Александр Дюма
Паскаль Бруно
Все, что генерал Т. сообщил нам об Италии, было особенно важно для меня, так как я собирался съездить в эту страну и побывать в местах, где происходят основные события некоторых моих рассказов. Вот почему при обработке рукописи генерала я широко воспользовался полученным от него разрешением и не раз обращался к его воспоминаниям о местах, которые он посетил. Итак, в моих путевых записках по Италии читатель найдет множество подробностей, собранных мною благодаря его любезному содействию. Однако мой услужливый чичероне покинул меня на южной оконечности Калабрии, так и не пожелав пересечь пролив. Хотя он и провел два года в ссылке на острове Липари, вблизи сицилийских берегов, но ни разу не побывал в Силиции и отказался говорить со мной об этой стране, опасаясь, что в качестве неаполитанца не сумеет избежать предвзятости, вызываемой взаимной неприязнью обоих народов.
Словом, я решил разыскать сицилийского изгнанника по имени Пальмьери, автора превосходного двухтомника воспоминаний, — к сожалению за последнее время я потерял его из вида, — чтобы узнать об его острове, столь поэтичном и загадочном, те общие сведения и характерные мелочи, которые помогают заранее наметить вехи любого путешествия, но как-то вечером к нам на Монмартр, Э 4, пришел генерал Т. с Беллини, — о последнем я почему-то не подумал, — которого он привез с собой, чтобы пополнить сообща маршрут моей предполагаемой поездки. Можно себе представить, как горячо был принят в нашем сугубо артистическом обществе, где фехтование служило подчас лишь предлогом для работы пером или кистью, автор «Сомнамбулы» и «Нормы». Беллини родился в Катании, и первое, что увидели его младенческие глаза, было море, волны которого, омыв стены Афин, с мелодичным шумом умирают у берегов Сицилии, этой второй Греции, и сказочная древняя Этна, в окрестностях которой еще живы по прошествии восьмисот лет мифы Овидия и поэмы Вергилия. Недаром Беллини был наиболее поэтической натурой, какую можно себе представить; самый его талант, который следует воспринимать сквозь призму чувства, а не по канонам науки, есть лишь извечная песня, нежная и грустная, как воспоминание, лишь эхо, подобное тому, которое дремлет в горах и лесах и что-то нашептывает еле слышно, пока его не разбудит крик страсти или боли. Итак, Беллини был как раз необходимым мне человеком. Он уехал из Сицилии еще в молодости, и у него осталось о его родном острове то неистребимое воспоминание, которое свято хранит вдали от мест, где протекало детство, поэтическое видение ребенка. Сиракузы, Агридженто, Палермо прошли таким образом перед моим умственным взором, наподобие еще неведомой мне, но великолепной панорамы, озаренной блеском его воображения; наконец, перейдя от географических описаний к нравам Сицилии, о которых я без устали его расспрашивал, Беллини сказал мне:
— Вот что, когда вы отправитесь будь то морем или сушей из Палермо в Мессину, задержитесь в деревушке Баузе, на оконечности мыса Блан. Вы увидите против постоялого двора улицу, которая идет вверх по склону холма и упирается в небольшой замок в виде цитадели. К стене этого замка приделаны две клетки — одна из них пуста, в другой лежит уже двадцать лет побелевший от времени череп. Спросите у первого встречного историю человека, которому принадлежала эта голова, и вы услышите один из тех рассказов, в которых отображен целый народ — от крестьянина до вельможи, от горной деревушки до крупного города.
— А не могли бы вы сами рассказать нам эту историю? — спросил я Беллини. — Чувствуется по вашим словам, что она произвела на вас глубокое впечатление.
— Охотно, — ответил он, — ибо Паскаль Бруно, ее герой, умер за год до моего рождения, и я был вскормлен этим народным преданием. Уверен, что оно все еще живо в Сицилии. Но я плохо говорю по-французски и, пожалуй, не справлюсь со своей задачей.
— Пусть это не смущает вас, — возразил я, — мы все понимаем по-итальянски. Говорите на языке Данте, он не хуже всякого другого.
— Будь по-вашему, — согласился Беллини, пожимая мне руку, — но с одним условием.
— С каким?
— Обещайте, что после вашего возвращения, когда вы познакомитесь с деревнями и городами Сицилии, когда приобщитесь к ее дикому народу, к ее живописной природе, вы напишете либретто для моей будущей оперы «Паскаль Бруно».
— С радостью! Договорились! — воскликнул я, в свою очередь пожимая ему руку.
И Беллини рассказал нам историю, которую прочтет ниже читатель.
Полгода спустя я уехал в Италию, побывал в Калабрии, в Сицилии, но больше всех героических деяний прошлого привлекало меня народное предание, услышанное от музыканта-поэта, предание, ради которого я проделал путь в восемьсот миль, так как считал его целью своего путешествия. Наконец я прибыл в Баузо, нашел постоялый двор, поднялся вверх по улице, увидел две клетки — одна из них была пуста…
Дмитрий Глуховский
После целого года отсутствия я вернулся в Париж; вспомнив о своем обещании и о взятом на себя обязательстве, я тут же решил разыскать Беллини.
Но нашел лишь могилу.
