Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Энн

Райс

Дар волка

Молодой репортер Ройбен Голдинг по заданию своей газеты отправляется в уединенное поместье на берегу Тихого океана. Не в силах устоять перед красотой и обаянием владелицы поместья Мерчент Нидек, Ройбен проводит с ней страстную ночь. Все его планы провести жизнь вместе с этой удивительной женщиной в этом удивительном месте рушатся уже на следующее утро. Очнувшись после жестокого нападения на поместье, Ройбен обнаруживает мертвое тело своей возлюбленной и страшные раны на своем теле. Долгое время он не может вспомнить подробностей случившегося, но его тело начинает неуловимо меняться.

1

Ройбен был рослым мужчиной, за метр девяносто, с вьющимися каштановыми волосами и глубоко посаженными голубыми глазами. Его звали Солнечным мальчиком, и он терпеть не мог это прозвище. Оттого и пытался всеми силами сдерживать то, что все остальные именовали неотразимой улыбкой. Но сейчас он был слишком рад, чтобы сделать серьезное выражение лица и попытаться выглядеть старше своих двадцати трех.

Он шел вверх по крутому склону холма, обдуваемый неистовым океанским ветром, вместе с экзотичной и элегантной женщиной, старше его, которую звали Мерчент Нидек, и с искренним удовольствием слушал все, что она рассказывала про большой дом, расположившийся на вершине утеса. Она была худощава, с узким, идеально вылепленным лицом и соломенными волосами того оттенка, что не блекнет с годами. Волосы были уложены назад, ото лба, и забраны в свободный пучок, у самых плеч. Она прекрасно выглядела в длинном вязаном платье коричневого цвета и высоких коричневых сапогах, идеально начищенных.

Он приехал сюда, чтобы написать статью для «Сан-Франциско обсервер» про этот огромный дом и про ее надежду продать его теперь, когда, наконец, были улажены вопросы наследования. Суд официально признал ее двоюродного деда, Феликса Нидека, умершим. Он пропал уже лет двадцать назад, но его завещание огласили лишь недавно, и по нему дом достался Мерчент, его внучатой племяннице.

Они ходили по покрытым лесом склонам, составлявшим поместье, с того самого момента, как Ройбен приехал сюда. Зашли в полуразвалившийся домик для гостей, осмотрели развалины конюшни. Ходили по старым дорожкам и тропинкам, затерявшимся в кустарнике, и теперь вышли на скальный выступ, возвышавшийся над водами Тихого океана, холодного стального цвета. Но ненадолго, лишь для того, чтобы снова укрыться во влажной тени и спокойствии, среди старых дубов и зарослей папоротника.

Ройбен плоховато оделся для таких прогулок, поехав на север в обычной для себя «форме», состоявшей из пиджака из грубой шерстяной ткани поверх тонкого кашемирового свитера и серых брюк. Хорошо хоть, нашел в перчаточном ящике шарф и намотал на шею. Хотя на самом деле пронизывающий холод его не особенно беспокоил.

Огромный старый дом с островерхой черепичной крышей и высокими ромбовидными окнами выглядел застывшим. Он был выстроен из грубо отесанных камней, и из крыши торчало множество дымоходов. В западной части дома располагался большой зимний сад из полированной стали и стекла. Ройбену очень нравился этот дом. Понравился сразу, как только он увидел его фотографии в Сети, но никакие компьютерные изображения не смогли приготовить его к зрелищу этого строгого величия.

Сам он вырос в старом доме в Сан-Франциско, на Русском Холме, и не раз посещал подобные дома, расположившиеся на Президио Хайтс и в пригородах Сан-Франциско — Этертоне, Хиллсборо и Беркли, где он учился.

Но те дома чаще всего были окружены заборами и изгородями под током, да и размер их был не тот, в силу необходимости уместиться на крохотных участках земли. До этого дома им было, как до звезд.

Сам размах, масштаб всего окружающего, будто дом был кораблем, севшим на мель посреди огромного парка, создавал впечатление иного мира.

— Реально вещь, — тихо сказал он сам себе, только увидев этот дом. — Стоит только поглядеть на эти высокие черепичные крыши, а водостоки, похоже, медные.

Дом был наполовину оплетен густой порослью плюща, до самых верхних окон. Ройбен некоторое время сидел в машине с чувством радостного изумления, граничившего с преклонением, мечтая о том, что когда-нибудь обзаведется таким домом, когда-нибудь, когда он станет знаменитым писателем и устанет от всемирной славы, стучащейся ему в двери.

Но сегодня у него был просто очень удачный день.

