— О боже! — воскликнул Генри. — Неужели ты думаешь, будто я братец какой-нибудь из крошек Крили?
— Скорее уж папенька одной из них, — невесело пошутила Мэри.
— Ты меня переоцениваешь, — сказал Генри, наливая вино в бокалы.
— Для меня все это сплошная мистика, — нараспев произнес Микки; лицо у него было бледным, движения жеманными. — Я-то думал, что с женитьбой или замужеством все проблемы кончаются.
— Вздор! — отрезал Генри. — Кстати, ваш брат тоже весьма похотлив.
Микки дернулся, он не привык, чтобы о его странностях говорили открыто, да еще за столом.
— Мужья изменяют, — продолжал Генри, — потому что им надоедают жены. Все проще простого. — Он говорил вполне серьезно.
— А женщинам мужья не надоедают? — спросила Клэр.
— Не знаю, — ответил Генри. — По-вашему, да?
— Любая монотонность приедается, это закон, — сказал Джон.
— А кому первому? — спросил Микки у Арабеллы.
— Откуда мне знать?
— Дело не в том, кому первому, — сказал Джон, — Для женщины секс не так важен, вернее, он связан для нее со многим другим. Поэтому, как мне кажется, мужчины порой чувствуют себя одураченными.
— Одураченными? — удивилась Мэри.
— Да, секс — это финал, мужчины и воспринимают его как финал, а для женщины он лишь начало того, что должно завершиться…
— Чем завершиться?
— Детьми.
— Разве мужчины не хотят детей?
— Не сразу, — сказал Джон. — Начинается с того, что встречаются двое, мужчина и женщина. Возникает симпатия. Она переходит в любовь или люди расстаются. Потом — брак, упоение близостью, пока не обнаруживается, что жена беременна. И тут она теряет к сексу всякий интерес, уходит в себя. Вечерами она просит оставить ее в покое, дать почитать, не мешать спать. Супруг сбит с толку, озадачен и взбешен. В простонародье жен попросту бьют: у нас в суде десятки подобных дел. Мужчина из высоких социальных слоев заводит любовницу.
Джон для большего эффекта сделал паузу и пригубил бокал с вином. Подобно многим мужчинам своего возраста, он настолько сжился с профессией, что уже не замечал, как впадает в риторику, словно судья, выступающий с заключительной речью.
— Пока жена уверена, что муж не бросит ее, — продолжал он, — она мирится с изменами. У нее есть ребенок, она кормит его грудью с таинственной улыбкой Моны Лизы. Отец выполнил свою функцию. Он теперь лишний.
— Тогда зачем романы замужним женщинам? — поинтересовалась Арабелла.
— Это уже следующий этап, — сказал Джон. — Когда дети начинают ходить, говорить, самоутверждаться, они становятся упрямыми, с ними трудно справиться. Тогда вновь нужен отец, его авторитет, а мужчина, обнаружив в пухлом младенце собственные черты, начинает гордиться своим отцовством. Дает отставку любовнице. С ней слишком хлопотно, она отнимает бездну времени, кроме того, это просто разорительно. И вот после службы он уже спешит не на свидание, а домой, чтобы увидеть своих малюток, прежде чем их положат спать.
— Малюток, — подхватила Мэри Масколл, — которые днем были наказанием божьим для матери, а при папочке они полчаса перед сном ведут себя, как ангелы.
— Совершенно верно, — согласился Джон. — Это самое сложное время для жен. Они начинают завидовать тому, что у мужа есть профессия. Дом для нее отныне — сущая тюрьма. Семейная жизнь — каторга. Они мечтают о любовнике, который избавил бы их от всего этого. Они становятся легкой добычей.
Джон прервал свою тираду и допил вино.
Генри тут же снова наполнил его бокал.
— А что вы скажете о подобной теории? — спросил он Арабеллу.
— Мужской цинизм.
— Думаю, на самом деле все гораздо сложнее, — возразила Клэр мужу. — Разумеется, некоторые супружеские пары обнаруживают свою несовместимость.
— Не согласен, — сказал Джон. — Посмотрите на Грэмов. После развода и всего, что пришлось пережить детям, Грэмы поняли, что так называемая «несовместимость» присуща любому браку.
— Пожалуй, — согласилась Клэр.
— У меня другая теория, — сказал Генри с едкой усмешкой. — До меня это дошло в Норфолке. Там было два петуха и четырнадцать несушек. Вроде бы все в порядке: петухи делят кур, а куры — петухов. Ничего подобного. Петух покрупнее и поярче явно пользовался симпатиями всех четырнадцати кур, а другому — маленькому, неприметному — не досталось ни одной. И не то чтобы первый отгонял второго, нет, сами куры не подпускали его к себе, клевали, когда он подходил. Даже от кормушки отгоняли. Каждая предпочитала быть четырнадцатой у настоящего петуха, чем седьмой у замухрышки.
— Весьма банально, — возразила Арабелла. — Киплинг или кто-то еще уже говорил нечто подобное.
— И вообще, не следует увиденное в курятнике распространять на род человеческий, — вставил Микки.
— Нет, следует, — отмахнулся Генри. — Отношения полов — это физиология. Как бы ни воспевали их поэзия и музыка, как бы ни украшали haute couture
[14], совокупление остается совокуплением. Нечего притворяться. И я склонен полагать, что женщины, подобно моим несушкам, предпочитают делить с другими яркого петуха, чем иметь в полном своем распоряжении такого, на которого другие не позарятся, ну, а если без куриных сравнений, то лучше увлечься мужчиной привлекательным, хоть он и не однолюб, чем всю жизнь промаяться с занудой, который блюдет брачные обеты просто потому, что нигде больше ему не обломится.