Пока стоИт
I
— Нет! Нет! Нет!!! Пожалуйста, пожалуйста…
Судьба городов сходна с судьбою людей: случай определяет появление на свет и тех, и других, а место, где возникают одни, и среда, в которой рождаются другие, оказывают влияние — хорошее или дурное — на всю их последующую жизнь; я видел благородные города, которые в своей гордыне пожелали господствовать над окружающим миром, недаром лишь несколько домов посмели обосноваться на вершине облюбованной ими горы; эти города так и остались высокомерными и нищими, пряча в облаках свои зубчатые главы и беспрестанно подвергаясь натиску стихий — грозы летом и вьюги зимой. Их можно принять за королей в изгнании, окруженных немногими придворными, которые сохранили им верность в злосчастии, королей, слишком надменных, чтобы, спустившись в долину, обрести там страну и народ. Я видел городишки, такие непритязательные, что они спрятались в глубине долины, выстроили на берегу ручья фермы, мельницы, лачуги и, укрывшись от холода и зноя за грядою холмов, вели безвестную, спокойную жизнь, похожую на жизнь людей, лишенных страстей и честолюбия, которых пугает всякий шум, слепит всякий свет и для которых счастье возможно лишь в тени и безмолвии. Встречаются и другие города, бывшие некогда жалкой деревушкой на берегу моря, но после того, как корабли вытеснили лодки, а крупные суда — корабли, они сменили свои хижины на дома и дома на дворцы. И теперь золото Потоси и алмазы Индии стекаются в их порты, они швыряют деньгами и выставляют напоказ свои драгоценности, как те выскочки, что обдают прохожих грязью из-под колес своих шикарных экипажей и натравливают на них своих лакеев. Наконец, встречаются города, которые быстро выросли среди ласковой природы, которые шествовали по лугам, усыпанным цветами, где пролегли извилистые, живописные тропинки; все предрекало этим городам долгие годы благоденствия, но нежданно-негаданно жизнь одного из них оказалась под угрозой соперника, возникшего у проезжей дороги, он-то и привлек к себе торговцев и путешественников, предоставив своему несчастному предшественнику угасать в одиночестве, подобно юноше, жизненные силы которого навеки подорвала неразделенная любовь. Вот почему к тому или иному городу испытываешь приязнь или отвращение, любовь или ненависть, словно имеешь дело с человеком, вот почему о нагромождении холодных, бездушных камней говорят, как о живом существе, и называют Мессину благородной, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым и наделяют эпитетами «верный» и «счастливый» Сиракузы и Палермо.
— Bitte aufwachen! Wachen Sie bitte auf! — доктор тряс его за плечо.
В самом деле, если есть на свете город, которому была уготована счастливая доля, то это Палермо. Раскинувшись под облачным небом, на плодородной почве, среди чудесной природы, владея портом на море, которое катит свои лазурные волны, защищенная с севера горой Сент-Розали, а с востока мысом Наферано, окруженная со всех сторон холмами, которые опоясывают ее обширную долину, древняя дщерь Халдеи, Палермо, оборотясь лицом к Италии, смотрится более лениво, томно и сладострастно в тиренские воды, чем смотрелись некогда в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. Напрасно сменяли друг друга завоеватели Сицилии, они сгинули, она осталась, и от всех властелинов, плененных ее прелестью и красотой, у королевы-рабыни сохранились не цепи, а ожерелья. К тому же природа и люди соединились, чтобы сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Греки оставили ей храмы, римляне акведуки, сарацины замки, норманны базилики, испанцы церкви. И так как под этими широтами цветет любой цветок, растет любое дерево, в ее великолепных садах произрастают лаконийские олеандры, египетские пальмы, индийские смоковницы, африканское алоэ, итальянские сосны, шотландские кипарисы и французские дубы.
Национальный лидер распахнул рот, втягивая столько воздуха, сколько его было во всей душной маленькой Женеве, и все равно задыхаясь. Потом отожмурил один глаз, осмотрелся и только после этого открыл второй.
Вот почему нет ничего великолепней дней Сицилии, если не считать ее ночей, ночей восточных, ночей прозрачных и благоуханных, когда шепот моря, шелест ветра и гул городских улиц кажутся извечной песней страсти, когда все сущее, от волны до растения, от растения до человека, испускает затаенный вздох.
— Опять… Опять… — беспомощно пробормотал он.
Поднимитесь на экспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале, когда Палермо спит, и вам покажется, что вы находитесь у изголовья юной девы, грезящей о любви.
Его взгляд затвердел, потом заострился, и наконец ледорубом впился промеж глаз плешивого доктора.
В этот час алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих берлог, они поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках и рыщут возле острова, словно сахарские гиены и атласские львы возле овчарни. Горе беспечным городам, которые засыпают без сигнальных огней и без береговой охраны — их жители пробуждаются при свете пожаров, от криков своих жен и дочерей; однако еще до того, как подоспеет помощь, африканские стервятники успевают скрыться со своей добычей, а на рассвете можно различить вдали лишь белые паруса их кораблей, которые вскоре исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза.
Иной раз море внезапно принимает свинцовый оттенок, ветер падает, жизнь в Палермо замирает; дело в том, что с юга на север пронеслись кроваво-красные облака, предвещающие сирокко, иначе говоря, «хамсин», — этот бич арабов; его горячее дыхание, зародившись в ливийских песках, обрушивается на Европу под напором юго-восточных ветров, и тотчас же все пригибается к земле, вся природа трепещет, сетует, и Сицилия стонет, словно перед извержением Этны; люди и животные беспокойно ищут убежища и, найдя его, ложатся, с трудом переводя дух, ибо сирокко побеждает всякое мужество, подавляет всякую силу, парализует всякую деятельность. Палермо терпит смертную муку, и это длится до тех пор, пока чистый ветер, прилетевший из Калабрии, не вернет силы гибнущему городу, и, воспрянув под этим животворным дуновением, он облегченно вздыхает, как человек, очнувшийся после обморока, и беспечно возвращается к своей праздничной и радостной жизни.
— Очнитесь! Все в порядке… — на языке Шиллера и Гете произнес тот.
Это было октябрьским вечером 1803 года; сирокко дул весь день, но на закате небо прояснилось, море снова поголубело, и со стороны Липарских островов повеяло прохладой. Как мы уже говорили, такая перемена погоды оказывает благоприятное действие на все живые существа, которые понемногу выходят из оцепенения: можно подумать, будто присутствуешь при сотворении мира, тем более что Палермо, как мы уже говорили, подлинный эдем.
— У вас на сеансе! Прямо у вас на сеансе! — на языке Хонеккера и Мильке ответил Национальный лидер.
Грохнув кулаком по антикварному столику, он вскочил с кушетки.
Среди дочерей Евы, которые, обитая в этом раю, занимаются главным образом любовью, была некая молодая женщина, играющая столь важную роль в нашей истории, что мы должны обратить внимание читателей на нее и на виллу, где она живет. Давайте выйдем вместе с нами из Палермо через ворота Сан-Джорджио, оставим справа от себя Кастелло-а-Маре и дойдем, никуда не сворачивая, до мола; затем, следуя по берегу моря, остановимся у восхитительной виллы, что возвышается среди волшебных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино; эта вилла принадлежит князю де Карини, вице-королю Сицилии, который правит островом именем Фердинанда IV, вернувшегося в Италию, чтобы вступить во владения своим родным городом, прекрасным Неаполем.