Он с болью глядел на обвалившуюся крышу гостевого домика, уже непригодного для проживания. Но Мерчент заверила его, что за главным домом хорошо приглядывают. Ей, похоже, тоже было больно глядеть на состояние надворных построек, и она что-то пробормотала насчет своих младших братьев и давнего пожара.

Ройбен был способен слушать ее до бесконечности. Ее акцент не совсем британский, не бостонский и не нью-йоркский. Но какой-то совершенно уникальный, акцент человека мира, говорящего с идеальной чистотой и каким-то серебристым звоном.

— О, я знаю, что он прекрасен. Знаю, что другого такого места не сыскать на всем побережье Калифорнии. Знаю. Знаю. Но у меня нет выбора. Я должна избавиться ото всего этого, — принялась объяснять она. — Приходит время, когда не дом принадлежит тебе, а ты принадлежишь дому, и ты понимаешь, что должна освободиться и жить своей собственной жизнью.

Мерчент снова хотелось путешествовать. Она созналась, что провела здесь совсем немного времени с тех пор, как пропал дядя Феликс. Как только она продаст дом и землю, то снова отправится в Южную Америку.

— Больно слышать это, — сказал Ройбен. Слишком личное заявление для журналиста, не так ли? Но он не смог сдержаться. В конце концов, кто сказал, что он обязан быть бесстрастным наблюдателем?

— Это невосполнимая потеря, Мерчент. Но я напишу про дом так хорошо, как только смогу. Сделаю все, чтобы найти вам покупателя, и не думаю, что это займет много времени.

«Я сам хотел бы купить этот дом», — хотелось сказать ему, но он промолчал. Хотя и думал о такой возможности с того самого момента, как увидел островерхую крышу дома сквозь ветви деревьев.

— Я так рада, что газета послала сюда вас, а не кого-то еще, — сказала она. — Вы человек страстный, и мне это очень нравится.

«Да, — на мгновение подумал он, — я страстный, я хочу этот дом, почему бы и нет, когда еще представится такая возможность?» Но потом он подумал о матери, о Селесте, о его маленькой кареглазой девушке, стремительно делающей карьеру в окружном суде, как они рассмеются, услышав его слова. И его пыл остыл.

— Что с вами, Ройбен, что случилось? — спросила Мерчент. — У вас такой странный взгляд.

— Мысли, — ответил он, постучав пальцем по виску. — Я уже мысленно пишу статью. «Архитектурная жемчужина побережья Мендосино, впервые выставленная на продажу с момента ее постройки».

— Хорошо звучит, — сказала она. Снова со своим еле заметным акцентом гражданина мира.

— Если бы дом купил я, я бы дал ему имя, — сказал Ройбен. — Сами понимаете, что-то такое, что вобрало бы в себя его суть. Нидек Пойнт; Мыс Нидек.

— Да вы настоящий поэт, — сказала она. — Я это сразу поняла, как вас увидела. Мне нравятся статьи, которые вы пишете. В них чувствуется почерк, индивидуальность. Но вы ведь наверняка пишете роман, так ведь? Молодой журналист вашего возраста обязательно должен писать роман. Я очень огорчусь, если это окажется не так.

— Для меня ваши слова — будто музыка, когда вы произносите их, они становятся такими чудными и выразительными. На той неделе отец сказал мне, что людям моего поколения совершенно нечего сказать миру. Он профессор и человек, во всем разочаровавшийся, должен сознаться. Редактирует свое собрание стихов последние десять лет, с тех пор, как вышел на пенсию.

«Что-то я слишком много говорю, и все о себе, — подумал он. — Плохо это».

Отцу наверняка понравился бы этот дом. Да, Фил Голдинг, как настоящий поэт, полюбил бы это место, возможно, даже сказал бы об этом матери Ройбена, которой наверняка бы пришлась не по вкусу эта идея. Доктор Грейс Голдинг всегда была человеком практичным, главным добытчиком в семье и вершителем их судеб. Именно она устроила Ройбена на работу в «Сан-Франциско обсервер», его, всего лишь с опытом ежегодных путешествий по всему миру и дипломом кафедры английского языкознания.

Грейс гордилась его недавними журналистскими расследованиями, но предупредила, что эта «история с собственностью» — лишь пустая трата времени.

— И снова вы в мечтах, — сказала Мерчент. Обняла его за плечи и поцеловала в щеку, смеясь. Ройбен вздрогнул от неожиданного прикосновения ее мягкой груди и тонкого аромата дорогих духов.

— На самом деле я еще ничего в своей жизни не довел до конца пока что, — сказал он с легкостью, которая шокировала его самого. — Моя мать — талантливый врач, а старший брат — священник. Я проработал в газете всего шесть месяцев. Наверное, стоило повесить на себя предостерегающую табличку. Но, поверьте, я напишу статью, которая вам очень понравится.