— Лучше бы вы выражались поделикатнее, — сказала Мэри.
— И в чем же смысл такого предпочтения? — спросил Джон.
Генри пожал плечами.
— Естественный отбор. Выживает сильнейший!
— Скорее, знаете ли… какая-то философия разврата, — сказала Клэр.
— Я тут ни при чем, — усмехнулся Генри. — Не я придумал род человеческий.
— Что же получается? — сказал Джон, склонный к обобщениям. — Мужчина неверен жене просто в силу своей мужской природы. Как бы там ни было, в ее глазах это придает ему привлекательности, и она еще больше его любит. И это укрепляет семейные узы. Но если жена неверна мужу, она ставит его перед выбором, который в любом случае однозначен, — семья рушится: либо он не прощает ее и они разводятся, либо прощает, ну, скажем, делает вид, что ничего не видит, а в результате брак-то все равно несчастлив. Жена презирает мужа и рано или поздно уходит к обладателю перьев поярче.
— Совершенно верно, — подтвердил Генри. — Именно так и случилось у Фарреллов. Он прекрасно знал, что происходит, но делал вид, будто ничего не замечает. Он даже пытался обезоружить кое-кого из ее приятелей, устанавливая с ними дружеские отношения. В результате жена его в грош не ставила, пока вообще не сбежала…
— Вы вроде бы намекаете, — заметил Джон, — что нравится нам это или нет, но в отношениях между мужчиной и женщиной есть элемент того, что называют садомазохизмом.
— Вот именно, — сказал Генри. — Сколь бы ни был деликатен и нежен мужчина, в самый интимный момент он неизбежно агрессивен. В то время как женщина покорно отдает ему свое тело.
— Ты отвратителен, — покраснела Мэри, хотя, возможно, и не от возмущения.
— Еще бы, — расхохотался Генри. — Секс вообще штука отвратительная. — Он с улыбкой повернулся к Клэр: — Верно? Потому-то монашки и священники избегают его. Это ведь не просто совокупление. Это — торжество первобытной стихии!
— Абсурд, — нахмурилась Клэр, не замечая насмешки. — Множество мужчин и женщин любят друг друга, оставаясь вполне цивилизованными людьми.
— Не обращайте на него внимания, — сказала Мэри. — Он просто рисуется. Уверяю, он далеко не тот лихой петух, какого корчит из себя.
— Обычно повышенная агрессивность и стремление показать себя суперменом, — заметила Арабелла, — прикрывают комплекс сексуальной неполноценности. Вы, Генри, не из этих — со странностями?
— Генри, дорогой, — жеманно проговорил Микки, — может, это особый способ завлекать в сети?
По дороге из Болтонса, где жили Масколлы, к себе в Холланд-Парк Джон размышлял над тем, что услышал от Генри.
— Как ты думаешь, сам-то он верит в свои бредни? — спросил он Клэр.
— Нет. Пожалуй, это обыкновенный треп. Вроде твоих разговоров о социализме.
Джон промолчал, и Клэр, которая вела машину (она пила сегодня меньше Джона), взглянула в его сторону: не обиделся ли.
— Ты не находишь? — спросила она.
— Нет. — В голосе Джона звучал холодок. — Не нахожу. Для меня социализм не просто тема для салонной болтовни.
— Наш образ жизни социалистическим не назовешь, я к этому, — сказала Клэр.
— Дело не в образе жизни, а в убеждениях.
— Нельзя отделять теорию от практики.
— Но и отождествлять их тоже не следует.
— А в жизни иначе не бывает.
Вернувшись домой, оба слегка под хмельком, они занялись любовью, после чего Джон долго лежал с открытыми глазами, полный страха, что ему опять явится Иван Ильич. Но вместо того чтобы считать до ста, он стал вспоминать, когда в последний раз их влекло друг к другу трезвыми, однако, так и не сумев вспомнить, уснул.
Глава вторая
Утром Джон позвонил Гордону Пратту, журналисту из «Нью стейтсмен». Они договорились пообедать в ресторане Берторелли на Шарлотт-стрит.
Гордон Пратт остался единственным из оксфордских одноклубников Джона, с кем он продолжал дружить. Перебравшись в Лондон, они вместе снимали квартиру, но если шотландец Гордон все больше увлекался политикой и журналистикой левого толка, Джона тянуло к приятелям из богатых семей и их начинавшим выезжать в свет сестрам. Тем не менее между двумя друзьями сохранялась духовная близость и привязанность, и даже после того, как оба женились — Джон на провинциальной католичке из хорошей семьи, а Гордон на сильно пьющей ольстерской феминистке, — они время от времени продолжали встречаться.
Спроси их кто-нибудь, почему они так редко видятся, каждый тут же ответил бы, что их жены не выносят друг друга, и это было правдой, но, останься они холостяками, их едва ли тянуло бы встречаться чаще, ибо, несмотря на схожесть политических убеждений, вкусов, во всем остальном у них не было ничего общего. Они убедились в этом, живя в одной квартире. Джона, например, поначалу удивило, а затем шокировало, когда Гордон как-то вечером в присутствии Клэр снял туфли в гостиной; и такое же удивление и смущение заметил он сам, когда вскоре после переезда на квартиру перелил херес в графин и поставил его с рюмками на поднос.