Доктор с достоинством поправил фрейдистские круглые очки и надул щеки.
На втором этаже этой изящной виллы, в спальне, обитой небесно-голубым атласом, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, покоится на софе молодая женщина в домашнем капоте, руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались; она лежит неподвижно, как мраморная статуя, но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются; чудесная статуя оживает, дышит, протягивает руку к столику из селинонтского мрамора, где стоит серебряный колокольчик, лениво звонит и, как будто утомившись от этого движения, снова откидывается на софу. Однако серебристый звук колокольчика был услышан, дверь отворяется, и на пороге появляется молодая хорошенькая камеристка, небрежность в туалете которой говорит о том, что и она испытала на себе действие африканского ветра.
— Господин П…
— Это ты, Тереза? — томно спрашивает ее хозяйка, поворачивая голову в сторону двери. — Боже мой, как тяжко, неужто сирокко никогда не кончится?
— Без фамилий! Я вас предупреждал, без фамилий! — раздраженно воскликнул Национальный лидер.
— Что вы, синьора, ветер совсем стих, теперь уже можно дышать.
— Простите, Ваше величество…
— Принеси мне фруктов, мороженого и отвори окно.
Национальный лидер только мотнул головой, приказывая миру погрузиться в тишину, но было ясно: нехитрая лесть плешивого психоаналитика поразила русского Ахиллеса в самую пяту. А что? А ничего — плох тот полковник, которому не польстит быть перепутанным с генералом. И когда он оборачивался от скучного пейзажа Рю дю Рон к очкастой физиономии докторишки, гневные морщины на его челе уже разгладились, словно их и не было никогда — или будто их вывели ботоксом.
Тереза выполнила оба распоряжения с той расторопностью, на какую была способна, ибо чувствовала еще некоторую вялость, недомогание. Она поставила лакомства на стол и отворила окно, выходившее в сторону моря.
— Вы обещали помочь, — разочарованно, тоном, от которого любой губернатор сразу не то что в отставку бы подал, а и ампулу с цианидом бы раскусил, процедил Национальный лидер.
— Вот увидите, ваше сиятельство, — проговорила она, — завтра будет чудесный день. Воздух так прозрачен, что ясно виден остров Аликули, хотя уже начинает смеркаться.
Но доктор трепету был не обучен: его треклятая страна уже двести лет отсиживалась за пазухой у упрямого и прагматичного кальвинистского Христа, и даже генетическая память не могла подсказать ему, как правильно стать на четвереньки.
— Да, да, от свежего воздуха мне стало лучше. Дай мне руку, Тереза, я попробую дотащиться до окна.
— Не так быстро, Ваше величество. Это процесс.
Тереза подошла к графине; та поставила на стол почти нетронутое фруктовое мороженое, оперлась на плечо камеристки и томно приблизилась к окну.
— Процесс… Приезжайте к нам на Колыму… Покажу вам, что такое процесс… — в своей излюбленной афористичной манере буркнул Национальный лидер, но в переводе на гэдээровский немецкий шутка потерялась.
— Как хорошо! — сказала она, вдыхая вечерний воздух. — Этот мягкий ветерок возвращает меня к жизни! Пододвинь мне кресло и отвори окно, да то, что выходит в сад. Благодарю! Скажи, князь вернулся из Монреаля?
— Расскажите, что вы видели, — попросил доктор. — Мне необходимо понять, есть ли хоть какая-нибудь динамика.
Национальный лидер опустился на кушетку, ссутулился.
— Нет еще.
— Я… Мне… А можно чаю? С сушками?
— Тем лучше: я не хочу, чтобы он видел меня такой бледной, осунувшейся. У меня, должно быть, отвратительный вид.
— Госпожа графиня еще никогда не была так красива… Уверена, во всем Палермо нет ни одной женщины, которая не завидовала бы вам, ваше сиятельство.
— Я попрошу. А вы рассказывайте пока.
— Даже маркиза де Рудини и графиня де Бутера?
— Ну… Та же картина. Площадь. Толпа. Я… На своем обычном месте. Здание наше. Цитадель. Трещины на нем… Песок.
— Решительно все, синьора.
— Что «песок»? — уточнил доктор, оторвавшись от блокнота, куда убористым почерком заносил все кошмары.
— Князь, верно, платит тебе, чтобы ты мне льстила.
— Сыплется. Песок сыплется. Доктор, что это значит?
— Клянусь, я говорю то, что думаю.
Доктор вздохнул, поправил очки, побарабанил пухлыми пальчиками по подлокотнику, переглянулся с портретом Юнга, с интересом наблюдавшего всю сцену со стены.
— О, как приятно жить в Палермо, — сказала графиня, дыша полной грудью.
— Если брать классическую трактовку… Символы, которые содержатся…
— В особенности если женщине двадцать два года, если она знатна, богата и красива, — заметила с улыбкой Тереза.
И он забубнил что-то о детстве, о фаллосах, о травмах, о вытесненном и о перенесенном, заворковал убаюкивающе, уютно. И Национальный лидер потерялся в терминах, загляделся на выписывающие в воздухе окружности пухлые пальцы, поплыл по волнам гипнотического баритона…
— Ты высказала мою мысль. Вот почему я хочу, чтобы все вокруг меня были счастливы. Скажи, когда твоя свадьба?
— В общем, возраст, — вдруг закончил доктор.
Тереза ничего не ответила.
— Что — «возраст»? — встрепенулся и сразу взъярился Национальный лидер, вскакивая с кушетки.
— Разве не в будущее воскресенье? — спросила графиня.
— Сон ваш об этом. О том, что возраст уже… Все-таки…
— Да, синьора, — ответила камеристка, вздыхая.
— Возраст?! Да какой к черту возраст?! Чушь порешь! — Национальный лидер плюнул и двинулся к выходу. — Шарлатан…
— Что такое? Уж не хочешь ли ты отказать жениху?
