого времени, покуда не созрею лучше сам внутренне и душевно. А покуда съезжу в Иерусалим, помолюсь у гроба господня, как только в силах помолиться. Помолитесь обо мне, добрая душа, чтобы я в силах был тепло и сильно помолиться.
[1152] Просите бога, чтобы на самом том месте, где проходили божественные стопы единородного сына его, сказало бы мне сердце мое всё, что мне нужно. Хотелось бы мне, чтобы со дня этого поклоненья моего понес бы я повсюду образ Христа в сердце моем, имея ежеминутно его пред мысленными глазами своими. Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду, даже в стены тюрьмы, и можно исполнять его требования во всяком званьи и сословии. Его можно исполнять также и в званьи писателя. Если писателю дан талант, то, верно, недаром и не на то, чтобы обратить его во злое. Если в живописце есть склонность к живописи, то, верно, бог, а не кто другой, виновник этой склонности. Вольно было живописцу, на место того, чтобы изображать кистью предметы высокие, образа угодников божиих и высших людей, писать соблазнительные сцены развратных увеселений и униженья человеческого! Разве не может и писатель в занимательной повести изобразить живые примеры людей лучших, чем каких изображают другие писатели, — представить их так живо, как живописец? Примеры сильнее рассужденья; нужно только для этого писателю уметь прежде самому сделать<ся> добрым и угодить жизнью своей сколько-нибудь богу. Я бы не подумал о писательстве, если бы не было теперь такой повсеместной охоты к чтению всякого рода
[1153] романов и повестей, большею частию соблазнительных и безнравственных, но которые читаются потому только, <что> написаны увлекательно и не без таланта. А я, имея талант, умея изображать живо людей и природу (по уверению тех, которые читали мои первоначальные повести), разве я не обязан изобразить с равною увлекательностию людей добрых, верующих и живущих в законе божием? Вот вам (скажу откровенно) причина
[1154] моего писательства, а не деньги и не слава. Но… теперь я отлагаю всё до времени и говорю вам, что долго ничего не издам в свет и всеми силами буду стараться узнать волю божию, как мне быть в этом деле. Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно не исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас, так же воевать и бороться нужно со врагом нашим. Словом, нет поприща и места в мире, на котором мы бы могли уйти от мира, а потому я положил себе докуда вот что: теперь, именно со дня полученья вашего письма, я положил себе удвоить ежедневные молитвы, отдать больше времени на чтение книг духовного содержания; перечту снова Златоуста, Ефрема Сирянина и всё, что мне советуете, а там — что бог даст. Нельзя, чтобы сердце мое, после такого чтения и такого распределения времени, не настроилось лучше и не сказало мне яснее путь мой. А вас прошу, так как вы стали уже богомолец мой и ведаете уже отчасти мою душу (о, как бы мне хотелось открыть вам всю мою душу, быть у вас во Ржеве, исповедаться и сподобиться причащенья тела и крови Христовой, преподанных рукою вашею!), прошу вас молиться тем временем обо мне, особенно во всё время путешествия моего в Иерусалим. Я отправлюсь туда ко времени пасхи. До того же времени пробуду в Неаполе. Если получу от вас несколько напутственных строк, буду очень, очень рад. Гр<афа> Александра Петровича я видел на один день во время проезда его в Англию для совещанья с зубными докторами. Он лишился зубов и должен был на место их вставлять другие. Это вместе с другими недугами было причиной того, что он должен был отложить возврат свой в Россию до весны. Он будет также в Неаполе для свиданья с своей сестрой Апраксиной, проводящей там зиму. Стало быть, я с ним опять увижусь. Я рад, по крайней мере, тому, что он останется эту зиму не в Париже, но будет у родных.
[1155] Он очень тоскует. В Неаполе же основалась
[1156] русская церковь и очень хороший священник
*. Всё это в соединении с климатом, я думаю, подействует на него хорошо. Тоска его в том, что в недугах своих и в самом лишеньи зубов он видит гнев божий и наказанье себе, и неутешен он оттого, что не в силах, как бы хотел, молиться. Он негодует на черствость свою и недостаток слез. На вас его единственная надежда. Он думает, что ваши молитвы о нем действительней его молитв. Он обрадовался необыкновенно, узнавши, что я получил от вас письмо, будучи уверен, что вы, писавши ко мне, вспомнили и о нем и лишний раз за него помолились. Напишите ему хотя две строчки, какие скажет вам сердце ваше, и вложите их в виде особенного письмеца в письмо ко мне. Я уверен, что эти строчки придадут ему большую бодрость. Но прощайте? Бог да хранит вас! Не забывайте меня грешного.
Очень, очень вам признательный
Николай Гоголь.
В непродолжительном времени, может быть, вы получите из С.-Петербурга деньги, которые попрошу вас раздать тем из страждущих, которые больше других нуждаются. Мне бы хотелось, чтобы они пришли в руки тех, которые усерднее других молятся богу. Впрочем вы лучше моего знаете, кому следует давать. Как я жалею, что я не богат
[1157] и не могу теперь послать более!
Данилевскому А. С., 20 ноября н. ст. 1847
*
219. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ.
Ноября 20 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Письмо твое от 4 октября
* я получил. Адрес мой я тебе выставил в Неаполь (в прежнем письме), но ты это позабыл, что с нами, грешными, случается. Подтверждаю тебе вновь, что я в Неаполе и остаюсь здесь, по крайней мере, до февраля. Потом в дорогу Средиземным морем, и если только бог благословит возврат мой на Русь, не подцепит меня на дороге чума, не поглотит море, не ограбят разбойники и не доконает морская болезнь,
[1158] наконец, не задержат карантины, то в июне или в июле увидимся. Писал я: «Побеседуем денька два вместе»
*, потому что, сам знаешь, всяк из нас на этом свете — дорожный
[1159] человек, куда-нибудь да держащий путь, а потому
[1160] оставаться на ночлеге слишком долго из-за того только, что приютно и тепло и попались хорошие тюфяки,
[1161] есть уже баловство. У всякого есть дело, прикрепляющее его к какому-нибудь месту. Я же не зову тебя в Москву или в Петербур<г>, или в Неаполь, хотя <бы> мне и приятно было иметь тебя об руку. Я хотя и не имею никакой службы, собственно говоря о формальной службе, но тем не менее должен служить в несколько раз ревностнее
[1162] всякого другого. Жизнь так коротка, а я еще почти ничего не сделал из того, что мне следует сделать. В продолженьи лета мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные, углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое своими собственными глазами. А потому, как бы ни рад был прожить подоле в Киеве, но не думаю, чтобы удалось больше двух дней; столько полагаю пробыть и у матушки. Осень — в Петербурге, зиму — в Москве, если позволит, разумеется, здоровье. Если же сделается хуже — отправлюсь зимовать на юг. Теперь я должен себя холить и ухаживать за собой, как за нянькой, выбирая место, где лучше и удобнее работается, а не где веселей
[1163] проводить время. Твое намерение перебраться в Одессу, вероятно, не без основания, иначе ты не стал бы так хлопотать о том. Но это дело такое, о котором, как мне кажется, следует потолковать лично. Писать же теперь в Петербург (к кому? и о чем?) это будет трата времени и ничего больше. Мне кажется, прежде следовало бы тебе списаться с кем-нибудь в Одессе, выглядеть себе место, узнать, хорошо ли оно
[1164] и не занято ли уже кем-нибудь, и потом уже хлопотать. Покаместь советую тебе написать самому в Петербург к Плетневу, если только место по ученой части. Он лучше других может помочь здесь, тем более, что он и тебя самого знает, да и по дружбе ко мне о тебе особенно похлопочет, а я, пожалуй, прибавлю и от себя слово. Милую Ульяну Григорьевну
* благодарю много
[1165] за приписочку
* и вести. Затем обнимаю мысленно вас обоих, и бог да хранит вас!
Ваш Н. Г.
Адресуй в Неаполь, poste restante.
На обороте: Russie. Kiew. Его высокоблагородию Александру Семеновичу Данилевскому, инспектору 2-го Благородного пансиона при Первой киевской гимназии. В Киеве.
Россету А. О., 20 ноября н. ст. 1847
*
220. А. О. РОССЕТУ.
Неаполь. Ноябрь 20 <н. ст. 1847>.
Вы меня совсем позабыли, добрейший мой Аркадий Осипович. Или за то, что я до сих пор еще не благодарил вас как следует за вашу дружбу и хлопоты обо мне? Но зачем вам моя благодарность? Вы должны сами знать, что слова — дрянь, а то, что чувствуется в душе, то не выражается. Я вам угожу потом. Вы знаете, что я весь состою из будущего, в настоящем же есмь нуль. Вот отчего я так бываю нагл в своих требованиях от друзей, забираю у них всё, занимаю в долг и не плачу̀! Если только бог поможет, снабдя меня небольшим здоровьем еще на несколько лет, то всё будет выплачено. Всё смекнуто, соображено, замотано на ус и зарублено на стенке. Ни одно из суждений не пропущено и критики от здравых до не совсем здравых и самых нелепых были прочитаны недаром. Словом, вижу самыми хладнокровными глазами, что дело может пойти хорошо. А бы все-таки не оставляйте меня. Всякая строчка, которая показывает мне какую-нибудь сторону нашего общества, сторону
[1166] русского или полурусского человека, — для меня сущая драгоценность. Не могу вам даже и объяснить, как всё это меня возбуждает, как светит и подымает на деятельность дух. Жизнь ведь перед вами все-таки движется, и люди проходят какие бы то ни было. Покуда не вглядишься в них пристально, они, кажется, не сто̀ят наблюдения, а как вглядишься — станет открываться с каждым днем больше и больше вещей, поражающих наблюдателя души человеческой. Не позабывайте же меня. Уведомляйте меня хотя в нескольких строчках, в каких новых видах обнаруживается ныне гадость и достоинство человека на Руси. А остальные номера и книжки журналов все-таки пришлите мне в Неаполь. Я виделся с графиней Нессельрод, которая была очень добра ко мне в Остенде и, вероятно, не откажется пособить, если бы курьеры стали отказывать<ся> брать пакеты. Впрочем,
[1167] только в этом году на вас навьючена эта комиссия. Журналы на 1848 год (если бог даст) надеюсь читать
[1168] в России. В том же году надеюсь обнять и вас самих, а до того времени остаюсь очень вас любящий
Н. Г.
До февраля я ни в каком случае не выезжаю из Неаполя.
На обороте: Аркадию Осиповичу Россети. В С. П. Бурге. У Пантелеймона. В доме Быкова.
Смирновой А. О., 20 ноября н. ст. 1847
*
221. А. О. СМИРНОВОЙ.
Ноября 20 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Наконец от вас письмецо
*, добрая моя! Благодарю вас, милый друг, за ваши молитвы и всегдашнюю память. Я очень понимаю, что если я живу на свете и всё обращается мне в добро, то, верно, это делается силою молитв людей, любящих меня Я теперь в Неаполе, затем, что здесь мне как-то покойнее и отсюда я ближе к выгрузке на корабль.
[1169] Думаю пуститься в феврале. Но если слишком будет бурно, что (по словам моряков) случается особенно в феврале, то отложу до весны. Прежде у меня было в мысли говеть [и] быть во время пасхи в Иерусалиме, потом побывать
[1170] во всех местах, ознаменованных святыми событиями. Теперь ничего другого не хочется, как только поклониться в тишине святому гробу, принеся на нем благодарность за всё, со мной случившееся,
[1171] испросить сил и мужества на свое дело и потом возвратиться прямо в Россию. Прошу вас, добрый друг, попросить всех умеющих молиться — помолиться о моем благополучном возврате. О вас я постараюсь молиться, как сумею. Но, признаюсь вам, молитвы мои так черствы! Я прежде думал, что я лучше молюсь, что я почти умею молиться временами. Но теперь вижу, что если не захочет сам тот, которому молишься, никак нельзя помолиться. Но как бы то ни было, я произнесу мои слова, как бы ни были они бессильны, как бы ни было черство на душе и как бы ни был неповоротлив ленивый, грубый язык. Я попрошу, кого встречу из умеющих. А вы успокойтесь, моя страдалица. Сложите тихо руки крестом, как младенец, и предайтесь доверчиво воле того, кто посылает вам страданье. Страданья эти только затем, чтобы выработалась получше душа ваша, и когда это совершится, они потом удалятся. Так как вас всё еще занимает (судя по письму вашему) судьба моей книги, то я вам скажу еще раз:
[1172] не имейте ничего противу тех, которые против нее. Говорю вам искренно, что они мои благодетели. Без них я бы никогда не осмотрелся пристально вокруг себя, не взвесил самого себя и не созрел бы для моего труда. Ничего не бывает без смысла у бога. И я очень благодарю бога за то, что допустил явиться моей книге в свет, а с тем вместе допустил вооружиться
[1173] против нее. Но довольно.