Будучи единомышленниками, они, подобно Герцену и Огареву на Воробьевых горах, могли бы поклясться, что посвятят свою жизнь борьбе за свободу, и пренебречь ради этого графином с хересом и запахом несвежих носков. Но свободы им вполне хватало. А поскольку ничто на юных борцов за идеалы не давило, то ничто их особенно и не сближало, отчего вскоре их жизненные колеи разминулись, тем более что шли они из двух разных детств к двум разным milieux
[15] и роли прежним друзьям были уготованы разные, вот почему всякий, кто увидел бы их сейчас, не мог не задаться вопросом, что общего у холеного адвоката в отличном, от лучшего портного костюме с плохо выбритым, неопрятным журналистом в джинсах и кожаной куртке. Тем не менее беседа за их столиком текла не хуже, чем за любым другим, хотя они не вспоминали о былых университетских днях. После двух-трех вежливых вопросов о доме и семье они заговорили о политике, газетных новостях, судебных делах, то есть о темах, интересовавших обоих. Незаметно разговор подошел к тому, ради чего Джон, собственно, пригласил своего друга пообедать.
— Как по-твоему, не поздно в моем возрасте заняться политикой?
— Никогда не поздно, — ответил Гордон, размышляя, что за этим кроется.
— Мне ведь уже сорок.
— Как и мне.
— И к следующим выборам у меня вряд ли будет надежная поддержка, так что раньше чем через десять лет в парламент мне не попасть.
Гордон улыбнулся:
— Так, значит, когда ты говорил о возрасте, ты всерьез имел в виду себя?
— Да. — Джон почувствовал, что краснеет. — Смешно?
— Ничего смешного, просто несколько неожиданно.
— Почему?
— Последние лет десять ты не особенно интересовался политикой, тем более лейбористами. Ведь речь идет о лейбористах, не так ли?
— Конечно.
— Странно, что ты вдруг загорелся.
— Чего ж тут странного?
— Палата общин, пожалуй, не место для серьезного человека. Сто потов сойдет, пока выберут, а потом лет десять-двадцать будешь голосовать за законопроекты, которые сам считаешь никчемными. Когда же ты в конце концов дорвешься до власти, то, как подметил Дизраэли, и власти, и времени окажется слишком мало…
Джон с минуту молчал, глядя на эскалоп a la Milanèse
[16].
— Ну а если я объясню тебе свое отношение ко всему этому, — сказал он, — ты скажешь, что ты по этому поводу думаешь? Только честно!
— Конечно.
Джон быстро разрезал оставшийся кусок эскалопа и, не переставая жевать, заговорил:
— Во-первых, ты совершенно прав: последние лет десять я не занимался политикой, и это может погубить меня как кандидата от лейбористов, но пришлось позаботиться о положении в обществе, о детях, на партийные дела не оставалось ни времени, ни сил…
Джон умолк, удивленный, как странно прозвучали для него слова «партийные дела»; когда он был моложе, ему нравилось их говорить — в них было нечто загадочно-волнующее, сам он как бы превращался в героя романов Сартра или Мальро.
— Я по-прежнему считаю, — сказал он, — что после войны кое-какие социальные программы лейбористов убавили нищеты, несправедливости и прочих зол, надо продолжать идти этим путем, и, даже если мы не построим рая на земле, можно постепенно улучшить материальные и культурные условия жизни для большинства наших сограждан.
— Если ты намерен выступить на предвыборном собрании с подобной речью, — усмехнулся Гордон, — это может произвести впечатление, хотя по собственному опыту могу сказать, что в избирательных комиссиях рассматривают выдвижение кандидата как премию за то, что он стучался под дождем в такое множество дверей, какое ни одному молочнику не снилось.
— А ты бы за меня проголосовал?
— Я? — Гордон посмотрел куда-то поверх плеча Джона. — А не распить ли нам еще бутылочку вина? — Он поднял руку, подзывая официанта, и сказал: — Я не ухожу от ответа, Джон. Просто для такого разговора надо набрать полный бак горючего.
Подошел официант. Гордон заказал вино. Когда вино подали, он наполнил бокалы и повернулся к Джону:
— Ты, несомненно, способный адвокат, и лейбористам нужны люди твоего калибра, которых можно было бы выдвинуть против тори. На мой взгляд, хотя, может, я и ошибаюсь, если ты будешь всерьез добиваться избрания, у тебя есть шансы на успех. А если выдержишь всю эту мясорубку, то через несколько лет ты — член парламента. Одного не могу понять: зачем тебе, черт подери, это надо? Особенно сейчас, когда партия отошла от собственной программы и превратилась, по сути, в лобби для двух-трех крупных тред-юнионов. Многие состоятельные люди стремятся в парламент из тщеславия — для них это все равно что иметь «роллс-ройс». У тебя другие мотивы, только не могу понять какие.
— А разве не может быть, — спросил Джон, — что мне искренне хочется воплотить социалистические идеалы в жизнь?
Гордон вздохнул и откинулся на стуле, словно решил получше разглядеть своего приятеля.
— Может! — сказал он. — Но лишь при следующем гипотетическом условии: двадцать с лишним лет тому назад, когда мы окончили Оксфорд, ты зарыл свои принципы в торфянике, а теперь откопал их и увидел, что они прекрасно сохранились. Другого объяснения их первозданной свежести я не нахожу.