— Постойте! Что вы так болезненно… Там все указывает… Здание, песок сыплется… Вы…
— Много ты понимаешь в колбасных обрезках… У нас вот есть специалисты… По обрезанию… — уже по-русски злился он.
— Нет, что вы, все уже слажено.
— Но скажите хотя бы… — крикнул вслед выскочившему на лестничную клетку пациенту доктор. — Оно хотя бы пока стоит?
— Тебе не нравится Гаэтано?
— Нет, почему же? Он честный человек, и я буду с ним счастлива. Да и выйдя за него, я навсегда останусь у госпожи графини, а ничего лучшего мне не надо.
— Не дождетесь! — огрызнулся Национальный лидер.
— Почему же в таком случае ты вздыхаешь?
— Простите меня, синьора. Подумала о родных местах.
* * *
— О нашей родине?
Лешка возвращался из института вечером, брел по двору, где и проезда-то толком не было. Внедорожник — черный бандитский икс-пять — влетел с улицы, заскользил на собянинском льду, развернулся и ударил Лешку в спину приваренной к капоту стальной трубой «кенгурятника». Отбросил в сугроб, чуть не додавил, сдал назад и пьяно стал выпутываться из заставленного машинами двора.
— Да. Когда вы, ваше сиятельство, вспомнили в Палермо обо мне, своей молочной сестре, оставшейся в деревне, во владениях вашего батюшки, я как раз собиралась выйти замуж за одного парня из Баузо.
Если бы не приложился к соседской «мазде», истерично заверещавшей, если бы никто не вышел спасать свое авто, то и Лешку бы, может, никто не спас. Замерз бы с переломанным позвоночником в мутной снежной ночи.
— Почему же ты ничего не сказала мне о нем? По моей просьбе князь взял бы его к себе в услужение.
А так — спустился средний класс отстаивать нажитое, отважно перегородил черному бандиту путь к отступлению, увидел Лешку, узнал в нем парня с тринадцатого, позвонил по домофону отцу. Тот вызвал уже и ментов, и скорую. Пока те добирались, икс-пять бы сто раз успел уехать, но водитель — в кожанке и с резаным лицом — оказался в драбадан. Высадился из своего броневика блевать и уснул лицом в снег. Не вышло ни битвы, ни линчевания.
— О, он не согласился бы стать слугой. Он слишком горд для этого.
— Правда?
Выбежавший Лешкин отец, Николай Павлович, потерял сразу голос, и помочь перенести сына из сугроба на ровный асфальт соседа умолял шепотом.
— Да. Он уже отказался однажды поступить в охрану князя де Гото.
— Так, стало быть, этот молодой человек дворянин?
Милиция прибыла, всех как должно опросила, хоть и было очень заметно, что ей этим заниматься скучно, собрала подписи, телефоны, свинтила бесчувственного нарушителя, пошарила по его карманам из обычного человеческого любопытства и повезла его с собой карать по всей строгости.
— Нет, госпожа графиня, он простой крестьянин.
Скорая приехала тоже. Посмотрели, поцокали, погрузили и забрали.
— Как его зовут?
— О, я не думаю, чтобы госпожа графиня знала его, — поспешно заметила Тереза.
Сначала Николая Павловича пугали тем, что шансов мало, но когда он занес главврачу двадцать тысяч — половину своей зарплаты — Лешка стал цепляться за жизнь. Но ходить у пацана больше не получится, даже продай ради этого его отец их двушку, честно сказал главврач. Так что копите на каталку.
— И ты жалеешь о нем?
Николай Павлович не поверил, да и никто бы не поверил на его месте.
— Как вам сказать? Знаю только, что, если бы я стала его женой, а не женой Гаэтано, мне пришлось бы много работать, а это было бы тяжело, особенно после службы у госпожи графини, где мне так легко и приятно живется.
Жена погибла, родители умирают, как поверить в то, что сын — единственный, любимый, который должен был за всех них жить — вдруг стал инвалидом, что вместо жизни получит пожизненное в зассанной двушке?
— Однако меня обвиняют в том, что я резка, надменна. Это правда, Тереза?
Николай Павлович был покорный советский человек, и судьба ему за это выкручивала руки как хотела. Обоих дедов его государство забрало и убило, в утешение соврав бабкам про десять лет без права переписки.
— Госпожа графиня бесконечно добра ко мне, ваше сиятельство. Вот и все, что я могу сказать.
Поэтому родители Николая Павловича росли боязненными, всегда очень не хотели оказаться в чем-то замешанными, и четко знали, что гражданин против государства — вошь. Любить эту чудовищную костедробилку они не могли, но и признаться себе в этом не могли тоже. И если Коля что-то от них и унаследовал, кроме двушки — это тихое преклонение перед безграничной силой громадного и могучего аппарата, перед всеми его шестернями и конвейерами, перед каждым его стальным хватким манипулятором и каждой его заводной говорящей головой — и исполкомовской, и милицейской, и парткомовской, и управдомовской, и президентской в телевизоре под Новый год.
— Все дело в палермском дворянстве, это оно клевещет на меня, потому что графы де Костель-Нуово были возведены в дворянское достоинство Карлом V, тогда как графы де Вентимилле и де Партанна происходят, по их словам, от Танкреда и Рожера. Но женщины недолюбливают меня по другой причине: они прячут свои чувства под маской презрения, а сами ненавидят меня за любовь Родольфо, завидуют, что меня любит сам вице-король. Они изо всех сил стараются отбить его, но это им не удается: я красивее их. Карини постоянно твердит мне об этом, да и ты тоже, обманщица.
— Не только его светлость и я говорим приятное госпоже графине, кое-кто льстит ей еще больше.
И когда назавтра после случившегося Николай Павлович взял трубку, чтобы позвонить в отделение, куда отвезли беспамятного нарушителя, ему было страшно. Страшно было просить у государства хоть что-то, страшно вообще обращать на себя его внимание, вылезать из щели в кухонном полу и глядеть на него снизу в бесконечный верх.
— Кто же это?
Но он заставил себя. Набрал и вежливо попросил начальника. Объяснил, что у него случилась за беда, осторожно осведомился, когда будут звонить, нужно ли его участие в возбуждении дела, и даже — как чувствует себя задержанный.