Напишите мне сколько-нибудь об образе жизни своей и об образе жизни тех, которые вас окружают теперь. Хоть маленький листочек из вашего дневника! В Остенде я виделся с графиней Вьельгорской и ее дочерью, умницей Анной Михайловной. Море им помогло обоим. Там же я видел графиню Нессельрод и Мухановых. Разумеется, была речь и о вас, они вас все любят. Затем бог да хранит вас. Прощайте и пишите, адресуя в poste restante.
Весь ваш Н. Г.
На обороте: Kalouga. Russie. Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. В Калуге.
Шевыреву С. П., 2 декабря н. ст. 1847
*
222. С. П. ШЕВЫРЕВУ.
Неаполь. Декабря 2 <н. ст. 1847>.
Наконец от тебя письмо
*. Благодарю очень за вести. В них всё мне было любопытно. Весьма жалею, если моим письмом огорчил моего доброго Сергея Тимофеевича Аксакова
*. Но что делать? Ты видишь, что я именно уже как бы рожден на то, чтобы огорчать тех, которые меня наибольше любят. Уговор ведь у нас был — писать всё, что ни есть на душе. Я писал, что в ней было. В письмах С<ергея> Т<имофеевича> было тоже не мало того, от которого бы другой огорчился. Но зачем же один я только не вправе огорчаться ничем, а прочие вправе огорчаться? Слово размолвка напрасно ты употребил. Храни бог от размолвки даже с людьми, менее мне близкими, чем Аксаков! Что я меньше любил Аксаковых, чем они меня, это совершенная правда, и зачем мне это скрывать? Но дело в том, что я теперь больше люблю всё то, что достойно любви, чем когда-либо прежде; стало быть, неминуемо должно быть, что и любовь моя к друзьям моим стала большею, чем когда-либо прежде. Это также правда, и ее ты передай Сергею Тимофеевичу, если только он действительно на меня в неудовольствии. Но довольно об этом.
Замечание твое, что мои нервы страдают именно от климата неаполитанского, я не думаю, чтоб было справедливо; по крайней мере, я здесь чувствую себя не только лучше, чем в Германии, но даже, чем в Риме. Впрочем, попробую прожить в России. Очень был бы рад и почел бы за особенную милость божию, если б климат наш пришелся мне теперь впору. Я очень соскучился по России и жажду с нетерпением услышать вокруг себя русскую речь. А тебя прошу заблаговременно отмечать для меня на особенной записочке всё то, что, по твоему мнению, мне нужно видеть и слышать, равно как и имена всех тех людей, с которыми мне следует познакомиться. Твой слепец, о котором ты упоминаешь
*, должен быть для меня очень потребный человек. Мне теперь особенно будут нужны беседы с теми людьми, которые могут подать мне сведения верные и близкие обо всех сословиях вообще, и особенно низших. Пожалуйста, не забывай также отмечать и всякие книжки, выходящие по этой части. Снегирева я получил
*; дивлюсь, как этого человека разбрасывает во все стороны! По дороге он никак не может идти, но, точно с похмелья, и вправо, и влево, повторяя несколько раз одно и то же. Нужно иметь четыре головы, чтобы его читать. Даже эту малую толику, которую он собрал в своей книге, трудно увидеть из его же книги. Летописи также получил и благодарю очень за всё это.
На замечанье твое, что «Мертвые души» разойдутся вдруг, если явится второй том, и что все его ждут, скажу то, что это совершенная правда; но дело в том, что написать второй <том> совсем не безделица. Если ж иным кажется это дело довольно легким, то, пожалуй, пусть соберутся да и напишут его сами, совокупясь вместе, а я посмотрю, что из этого выйдет. Мне нужно будет очень много посмотреть в России самолично вещей, прежде чем приступить ко второму тому. Теперь уже стыдно будет дать промах. Ты видишь (или, по крайней мере, должен видеть более прочих), что предмет не безделица и что беда, не будучи вполне готовым и состроившимся, приняться за это дело. Сделавши это дело хорошо, можно принести им большую пользу; сделавши же дурно, можно принести вред. Если и нынешняя моя книга, «Переписка» (по мнению даже неглупых людей и приятелей моих), способна распространить ложь и безнравственность
* и имеет свойство увлечь, то сам посуди, во сколько раз больше я могу увлечь и распространить ложь, если выступлю на сцену с моими живыми образами. Тут ведь я буду посильнее, чем в «Переписке». Там можно было разбить меня впух и Павлову
*, и барону Розену
*, а здесь вряд ли и Павловым, и всяким прочим литературным рыцарям и наездникам будет под силу со мной потягаться. Словом, на все эти ребяческие ожидания и требования 2 тома глядеть нечего. Ведь мне же никто не хотел помочь в этом самом деле, которого ждет! Я не могу ни от кого добиться записок его жизни. Записки современника, или, лучше, воспоминанья прежней жизни, с окруженьем всех лиц, с которыми была в соприкосновении его жизнь, для меня вещь бесценная. Если б мне удалось прочесть биографию хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор, т. е. до текущего года, мне бы объяснились многие пункты, меня затрудняющие. Но довольно обо всем этом. Бог милостив, и у него всё возможно. Может быть, мне будет дано здоровье, силы и возможность не полагаться ни на кого, высмотреть всё самому.
Я еще остаюсь в Неаполе до половины февраля, а в феврале думаю сесть на корабль, хотя, признаюсь, по малодушию моему сильно боюсь моря. Я страдаю ужасно от морской болезни, а пути почти одиннадцать дней, включая туда остановки по одному дню в Мальте, Александрии и Афинах. Со мной ни души: всё, что и собиралось прежде в Иерусалим, отложило поездку. Погодин даже не отвечал мне на мой запрос: едет ли он или нет в этом году? А потому я думаю, что он не едет. Признаюсь, часто даже находит на меня мысль: зачем я поеду теперь в Иерусалим? Прежде я был, по крайней мере, в заблуждении насчет самого себя. Я думал, что я хоть немного лучше того, что я семь. Я думал, что я подвинулся ближе к тому делу, за которым ехал в Иерусалим, я думал, что молитвы мои что-нибудь будут значить у бога, если только помолятся мои земляки, люди той же земли, чтобы значили что-нибудь мои молитвы. Теперь думаю: не будет ли оскорблением святыни мой приезд и поклоненье мое? Если бы богу было угодно мое путешествие, возгорелось бы в груди моей и желание сильнее, и всё бы меня тянуло туда, и не посмотрел бы я на трудности пути. Но в груди моей равнодушно и черство, и меня устрашает мысль о затруднениях.
Вот какая мысль приходит мне часто на ум, а прежде она не приходила. Не показывай, пожалуйста, никому этой странички моего письма; покажи разве одной только старушке Над<ежде> Ник<олаевне> Шереметевой, если она будет обо мне спрашивать: она обо мне помолится в простоте сердца. Прочие будут выводить из этого всякие заключения и умничать…
Иванову А. А., 5 декабря н. ст. 1847
*
223. А. А. ИВАНОВУ.
Декабрь 5 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Давно уже я о вас не имею никаких, вестей, Александр Андреевич. Пожалуста, уведомляйте меня от времени до времени о себе, о том, что делается, как в вас, так и около вас. Не опасайтесь от меня жестких писем, я их теперь даже и не сумею написать, ибо вижу,
[1174] что если и нужно кого попрекать, так это больше себя, а не другого. Я живу в Неаполе довольно уединенно и мирно, несмотря на то, что живу в трактире. Как-то лень искать квартир, и я день за днем остаюсь
[1175] в Hôtel de Rome. С Софьей Петровной
* вижусь довольно часто. Полагаю прожить здесь до половины февраля, а в половине февраля сажусь на корабль с тем, чтобы пуститься в Иерусалим, а оттуда в Россию. Если встретите кого-нибудь из моих знакомых, приехавших в Рим, которые бы пожелали со мной видеться, то скажите им, что от их воли — заглянуть в Неаполь.
[1176] Узнайте, не отправляется ли кто также в Иерусалим около этого времени; в таком случае дайте ему мой адрес. Мне очень будет приятно иметь попутчика-земляка. Передайте при сем прилага<емое> письмецо Моллеру и будьте бодры духом и здоровы.
Н. Г.
Адресуйте в Hôtel de Rome.
Не отправляется ли на Восток кто-нибудь из художников-архитекторов? Ему бы со мною было выгодно, притом и издержек меньше.
На обороте: Rome. Al signore signore Alessandro Iwanoff (Russo). Александру Андреевичу Иванову. Roma. Via Condotti. Caffe Greco. Vicina alla piazza di Spagna.
Погодину М. П., 7 декабря н. ст. 1847
*
224. М. П. ПОГОДИНУ.
Декабря 7 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Что же ты, добрый мой, замолчал опять? Остановило ли тебя просто нехотенье
[1177] писать, неименье
[1178] потребности высказывать настоящее состояние твоего духа или оскорбило тебя какое-нибудь выраженье письма моего? Но мало ли чего бывает в словах наших? Мы ими беспрестанно оскорбляем друг друга, даже и не примечая того. Что нам глядеть на слова? Будем писать по-прежнему, как обещали, и станем прощать вперед всякое оскорбление. Мне очень многих случилось оскорбить на веку. Если мне не станут прощать близкие и великодушные, как же тогда простят далекие и малодушные? Чем далее,
[1179] тем более вижу, как я много оскорбил тебя; могу сказать, что только теперь чувствую величину
[1180] этого оскорбления, а прежде и в минуту, когда я нанес это публичное оскорбление тебе, я вовсе его не чувствовал, я даже думал, что я поступаю так, как следовало мне. Странное, однако ж, дело, я не чувствую, однако ж, ни стыда, ни раскаяния. Я только люблю тебя больше, именно от<того>, что чувствую себя неправым перед тобою, точно как бы мне теперь хочется любить только тех, кто великодушнее меня. Твердое ли убеждение в том, что нет вещи неисправимой, и гордая надежда на силы, которые подаст мне бог исправить промахи мои, — что бы то ни было, только я гляжу с каким-то бесстыдством в глаза всем тем, которых я оскорбил, а в том числе и тебе. Но довольно об этом. Пожалуста, напиши мне хоть несколько строчек о себе.
[1181] Возьмись за перо, даже хоть и нет расположения, мне теперь очень нужны письма близких мне, Вспомни, что я их долго
[1182] буду не получать, если выеду
[1183] в дорогу. Пиши, не дожидаясь моих ответов, до самого февраля месяца. Пиши всякий раз, когда захочется тебе отвесть душу или станет тяжело. Не стыдись и малодушия твоего, поведай и его, если оно найдет на тебя. Ты скажешь дело знающему человеку. Малодушнее меня, я думаю, нет в мире человека, несмотря на то, что есть действительно
[1184] способность быть великодушным. Но довольно. Жду с нетерпением о тебе известий. О себе скажу только то, что покаместь здоровьем слава богу. Много, много произошло всякого рода вещей, явлений в моем внутреннем мире, и всё божьей милостью обратилось в душевное добро и в предмет созданий точно художественных, если только даст бог силы физические совершить то, что уже вызрело в душе и в уме. Я не сомневаюсь, что также и в тебе совершилось почти то же
[1185] или, по крайней мере, похоже<е>. Мне очень теперь хочется ехать в Россию, но замирает малодушный дух мой при одной мысли о том, какой длинный мне предстоит переезд, и всё почти морем, которого я не в силах выносить и от которого страдаю ужасно. Не ехать же в Иерусалим как-то стало даже совестно. Если нет внутреннего желанья, так сильного, как прежде, то все-таки следует хотя поблагодарить за всё случившееся, потому что случилось многое из того, что, я думал, без Иерусалима не случится: дух освежило, и силы
[1186] обновились… Но прощай до следующего письма.
Твой <Г>.
Адресуй в Неаполь, poste restante.
На обороте: Moscou. Russie. Его высокородию Миха<и>лу Петровичу Погодину. В Москве. На Девичьем поле. В собственном доме.
Шереметевой Н. Н., конец ноября — начало декабря н. ст. 1847
*
225. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.
<Конец ноября-начало декабря н. ст. 1847>. Неаполь.