Джон улыбнулся:
— Это что, дисквалифицирует меня?
— Ничего тебя не дисквалифицирует. Я просто потрясен тем, что до сорока лет можно сохранить честолюбие двадцатидвухлетнего.
— Похоже, снова сошлись наши дорожки, — сказал Джон. — Первую половину жизни я служил частному капиталу, ты — обществу…
Гордон рассмеялся:
— Теперь ты намерен служить обществу, а я с потрохами продался бы «Дейли телеграф», предложи они кругленькую сумму.
— Но ты же не сделаешь этого, верно? Гордон мотнул головой.
— Нет.
— Ты вовсе не такой циник, за какого выдаешь себя.
— Нет, я циник. Нам вовек не видеть британской революции, потому что треклятому пролетариату нужна буржуазия, чтобы тягаться с нею. Классовая борьба — наш национальный вид спорта, а в спорте нужны две команды, как же тут без капиталистов?
— Тогда почему бы тебе не продаться?
— Будь я проклят, если в угоду этим толстосумам, этим самодовольным ублюдкам откажусь от попыток что-то изменить. — Гордон залпом выпил вино и снова наполнил бокал. — Я живу мечтой, Джон, мечтой, что в один прекрасный день мы отучим их улыбаться.
— И ты не можешь поверить, что пусть с опозданием, но такое же чувство испытываю и я?
— Нет, почему же, конечно, могу. Добро пожаловать к нам. — Гордон поднял на Джона глаза, в которых стояли слезы, и налил себе все, что оставалось во второй бутылке.
Глава третья
После обеда Джон пошел к себе в Миддл-Темпл
[17], чтобы взять резюме дела, которое должно было слушаться на следующий день. Он сел за свой стол, и клерк подал ему чай. Он взял папку, перетянутую красной тесемкой; сверху лежала записка с просьбой позвонить мисс Масколл.
Джон совсем забыл о Джилли Масколл и даже не справился о ней у Генри или Мэри, когда на прошлой неделе обедал с ними. Но теперь, сидя за своим столом и рассеянно оглядывая мрачноватую комнату, заставленную шкафами со сводами законов, гравюры с видами Лондона XVIII века, коробки из луженой жести, где он и его коллега хранили свои парики и белые воротники, он думал, что этот звонок может стать частью той новой жизни, в которой он решил освободиться от многого, например от домашнего ярма. Сильнее всего человеком движет желание опровергнуть тех, кто сомневается в нем, поэтому насколько раньше Джону хотелось доказать, как заблуждается Клэр, не веря в то, что он убежденный социалист, настолько же теперь ему захотелось удостовериться, что у него хватит духу назначить свидание хорошенькой девушке, скажем, сводить ее в ресторан.
Он взял трубку и набрал номер, указанный в записке. Вместе с гудками он неожиданно уловил другой мерный звук. Это стучало его сердце. Его охватила паника. Вдруг он валяет дурака? И выставит себя на посмешище? Узнают Генри и Мэри и поднимут его на смех. Клэр будет шокирована. Ему уже захотелось, чтобы никто не ответил, и он готов был положить трубку (тем более что был не один в комнате), когда девичий голос произнес: «Алло!»
— Джилли?
— Нет. Сейчас позову. — Потрескивание, шепот, затем тот же голос: — А кто спрашивает?
— Джон Стрикленд.
Снова потрескивание, шепот, другой голос: «Алло!»
— Джилли?
— Да. Извините. Я не знала, что это вы. — Она хихикнула. — Осторожность никогда не мешает. Мог быть просто розыгрыш, один из кавалеров, которые дышат в трубку и молчат.
Снова хихиканье. Она молчала, нарочито громко дыша в трубку.
— Кстати, об осторожности, — сказал Джон. — Этот телефон, возможно, прослушивается.
— Ну да? Неужели юристов прослушивают?
— Если еще нет, то будут. — Пауза. — Где вы теперь живете?
— На Уорик-сквер. Снимаю квартиру с подругой, ее зовут Миранда. Случайно не знакомы? Ужасно симпатичная. — Опять смешок.
— Она рядом? — спросил Джон.
— Да, но если б ее тут не было, я бы сказала то же самое.
— Может, как-нибудь пообедаем вместе? — спросил Джон.
— Почему бы и нет.
— На будущей неделе вы свободны?
— Даже слишком.
— Тогда, скажем, в среду к часу дня в «Дон Жуане» на Кингс-роуд?
— Отлично.
— Запомните?
— Разве можно забыть «Дон Жуана»?
— Значит, до встречи.
Джон положил трубку, собрал бумаги в портфель и отправился домой.
Глава четвертая
В том районе Лондона, где Джон с Клэр купили себе дом, улица на улицу не похожи. В верхних кварталах Холланд-Парка и Кемпден-Хилл просторные, фешенебельные особняки богачей окружены, словно крытые фургоны первых колонистов в Америке, отведенными только для обитателей этих мест садами. Севернее, за Ноттинг-Хилл-Гейт, да и на северной оконечности Лэдброук-Гроув стоят полутрущобы, битком набитые приехавшими на заработки ирландцами и вестиндцами. В последнее десятилетие распространение этих облезлых домов приостановилось, пошло на убыль, агенты по продаже недвижимости решительно выселили обнищавших съемщиков и стали продавать дома покупателям из средних слоев общества. В доме Стриклендов раньше размещалось три семьи, и, поскольку он стоял на границе района, где селились не слишком охотно, обошелся он дешево. Они сами перестроили его, восстановив первоначальную планировку: кухня внизу, над нею — гостиная и спальня, а наверху — детская.