— Зеркало, сударыня.
— Сумасбродка! Зажги же свечи у большого зеркала.
По телефону ему сообщили, что дела никакого не будет, что вина задержанного гражданина не установлена, и что поэтому он отпущен из отделения, что нетрезв он не был, что свидетели своими показаниями могут подтереться, что Николай Павлович должен быть счастлив, что его сын вообще жив, а под конец договорились даже и до того, чтобы он шел на хер и не усугублял ситуацию на свою задницу. Понятно?!
Камеристка повиновалась.
* * *
— А теперь затвори это окно и оставь меня одну. Достаточно окна, выходящего в сад.
Он возвышался над толпою — бронзовый и в то же время железный, попирая всеми своими тоннами безропотную русскую землю. Правая рука его была спрятана в карман — и поди проверь, скипетр там или маузер. Он был вдесятеро выше любого из корячащихся у его ног холопов, но с высоты его роста было видно: бурлящей толпе нет ни конца, ни края.
Тереза выполнила приказ и вышла из комнаты; едва за ней затворилась дверь, как графиня села у зеркала, взглянула на себя и улыбнулась.
Он мог бы сойти на землю и растоптать их — но делать это было ни к чему. Он был неуязвим для них, насекомых, неуязвим и недоступен. Человеческое море прибывало, но волны могли надеяться лишь на то, чтобы облизать его сапоги.
За спиной его непоколебимо зиждилась Цитадель — его alma mater, источник его силы. И Национальный лидер знал: покуда стоит это великое здание, этот краеугольный камень российской государственности, будет стоять и он. А уж оно-то пребудет вечно. И в этом-то ларце, да в волшебном яйце…
Поистине, она была прелестна, графиня Эмма, или, точнее, Джемма, так как родители изменили первую букву имени, данного ей при крещении, и с самого детства звали ее Джеммой, иначе говоря, «Жемчужиной». И конечно же, графиня была не права, когда в доказательство древности своего рода ссылалась лишь на подпись Карла V, ибо тонкий, гибкий стан изобличал в ней ионянку, черные, бархатистые глаза — дочь арабов, а бело-розовый цвет лица — уроженку Галлии. Она могла считать с одинаковым правом, что происходит от афинского архонта, от сарацинского эмира и нормандского капитана; такие красавицы встречаются прежде всего в Сицилии, а затем в единственном городе на свете, в Арле, где то же смешение крови, то же скрещение рас объединяет порой в одной женщине эти три столь различных типа. Но вместо того чтобы прибегнуть к ухищрениям кокетства, как она собиралась это сделать поначалу, Джемма застыла у зеркала в порыве наивного восхищения: до того понравилась она себе в этом домашнем убранстве; так, вероятно, взирает на себя цветок, склонившийся над поверхностью ручья; однако в этом чувстве не было гордыни; она как бы возносила хвалу Господу, создавшему такую красоту. Словом, она ничего не изменила в своей внешности. Да и какая прическа лучше выявила бы несравненную прелесть ее волос, чем тот беспорядок, при котором они свободно рассыпались по плечам? Какая кисть могла бы прибавить что-либо к безукоризненному рисунку ее шелковистых бровей? Какая помада посмела бы соперничать с цветом ее коралловых губ, сочных, словно плод граната? И, как мы уже говорили, она вперила взгляд в зеркало с единственным желанием полюбоваться собой, но мало-помалу погрузилась в упоительные, восторженные мечты, ибо одновременно с ее лицом зеркало, стоявшее у раскрытого окна, отражало небо, которое служило как бы фоном ее ангельской головки; и, наслаждаясь неясным и безграничным чувством счастья, Джемма без повода, без цели считала в зеркале звезды, которые зажигались одна за другой, и вспоминала их названия по мере того, как они появлялись в эфире. Вдруг ей показалось, что какая-то тень загородила звезды и позади нее возникло чье-то лицо; она поспешно обернулась: в окне стоял незнакомый мужчина. Джемма вскочила на ноги и открыла рот, чтобы закричать, но неизвестный спрыгнул на пол и, сложив с мольбой руки, проговорил:
И пусть беснуется толпа — ей не подпрыгнуть выше его подошв. Он будет стоять тут до скончания веков, памятником самому себе, бессмертному и бессменному.
— Во имя неба, никого не зовите, сударыня. Клянусь честью, вам нечего опасаться: я не хочу вам зла!..
Но тут через глупый гомон толпы ему послышался шорох. Еле заметный, но заметный все же, он не мог ускользнуть от его ушей. Сзади, из-за спины…
Он напряг свои бронзовые мускулы и обернулся с натужным скрежетом, и толпа дураков прыснула в ужасе во все стороны.
II
Через здание — через Главное здание! — молнией прошла трещина, и из разлома сухой кровью струился красный песок, кирпичная труха. Трещина ушла вверх, разветвилась…
Джемма упала в кресло, и вслед за появлением незнакомца и его словами наступило молчание, во время которого она успела бросить быстрый, боязливый взгляд на незванного гостя, который проник в ее спальню столь странным, непозволительным способом.
Он перевел тяжелый взгляд высверленных глазниц вниз, ища причину… Грязное море омывало и подножие Цитадели, точило его, разъедало… И вдруг земля охнула и просела, а он пошатнулся и стал заваливаться набок. Невероятным усилием он удержался, устоял, выхватив из кармана правую руку — пустую.
Это был молодой человек лет двадцати пяти — двадцати шести, по-видимому, простолюдин: на нем была калабрийская шляпа с широкой лентой, спускавшейся на плечо, бархатная куртка с серебряными пуговицами и такие же штаны; его стан стягивал красный шелковый пояс с зеленой вышивкой и бахромой — такие пояса изготавливают в Мессине, которая позаимствовала их у стран Леванта. Кожаные ботинки и гетры дополняли этот костюм истого жителя гор, костюм, не лишенный изящества и как бы созданный, чтобы подчеркнуть стройность того, кто его носил. Лицо незнакомца поражало суровой красотой: резкие черты южанина, смелый, гордый взгляд, черные волосы и борода, орлиный нос и зубы, как у шакала.
— Там ничего нет! — завопили снизу. — У него ничего нет!