Я виноват перед вами, добрый друг Надежда Николаевна. В оправданье вам ничего не могу другого сказать, кроме того, что «просто не писалось». Бывают такие времена, когда не пишется. О том, что далеко от души, говорить не хочется, о том же, что близко душе, говорить не можется, и пребываешь в молчаньи, сам не зная отчего. Я теперь в Неаполе; приехал сюда затем, чтобы быть отсюда ближе к отъезду в Иерусалим. Определил даже себе отъезд в феврале, и при всем том нахожусь в странном состоянии
*, как бы не знаю сам, еду ли я или нет. Я думал, что желанье мое ехать будет сильней и сильней с каждым днем, и я буду так полон этою мыслью, что не погляжу ни на какие трудности в пути. Вышло не так. Я малодушнее, чем я думал, меня всё страшит. Может быть, это происходит просто от нерв. Отправляться мне приходится совершенно одному; товарища и человека, который бы поддержал меня в минуты скорби, со мною нет, и те, которые было располагали в этом году ехать, замолкли. Отправляться мне приходится во время, когда на море бывают непогоды, <а> я бываю сильно болен морскою болезнью даже и во время малейшего колебанья. Всё это часто смущает бедный дух мой и смущает, разумеется, оттого, что бессильно мое рвенье и слаба моя вера. Если бы вера моя была сильна и желанье моё жарко, я бы благодарил бога за то, что мне приходится ехать одному и что самые трудности и минуты опасные заставят меня сильней прибегнуть к его помощи и вспомнить о нем лучше, чем как привык вспоминать о нем человек в обыкновенные и спокойные дни жизни. В последний год или, лучше, в последнюю половину года, произошло несколько перемен в душе моей. Я обсмотрелся больше на самого себя и увидел, что я еще ученик во всем, даже и в том, в чем, казалось, имел право считать себя уже выучившимся и знающим. Это меня много смирило, вооружило большей осторожностью и недоверчивостью к себе и с тем вместе как бы охладило меня и в том, в чем бы я никогда не хотел охлаждаться. О, молитесь, мой добрый друг, чтобы росой божественной благодати оросилась моя холодная душа, чтобы твердая надежда в бога воздвигнула бы во мне всё, и я бы окреп, как мне нужно, затем, чтобы ничего не бояться, кроме бога. Молитесь, прошу вас, так крепко обо мне, как никогда не молились прежде. Я буду писать к вам еще, я хочу писать к вам теперь чаще, чем прежде. Бог да наградит вас за ваши молитвы обо мне и в сей и в будущей жизни.
Весь обязанный вам Н. Г.
Гоголь М. И., 12 декабря н. ст. 1847
*
226. М. И. ГОГОЛЬ.
Неаполь. Декабрь
[1187] 12 <н. ст. 1847>.
Очень давно я уже не получал от вас писем и не знаю, что с вами делается. Если вам некогда, почему же сестры не пишут? Уведомляю вас, что я остаюсь в Неаполе до февраля месяца. А в феврале думаю двинуться в путь, если бог благословит его. Дорога мне предстоит не малая, езда почти всё морем, на котором я обыкновенно страдаю сильно от морской болезни. Притом на Востоке не мало затруднений всяких,
[1188] словом — много всего того, что заставляет человека покрепче помолиться. А потому прошу и вас молиться обо мне усерднее, чем когда-либо прежде, во всё то время, покуда я буду в дороге. И если я возвращусь к вам, то считайте не иначе, как великой милостью божией. Я так мало заслужил того, чтобы жизнь моя хранима была ангелами от всякого зла (по крайней мере, мне так временами кажется, в те минуты, когда гордость, всегда
[1189] сопровождающая человека, отступает от него)… Как бы то ни было, но я прошу вас теперь всех молиться обо мне крепко, как только можете. На это письмо вы еще можете написать ответ. Если не будете откладывать и отправите его тот же час, то оно меня застанет еще в Неаполе. Затем бог да хранит вас всех! Обнимаю вас мысленно.
Н. Г.
На обороте: Russie. Poltava. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь. В Полтаве. Оттуда в д<еревню> Василевку.
Гоголь А. В., около 12 декабря н. ст. 1847
*
227. А. В. ГОГОЛЬ.
<Около 12 декабря н. ст. 1847. Неаполь.>
От Шевырева ты получишь несколько книг, которые ты должна будешь прочесть вместе с племянником, потому что они собственно для него. Но я бы хотел, чтобы ты их прочитала тоже. Они могут и тебя несколько навести на то, что именно нужно знать тому, кто бы захотел бы истинно честно служить земле своей. Тебе это нужно,
[1190] чтобы уметь внушить своему племяннику желание любить Россию и желанье знать ее. Прочитай особенно книгу самого Шевырева «Чтения русской словесности». Они тебя введут глубже в этот предмет, чем племянника, потому что он еще дитя, и ты будешь
[1191] потом в силах истолковать ему многое, чего он сам не поймет. Старайся также внушить ему, что на всяком месте можно исполнять свято долг свой, и нет в мире места, которое бы можно назвать было презренным. Всякое место может быть облагорожено, если будет на него благородный человек. Между
*[1192] книгами одна будет Гуфланда «О жизни человеческой», ты ее передай Ольге
*. Это ее книга, так же, как и прочие духовного содержания. Пожалуста, почаще экзаменуй племянника в тех науках, которые он учит в гимназии. Заставляй еще почаще изъяснять тебе, в чем именно состоит такая-то и такая наука и что в ней содержится. Проси его слушать повнимательнее преподавателей, чтобы пересказать потом тебе, уверь его, что ты многому и сама хочешь поучиться у него. Тебе это удастся, я знаю. Тогда тебе лучше откроется, что он такое и к чему именно есть у него способности. Старайся также доказать ему, что тот, кто желает учиться и быть полезным земле своей, тот сумеет научиться и у профессора не очень умного, а кто не имеет этого желанья, тот не научится ничему и у наиумнейшего учителя. Чтобы он не научился не радеть и о самой науке из-за того только, что учитель не совсем хорош. Но чтобы чувствовал, что тогда еще больше нужно работать самому, когда учитель не так хорош. Но довольно. Напиши обо всем, что тебе придет в ум по поводу этого письма.
На обороте: Сестре Анне Васильевне Гоголь.
Константиновскому М. А., 12 декабря н. ст. 1847
*
228. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ.
Неаполь. Декабря 12 <н. ст. 1847>.
При этом письмеце вы получите, почтеннейший и добрейший Матвей Александрович, 100 рублей серебром. Половину этих денег прошу вас убедительно раздать бедным, то есть беднейшим, какие вам встретятся, прося их, чтобы помолились они о здоровьи душевном и телесном того, который от искреннего желания помочь дал им эти деньги. Другую же половину, то есть остальные 50 рублей, разделить надвое: 25 рублей назначено на три молебна о моем путешествии и благополучном возвращении в Россию, которые умоляю вас отслужить в продолжение великого поста и после пасхи, как вам удобнее. 25 рублей остальные оставьте покуда у себя, издерживая из них только на те письма, которые вы писали или будете писать ко мне, равно как и те, которые получаете от меня и будете получать. Я вас ввел в издержки, потому что уже такое постановление: с тех не берут за письма, которые находятся за границей, за всё платят вдвойне те, которые остаются в России. Оттого и упала на вас одного тягость.
[1193] Еще раз прошу вас помолиться о благополучном путешествии моем и возвращении на родину, в Россию, в благодатном и угодном богу состояньи душевном.
От всей души признательный вам за молитвы и добрые советы
Николай Гоголь.
Если вам придет добрая мысль написать ко мне, то адресуйте в Неаполь, poste restante, Николаю Васильевичу Гоголю. Я еще до февраля остаюсь.
Плетневу П. А., 12 декабря н. ст. 1847
*
229. П. А. ПЛЕТНЕВУ.
Неаполь. Декабря 12 <н. ст. 1847>.
Я думал, что по приезде в Неаполь найду от тебя письмо. Но вот уже скоро два месяца минет, как я здесь, а от тебя ни строчки, ни словечка. Что с тобой? Пожалуста, не томи меня молчаньем и откликнись. Мне теперь так нужны письма близких, самых близких друзей! Если я не получу до времени моего отъезда от тебя письма и дружеского напутствия в дорогу, мне будет очень грустно: предстоящая дорога не легка. Я стражду сильно, когда бываю на море, а моря мне придется
[1194] много. Я один; со мной нет никого, кто бы поддержал меня в пути в мои малодушные минуты, равно как и в минуты бессилья моего телесного. Если даже и письменного ободренья не пошлет мне близкая душа
[1195] — эго будет жестоко. Ради бога, не медли и напиши не один раз, но
[1196] два и три. Если, даст бог, мы увидимся
[1197] в наступающем 1848 году,
[1198] — поблагодарю за всё лично. До февраля я буду еще здесь. Адресуй в Неаполь,
[1199] poste restante. А с тех же пор, то есть от половины февраля нового штиля, адресуй в Константинополь, на имя нашего посланника Титова
*. Денег посылать не нужно. Если не обойдусь с своими, то могу в Константинополе прибегнуть к займу.
[1200] Свидетельством о жизни, при сем прилагаемым, вытребуй следуемые мне деньги в сто (100) рублей серебром отправь в скорейшем, как можно, времени в город Ржев (Тверской губернии) тамошнему протоиерею Матвею Александровичу для передачи кому следует, присоединив при сем прилагаемое письмо, а остальные присовокупи к прежним. Будь здоров и, ради бога, напиши ответ.
Весь твой Г.
На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Ректору императорск<ого> СПБ. университета, его превосходительству Петру Александровичу Плетневу. В СПБурге. В университете, на В<асильевском> о<строве>.
Иванову А. А., 14 декабря н. ст. 1847;
*
230. А. А. ИВАНОВУ.
Неаполь. Декабр<я> 14 <н. ст. 1847>.
Благодарю вас за письмецо
*, несмотря на то, что в нем и немного говорите о себе самом. Бодритесь, крепитесь! Вот всё, что должен говорить на этой страждущей земле человек человеку! А потому, вероятно, и я сказал бы вам эти же самые слова, если бы вы что-нибудь написали о вашем состояньи душевном. Итак, вы правы, что умолчали. Софья Петровна
* с братом своим графом Александром Петровичем
* хотят в конце февраля быть к вам в Рим и, без сомнения, вас утешат и успокоят, сколько смогут. Но помните, что ни на кого в мире нельзя возлагать надежды тому, у кого особенная дорога и путь, не похожий на путь других людей. Совершенно понять ваше положение никто не может, а потому и совершенно помочь вам никто не может в мире. Как вы до сих пор не можете понять хорошенько, что вам без бога — ни до порога, что и вставая, и ложась вы должны молиться, чтобы день ваш и наступил и прошел благополучно, без
[1201] помехи, чтобы бог дал вам сил, даже если и случится помешательство, не возмутиться оттого. Но довольно об этом. Поговорим о прочем в вашем письме. Герцена я не знаю, но слышал, что он благородный и умный человек, хотя, говорят, чересчур верит в благодатность нынешних европейских прогрессов и потому враг всякой русской старины и коренных обычаев. Напишите мне, каким он показался вам, что он делает в Риме, что говорит об искусствах и какого мнения о нынешнем политическом и гражданском состоянии Рима, о чивиках
* и о прочем. Я не знал, что вы не читали моего письма о вас
*. Я думал, что вы прочли всю мою книгу у Софьи Петровны в Неаполе. Если вы любопытны знать его, то посылаю его при сем, выдравши из книги. А книгу привезет вам Софья Петровна. Я не знаю, сделало ли мое письмо что-нибудь в вашу пользу, но, по крайней мере, в то время, когда я его писал, я был уверен,
[1202] что оно у вас нужно. Но прощайте! Уведомьте меня, сделали ли вы что-нибудь относительно того почталиона
*, о котором я вас просил в Риме перед выездом моим.
Н. Г.
На обороте: Roma. Italia. Al signore signore Alessandro Iwanoff (Russo). Александр<у> Андреев<ичу> Ивано<ву>. Roma. Via Condotti. Caffe Greco. Vicina <al> la piazza di Spagna.
Гоголь А. В., между 12 и 18 декабря н. ст. 1847
*
231. А. В. ГОГОЛЬ.
<Между 12 и 18 декабря н. ст. 1847. Неаполь.>
На письмо твое, сестра Анна Васильевна, я не отвечал, хотя был им доволен. Насчет племянника нашего скажу тебе, что мне показалось, будто в нем ни к чему нет особенной охоты. Я его совсем не спрашивал о том, в какую он хочет службу. Он — дитя и не может еще и знать даже, что такое служба, я думал
[1203] только, не вырвется ли как-нибудь в словах его любовь и охота к какому-нибудь
[1204] близкому делу, которое под рукой и о котором мальчик в его лета может иметь понятие. Но мысль
[1205] о дипломатии ни к чему не показывает наклонности.
[1206] Там большею частью праздные места и должности без занятий, куда назначаются только богатые и знатные люди, да и при том мало одного француз<ского> языка.