Они выбрали этот район отчасти потому, что он был опрятный и ласкал глаз, кроме того, Джон просто знал его лучше. Когда он приехал в Лондон, они с Гордоном Праттом сняли квартиру в районе Ноттинг-Хилл-Гейт, который — так уж совпало — входил в тот же избирательный округ, что и его нынешний дом в Холланд-Парке. Девятнадцать лет назад Джон вступил в местное отделение лейбористской партии и поручил своему банку переводить ежегодные взносы в размере двух фунтов Он так и не аннулировал поручение и теперь, вновь став активным лейбористом, обнаружил, что у него едва ли не самый большой партийный стаж среди членов местного отделения. Он опять начал посещать собрания, организовал петицию в муниципальный совет о создании детских игровых площадок на пустовавших земельных участках, и уже через месяц его выдвинули кандидатом в Главный административный комитет.
Все это он держал в тайне от друзей. Конечно, приходилось объяснять Клэр свои вечерние отлучки, ей он не лгал.
— Хочу заняться политикой, — сказал он в один из тех редких вечеров, когда они ужинали вдвоем, — так что придется ходить на собрания.
Она вздохнула:
— Часто?
— Всего раз в неделю.
У нее стало грустное лицо, так она смотрела на Тома, когда тот сообщал, что хочет вступить в бойскауты или в футбольную команду. Общение с людьми — это прекрасно, но ведь именно ей приходится гладить форму и стирать рубашки.
Конечно, у лейбористов нет униформы, и сорочки Джона едва ли будут пачкаться чаще — разве что на каком-нибудь собрании, где очень уж разгорятся страсти, его забросают тухлыми яйцами, — и тем не менее она вздохнула: ведь Джон не мальчишка, стоило бы подумать, прежде чем пускаться в свои донкихотские затеи, неужели без того забот мало? Как назло, едва в Джоне пробудились политические амбиции, Масколлы пригласили их в оперу, причем именно в тот вечер, когда было назначено ежегодное собрание местного отделения лейбористов округа.
— Мы пойдем? — спросила Клэр Джона, держа в руке телефонную трубку.
— Когда?
— В четверг.
— Исключено.
— Почему?
— У меня собрание.
— А ты не можешь его пропустить?
— Нет, меня же выбирают в Главный административный комитет.
Она нахмурилась.
— В комитет, — повторила она раздраженно и даже презрительно. — И что же мне сказать Мэри?
— Что хочешь.
Клэр приложила трубку к уху.
— Вы знаете, — сказала она, — к сожалению, ничего не получится: у Джона какие-то дела, и, как всегда, все срочно…
— А без него вы не можете? — спросила Мэри на другом конце провода.
— Почему же, но вы, наверное, предпочтете пригласить какую-нибудь пару…
— Ну нет, — рассмеялась Мэри. — Просто найдем пару вам.
Вечер первого политического триумфа своего супруга Клэр провела в опере с Масколлами и Микки Нилом. Джон вернулся домой рано, пропустив с приятелями всего по кружке пива, а Клэр припозднилась и пришла навеселе после ужина в ресторане у Вилера на Олд-Комп-тон-стрит, где подавали дуврскую камбалу и холодный рейнвейн.
— Всем хотелось знать про твое собрание, — сказала она Джону, раздеваясь и глупо хихикая. — Но я не выдала тайны.
— Никакой тайны нет, — проворчал Джон.
— Разве? — Лицо у нее раскраснелось от выпитого.
— Почему это должно быть тайной?
— Не знаю. Просто все это довольно нелепо, ты не находишь?
Джон строго посмотрел на нее поверх очков:
— Нет, не нахожу.
— Возможно, но со стороны виднее. — Она запуталась в нижнем белье и расхохоталась над своей неловкостью. — Одно я тебе могу обещать, — сказала она, — когда Генри, Мэри и Микки узнают, они будут смеяться.
— Что же, пусть смеются, — спокойно ответил Джон.
— Поступай как знаешь. — Клэр натянула ночную сорочку и улеглась в постель. — Только я тоже еще посмеюсь, не обессудь.
Утром, в вагоне подземки по дороге на службу, Джон пытался разобраться в своих разногласиях с Клэр, но мешало раздражение. Ясно, что она считает его лицемером: он-де вернулся к лейбористам не по убеждению, а из желания досадить ей.
Мелькнула мысль: на самом деле, разве это не так? Ведь именно ее фраза, сказанная тогда, в машине, заставила его позвонить Гордону Пратту. Джон вспомнил: в начале знакомства он горячо спорил с ней, опровергая ее консервативные взгляды на политику и мораль, пока она не замолкала, сдавшись на милость победителя. Или, как сказал в свое время Гордон: «Эта провинциальная барышня будет твоей Бастилией».