— Чепуха, — ответила она. — Ваш редактор рассказала мне, как журналистское расследование убийства в Гринлиф вылилось в то, что нашли и арестовали убийцу. Ты совершенно очаровательный парень с этой твоей самокритичностью.

Ройбен постарался не покраснеть. Почему он с такой легкостью все рассказывает этой женщине? Он редко, чтобы не сказать никогда, делал самоуничижительные заявления. Однако сразу же почувствовал какую-то необъяснимую связь с ней.

— На ту статью меньше дня ушло, — тихо сказал он. — Половину того, что я нашел на подозреваемого, просто не напечатали.

У нее в глазах появились искорки.

— Скажи, Ройбен… сколько тебе лет? Мне тридцать восемь. Достаточно этого для полной откровенности? Много ли ты знаешь женщин, которые по своей воле скажут, что им тридцать восемь?

— Ты не выглядишь на столько, — сказал он. Совершенно честно. «По мне, так ты просто совершенство», — хотелось сказать ему.

— Мне двадцать три, — сознался он.

— Я была бы разочарована, если бы ты этого не сказал, — ответила Мерчент. — Совсем молодой мальчик.

О да. «Солнечный мальчик» — так его всегда звала Селеста, его подруга. «Младший», как звал его старший брат, отец Джим. «Малыш», как продолжала звать его мать, даже при посторонних. И лишь отец всегда называл его Ройбеном и видел таким, какой он есть. Папа, ты должен увидеть этот дом! Мы же всегда говорили о месте, где можно писать, месте вдали ото всех, убежище, природе, пробуждающей творческие силы.

Сунув мерзнущие руки в карманы, Ройбен прищурился, прикрывая глаза от пронизывающего ветра. Они уже добрались до дома, где, возможно, их ждет горячий кофе и тепло огня.

— И уже такой рослый, — сказала Мерчент. — Думаю, Ройбен, ты очень восприимчив, если смог оценить этот мрачный и холодный клочок земли. Когда мне было двадцать три, мне хотелось в Нью-Йорк и Париж. И я побывала в Нью-Йорке и Париже. Мне хотелось посетить все столицы мира. Что, я тебя обидела?

— Нет, конечно же, — ответил он, снова начиная краснеть. — Я просто слишком много говорю о себе, Мерчент. Не беспокойся, мой мозг уже занят статьей. Узловатые дубы, высокая трава, влажная земля, папоротники. Я все записываю в память.

— О да, молодой ум и память свежие, что может с ними сравниться, — сказала она. — Милый, нам предстоит провести вместе два дня, не так ли? Так что не удивляйся, что я внимательна к тебе. Ты стыдишься своей молодости, так ведь? А не стоило бы. Ты потрясающе красив, сам знаешь, и, могу сознаться, ты самый очаровательный парень из всех, кого я встречала в своей жизни. Я серьезно. С твоими внешними данными можно добиться всего, и ты это знаешь.

Он покачал головой. Если бы она знала, как он ненавидит, когда люди называют его симпатичным, очаровательным, прелестным. До смерти ненавидит. «А как ты будешь себя чувствовать, когда тебе перестанут говорить такое? — как-то спросила его Селеста. — Просто задумайся. Знаешь, Солнечный мальчик, по мне, так это чистая правда».

Она любила дразнить его, подкалывать, эта Селеста. Видимо, в любом поддразнивании всегда есть скрытый укол.

— Вот теперь я тебя по-настоящему обидела, Ройбен? — спросила Мерчент. — Прости меня. Наверное, все обычные люди, простые смертные, склонны окружать мифами таких прекрасных людей, как ты. Но самое главное в тебе — не красота, а душа поэта.

Они дошли до края террасы, мощенной каменными плитами.

Что-то переменилось. Ветер стал еще более пронизывающим. Солнце померкло, скрытое серебристыми облаками, клонящееся к темнеющему морю.

Она на мгновение остановилась, будто чтобы перевести дыхание, но он не мог понять, зачем именно. Ветер трепал пряди волос по ее щекам, и она прикрыла глаза ладонью. Поглядела на высокие окна дома, будто что-то ища взглядом, и Ройбен увидел в ее взгляде невыразимую тоску. Одиночество, пронизывающее все это место, просто давила.

Они были в нескольких милях от города, маленького городка, в котором едва набралась бы пара сотен жителей. Он там останавливался по дороге и видел, что большинство магазинчиков на узкой главной улице закрыты. Гостиница типа «постель и завтрак» была выставлена на продажу «уже целую вечность», по словам администратора заправки, но, конечно же, тут повсюду есть мобильная связь и Интернет, об этом можно не беспокоиться.