[1207] Нужно их знать много. Стало быть об этом нечего и думать. А ты внуши ему, по крайней мере, желанье читать побольше исторических книг и желанье узнавать собственную землю,
[1208] географию России, историю России, путешествия по России. Пусть он расспрашивает и узнает про всякое сословие в России, начиная с собственной губернии и уезда: что такое крестьяне,
[1209] на каких они условьях, сколько работают в этом месте, сколько в другом, какими работами занимаются. Что такое купцы и чем торгуют, что производит такой-то уезд
[1210] или губерния и чем промышляют в другом месте. Словом, нужно, чтобы в нем пробудилось желанье узнавать быт людей, населяющих Россию. С этими познаньями он может сделаться потом хорошим чиновником и нужным человеком государству. Ты можешь слегка приучать его к этому даже в деревне Васильевке. Например, в первую ярманку, какая случится у вас, вели ему высмотреть
[1211] хорошенько, каких товаров больше и каких меньше, и записать это на бумажке, скажи, что это для меня.
[1212] Потом пусть запишет, откуда и с каких мест больше привезли товаров и чьи люди больше торгуют и больше привозят. Это заставит его и переспросить, и поразговориться со многими торговцами. А потом может таким образом и в Полтаве замечать многое. Нужно, чтобы он не пропускал ничего без наблюдательности. Если в нем пробудится наблюдательность всего, что ни окружает, тогда из него выйдет человек, без этого же свойства он будет кругом ничто.
[1213] Вот всё, что почитаю нужным передать тебе по предмету племянника. Теперь о тебе самой лично. Мне кажется, что тебе как старшей сестре следовало бы кое-что заметить и смекнуть относительно, например, расходов, которые присылает мне Лиза.
[1214] Я не буду давать тут своих советов. Но замечу однако ж, что есть люди, которые никак не в силах удержать у себя денег, хотя и не тратят их попустому; если у них в кассе завелась копейка, уже они неспокойны и думают, как бы пристроить
[1215] поскорее эту копейку. Триста рублей у них будет, например, в этот месяц в приходе — все триста издержат до последней копейки. Тысяча рублей будет в приходе вся тысяча также издержится. Как иногда не подумать:
[1216] ну да если бы не тысяча, а триста рублей только я получила в этом месяце, ведь я бы была без целых семисот рублей, стало быть эти семьсот могут быть и не издержаны,
[1217] хотя, конечно, я лишусь многих нужных вещей. Мне, например (я говорю о себе), если приходится уплочивать большую сумму в конце года, я употребляю уже все силы, чтобы во всяком месяце от расхода было в остатке хотя четверть прихода, и этих денег
[1218] ни за что не трачу, хоть будь наинужнейшая вещь. Но у вас тоже как только явятся деньги, сейчас давай думать, куда бы их тот же час пристроить. Никто никак не вытерпит, чтобы они просто полежали. Я, например, послал маминьке
* и сказал, чтобы тысячу из этих денег отложить на уплату податей. Маминька давай думать тот же час, куды бы деть эти деньги, и придумала их наместо уплаты податей на церковь. Новая экстренная и непредвиденная издержка! Давай сделать каменный пол в церкви. Эти вещи хорошо делать уже тогда, <когда> необходимейшее сделано. О церкви, конечно, прежде всего следует подумать, но о каменном ли помосте
[1219] речь? Прихожане могут помолиться и на деревянном. Вопрос, как они молятся и умеют ли молиться, об этом прежде следует хлопотать. Помощь бедному — другое дело. Иоанн Златоуст велит для этого продавать даже и утвари церковные. Упоминаю об этом для того, чтобы показать тебе делом, как часто
[1220] случается вам издерживать на то, на что уже можно только потом издерживаться, когда уже самое необходимейшее сделано. Например, вас три хозяйки в доме и с маминькой четыре. И вы, уже не говоря о том, что не в силах управиться одни в имении, в котором не больше двухсот душ, вы не в силах управиться в собственном дворе и доме. Нужно
[1221] было нанимать домоводку и платить ей триста пятьдесят рублей в год. Это не бездельная сумма.
[1222] Подобная сумма в мое время платилась только управителю, который целый <день> был в поле и таскался при работах с мужиками, да и от этой суммы охала васильевская экономия. Как же в самом деле этак жить? Поступая в таком смысле и духе, вечно будешь в нужде, хотя бы я вдвое получал больше денег. Пожалуста, не принимай это за упрек, но обдумай сама хорошенько и сообрази. Не забывай, что маминька тебя любит, что ты можешь иметь на нее влияние и можешь остановить от иного. Скажи Ольге, что я к ней буду писать
* и пришлю ей несколько денег на раздачу бедным и на отслуженье нескольких молебней о моем благополучном путешествии и возвращении в Россию. Затем прощай, обнимаю тебя.
Твой брат.
На обороте: Сестре Анне Васильевне.
Шевыреву С. П., 18 декабря н. ст. 1847
*
232. С. П. ШЕВЫРЕВУ.
Декабря 18 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Письмо мое от 2 декабря ты уже, без сомнен<ия>, получил. Хочется еще поговорить с тобой. Я прочел вторую книжку твоих лекций
*. Она еще значительней первой, это ты чувствуешь, вероятно, и сам. В ней ощутительней и ближе показывается читателю дело. Но и в ней проглядывает поспешность поделиться с читателем всем, даже и тем, что еще для самого себя видится несколько в отдаленной перспективе — общий порок всех, идущих вперед людей! Что для себя еще перспектива, пусть и останется в себе. Говорить нужно только о том, к чему уже пришел совершенно. Увы! я узнал это на опыте. Еще, мне кажется, не нужно читателю говорить
[1223] вперед о всей огромности того горизонта, который намерен захватить своею книгою. Лучше высказать ему словесно скромнейшее и более частное намерение, а книга пусть ему сама собой обнаружит этот горизонт.
[1224] Мне кажется, можно было не говорить вперед: «Я хочу показать всего русского человека в литературе», разве прибавивши: «насколько он в ней выразился». А, вместо того, просто раскрыть своей книгой действительно всего русского человека, как ты, вероятно, и сделаешь, но что не всякий может покуда смекнуть даже из тех, кому нравится твоя книга. Ты не можешь себе представить, как сердит всякого человека, не дошедшего до нашей точки зрения, похвальба открыть то, что ему еще не открыто и чье существование, разумеется, он должен отвергать, как несбыточное. Его бесит это, как бесит ложь,
[1225] проповедываемая с видом истины, и бесит еще более, когда он видит, как увлекаются другие. Увы! весь неуспех доброго дела от нас, и всему виноваты мы сами. Как трудно умерить себя! Как трудно сделать так, чтобы в твореньи нашем дело выступало само и говорило собою, а не слова наши говорили о деле! Как трудно также уберечься от этих двух-трех выходок, которые проскользнут где-нибудь в книге, на которые упершись, читатель уже подымает войну противу всей книги! А человек так всегда готов, выражаясь не совсем опрятной пословицей: «рассердясь на вши, да всю шубу в печь!» Мне особенно понравилось, что ты развил в своей книге мысль о безличности наших первоначальных писателей, умевших всегда позабыть о себе. По прочтении твоей книги передо мною обнаружилось еще более мое собственное безрассудство в моей «Переписке с друз<ьями>».
[1226] Я уже давно питал мысль — выставить на вид свою личность. Я думал, что если не пощажу самого себя и выставлю на вид все человеческие свои слабости и пороки и процесс, каким образом я их побеждал в себе и избавлялся от них,
[1227] то этим придам духу другому не пощадить также самого себя. Я совершенно упустил из виду то, что это имело бы успех только в таком случае, если бы я сам был похож на других людей, то есть на большинство других людей. Но выставить себя в образец человеку, не похожему на других, оригинальному уже вследствие оригинальных даров и способностей, ему данных, это невозможно даже и тогда, если бы такой человек и действительно почувствовал возможность
[1228] достигать
[1229] того, как быть на всяком поприще тем, чем повелел быть человеку сам богочеловек. Я спутал и сбил всех. Поэтические движения, впрочем, сродные всем поэтам, все-таки прорвались и показались в виде чудовищной гордости, несовместимой никак с тем смиреньем, которое отыскивал читатель на другой странице, и ни один человек не стал на ту надлежащую точку, с которой следовало глядеть на эту загадочную книгу. Гляжу на всё, дивлюсь до сих пор и думаю только о том, каким бы образом я мог прийти в мое нынешнее состояние без этой публичной оплеухи, которою я попотчевал самого себя в виду всего русского царства. Только теперь чувствую силу того, что говоришь в книге твоей
[1230] о личности писателя. Прежде я бы не понял и долго бы из-за моих героев
[1231] показывал бы непережеванного себя, не замечая и сам того. Напиши мне, пожалуста, как идет в продаже твоя книга и сколько экземпляров
[1232] было напечатано. Затем к тебе просьба вот какая. Пошли из моих денег, выручаемых за «Мер<твые> души», сто рублей ассигнациями, при следуемом здесь письмеце
*, сестре Ольге, если можно, не откладывая времени. А на другие сто рублей ассигнациями накупи книг такого рода, которые могли бы отрока,
[1233] вступающего в юношеский возраст, познакомить сколько-нибудь с Россиею (отрока лет тринадцати), как-то: путешествия по России, история России и все такие книги, которые без скуки могут познакомить собственно со статистикой России и бытом в ней живущего народа, всех сословий. Я не знаю и не могу теперь припомнить, что у нас выходило хорошего по этой части. Но нельзя, чтобы не вышло чего-нибудь в последние года, где бы посущественней и поближе показывалось внутреннее состояние государства
[1234] и что могло бы легко и с интересом читаться детьми.
[1235] Начни тем, что купи у самого себя лекции русской литературы, вышедшие доселе выпуски
*, и записки твоего путешествия
*, если только они выйдут (я жду их
[1236] с большим аппетитом: мне кажется, что эта книга будет больше для меня, чем для всякого другого).
[1237] Купивши все такие книги, уложи их в ящик и отправь в Полтаву на имя сестры моей Анны.
[1238] Прости, что обременяю тебя такими скучными хлопотами и пользуюсь безгранично твоей добротой. У меня есть племянник, почти брошенный мальчик, которому получить воспитанья блестящего не удастся, но если в нем чтеньем этих книг возбудится желанье любить и знать Россию, то это всё, что я желаю; это, по-моему, лучше, чем если бы он знал языки и всякие науки. Об участи его я тогда не буду заботиться: он, верно, и сам пойдет своей дорогой и будет добрым служакой где-нибудь в незаметном уголку государства. А этого и предовольно для русского гражданина. Всё прочее может поселить только заносчивость в бедном человеке. Присоедини
[1239] к этому русский перевод Гуфланда о сохранении жизни. Он существует. Поручи книгопродавцам его отыскать. У меня есть одна сестра
*, которая воспиталась сама собою в глуши. Языка иностранного не знает. Но бог наградил ее чудным даром лечить и тело, и душу человека. С семнадцатилетнего возраста она отдала себя всю богу и бедным и умерла для всего другого в жизни. Она лечит с необыкновенным успехом всякими травами, которых целебное свойства открыла сама,
[1240] и часто молит бога, чтобы заболеть,
[1241] затем, чтобы испытать на себе самой новые придуманные ею средства.
[1242] Читать ей медицинских книг не следует; пусть ее ведет натура. Но ей нужна такая книга, которая бы дала ей ближайшее понятие вообще о природе человека, как в нем движется кровь, как переваривается пища, и прочее. Пожалуста, спроси какого-нибудь умного врача, нет ли у нас на русском такой книги, которая бы могла быть по этой части доступна простолюдину, а не какому-нибудь ученому и воспитанному человеку, в которой была бы полная и коротенькая, понятная самому дитяти анатомия человека. Если что найдется по этой части, то, пожалуста, приложи к посылке, надписавши на книге: «Ольге Васильевне», чтобы она не замешалась с другими. Еще пошли ей же лучшее, какое у нас вышло, изъяснение литургии. Ты, верно, это знаешь. Не сердись на меня, мой добрый, за мои просьбы. Не забывай меня, пиши, пиши, как можно чаще. Ради бога, пиши.
Твой Г.
При сем следует также письмецо к Серг<ею> Т<имофеевичу> Аксакову
*. Хотя я уверен, что неудовольствие его на меня прошло, но тем не менее пусть он из этих строк увидит, что совсем не нужно давать серьезного, строгого толкования многим нашим словам, которые вырываются весьма часто без расчета и намерения.
Адрес мой просто: в Неаполь, poste restante.