Но подобно варварам, захватившим Рим, он же и растворился в ее убеждениях. Выиграв сражение, он проиграл войну. Жизнь, которой они зажили, отражала ее мир, а не его, так что Клэр вполне могла полагать, что его бунт направлен и против нее. И все же она зашла слишком далеко, если полагает, будто только ее слова, сказанные тогда в машине после ужина у Масколлов, побудили его действовать и что он ухватился за социализм, как за розгу, чтобы высечь ее. Женщины, размышлял он, всегда сводят идеи к личным конфликтам. И, вспомнив ее реплику «Я еще посмеюсь» — насчет его занятий политикой, — он не оскорбился, это даже не задело его. Пожалуй, он был даже польщен, что его считают способным на большее, чем те, у кого на уме только Уимблдонский турнир да Лондонская биржа.
С другой стороны, хоть он и сумел (в собственных глазах) вновь стать бескорыстным и великодушным человеком, ему не удалось избавиться от снобизма, составляющего вторую половину его «я». Нынешние товарищи по северокенсингтонской ячейке лейбористской партии показались ему такими же тупыми и неинтересными, как одноклубники, с которыми он общался двадцать лет назад в Оксфорде. Джон охладел к сливкам общества, однако по-прежнему жалел, что приверженцам социалистических идей не хватает внешней привлекательности и чувства юмора. Он прибегнул к противоядию, и чем глубже вникал в практические проблемы национального дохода и социальных нужд, тем чаще назначал свидания Джилли Масколл.
Глава пятая
На первое их свидание в «Дон Жуане» он приехал на Кингс-Роуд, нервничая по двум причинам: их могли увидеть знакомые и истолковать это на свой лад, а главное — опасался, что будет нелеп в своем унылом, обычном костюме, вполне приличном для Дома правосудия, но неуместном в Челси
[18]. Не пошлет ли Джилли его подальше? Его провели к заказанному столику, и он велел подать себе бокал аперитива. Заглянув в меню и увидев цены, Джон содрогнулся и принялся жевать хлебную палочку из корзинки на столе.
Официант принес вино. Время шло. Джону становилось неловко сидеть в одиночку за столиком на двоих. Чтобы избавиться от этого чувства, он заказал еще вина. В четверть второго, когда он раздумывал, уйти или все-таки заказать обед, раз уж он здесь, Джилли Масколл впорхнула в дверь. Оглядевшись, она увидела Джона и направилась к нему. Улыбаясь, она на ходу расстегивала пальто и при этом смахнула полой корзинку для булочек с соседнего столика.
— Извините за опоздание, — сказала она.
Джон поднялся. Подошел официант, собрал с пола булочки, принял у нее пальто. Они сели друг против друга.
— Все эти проклятые автобусы, — сказала Джилли. — С ними лучше не связываться: никогда не знаешь, когда он соизволит прийти. Ждешь целую вечность, а потом хватаешь такси…
— Очень сожалею, — сказал Джон.
— Господи, при чем тут вы! Просто я думала, как бы вы не умчались.
— Ну что вы.
Они принялись изучать меню.
— Одно хорошо, когда выбираешься пообедать с пожилым джентльменом, — сказала Джилли, — можно не заботиться о ценах.
Джона передернуло. Джилли заказала авокадо и бифштекс из вырезки.
— Чем же вы сейчас занимаетесь? — поинтересовался Джон.
— О, все еще хожу на эти нудные секретарские курсы, — сказала она. — А вечера провожу с прыщавыми малолетками. Нет, похоже, у меня с Лондоном сплошные разочарования…
— Чего же вы ожидали?
— Не знаю. Наверное, думала, что люди здесь интереснее. Первую неделю я жила у Генри с Мэри и думала, что встречу там интересных людей, но это же сплошное занудство, их друзья.
— Вроде меня.
Она многозначительно посмотрела на него и, помолчав, сказала:
— Какой же вы зануда, раз пригласили меня пообедать.
— Может быть, и нет. — Джон надкусил хлебную палочку. — И осмелюсь заметить, что, если мои занудные друзья увидят нас вместе, они будут, мягко выражаясь, шокированы.
— Я ведь могу быть вашей племянницей.
Джон вспомнил дочь своей сестры, усердно овладевающую науками в единой средней школе
[19] в Ливерпуле, мысленно сравнил ее с роскошной девушкой, сидевшей напротив него, и покачал головой.
— Нет, не можете, — сказал он.
— Ну, тогда крестницей.
— Это годится.
— Кстати, о крестных отцах, — сказала Джилли. — Вы знаете неких Крили?
— Немного.
— А правда, что у Дженнифер Крили дочки от разных отцов, а их крестные и есть настоящие отцы?
— Я слышал другое, — отвечал Джон.
— Что? Расскажите.
— Мне говорили, что отцами являются мужчины, в чьих домах она работала декоратором за девять месяцев до рождения ребенка.
— Ой, надо непременно рассказать это Миранде.
— Кто это — Миранда?
— Миранда Крили. Девушка, с которой мы вместе снимаем квартиру. Она старшая дочь в семье.
— И она знает? Ну, о разных отцах?
— Конечно.
— Черт возьми, кто же ей наболтал?
— Она сама прочла в «Прайвит ай»
[20].
— Какой ужас!
— По-моему, ей это все равно. Она считает, что уж она-то, во всяком случае, от законного отца, потому что она первый ребенок. А вот Лора, ее сестренка, ни капельки не похожа на отца, хотя и от крестного в ней тоже ничего нет.
— А кто у нее крестный?
— Дедушка. — Джилли прыснула, и поскольку как раз пригубила бокал с вином, то обдала стол брызгами, и по скатерти расплылись розовато-лиловые пятна. Она, казалось, и не заметила. — Потеха, а? Тогда ведь получается, что Лора Крили может мне доводиться родной тетей.