Очевидно, Джемму не слишком успокоил вид молодого человека, ибо она протянула руку к столу в поисках стоящего там серебряного колокольчика.
Ничего… Он их и голыми руками сейчас… Сейчас… Да этих клопов и бить не придется. Припугнуть их — сами разбегутся. Вспомнить бы только, как с ними говорить…
— Вы разве не поняли меня, сударыня? — спросил он, стараясь придать своему голосу ту чарующую мягкость, которую так хорошо передает сицилийский язык. — Я не желаю вам зла, напротив, если вы уважите мою просьбу, я буду боготворить вас, как мадонну. Вы прекрасны, как божья матерь, будьте же милосердны, как она.
— Кыш! — он махнул огромной железной десницей. — Кыш!
— Что же вам от меня надобно? — спросила Джемма дрожащим голосом. — И как вы посмели явиться ко мне сюда, да еще таким путем?
И тут за спиной что-то устало вздохнуло и…
— Скажите, сударыня, неужели вы, знатная, богатая, любимая человеком высокого звания, почти королем, согласились бы принять такого безвестного человека, как я? Да если б и оказали мне такую милость, она могла бы запоздать, а у меня времени нет!
Рухнуло.
— Но что я могу сделать для вас? — спросила Джемма, постепенно успокаиваясь.
— Нет! Нет!!! — трубно, гудя всем бронзовым своим нутром, воскликнул он.
— Все в ваших руках, сударыня, мое несчастье и мое блаженство, моя смерть и моя жизнь.
— Пристегнитесь, пожалуйста, — попросила его бледная от неловкости стюардесса. — На посадку заходим.
— Ничего не понимаю! Объясните, в чем дело?
— Да… Простите, — Национальный лидер сглотнул, промаргиваясь. — Глупый вопрос… Как оно там?.. Ну, стоит? А то приснится всякое…
— У вас служит девушка из Баузо.
— Стоит, — ободряюще улыбнулась ему привычная стюардесса. — Все у нас стоит. Не переживайте.
— Я не переживаю, — его голос, окрепнув, лязгнул бронзой. — За кого вы меня принимаете?!
— Тереза?
— Да, Тереза, — сказал молодой человек, и голос его дрогнул. — Она собирается обвенчаться с камердинером князя де Карини, а ведь девушка эта — моя невеста.
* * *
— Так это вы?..
— Да, мы собирались пожениться с Терезой, когда вы вызвали ее к себе. Она обещала хранить мне верность, замолвить перед вами словечко за меня, а если вы откажете в ее просьбе, вернуться домой. Итак, я ждал ее. Прошло три года, ее все не было. Я понял, что она не вернется, сам приехал сюда и все узнал. Тогда я надумал броситься к вашим ногам и вымолить у вас разрешения на брак с Терезой.
Лешка пришел в себя, слава богу. Но никак не мог понять, почему ноги не слушаются, почему ниже пояса — немота. Николай Павлович смотрел на него молча, пожимал плечами, врал как умел, что не знает, врал скверно, что это, наверное, временное, что сейчас главное — оклематься, что потом они найдут Лешке подходящую восстановительную терапию, и через месяц-другой тот начнет ходить. Ну самое позднее — через полгода.
— Я люблю Терезу и не желаю разлучаться с ней. Гаэтано — камердинер князя. Если он женится на ней, Тереза останется у меня.
Лешка хмурился, бесился — через два месяца были соревнования, волейбол, он — капитан команды. Значит, ему через пару недель уже надо быть на ногах. Через пару недель, па! Какой еще на хрен месяц?!
— Коль скоро таковы ваши условия, я поступлю к князю, — проговорил молодой человек, сделав усилие над собой.
Николай Павлович кивал, расчесывал от нервов экзему на руке, давал доктору тысячу за тысячей, чтобы тот не обмолвился по глупости или от равнодушия о вынесенном приговоре.
— Тереза говорила, что вы не хотите быть слугой.
И думал о том, что человек, который с пьяной легкостью мимолетом переломал его сыну спину и судьбу, точно преступник, что бы ни говорили в отделении.
— Да, правда, но я принесу эту жертву ради нее, раз уж иначе нельзя. Только, если возможно, я поступил бы телохранителем к князю — это все же лучше, чем быть слугой.
Вечером он позвонил туда еще раз. Пытался убедить. Объяснял, что у Лешки через два месяца соревнования, в которых он не сможет участвовать никогда, и что он не знает, как сыну это сказать. Спросил: вы не знаете, как ему об этом сказать? Они повесили трубку. Видимо, тоже не знали.
— Хорошо, я поговорю с князем, и если он согласится…
Тогда Николай Павлович прочитал на борту машины ППС телефон доверия милиции, позвонил и рассказал автоответчику все, как было. Автоответчик поблагодарил Николая Павловича и пообещал разобраться.
— Князь согласится на все, чего бы вы ни пожелали, сударыня. Я знаю, вы не просите, вы приказываете.
А вечером следующего дня в лифте его встретил водитель икс-пятого. Трезвый. Ударил поддых, потом в челюсть снизу, разбил нос — все за каких-то пять секунд, очень умело. Достал пистолет, вдавил ствол в щеку Николаю Павловичу и сказал, что если тот не успокоится, то остаток жизни будет с сыном гонять на инвалидных креслах наперегонки. Когда Николай Павлович промычал, булькая кровью, про милицию, человек ткнул его мордой в корочки, из которых следовало, что он самая что ни на есть милицейская милиция и есть — такая, которая еще за всей остальной милицией блюдет. Напоследок он достал из кармана ворох мятых пятитысячных и швырнул их Николаю Павловичу в глаза.
— Но кто мне поручится за вас?
— На лечение это, — процедил он. — Мы же все тут нормальные люди, да? Да, я сказал?! Смотри у меня, сука! А то еще и на похороны подкину! Понятно?!
— Порукой будет моя вечная признательность, сударыня.
— Кроме того, я должна знать, кто вы.
И вышел.
— Я человек, судьба которого зависит от вас. Вот и все.
— Князь спросит, как вас зовут.
Николай Павлович механически собрал с пола забрызганные красным пятитысячные, зачем-то пересчитал — сто тысяч, покрутил тупо в руках, и положил обратно на пол.