Если хватит денег, то, пожалуста, присовокупи к книгам новую, недавно вышедшую книгу
[1243] Иннокентия, в которой, говорят, очень хорошие поучительные слова, и книгу «Новая скрижаль»
*[1244] преосв<ященного> Вениамина. На всех таковых книгах надпиши: «Ольге Васил<ьевне> Гоголь». А весь ящик адресуй Анне Васильев<не>. Письмо же с деньгами на имя Ольги Вас<ильевны> прошу тебя отправить вперед и, если можно, не медля.
На обороте: Moscou. Russie. Профессору императорск<ого> Московского университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве. Близ Тверской. В Дегтярном переулке. В собственн<ом> доме.
Аксакову С. Т., 18 декабря н. ст. 1847
*
233. С. Т. АКСАКОВУ.
<18 декабря н. ст. 1847. Неаполь.>
Шевырев мне пишет, что в моем письме к вам было что-то для вас огорчительное, так что он даже не хотел его вам показывать, опасаясь им расстроить вас. Правда ли это, любезный друг мой? Ведь мы обещали писать друг другу все чувства и ощущения, как они есть, не скрывая ничего, хотя бы в них было и неприятное для нас. Если в письме моем нашлось кое-что занозистое и колкое, то это
[1245] ничуть не дурно. Это новые горючие вещества, подкладываемые в костер дружбы, который
[1246] без того пламенел бы лениво и вяло, что всегда почти бывает, если друзья живут вдали друг от друга. Рассудите сами, что за соус, если не поддадут к нему лучку, уксусу и даже самого перцу, — выйдет
[1247] пресное молоко. В письме моем к вам я сказал
[1248] сущую правду: я вас любил, точно, гораздо меньше, чем вы меня любили. Я был в состоянии всегда (сколько мне кажется) любить всех вообще, потому что я не был способен ни к кому питать ненависти.
[1249] Но любить кого-либо особенно, предпочтительно я мог только из интереса. Если кто-нибудь доставил мне существенную пользу и чрез него обогатилась моя голова, если он натолкнул меня на новые наблюдения или над ним самим, над его собственной душой, или над другими людьми, словом, если чрез него как-нибудь раздвинулись мои познания, я уже того человека люблю, хоть будь он и меньше достоин любви, чем другой, хоть он и меньше меня любит. Что ж делать? вы видите, какое творенье человек, у него прежде всего свой собственный интерес. Почему знать? может быть, я и вас полюбил бы несравненно больше, если бы вы сделали что-нибудь собственно для головы моей, положим, хоть бы написаньем записок жизни вашей
*, которые бы мне напоминали, каких людей следует не пропустить в моем творении и каким чертам русского характера не дать умереть в народной памяти. Но вы в этом роде ничего не сделали для меня. Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало бы полюбить вас! Кто же из нас властен над собою? и кто умеет принудить себя к чему бы то ни было?
[1250] Мне кажется, что я теперь все-таки люблю вас больше,
[1251] нежели прежде, но это потому только, что любовь моя ко всем вообще увеличилась: она должна была увеличиться, потому что это любовь во Христе. Так я уверен. А на самом деле, может быть, и это ложь, и я ничуть не умею любить лучше, чем прежде. Поэты лгут иногда
[1252] невинным образом, обманывая сами себя. Рожденные понимать многое, постигать мыслию красоту чувств и высокие явленья в душе человеческой, они часто думают,
[1253] что уже вмещают в самих себе то, что могут только несколько оценить и с некоторой живостью выставить на глаза другим, и величаются чужим, как своим собственным добром. Напишите мне что-нибудь. Письмо ваше еще застанет меня в Неаполе. Пожалуста, не глядите на то, если какая колкость слетит с пера. Что толку в пресном молоке!
Весь ваш Г.
На обороте: Сергею Тимофеевичу Аксакову.
Гоголь О. В., 18 декабря н. ст. 1847
*
234. О. В. ГОГОЛЬ.
<18 декабря н. ст. 1847. Неаполь.>
Я от тебя тоже давно не имею писем, любезная сестра моя Ольга. Отчего ты не пишешь? Ты не должна глядеть на других и брать с них пример, ты должна всегда писать ко мне. Посылаю тебе 100 рублей ассигнациями; половина из них, то есть 50 рублей, на раздачу бедным, а другая половина на отправленье в разных местах (где получше молятся) молебней о моем благополучном возвращении в Россию в здравьи и в состояньи духа, угодном богу. Молись и ты обо мне покрепче. В Москве я поручил выслать несколько книг сестре Анне, между ними будет одна о сохранении жизни человека Гуфланда.
[1254] Эта книга полезна
[1255] тебе тем, что познакомит тебя получше с натурой человека, что тебе очень нужно знать в таких случаях, когда придется лечить человека.
[1256] Затем обнимаю тебя и жду обстоятельного уведомления о получен<ии> всего этого.
Твой брат.
Я просил также Шевырева прислать тебе две-три книги духовного содержания. А покуда рекомендую также и тебе прочесть книгу самого Шевырева «Чтения русской словесности». Это очень важная и полезная книга, написанная человеком истинно верующим и любящим бога.
На обороте: Ее высокоблагородию Ольге Васильевне Гоголь. В Полтаву. А оттуда в село Васильевку.
Иванову А. А., 28 декабря н. ст. 1847
*
235. А. А. ИВАНОВУ.
Неаполь. Декабр<я> 28 <н. ст. 1847>.
Очень рад, что мое письмо о вас показалось вам удовлетворительным. Великодушью Софьи Петровны не удивляйтесь
*: я вырвал его из собственного экземпляра. Вы получите
[1257] целиком и всю книгу, которою можете даже и подтереться. Нападенья на книгу мою отчасти справедливы. Я ее выпустил весьма скоро после моего болезненного состояния, когда ни нервы, ни голова не пришли еще в надлежащий порядок. Я поторопился точно таким же образом, как любите торопиться вы, и впутался в дела
[1258] прежде, чем показал на это право свое. Нужно было не соваться прежде, чем не сделаешь свое собственное дело, и копаться около него, закрывши глаза на всё, по пословице: «Знай, сверчок, свой шесток»! Этой поспешностью я даже повредил многому тому, что хотелось защитить. Книгу вашу я отдал Колонне
*. Странная судьба бедного почтальона
*. Жаль, что вы не пишете, пострадал ли он или нет, то есть выгнан на улицу или есть у него какой-нибудь угол. Я на всякий случай написал письменное изъяснение, при сем прилагаемое, которое прошу вас вручить начальству, если только с него требуют и взыскивают убытки, а он невинен. Если он, точно, беден и ему действительно нечем жить, то возьмите у Моллера из моих денег 100 франков. Из них дайте себе два наполеона, а остальные 60 дайте ему, но в виде скуд, римскою монетою. Напрасно вы дали ему
[1259] наполеонами. Серебром, может быть, он бы не потерял. Скажите Моллеру, чтобы остальные 600 он хранил у себя до моего свиданья с ним. Если ж так случится, что меня где-нибудь на моем странствии настигнет смерть, что всё от божьей воли, то эти деньги пусть остаются в запас на помочь такому из русских художников, которому придется слишком круто и решительно будет неоткуда взять денег. Скажите также Моллеру, что я пред ним виноват: порученности его не исполнил. Впрочем, я буду к нему на днях писать. Каковы нынешние ваши обстоятельства — смущенья и заботы, я этого не знаю, но, вероятно, к смущенья и заботы
[1260] в изобилии, как у всякого очень чувствительного человека. Во всяком случае, скажу вам то, что говорю самому себе, что осталось в результате от всей моей опытности и мудрости, какие только пребывают
[1261] в моей бедной голове!
Работая свое дело, нужно твердо помнить, для кого его работаешь, имея беспрестанно в виду того, кто заказал нам работу. Работаете вы, например, для земли своей, для вознесенья искусства, необходимого для просвещения человека, но работаете потому только, что так приказал вам тот, кто дал вам все орудия для работы. Стало быть, заказыватель бог, а не кто другой. А потому его одного следует знать. Помешает ли кто-нибудь — это не моя вина, я этим не должен смущаться, если только действительно другой помешал, а не я сам себе помешал. Мне нет дела до того, кончу ли я свою картину или смерть меня застигнет на самом труде; я должен до последней минуты своей работать, не сделавши никакого упущенья с своей собственной стороны. Если бы моя картина погибла или сгорела пред моими глазами, я должен быть так же покоен, как если бы она существовала, потому что я не зевал, я трудился.
[1262] Хозяин, заказавший это, видел. Он допустил, что она сгорела. Это его воля. Он лучше меня знает, что
[1263] и для чего нужно. Только мысля таким образом, мне кажется, можно остаться покойным среди всего. Кто же не может таким образом мыслить, в том, значит, еще много есть тщеславия, самолюбия, желанья временной славы и земных суетных помышлений. И никакими средствами, покровительствами, защищениями не спасет он себя от беспокойства.
Вот весь итог посильных наблюдений,
[1264] опытности и мудрости, какие только я мог вывести
[1265] из своей жизни. Передаю его вам в виде подарка на новый наступающий <год> и душевно желаю вам всякого добра.
Ваш Н. Г.
Поклонитесь от меня Бейне
* и расспросите его, как он ехал
* из Байрута в Яффу, а из Яффы в Иерусалим. Во сколько дней? С
[1266] какими удобствами и неудобствами? Попросите его, чтобы он написал небольшую об этом записочку
*. Это будет лучше.
Всего лучше, если увидите почтальона, отправьте его прежде всего к Иордану, который умеет расспрашивать. Пусть он узнает все его обстоятельства. И если окажется, что почталион просто дурак и сам виноват, то лучше дать деньги или матери, или тому, кто его кормит.
На обороте: Roma. Italia. Al signore signore Alessandro Iwanoff (Russo). Александру Андреевичу Иванову. Roma. Caffe Greco nella via Condotti. Vicina <al>la piazza di Spagna.
Шереметевой Н. Н., конец декабря н. ст. 1847
*
236. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.
<Конец декабря н. ст. 1847. Неаполь.>
Благодарю вас, мой добрый друг, за письмецо ваше. Слова ваши и утешения такого рода, что я должен повторять их в себе ежечасно и ежеминутно. Молитесь же богу о том, да совершается во мне святая воля его, да с терпеньем, кротостью и послушаньем выношу всё, что угодно ему ниспослать, в несокрушимой и твердой вере, что только одним таким путем могу достигнуть к той цели, к которой им же повелено мне стремиться. Молитесь богу, да воспламенится дух мой весь к нему любовью безграничной, всепоглощающей, всеумиряющей и побеждающей всё, что бывает трудно победить, и да пребудет бог милостив и внимателен вечно и к вам и к вашим молитвам.
Поздравляю вас с наступающим годом. Молюсь о вас, да награждены вы будете в нем высокими внутренними наслажденьями. Помолитесь и обо мне, да награжден я буду в нем также высокими внутренними наслажде<ниями> во славу божию и в спасение душ, как других, так и моей собственной.
Весь ваш Г.
На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.
Серединскому Т. Ф., зима 1846–1847 или 1847–1848
*
237. Т. Ф. СЕРЕДИНСКОМУ.
<Зима 1846–1847 или 1847–1848 гг. Неаполь.>
Я не помню, сказал ли я вам, что молебен должен быть вместе с обедней. На всякий случай лучше вас побеспокою об этом сею запиской, прося убедительно, если для вас всё равно, начать обедню пораньше, именно в 10 часов с четвертью.
Весь ваш Н. Гоголь.
На обороте: Милостивому государю Тарасию Федоровичу Серединскому.
Деловые бумаги
Николаю I, декабрь н. ст. 1846
*
<Начало декабря н. ст. 1846. Неаполь.>
Всемилостивейший государь!
Не вознегодуйте, что дерзаю возмущать маловременный отдых ваш от многотрудных дел моей, может быть неуместной, просьбой. Еще более года суждено мне не видать моего отечества: для укрепленья моего в едва начинающем поправляться здоровьи моем потребен мне климат юга; для укрепленья же моего здравия душевного, еще более мне нужного, чем телесное, потребно мне путешествие ко святым местам, составлявшее издавна живейшее желание мое. Я осмеливаюсь просить ваше императорское величество о высочайшем повелении вашем выдать мне пашпорт на полтора года, особенный и чрезвычайный
*, в котором бы великим именем вашим склонялись все власти и начальства Востока к оказанью мне покровительства во всех тех местах, где буду проходить я. Государь! знаю, что осмеливаться вас беспокоить подобной просьбой может только один именитый, заслуженный гражданин вашего государства, а я — ничто: дворянин, незаметнейший из ряду незаметных, чиновник, начавший было служить вам и оставшийся поныне в 8 классе, писатель, едва означивший свое имя кое-какими незрелыми произведеньями. Но не я причиной ничтожности моей: десять лет тяжких недугов оторвали меня от тех трудов, к которым я порывался; десять лет тяжких внутренних страданий душевных лишили меня возможности подвизаться на полезных поприщах пред вами. Но не пропали эти годы: великой милостью бога устроено было так, чтобы совершалось в это время мое внутреннее воспитание, без которого не принесла бы пользы отечеству моя наиревностнейшая служба; великой милостью бога вложены в меня некоторые не общие другим способности, которых не следовало мне выказывать, покуда не вызреют они во мне и не воспитаются, и которыми по возвращеньи моем из святой земли я сослужу вам службу так же верно и честно, как умели служить истинно русские духом и сердцем. Тайный, твердый голос говорит мне, что не останусь я в долгу перед вами, мой царственный благодетель, великодушный спаситель уже было погибавших дней моих!