Джилли подали авокадо, и она с грациозной жадностью принялась его поедать. Джон сидел и смотрел, не отрывая глаз, на длинные черные ресницы, небрежно покрашенные тушью, на растрепанные каштановые волосы, свисавшие на лицо, на маленький розовый язычок, мелькавший между безупречных губ. Ногти у нее, заметил он, были обкусаны.
— Вас это шокирует? — спросил он.
— Что?
— Ну все это о семействе Крили? Джилли только пожала плечами:
— Да нет. Просто от такого поневоле становишься циником… Во всяком случае, Миранда может стать.
— Вашему поколению эти проблемы не грозят.
— Почему?
— Потому что есть пилюли.
— Не-а, не думаю. — Она тщательно собрала все с блюдца, облизала ложечку и, откинувшись на спинку стула, блаженно вздохнула.
— У вас есть друг? — поинтересовался Джон.
— Постоянного нет.
— А кто-нибудь на примете?
— Да нет. Все они такие нудные.
— А Гай тоже?
— Не без этого. — Она зарделась.
— В таком случае надо поискать кого-нибудь постарше, — улыбнулся Джон.
— Да, — отвечала она, в третий раз глядя на него без тени улыбки на пухлых губках.
Потом разговор перешел на кино и спектакли, на Генри и Мэри, на Норфолк, и все это время Джон лишь вполуха слушал, что она говорит, завороженный ее физическим совершенством. И не то чтобы его так уж влекло к ней — это было скорее некое умиление вроде того, какое он испытал при рождении Тома, его первенца, умиление нежными пальчиками на ручках и ножках. Ничего подобного у Джилли Масколл не было, но, несмотря на грим и наивную агрессивность, перед ним быладевушка в самом цвету. Он видел лишь ее руки, лицо, шею, волосы. Все остальное было скрыто под широкими, похожими на лохмотья модными одеждами. Будь она без них, нагая, возможно, он был бы так же заворожен розовым цветом ее груди или нежной кожей живота, но сейчас он мог только вообразить все это и, вообразив, дал волю фантазии.
Когда подали кофе, Джилли как бы между прочим поинтересовалась, знает ли Клэр, что они вместе обедают.
— Нет еще, — ответил Джон таким тоном, словно просто не успел это сделать.
— Но вы ей скажете?
— А почему бы и нет?
— Вот и я подумала, — поспешила согласиться Джилли. — Я подумала, что мне надо знать на всякий случай — вдруг Генри и Мэри спросят…
— Ну, а чего ради делать из этого тайну? — сказал Джон.
— Вот и отлично.
— Хотя… — Он умолк.
— Что?
— Ну, просто было бы славно вот так снова посидеть. Конечно, если вы не против.
— Конечно, я не против, — произнесла она с намеренным безразличием. — Потому и спросила. Я вовсе не хочу создавать вам проблемы.
— В таком случае разумней будет, если все это останется между нами, — сказал Джон. — А карты на стол выложим, когда нас засекут.
— О\'кей, — сказала она. — Меня это устраивает.
Глава шестая
В ту субботу рано утром Джона разбудила веселая перебранка детей на кухне внизу. Часы на тумбочке у кровати, когда он открыл глаза, показывали восемь. Судя по всему, Том и Анна сами позаботились о завтраке, так что он повернулся на другой бок и снова закрыл глаза.
Но сон не шел. Раз проснувшись, он потом редко засыпал снова, но, сообразив, что сегодня суббота, чувствовал себя обязанным, как обычно, лишний час поваляться в постели — нежатся же люди на пляже или слушают музыку. Но вместо дремотной бессмыслицы, в которую погружается человек во сне, или ясной работы мысли, какою Джон отличался как юрист, на него волнами накатывали смутная тревога и разные фантазии, связанные с подоходным налогом, заботами по саду и новым автомобилем.
В это субботнее утро полудремлющее сознание вернуло его на неделю назад в Лондон, и он всецело отдался тревожным и приятным мыслям о Джилли Масколл. Воскресив же прошлую неделю, он перенесся в будущее, и в предвкушении нового свидания стал рисовать в воображении, как все это может случиться. Он мысленно улыбался, представляя себе, как она будет смеяться над его забавным рассказом и подолгу смотреть ему в глаза, а к концу обеда пожалуется, что засорилась кухонная раковина и что хоть у них есть вантуз, но ни ей, ни Миранде не под силу прочистить сток, забитый чайной заваркой, жиром и бог знает чем еще…
День у Джона оказывается свободным, и он предлагает свою помощь. Он едет к ним. Прочищает раковину.
Она предлагает чашечку кофе. Они сидят, прихлебывают кофе и разговаривают. Он придвигается к ней. Они целуются. Она просто подставляет ему свои податливые неопытные губы. Он обнимает ее. Ласкает. Неторопливо, осторожно снимает с нее одежду. У нее в глазах — смесь желания и признательности. Он обнажает ее розовые груди с маленькими, совсем детскими сосками. Рука его тянется вниз, к животу. И замирает: он вспоминает, что она ведь еще совсем ребенок. «Прошу тебя…» — шепчет она. И он с фантазией художника и искусством мастера дарит и дарит ей знание любви, пока она в экстазе не вскрикивает, впервые познав ее восторги.