После травмпункта сел писать в прокуратуру, как и следовало сделать гражданину, столкнувшемуся с противоправными действиями со стороны сотрудников милиции.
— Какое дело князю до моего имени? Разве он когда-нибудь слышал его? И что значит для князя де Карини имя простого крестьянина из Баузо?
Ходил к Лешке каждый день после работы с фруктами — тот не ел, уже начал понимать, что случилось. Спрашивал, требовал ответа, кричал даже
— Но я-то родилась в том же краю, что и вы. Мой отец был графом де Кастель-Нуово и жил в небольшом замке неподалеку от деревни.
— Николай Павлович сначала убеждал, что все ерунда, что до свадьбы заживет, но потом пропустил дать денег врачу, и Лешке сказали правду.
— Мне все это известно, сударыня, — глухо проговорил молодой человек.
Но и тогда еще Николай Павлович ни в чем сыну не признался.
— Так вот, я должна знать, кто вы. Скажите, как вас зовут, и я решу, что мне надлежит делать.
— Верьте мне, ваше сиятельство, вам лучше не знать моего имени. Не все ли равно, как меня зовут? Я честный человек, Тереза будет счастлива со мной, и, если понадобится, я отдам жизнь за князя и за вас.
Прокуратура ничего Николаю Павловичу отвечать не стала. Может, у нее были другие дела, поважней этой херни, а может, ей просто было в принципе западло. Николай Павлович предпочел объяснить себе, что наверное просто письмо потерялось. Написал еще, в котором рассказал прокуратуре и все последние новости: сына выписали из больницы, каталку покупайте сами, а как же благодарность, тысяч тридцать хватит, все же нормальные люди. Да?
— Не понимаю вашего упорства. Я хочу знать ваше имя, тем более что Тереза тоже отказалась сказать, как вас зовут, когда я спросила ее об этом. Предупреждаю, я ничего не сделаю для вас, если вы не назовете себя.
Лешка прикатился домой, сел перед компьютером и не вставал больше.
— Так вы этого желаете, сударыня?
— Не желаю, а требую…
Прокуратура Николаю Павловичу ничего объяснять не собиралась, и он тогда написал в Министерство внутренних дел, в Государственную Думу, и в общественную приемную Президента.
— Умоляю вас в последний раз…
Ничего смешного.
— Скажите, кто вы, или уходите, — проговорила Джемма, повелительно подняв руку.
Он столько лет слушался и почитал государство, он не пинал его, когда оно спотыкалось и падало, он всегда за него голосовал как надо, выслушивал новогоднюю речь Президента, не перебивая, верил в могущество государства и в его совершенную правоту, считал его страной и Родиной, и даже в мыслях ему никогда не изменял. И вопросов никаких никогда не задавал: как есть, так и есть, и слава богу.
— Меня зовут Паскаль Бруно, — ответил молодой человек ровным, тихим голосом; могло показаться, что он совершенно спокоен, если бы внезапная бледность не выдавала его душевной муки.
А теперь вот ему очень нужно было, чтобы ему ответили.
— Паскаль Бруно! — воскликнула Джемма, отодвигая от него свое кресло. — Паскаль Бруно! Уж не сын ли вы Антонио Бруно, чья голова находится в замке Баузо, в железной клетке?
* * *
— Да, я его сын.
— Все нормально, товарищи? — спросил Национальный лидер.
— И вам известно, почему голова вашего отца находится там? Отвечайте!
— Слава России! — ответили ему ряды.
Паскаль молчал.
— А потому, — продолжала Джемма, — что ваш отец покушался на жизнь графа, моего отца.
— Вряд ли кто-то может сказать, что я забыл о своих корнях, — Национальный лидер обвел собравшихся взглядом. — Так не может сказать никто. Я — один из вас. Мы — вместе. Я думаю так же, как вы. Уверен, окажись на моем месте любой из вас, он все делал бы так же. На благо — нашей — Родины, — делая небольшие интонационные паузы в своей фирменной манере, отчеканил Национальный лидер.
— Знаю, сударыня. Знаю также и другое: когда ребенком вас выводили гулять, ваши горничные и лакеи показывали вам эту клетку и говорили, что в ней голова преступника, который хотел убить вашего батюшку. Одного только вам не рассказали, сударыня: ваш отец обесчестил моего отца.
— Вы лжете!
— Слава России! — гаркнули ряды.
— Да покарает меня Господь Бог, если я солгал, сударыня. Моя мать была красива и добродетельна, граф полюбил ее. Она устояла перед его обещаниями, домогательствами, не испугалась даже угроз. И вот однажды, когда мой отец уехал в Таормину, граф приказал четверым верным людям похитить ее и, отвезти в небольшой дом между Лимеро и Фурнани — в нем теперь постоялый двор… И там… там, сударыня, он надругался над нею!
— Россия, — подхватил Национальный лидер, — держится на ваших плечах. И я хочу, чтобы вы знали: без вас, без вашей самоотверженной службы наши враги давно бы уже разрушили ее. Сегодня я подписал распоряжение о выделении средств на капитальный ремонт Главного здания Федеральной службы безопасности. Надеюсь, оно прослужит нам еще долго. Всегда.
— Граф был властелином Баузо, крестьяне принадлежали ему душой и телом. Он оказал большую честь вашей матушке, обратив внимание на нее.
— Два коротких… Одно протяжное… Ура! Ура! Урраааа! — откликнулись ряды.
— Мой отец принял это иначе, — сказал Паскаль, нахмурившись, — быть может, потому что родился в Стрилле, на земле князя Монкада-Патерно, он ударил кинжалом графа. Рана не была смертельна, и слава Богу, хотя я долгое время жалел об этом. Но сегодня, к моему стыду, это меня радует.
— Благодарю за службу! — улыбнулся Национальный лидер.
— Если память мне не изменяет, не только ваш отец был казнен как убийца, но и все ваши дяди отбывают наказание на каторге.