Двойными узами законного благоговения и вечной признательности сердца связанный с вами вечно
верноподданный ваш
Николай Гоголь.
Николаю I, около 16 января н. ст. 1846
*
<Около 16 января н. ст. 1847. Неаполь.>
Всемилостивейший государь!
Только после долгого обдумывания и помолившись богу, осмеливаюсь писать к вам. Вы милостивы: последний подданный вашего государства, как бы он ничтожен сам по себе ни был, но если только он находится в том затруднительном состоянии, когда недоумевают рассудить его от вас постановленные власти, имеет доступ и прибежище к вам. Я нахожусь в таком точно состоянии: я составил книгу в желании ею принести пользу моим соотечественникам и сим хотя сколько-нибудь изъявить признательность вам, государь, за ваши благодеяния и милостивое внимание ко мне. Цензура не решается пропустить из моей книги статей, касающихся должностных лиц, тех самых статей, при составлении которых я имел неотлучно перед своими глазами высшие желания души вашего императорского величества. Цензура находит, что статьи эти не вполне соответствуют цели нашего правительства; мне же кажется, что вся книга моя написана в духе самого правительства. Рассудить меня в этом деле может один тот, кто, обнимая не одну какую-нибудь часть правления, но все вместе, имеет чрез то взгляд полнее и многостороннее обыкновенных людей и кто сверх того умеет больше и лучше любить Россию, чем как ее любят другие люди; стало быть, рассудить меня может один только государь. Всякое решение, какое ни произнесут уста вашего императорского величества, будет для меня свято и непреложно. Если, благоволивши бросить взгляд на статьи мои, вы найдете в них всё сообразным с желаньями вашими, я благословлю тогда бога, давшего мне силы проразуметь не криво, а прямо высокий смысл ваших забот и помышлений. Если же признаете нужным исключить что-нибудь из них, как неприличное, происшедшее скорей от моей незрелости и от моего неуменья выражаться, чем от какого-нибудь дурного умысла, я равномерно возблагодарю бога, внушившего вам мысль вразумить меня, и облобызаю мысленно, как руку отца, вашу монаршую руку, отведшую
[1267] меня от неразумного дела. В том и другом случае с любовью к вам по гроб и за гробом остаюсь
вашего императорского величества признательный верноподданный
Николай Гоголь.
Другие редакции
Константиновскому М. А., около 9 мая н. ст. 1847
*
К № 165. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ.
<Около 9 мая н. ст. 1847. Неаполь.>
Что могу сказать вам в ответ на чистосердечное письмо ваше? Благодарность! вот первое слово, которое я должен сказать вам, хотя очень хотелось бы мне иметь от вас не такое письмо. Все слова ваши, как о евангельском значении милостыни, так и о прочем — святая истина. В них я убежден, против них не спорю, а между тем в моей книге
[1268] как бы я против этого говорил. Как изъяснить это явление? Скажу более: статью мою о театре я писал
[1269] не с тем, чтобы приохотить общество к театру, а с тем, чтобы отвадить его от развратной стороны театра, от всякого рода балетных плясавиц и множества самых странных пиес,
[1270] которые в последнее время стали кучами переводить с французского. Я хотел отвадить от этого указаньем на лучшие пиесы и напомнить в то же время авторам сочинять более нравственные и возвышающие пиесы и выразил всё это таким нелепым и неточным образом, что подал повод вам думать, что я посылаю людей в театр, а не в церковь. Храни меня бог от такой мысли! Никогда я ее не имел, даже и тогда, когда гораздо меньше чувствовал святыню великих истин. Я только думал, что нельзя отнять совершенно от общества увеселений их, но надобно так распорядиться с ними, чтобы у человека возрождалось в груди само собой желание после увеселенья идти к богу — поблагодарить его, а не идти к чорту — послужить ему. Вот была основная мысль моей статьи, которую я не сумел хорошо выразить. Скажу вам нелицемерно и откровенно, что виной множества
[1271] недостатков моей книги не столько гордость и самоослепление, сколько незрелость моя и неуменье выражаться. Я начал поздно свое воспитание, в такие годы, когда другой человек уже думает, что он воспитан. Обрадовавшись тому, что удалось победить в себе многое, я вообразил себе, что уже могу поучить и других.
[1272] Издал книгу и на ней увидел ясно, что я еще ученик. Желанье и жажда добра, а не гордость толкнули меня издать мою книгу, а как вышла моя книга, я увидел на ней же, что есть во мне и гордость, и самоослепленье, и много того, чего бы я и не увидал в себе, если бы не была издана моя книга. Эта строптивость, дерзкая замашка,
[1273] которые так оскорбили вас в моей книге, произошли тоже от другого источника.
[1274] Воспитывая себя самого суровою школой упреков и поражений и находя от них пользу существенную душе, я был не шутя одно время уверен в том, что и другим это полезно, и выразился грубо и жестко. Я позабыл, что голосом любви следует говорить, когда хочешь чему поучить других, и чем святее истина, тем смиреннее нужно быть тому, который хочет возвещать о ней. Я попался
[1275] сам в тех же самых недостатках, в которых попрекнул других. Словом, всё в этой книге обличает
[1276] невоспитанье мое. Бог дал большое именье мне со всеми угодьями и удобствами, а сам управитель далеко еще не умен так, чтобы уметь управлять им. Вот вам мой портрет! Сил много, но уменья править ими еще мало.
[1277] Может быть, от того самого, что слишком много дано сил. Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ богу. Я несколько времени оставался после этих слов в состояньи упасть духом. Но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала. Нет, есть хранящая святая сила, которая не дремлет в мире, которая направляет к хорошему даже и то, что от дурного умысла произвел человек. А книга моя не от дурного умысла. Виной было неразумие мое и самонадеянность,
[1278] меня уверившая, что я готов уже заговорить о том, о чем еще не умел умно заговорить. Зато бог и наказал меня тем, что все до единого вопиют теперь против моей книги. Но как милостиво самое его наказанье! В наказанье он мне дал почувствовать смирение: лучшее, что только можно было мне дать. Каким бы другим образом я мог бы взглянуть на самого себя, если бы не посыпались на меня градом со всех сторон упреки и обвинения? (Если бы кто увидал те жесткие письма, исполненные упреков, которые я получаю во множестве отовсюду, и если бы прочитал те статьи, которые печатаются против меня, у него, может быть, закружилась бы на время голова). Вы сами, может быть, знаете, что от людей близких и всегда с нами живущих не услышишь осуждения: за наши небольшие им услуги, иногда даже просто за одну ровность нашего характера, они уже готовы почитать нас за совершеннейшего человека. Но когда раздадутся со всех сторон крики по поводу какого-нибудь нашего публичного действия и разберут по нитке всякую речь нашу и всякое слово и когда, руководимые и личными нерасположеньями, и недоразумениями, станут открывать в нас даже и то, чего нет, тогда и сам станешь в себе искать того, чего прежде и не думал бы искать. Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха. Это я сказал где-то в письме, хотя и не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Книга моя есть точная мне оплеуха. Я не имел духу заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную. Я краснел от стыда и закрывал себе лицо руками при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился о многом. Отсутствие мест, выпущенных
[1279] цензурою и не замененных ничем другим, разрушивши связь и сделавши темным и почти бессмысленным многое, еще более увеличило ее недостатки в глазах моих. Итак, книга моя покуда полезна для меня, и это я уже считаю знаком милости божией. Что же до других, то мне всё как-то не верится, чтобы от книги моей распространился вред на них. За что богу так ужасно меня наказывать? Нет, он отклонит от меня такую страшную участь, если не ради моих бессильных и грешных молитв, то ради молитв тех, ему угождающих, которые молятся обо мне, ради молитв моей матери, которая из-за меня вся превратилась в молитву. Я собираю весьма тщательно толки о моей книге со всех сторон и отчеты о впечатлениях, ею производимых. Сколько могу судить по тем, которые доселе имею, книга моя не произвела почти никакого впечатления на тех людей, которые находятся уже в недре церкви, что весьма естественно:
[1280] кто имеет у себя дома лучший обед, тот не станет по чужим домам искать дурного. Кто добрался до родника вод, тому незачем бегать за всякими полугрязными ручьями, хотя бы и бежали они к той же реке. Из тех, которые находятся в недре церкви и точно веруют, многие даже вооружились против моей книги и стали еще бдитель<нее> на страже собственной души своей. Книга моя, напротив, несколько подействовала на тех, которые никогда не ходили и не ходят в церковь, которые даже не захотели бы и выслушать слов, если бы увидели, что вышел
[1281] поп сказать их. Если это правда и если, точно, некоторые, прочитавши мою книгу, пошли в церковь, то это уже одно может успокоить меня. Там, то есть в церкви, они найдут лучших учителей. Довольно, что занесли уже ногу на праг ее двери. О книге моей они позабудут, как позабывает о складах ученик, выучившийся читать по верхам. Причина этого явления есть та, что в книге моей есть действительно одна та правда, которую покуда заметили очень немногие. В ней есть душевное дело, исповедь непритворная такого человека, который почувствовал, что воспитанье его только что начинается
[1282] и что следует именно воспитываться тогда, когда, вышедши из школы, думаешь, что стал готовым человеком. Там есть и самый процесс такого дела, доступный даже и не христианину, несмотря на всю неточность моих слов и выражений.
[1283] Кто уже только помыслит подобно мне о том, чтобы быть лучше, тот рано или поздно встретится со Христом, увидя ясно, как день, что без него нельзя сделаться лучшим. Мне кажется, что напрасно все те люди, которые имеют дело с душой человека, не обратили внимания на эту сторону моей книги. Мне кажется, что следовало бы даже, отбросивши в сторону все оскорбляющие слова, резкие выражения и даже целиком те статьи, на которых отразились мое несовершенство, недостатки
[1284] мои, прочитать внимательно и даже несколько раз некоторые статьи, особенно те, где ум не может быть вдруг судьей и которые проверить можно только собственной душой своей. Как бы то ни было, но, если вы заметите, что книга моя произвела на кого-нибудь вредное влияние и соблазнила его, уведомьте меня, ради самого Христа, о том обстоятельно и отчетливо, не скрывая ничего. Мне нужно это знать. Бог милостив. Если он попустил меня сделать злое дело, то он же поможет и исправить его. Я положил себе долгом не писать ничего важного по тех пор, пока не поучусь лучше делу и не приобрету языка более кроткого и никого не оскорбляющего. Но некоторые необходимые объяснения на мою книгу, равно как и сознанье о том, в чем я ошибся, я должен буду сделать непременно, чтобы не соблазнились юноши и люди неопытные. Мне пришло на мысль, что, может быть, вы опасаетесь какого-нибудь влияния с моей стороны на Александра Петровича (опасенье очень естественное для вас, так его любящего!), а потому считаю долгом известить вас, что он не со мной. Я давно уже не видал его. Во время же нашего пребывания вместе разговоры у нас были совсем не о тех предметах, о которых помещены во плоти письма. Видя его тоскующую душу и безотрадные жалобы на жизнь, потерявшую для него цену, которой конца <он> ожидал с нетерпеньем, я старался склонить его взять какую-нибудь должность внутри России и взглянуть на это, как на дело христианское для спасения души своей, уверяя его, что, только делая добро другим и позабывши себя для других, можно спастись самому. К этому меня побуждала и всем свойственная любовь к земле своей. Я услышал о множестве всякого рода несправедливостей и беспорядков, происходящих ныне от начальников, не умеющих как следует взяться за это дело. Александр Петрович как человек, искушенный опытом и всякими испытаньями, мне казался теперь особенно нужным в России. Об этом я писал к нему действительно письма, которые, я не знаю почему, не попали в мою книгу и не пропущены, тогда как, по моему убеждению, они гораздо полезнее и нужнее всех помещенных. О театре и подобных тому вещах мы с ним, кроме каких-нибудь двух-трех слов, не имели разговоров. Этот предмет ни его, ни меня не мог занимать. Письмо о театре я писал, имея в виду публику, пристрастившуюся к балетам и операм, на которые тратят теперь страшные суммы, и в то же самое время имел в виду издателя журнала «Маяк», С. О. Бурачка, который, судя по статьям его, должен быть истинно почтенный человек и нелицемерно верующий, но который, однако ж, слишком горячо и без разбора напал на всех наших писателей, утверждая, что они безбожники и деисты, потому только, что они не брали в предметы христианских сюжетов. Я хотел не оскорбить издателя «Маяка», но только напомнить ему самому, как христианину, о смиреньи, вследствие которого не должен человек торопиться осуждать, и выразился так, что моими словами действительно он мог остаться обижен. Мне показалось из одного места вашего письма, как будто вы его знаете. Испросите же у него прощенья мне;
[1285] я бы и сам испросил, если бы знал, куды писать к нему. Скажите ему, что душа моя, несмотря на все недостатки мои, никогда, однако же, даже и тогда, когда я был гораздо хуже, неспособна была питать озлобление к людям, тем более к людям, которых я уважаю. А Бурачка я уважаю истинно и нелицемерно. Простите и вы меня, добрая, молящаяся душа! Вам я нанес, может быть, больше всех оскорблений выпуском моей книги. Очень понимаю, что, заботясь и молясь о спасении всех, вы больше всех должны были оскорбиться появлением книги, вводящей в соблазн. Итак, видите сами, что обо мне нужно больше молиться, чем о всяком другом. Положение мое опасно.