На кровати рядом заворочалась и вздохнула во сне Клэр. Слышно было, как у нее заурчало в животе. Она приподнялась на локти и, перегнувшись через супруга, спросонья посмотрела на часы. Он потянул носом — у нее пахло изо рта: больная печень и невычищенные зубы. Она откинулась на свой край кровати, вздохнула, повернулась точно слон на другой бок и снова заснула. Вставать еще было рано.
А тело Джона уже откликнулось на образы, вызванные воображением, он потянулся было к своей полусонной супруге, но контраст между невинно-розовой чистотой Джилли Масколл и раздавшимися формами Клэр Стрикленд и дурным запахом изо рта был слишком велик, к тому же дети могли ворваться в любую минуту, да и другая, более сильная потребность властно заявила о себе, поэтому Джон спустил ноги с кровати и, спотыкаясь, пошлепал в ванную.
А дальше следовала обычная суббота — с утра поездка в Мальборо; затем надо пройтись по участку с граблями и сжечь опавшие листья. Том словно собачонка ходил за отцом, настырно требуя своей доли участия во всех делах, хотя грабли были слишком велики для десятилетнего мальчика и он не мог с ними управляться.
Джон, по обыкновению, размышлял — то ли превратить работу в игру с сыном, то ли делать дело; в конце концов он отдал грабли Тому, а сам принялся руками собирать листья. И все это время, пока его резиновые сапоги глубоко увязали в мокрой траве, а изо рта, клубясь в холодном воздухе, вырывался пар, пока он хохотал над сыном, а затем кричал на него и снова хохотал, — все это время он думал о Джилли Масколл.
Стемнело. Клэр позвала их пить чай. Он сидел на кухне со своими веселыми детишками и спокойной улыбающейся женой, ел намазанные маслом оладьи и потягивал чай из кружки. Он и сам был умиротворен тем, что сидел сейчас за столом, но подобно тому, как в компании уходил в себя и, унесясь мыслями назад, сам не узнавал говорливого хозяина, разливающего вино своим друзьям, так и теперь он унесся мечтой, но только вперед, прокручивая перед своим мысленным взором картины романтической драмы с Джилли Масколл в роли героини. Его мыслящее «я» было подобно биноклю, которым пользовались поочередно разные участки его мозга, — то им владела пробудившаяся жажда общения, то сексуальные фантазии, то отцовские заботы, то практическая сметка, то потребность желудка. Внимание его сосредоточивалось то на ребенке, то на листьях, то на Джилли, то на Клэр, то на оладьях. Без участия сознания каждая частица его мозга слепла, но продолжала работать сама по себе, так что, если бы соединить разрозненные картинки, это больше походило бы на калейдоскоп, чем на четкую, узнаваемую картину, какую видишь в бинокле.
Среди этих частиц была и его совесть. Хотя Джон и принадлежал к агностикам, он имел определенные представления о добре и зле — собственно, он считал, что его этика, основанная на представлениях о добропорядочности и здравом смысле, намного здоровее католической морали Клэр, которая включает в себя такие сомнительные понятия, как грех и искупление. Джон любил говорить, что он сам выработал свое моральное кредо, равно как и художественный вкус, и если в результате пришел к тем же выводам, что и большинство англичан средних лет и среднего сословия, то это лишь подтверждало в его представлении, что выводы он сделал правильные.
Его морально-этический кодекс, подобно английскому праву, основывался менее всего на отвлеченных принципах, он видоизменялся применительно к каждому конкретному случаю — собственно, Джон следовал закону не только потому, что сам был его служителем, а потому, что закон был создан практикой моралистов среднего Сословия, к каковым принадлежал и он. Циник сказал бы, что за всем этим кроется один-единственный принцип, а именно: законно и разумно делать то, что делает он, Джон Стрикленд, и его друзья, и незаконно, неблагоразумно делать то, чего они бы делать не стали. Так, уличные драки и воровство в магазинах наказуемы, в то время как супружеская неверность — нет, так как многие, если не все, друзья Джона изменяют женам, но никогда не затеют драки в пивной и не станут красть в универсаме. В этом отношении Джон Стрикленд отличался от своего отца, и это отличие отражало перемену в моральных концепциях британского общества в целом.
Сам Джон не был, подобно Генри Масколлу, закоренелым или пылким женолюбом. Было у него несколько интрижек в периоды, когда Клэр дулась и брак их грозил распасться; но они же и открыли ему, что супружеская неверность несет с собой больше хлопот, чем радостей. И больше расходов. С тех пор, последние семь-восемь лет, он был достаточно ублаготворен и достаточно занят, чтобы держаться подальше от новых привязанностей.
Все это, однако, имело больше отношения к привычке и заботам об удобстве, нежели к тому, что правильно, а что неправильно, поэтому теперь, когда образ Джилли Масколл захватил его, Джона не терзали угрызения совести по поводу того, что в мечтах он уже был ее любовником. Мысль о том, что «всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с нею в сердце своем», казалась скучной сентенцией, как и для подруг Клэр по католическому монастырю, считавших, что семь бед — один ответ, а стало быть, не проще ли лечь в постель к первому, кто поманит.
И Джону поэтому вовсе не было совестно, когда в ту субботнюю ночь он, вместо того чтобы исполнить супружеский долг, предался воспоминаниям об обеде с Джилли Масколл. В конце концов, она куда больше походила на девушку, на которой он женился, чем эта тридцатидвухлетняя женщина, лежавшая рядом с ним.