Отдал по-военному честь и стал спускаться со сцены. Когда он выходил уже борцовским своим шагом из зала, в звенящей тишине послышался ниоткуда шепоток:
— Да, они спрятали виновного и встали на его защиту, когда за ним явилась полиция. Их посчитали сообщниками отца и отправили на каторгу. Дядя Плачидо попал на остров Фавиньяна, дядя Пиетро — на Липари, а дядя Пепе — в Вулкано. Я был тогда ребенком, но и меня арестовали вместе с ними, пришлось, однако, вернуть меня матери.
— Оказались бы мы на твоем месте… Эх…
— А что стало с этой женщиной?
Национальный лидер вздрогнул, но оборачиваться не стал. На улице его ждал кортеж — бронированный пульман без номера, три длинных гелендевагена и черт-те знает сколько гаишных машин.
— Она умерла.
Хрена им.
— Где же?
— В горах между Пиццо ди Гото и Низи.
На своем месте оказался он сам. История не знает сослагательного наклонения, понятно?!
— Почему она уехала из Баузо?
— Почему? Чтобы не видеть, когда мы шли мимо замка, ей головы своего мужа, мне головы моего отца. Да, она умерла без врача, без священника. Я похоронил ее на неосвященной земле и был ее единственным могильщиком… Надеюсь, вы простите меня, сударыня, но на свежей могиле матери я дал обет отомстить за гибель всей моей семьи, из которой уцелел я один, — к тому времени дядей моих, конечно, уже не было в живых, — да, отомстить вам, последней из семьи графа. Но что поделаешь? Я влюбился в Терезу, спустился с гор, чтобы не видеть могилы матери, так как чувствовал, что готов нарушить свою клятву, и поселился в долине, неподалеку от Баузо. Более того, когда Тереза надумала уехать из деревни и поступить к вам в услужение, мне пришла в голову мысль наняться к князю. Долгое время эта мысль страшила меня, потом я с ней свыкся. Я решил повидать вас, и вот я пришел, пришел безоружный, чтобы умолять вас о милости, хотя намеревался, сударыня, предстать перед вами как мститель.
* * *
— Вы понимаете, конечно, — ответила Джемма, — что князь не может взять к себе человека, отец которого был повешен, а родственники осуждены на каторжные работы.
В почтовом ящике были только счета, которые государство предъявляло Николаю Павловичу. В Лешкиной комнате под столом стоял ящик пустых пивных бутылок: таскали прямо из Интернета. Раньше он пива не пил — говорил, брюхо отрастет, к земле давить будет.
— Но почему же, сударыня, если этот человек готов забыть об этих несправедливых приговорах?
Неделю Николай Павлович держался — не платил по счетам, мстил.
— Вы с ума сошли!
Потом подумал, что это ребячество, и презрительно бросил все до копейки в окошко сберкассы. Государство ничего — схавало, не поперхнулось. Сыто рыгнуло квитанциями и снова забыло об их существовании.
— Вы знаете, госпожа графиня, что значит клятва для горца? Так вот, я обещаю нарушить свою клятву. Вы знаете, что значит месть для сицилийца? Я обещаю отказаться от мести… Я все предам забвению, не заставляйте же меня вспоминать…
— А в противном случае?
И тогда Николай Павлович решил прийти к нему сам.
— Не хочу думать об этом.
— Хорошо, мы примем надлежащие меры.
Неделю решался.
— Смилуйтесь, сударыня, умоляю! Видите, я делаю все, что в моих силах, хочу остаться честным. Ручаюсь, я стану другим человеком, коль скоро поступлю к князю и женюсь на Терезе… К тому же я никогда не вернусь в Баузо.
Взял паспорт, зачем-то собрал в чемодан сушки, смену белья и кроссворды, жалобу в Генпрокуратуру расписал так, что Кафка бы удавился от зависти, сел на метро и поехал.
— Я ничего не могу для вас!
— Госпожа графиня, ведь вы любили!
Отыскал на Дмитровке нужное здание и уткнулся в пост охраны. Там ему было сказано, что мир устроен иначе, и что без спецпропуска внутрь попасть — все равно что в рай, — не выйдет.
Джемма презрительно улыбнулась.
— Вы должны знать, что такое ревность. Вы должны знать, какая это мука, чувствуешь, что сходишь с ума. Я люблю Терезу, я ревную ее, чувствую, что не совладаю с собой, если она выйдет замуж за другого, и тогда…
Но по эту сторону Рубикона Николая Павловича ждал раздавленный сын и пустой почтовый ящик, два месяца ожиданий и тараканья жизнь.
— Что тогда?
— Тогда берегитесь, как бы я не вспомнил о клетке с головой отца, о каторге, куда сосланы мои дяди, и о могиле, в которой покоится моя мать.
Поэтому, когда караул сменялся, он исхитрился и проскочил через пост — внутрь. Одернул пальто, приготовился к схватке… Толкнул тяжелые железные двери с зеркальными стеклами…
В эту минуту странный крик, похожий на сигнал, раздался под окном спальни, и почти тотчас же прозвенел звонок.
И вдруг те жалко, деревянно всхлипнули-треснули — и повалились внутрь! Податливо, невесомо — будто были не из металла отлиты и не на пудовые петли повешены — а сделаны… из фанеры?..
— Князь! — воскликнула Джемма.
Он сделал осторожный шаг внутрь… Ошарашенно осмотрелся.
— Да, да знаю! — пробормотал Паскаль. — Но прежде, нежели он войдет сюда, вы можете обещать мне… Умоляю, сударыня, снизойдите к моей просьбе: разрешите мне жениться на Терезе, попросите князя взять меня в услужение…
Не было никакого «внутри». Высились строительные леса в четыре этажа, а к ним были привинчены проволокой подгнившие фанерные листы — точь-в-точь изнанка театральной декорации. С улицы фанера была убедительно разрисована под державное строение с портиком и колоннадой, под песчаник и гранит… А на деле — десятимиллиметровая фанера!
— Пропустите меня! — повелительно сказала Джемма, направляясь к выходу.
Но вместо того, чтобы повиноваться, Бруно подбежал к двери и запер ее.
Тут даже и пола не было — просто асфальт. Потрескавшийся, несвежий, занесенный поземкой, которую намело через щели, и мириадами бумажных прямоугольничков. Николай Павлович нагнулся, поднял один — чье-то письмо. И еще одно… И еще. Миллионы.