[1286] Молитесь же, да бог не оставит меня, не предаст меня в добычу лживого мудрствования собственного, но вразумит святым разумом. Всё остальное, чего не вместит письмо, расскажет вам Александр Петрович, который стремится к вам, как птица из клетки на волю, и, верно, недаром стремится.
Много вам благодарный за искренность вашу и умоляющий вас о прощении
Н. Гоголь.
Белинскому В. Г., июль — август н. ст. 1847
*
К № 200. В. Г. БЕЛИНСКОМУ.
<Конец июля — начало августа н. ст. 1847. Остенде.>
<1>
<С чего начать мой>
[1287] ответ на ваше письмо? <Начну его с ваших же слов>:
[1288] «Опомнитесь, вы стоите <на краю> бездны!» Как [далеко] вы сбились
[1289] с прямого пути, в каком вывороченном виде стали перед вами вещи! В каком грубом, невежественном смысле приняли вы мою книгу!
[1290] Как вы ее истолковали! О, да внесут
[1291] святые силы мир в вашу страждущую, измученную душ<у! Зачем вам> было переменять раз выбранную, мир<ную дорогу?> Что могло быть прекраснее, как показывать читателям
[1292] красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до пониманья всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким образом прекр<асно>
[1293] действовать на их души? Дорога эта привела бы вас к примиренью с жизнью,
[1294] дорога эта заставила бы вас благословлять всё в природе. Что до политических событий, само собою умирилось бы общество, если бы примиренье было в духе тех, которые имеют влияние на общество. А теперь уста ваши дышат желчью и ненавистью. Зачем вам с вашей пылкою душою вдаваться в этот омут политический, в эти мутные события соврем<енности>, среди которой и твердая осмотрительная многосторонн<ость> теряется? Как же с вашим односторонним, пылким, как порох, умом, уже вспыхивающим
[1295] прежде, чем еще успели узнать, что истина,
[1296] как вам не потеряться? Вы сгорите, как свечка, и других сожжете. О, как сердце мое ноет [в эту минуту за вас!] Что, если и я виноват, что, если и мои сочинения послужили вам к заблуждению? Но нет, как ни рассмотрю все прежние сочинения <мои>, вижу, что они не могл<и соблазнить вас. Как ни?> смотреть на них, в <них нет лжи некоторых?>
[1297] современных произведений.
В каком странно<м заблуждении вы находитесь! Ваш светлый ум> отуманился.
[1298] <В каком превратном> виде приняли вы см<ысл моих произведений.> В <н>их же есть мой ответ. Когда [я писал их, я благоговел пе]<ред> всем, перед <чем> человек должен благо<го>веть. Насмешки [и нелюбовь слышалась у меня] не над властью, не над коренными законами нашего государства, но над извращеньем,
[1299] над уклоненьями, над неправильными толкованьями, над дурным <приложением их?..>, над струпом, который накопился, над <… > несвойственной ему жизнь<ю>. Нигде не было у меня насмешки над тем, что составляет основанье
[1300] русского характера и его великие силы. Насмешка была только над мелочью, несвойственной его характеру. Моя ошибка
[1301] в том, что я мало обнаружил русского человека, я не развергнул его, не обнажил до тех великих родников, которые хранятся в его душе. Но это нелегкое дело. Хотя я и больше вашего наблюдал за русским человеком, хотя мне мог помогать некоторый
[1302] дар ясновиденья,
[1303] но я не был ослеплен собой,
[1304] глаза у меня были ясны. Я видел, что я еще незрел для того, чтобы бороться с событьями выше тех, какие были доселе в моих сочинениях, и с характерами сильнейшими. Всё могло показаться преувеличенным и напряженным.
[1305] Так и случилось с этой моей книгой, на которую вы так напали. Вы взглянули на нее распаленными глазами, и всё вам представилось в ней в другом виде. Вы ее не узнали. Не стану защищать мою книгу. Как отвечать на которое-нибудь из ваших обвинений, когда все они мимо? Я сам на нее напал и нападаю. Она была издана в торопливой поспешности, несвойственной моему характеру, рассудительному и осмотрительному. Но движенье было честное. Никому я не хотел ею польстить или покадить. Я хотел ею только остановить несколько пылких голов, готовых закружиться и потеряться в этом омуте и беспорядке, в каком вдруг очутились все вещи мира.
[1306] Я попал в излишества, но, говорю вам, я этого даже не заметил. Своекорыстных же целей я и прежде не имел, когда меня еще
[1307] несколько занимали соблазны мира, а тем бо<лее теперь>, когда пора подумать о смерти. Никакого не было у меня своекорыстного ум<ысла>.
[1308] Ничего не хотел <я> ею выпр<ашивать>. [Это и не в моей натуре].
[1309] Есть прелесть в бедности.
[1310] Вспомнили б вы по крайней мере, <что> у меня нет даже угла, и я стараюсь
[1311] только о том, как бы еще облегчить
[1312] мой небольшой походный чемодан, чтоб легче было расставаться с [миром]. Вам следовало поудержаться клеймить меня теми обидными подозрениями, какими
[1313] я бы не имел духа запятнать последнего мерзавца.
[1314] Это вам <нужно> бы вспомнить.
[1315] Вы извиняете себя гневным расположением духа.
[1316] Но как же
[1317] <в гневном расположении духа?> [вы решаетесь говорить] <о таких?> важных предметах и не ви<дите, что вас ослепляет гневный?> ум и отнимает сп<окойствие… >
[1318]
Как мне защищаться против ваших нападений, когда нападенья невпопад? Вам показались ложью слова мои государю, напоминающие ему о святости его званья и его высоких обязанностей. Вы называете <их> лестью. Нет, каждому из нас следует напоминать, что званье его свято, и тем более госуд<арю>. Пусть вспомнит, как<ой> строгий ответ потре<буется> от него. Но если каждого из нас званье свято,
[1319] то тем более званье того, кому достался трудный и страшный удел заботиться о мил<л>иона<х>. Зачем напоминать о святости званья? Да, мы должны даже друг другу напоминать о свя<тости на>ших обязанностей и званья. Без этого человек погрязнет в материальных чувствах. <Вы говорите?> кстати, будто я <спел> похвальную песнь нашему правительству.
[1320] Я нигде не пел.
[1321] Я сказ<ал> только, что правительство состоит из нас же. Мы выслуживаемся и составляем правительство. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских? Рассмотрим
[1322] пристально, отчего это? Не оттого ли эта сложность и чудовищное накопление прав, не оттого ли, что мы все кто в лес, кто по дрова? Один смотрит в Англию, другой в Пруссию, третий
[1323] во Францию. Тот выезжает на одних началах, другой на других. Один сует государю тот проект, другой <иной, третий?> опять иной. Что ни человек, <то разные проекты и раз>ные мысли, что ни <город?>, то разные мысли и <проекты… Как же не> образоваться посреди <такой разладицы вор>ам и всевозможным <плутням и неспра>ведливостям, когда всякий <видит, что везде> завелись препятствия, всякий думает только о себе и о том, как бы себе запасти потеплей квартирку?.. Вы говорите, что спасенье России в европейской цивилизации. Но какое это беспредельное
[1324] и безграничное слово.
[1325] Хоть бы вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивили<зации>, которое бессмысленно повторяют все.
[1326] Тут и фаланстерьен, и красный, и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация? И стала европейская цивилизация призрак, который точно <никто> покуда не видел, и ежели <пытались ее> хватать руками, она рассы<пается>. И прогресс, он тоже был, пока о нем не дум<али, когда же?> стали ловить его, он и рассыпал<ся>.
Отчего вам показалось, что я спел тоже песнь нашему гнусному, как <вы> выражаетесь, духовенству?
[1327] Неужели слово мое, что
[1328] проповедник восточной церкви
[1329] должен жизнью и делами проповедать. И отчего у вас такой дух ненависти? Я очень много знал дурных попов и могу вам рассказать множество смешных про них анекдотов, может быть больше, нежели вы. Но встречал зато и таких, которых святости жизни
[1330] и подвигам я дивился,
[1331] и видел, что они — созданье нашей восточной церкви, а не западной.
[1332] Итак, я вовсе не думал воздавать песнь духовенству,
[1333] опозорившему нашу церковь, но духовенству, возвысившему нашу церковь.
Как всё это странно! Как странно мое положение, что я должен
[1334] защищаться против тех нападений, которые все направлены не против меня и не против моей книги! Вы говорите, что вы прочли будто сто раз мою книгу, тогда как ваши же слова говорят, что вы ее не читали ни разу. Гнев отуманил глаза ваши и ничего не дал вам увидеть в настоящем смысле. Блуждают кое-где блестки правды посреди огромной кучи софизмов и необдуманных юношес<ких> увлечений. Но какое невежество блещет на всякой стра<нице>!
[1335] Вы отделяете церковь от <Христа и> христианства, ту самую церковь, тех самых <… > пастырей, которые мученической <своей смертью> запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал <это слово>. И этих самых пастырей, этих мучеников-епископов, вынесших на плечах святыню церкви, вы хотите отделить от Христа, называя их несправедливыми истолкователями Христа. Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние
[1336] ком<м>унисты и социалисты, [объясняющие, что Христос по]велел отнимать имущества и гра<бить> тех, [которые нажили себе состояние?] Опомнитесь!
[1337] Волтера называ<ете> оказавшим услугу христианству и говорите, что это известно всякому ученику гимна<зии>. Да я, когда был еще в гимназии,
[1338] я и тогда не восхищался Волтером. У меня и тогда было настолько ума, чтоб видеть в Волтере ловкого остроумца, но далеко не глубокого человека. Волтером не могли восхищаться полные и зрелые умы, им восхищалась недоучившаяся молодежь.
[1339] Волтер, несмотря на все блестящие замашки, остался тот же-француз.
[1340] О нем
[1341] можно сказать то, что Пушкин говорит вообще о французе:
Француз — дитя:*
Он так, шутя,
Разрушит трон
И даст закон;
И быстр, как взор,
И пуст, как вздор,
И удивит,
И насмешит.
<2>
<… Христос> нигде никому не говорит,
[1342] <что нужно приобрета?>ть, а еще напротив и <настоятельно нам?> велит он уступать: <снимаю>щему с тебя одежду, <отдай последнюю> руб<ашку, с прося>щим тебя пройти с тобой <одно> поприще,
[1343] пройди два.
<Не>льзя, получа легкое журнальное образов<ание, судить> о таких предметах.
[1344] Нужно для это<го изучи>ть историю церкви. Нужно сызнова <прочи>тать с размышленьем всю историку <чело>вечества в источника<х, а не в нынешних> легких брошюрках, <написанных…?> бог весть кем. Эти <поверхностные энциклопеди>ческие сведения разбрасывают ум, а не сосред<от>очивают его.
Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии
[1345] и что, говоря о боге, он чешет у себя
[1346] другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что
[1347] тут <гово>рить, когда так красноречиво <говорят> тысячи церквей и монастырей, покрывающих <русскую землю>.
[1348] Они
[1349] строятся [не дарами] богатых, но бедны<ми> лептами неимущих,
[1350] тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о боге, и который делится последней копейкой с бедным и богом, терпит горькую нужду, о кото<рой знает каждый из нас?>, чтобы иметь возможность принести усерд<ное подаяние богу?>. Нет, Виссарион Гр<игорьевич> нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях
[1351] легкими журнальными <статейками и романами> тех французских ро<манистов, которые> так пристрастны, <что не хотят видеть>, как из Евангелия исх<одит истина?>, и не замечают того, как уродливо и <пошло?> изображена у них жизнь. Теперь позвольте же
[1352] ск<азать>, что я имею более пред вами
[1353] [права заговорить] <о русском> народе. По крайней мере, все мои сочинения, по едино<душному> убежденью, показывают знание пр<ироды> русской,
[1354] выдают человека, который был с народом наблюд<ателен и… стало> быть, уже имеет дар вход<ить в его жизнь>, о чем говорено <было> много, что подтвердили сами вы в ваших критиках. А что <вы предста>вите в доказательство вашего знания человеческой природы и русского народа, что вы произвели такого, в котором видно <это> зна<ние>? Предмет <этот> велик, и об этом бы я мог вам <написать> книги. Вы бы устыдились сами того грубого смысла, который вы придали
[1355] советам моим помещику.
[1356] Как эти советы ни обрезаны цензурой, но <в н>их нет протеста противу грамотности, <а> разве <лишь> протест против развращенья <народа русск>ого грамотою, наместо
[1357] того,
[1358] что грамота нам дана, чтоб стремить к высшему свету человека. Отзывы ваши о помещике вообще отзываются временами Фонвизина.
[1359] С тех пор много, много изменилось в России, и теперь
[1360] показалось многое другое. Что для крестьян выгоднее, правление одного помещика, уже довольно образованного, [который] воспитался и в университете и который всё же
[1361] [стало быть, уже многое должен чувствовать] или <быть> под управлением <многих чиновнико>в, менее образованных, <корыстолюбив>ых и заботящихся о том <только, чтобы нажи>ться?
[1362] Да и много <есть таких предмето>в, о которых следует <каждому из нас> подумать заблаговременно, прежде <нежели с> пылкостью невоздержного рыцаря и юноши толковать об освобождении, чтобы это осво<божде>нье не было хуже рабства. Вообще у нас как-то более заботятся о перемене <назва>ний и имен.
[1363] Не стыдно ли вам в умень<шительных име>нах наших, [которые даем] мы <… > [иногда и товарищам], в<иде>ть униженье <чел>овечества
[1364] и признак варварства? Вот до каких ребяческих выводов доводит неверный взгляд на главный предмет…
Еще меня изумила эта отважная самонадеянность, с которою вы говорите:
[1365] «Я знаю об<щество> наше и дух его», и ручаетесь <в этом>. Как можно ручаться за
[1366] этот ежеминутно меняющийся хамелеон? Какими данными вы можете удостоверить, что знаете общество? Где ваши средства к тому? Показали ли вы где-нибудь в сочиненьях своих, что вы глубокий ведатель души человека? Прошли ли вы опыт
[1367] жиз<ни>? Живя почти без прикосновенья с людьми
[1368] и светом, ведя мирную жизнь журнального сотрудника, во всегдашних занятия<х> фельетонными статьями, как вам иметь понятие об этом громадном страшилище, котор<ое неожи>данными явленьями <ловит нас> в ту ловушку, в ко<торую попадают> все молодые пи<сатели, рассуждающие> обо всем мире и человечестве, тогда как <довольно> забот нам и вокруг себя. Нужно <прежде всего> их исполнить, тогда общество <само> собою пойдет хорошо. А если <пренебрежем> обязанности относительно лиц <близких и погони>мся за обществом, то <упустим и те и другие?> так же точно. Я встречал в последнее время много прекрасных л<юдей, которые> совершенно сбились.
[1369] О<д>ни думают, [что] преобразованьями и реформами, обращеньем на такой и на другой лад можно поправить мир; другие думают, что посредством какой-то особенной, довольно посредствен<ной> литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества.
[1370] Но благосостояние общества не приведут в лучшее состояние ни беспорядки,
[1371] ни [пылкие головы]. Брожение внутри не исправить никаким конституциям.
[1372] <… Общест>во образуется само собою, общес<тво> слагается из единиц. <Надобно, чтобы каждая едини>ца исполнила долж<ность свою.>
[1373] <… > Нужно вспомнить человеку, <что> он вовсе не материальная скотина, <но вы>сокий гражданин высокого небесно<го гра>жданства. Покуда
[1374] <он хоть ско>лько-нибудь не будет жить жизнью <неб>есного гражданина, до тех пор не <пр>идет в порядок и зе<мное> гражданство.
Вы говорите, что Россия д<олго и напрасно моли>лась. Нет, Россия м<олилась не напрасно. К>огда она молилась, то она спаса<лась. О>на помолилась в 1612, и спаслась от поляков; она помолилась в 1812, и спаслась от французов. Или это вы называете молитвою, что одна из сотни
[1375] <молится>, а все прочие кутят, сломя голову, с утра до вечера на всяких зрелищах, заклады<вая> последнее свое имущество, чтобы насладиться всеми комфорта<ми>, которыми наделила нас эта б<естолковая?> европейская цивилизация?
[1376]
Нет, оставим п<одобные сом>нительные положения <и посмотрим на> себя [честно]. <Будем стара>ться, чтоб не зарыть в землю т<алант свой>. Будем отправлять по совести свое ремесл<о. Тогда> всё будет хорошо, и состоянье общества поправится само собою. В <этом> много значит государь.
[1377] <Ему дана должн>ость, которая важ<на и> пре<выше?> всех<?>.
[1378] С государя у нас все берут пример.
[1379] Стоит только ему, не коверкая ничего, <править?> хорошо, так и всё пойдет само собою. Почему знать, может быть, придет ему мысль жить в остальное время от дел скромно,
[1380] в уединении, <в>дали от развращающего двора, <от> всего этого накопленья. И всё <обер>нется само собою просто. Сумасшедш<ую жизнь захотят?> бросить. Владельцы
[1381] разъедутся по поместьям, станут заниматься делом. Чиновники увидят, что не нужно жить богато, перестанут красть. А честолюбец, увидя, что важные места не награждают ни деньгами, ни богатым жалованьем, <оставит службу. Оставь>те этот мир обнагл<евших?..>, который обмер, <для которого> ни вы, ни я не рождены. <Позвольте мне> напомнить
[1382] прежние ваши <раб?>от<ы> и сочин<ен>ия. Позвольте мне <также> напомнить вам прежнюю вашу дорогу <… >.
[1383] Литератор сущес<твует для другого>.
[1384] Он должен служить искусству, <которое вносит в души мира высшую примиряющую <исти>ну,
[1385] а не вражду, <лю>бовь к человеку,
[1386] <а> не ожесточ<ение и> ненависть.
[1387] <Возьмитесь снова> за свое поприще, с <которого вы удалились?> с легкомыслием юно<ши>. Начните <сызнова?> ученье.
[1388] Примитесь за тех поэтов <и му>дрецов, которые воспитывают душу. Вы <сами> сознали, <что> журнальные занятия выветривают душу и что вы замечаете наконец пустоту в себе. <Это> и не может быть иначе. Вспомните,
[1389] что вы учились кое-как, не кончили даже университетского курса. Вознаградите <это> чтеньем больших сочинений, а не сов<ременных> брошюр, писанных разгоряченным <умом>, совращающим с прямого взгляда.
<3>
Я точно отступаюсь <говорить?..> о таких предмет<ах, о которых дано?> право говорить одн<ому тому, кто получил его в силу многоопыт?>ной жизни. Не м<ое дело говорить?> о боге. Мне следовало <говорить не о боге, а?> о том, что вокруг нас, что <должен изображать?> писатель, но так, чтобы <каждому?> самому захотелось бы заго<ворить?> о боге <… >
<4>
Хотя книга моя вовсе не исполнена той обдуманности, какую вы подозрева<ете>, напротив, она печатана впопыхах, в ней были даже письма,
[1390] писан<ные> во время самого печатанья, хотя <в ней> есть действительно м<ного не>ясного и так вер<оятно> можно иное принять, <… > но до такой степени <спутаться>, как спутались вы, принять <всё> в та<ком> странном смысле!
[1391] Только гневом, помрачившим ум и отуманившим <голову>, можно объяснить так<ое заблуждение… >
[1392]
<5>
Слова мои о грамотности вы приняли в буквальном, тесном смысле. Слова эти были сказаны помещику, у которого крестьяне земледельцы. Мне даже было смешно, когда из этих слов вы поняли, что я вооружался против грамо<тности>.
[1393] Точно как будто бы об этом теперь вопрос, когда это вопрос, решенный уже давно нашими отцами. Отцы и деды наши, даже безграмотные, решили, что грамотно<сть> нужна. Не в этом дело. Мысль, которая проходит сквозь всю мою книгу, есть та, как просветить прежде грамотных, чем безграмотных, как просветить прежде тех, которые имеют близкие столкновения
[1394] с народом, чем самый народ, всех этих мелких чиновников
[1395] и власти, которые все грамотны и которые между тем много делают злоупотреблений. Поверьте, что для этих господ нужнее издавать те книги, которые, вы думаете, полезны для народа. Народ, меньше испорчен, чем всё это грамотное население.
[1396] Но издать книги для этих господ, которые бы открыли им тайну, как быть с народом и с подчиненными, которые им поручены, не в том обширном смысле, в котором повторяется слово: не крадь, соблюдай правду или: помни, что твои подчиненные люди такие же, как и ты, и тому <подобные>, но которые могли бы ему открыть, как именно не красть, и чтобы точно собл<юдалась> правда.
Комментарии
1. А. П. ТОЛСТОМУ.
Печатается по подлиннику (ЦГЛА).
Первоначально опубликовано, с пропусками, в сборнике «В память С. А. Юрьева», стр. 255–257. Полностью печатается впервые.
Графиня — А. Г. Толстая.
О государе вам мало скажу. Николай I был в Риме в декабре 1845 г.
О чем был разговор с папой, это, разумеется, неизвестно… Во время свидания с Николаем I (13 декабря н. ст. 1845 г.) папа Григорий XVI договорился о заключении Римской церковью конкордата (соглашения) с Россией.
Донесения гонимой униатки… — см. Гоголь АН СССР, XII, стр. 544.
Лорнетку для вашего брата… — для генерал-лейтенанта, сенатора графа Алексея Петровича Толстого (1798–1864) или же для графа Ивана Петровича Толстого.
Мих<аил> Мих<айлович> — Вьельгорский.
2. Ю. Ф. САМАРИНУ.
Печатается по подлиннику (ЛБ).
Впервые напечатано в «Сочинениях Ю. Ф. Самарина», XII. М. 1911, стр. 476–477.
Ответное письмо Самарина (без даты) см. в «Русской Старине» 1889, № 7, стр. 167–171.
Я всё ожидал от вас письма, которое вы, по словам Ал<ександры> Осиповны, собирались писать ко мне… Смирнова писала Гоголю об этом дважды — 19 сентября и 30 октября 1845 г.: «Вам собирается писать Самарин длинное письмо. Не ёжьтесь с ним: он прекрасно умен и любит вас за вашу живую душу и за „Мертвые души“» («Русская Старина» 1890, № 6, стр. 651); «Если к вам будет писать Самарин из Петербурга, отвечайте ему и не дичитесь с ним» (там же, стр. 653).
3. С. М. СОЛЛОГУБ.
Печатается по тексту «Русского Архива» (1902, № 4, стр. 735–736), где было впервые опубликовано.
Является ответом на письмо С. М. Соллогуб от 21 октября 1845 г. («Вестник Европы» 1889, № 11, стр. 98–99).
Мысль ваша писать самой книжки для беби… С. М. Соллогуб сообщала Гоголю, что «сама намерена сочинять» для своей дочери Софьи, носившей в семье прозвище «беби».
Матвей Юрьевич — гр. Вьельгорский, дядя С. М. Соллогуб.
Устинов — секретарь русского посольства в Риме.
«Тарантас» — повесть В. А. Соллогуба (СПб. 1845).
Передайте эти письма… по принадлежности. Одно из них — письмо № 4.
Луиза Карловна — гр. Вьельгорская, мать С. М. Соллогуб.
Михаил Юрьев<ич> — гр. Вьельгорский, отец С. М. Соллогуб (см. Гоголь АН СССР, XI, стр. 424).
Веневитинов — Алексей Владимирович, зять С. М. Соллогуб.
4. В. А. СОЛЛОГУБУ.
Печатается по тексту «Русского Архива» (1902, № 4, стр. 727), где было впервые опубликовано.
Является ответом на приписку В. А. Соллогуба к письму А. О. Смирновой к Гоголю от 12 сентября 1845 г. из Павлина (дача Вьельгорских под Петербургом). См. «Русская Старина» 1890, № 6, стр. 648.