Но в данный момент мир за пределами этой продуваемой ветрами террасы казался нереальным:

— Мерчент, а призраки тут есть? — спросил Ройбен, проследив за ее взглядом.

— В них нет нужды, — заявила она. — Место и так достаточно мрачное.

— Ну, мне нравится, — сказал он. — Нидеки были людьми прозорливыми. Что-то мне подсказывает, что ты найдешь весьма романтичного покупателя, такого, который сможет сделать из этого дома уникальный, ни с чем не сравнимый отель.

— А что, мысль хорошая, — согласилась она. — Но зачем кому-то понадобится сюда ехать, а, Ройбен? Пляж неширокий, спуститься к нему сложно. Секвойи прекрасны, но вовсе незачем ехать четыре часа от Сан-Франциско, чтобы поглядеть на прекрасные секвойи в Калифорнии-то. Здесь действительно ничего нет, кроме этого, как ты сказал, Мыса Нидека, Нидек Пойнт. Иногда у меня возникает ужасное ощущение, что этому дому совсем немного осталось стоять на земле.

— О нет! Даже не думай об этом. Никто ведь не посмеет…

Она снова взяла его за руку, и они пошли по вытесанным из песчаника плитам, мимо его машины, к видневшейся вдалеке входной двери.

— Будь ты мне ровесником, я бы в тебя влюбилась, — сказала она. — Если бы я встретила кого-то, такого же очаровательного, как ты, неужели я сейчас была бы одинока?

— Как вообще может быть одинока такая женщина, как ты? — серьезно спросил Ройбен. Он редко встречал у женщин такое восхитительное сочетание уверенности и изящества. Даже после долгой прогулки по лесу она выглядела собранной и ухоженной, будто всего лишь прошлась по бутикам на Родео Драйв. У нее на левой руке виднелся тонкий браслет из жемчуга, который придавал всем ее жестам оттенок гламурности. Хотя он и не мог понять, почему.

К западу от них деревьев не было, и открывался вид вдаль. Но ветер над океаном уже разбушевался не на шутку, и последние лучи солнца скрыла серая пелена. «Я обязательно передам это настроение, — подумал он. — Постараюсь передать суть этого странного мгновения, когда спускается мрак». И душу его окутала тень.

Он действительно хотел заполучить этот дом. Может, было бы лучше, если бы сюда послали кого-то другого. А может, ему очень повезло.

— Ради бога, холодает с каждым мгновением, — сказала Мерчент, и они поспешили в дом. — Я уж и забыла, как быстро тут холодает на закате. Хоть и выросла здесь, но это всегда заставало меня врасплох.

Однако она снова остановилась и подняла взгляд на возвышавшийся над ними фасад дома, будто пытаясь увидеть что-то или кого-то. Потом снова прикрыла глаза рукой и посмотрела на надвигающуюся пелену.

«Да, наверное, потом она будет очень жалеть, что продала дом», — подумал Ройбен. С другой стороны, возможно, ей надо сделать это. Кто он такой, чтобы заставлять ее с новой силой почувствовать боль, ту, которую она сама не желала осознать?

На мгновение ему стало очень стыдно за то, что у него-то есть деньги, чтобы купить это поместье; показалось, что стоило бы как-то это обозначить, но так, чтобы это не выглядело грубо. Не в силах сдержать себя, он продолжал мечтать и делать подсчеты в уме.

Облака темнели и опускались ниже, воздух стал очень влажным. Ройбен снова проследил за взглядом Мерчент, прикованным к огромному темному фасаду дома с едва поблескивающими ромбовидными окнами и громаде леса секвой вдоль берега, сравниться с которыми не могло ничто.

— Скажи мне, о чем ты сейчас думаешь? — спросила она.

— Так, ни о чем. Думал про секвойи, про то, какое ощущение они у меня всегда вызывали. Их не сравнить ни с чем, что их окружает. Будто они всякий раз говорят тебе: «Мы были здесь прежде, чем род ваш появился на этих берегах, и останемся здесь, когда вы и ваши дома канете в небытие».

В ее глазах появилось какое-то трагическое выражение, и она ему улыбнулась.

Лукреция Флориани

— Как ты прав. Дядя Феликс так их любил, — сказала она. — Они теперь под защитой, эти деревья, сам знаешь. Их нельзя спилить. Дядя Феликс об этом позаботился.

Жорж Санд

— Хвала небесам, — прошептал Ройбен. — Я каждый раз вздрагивал, когда видел старые фотографии лесорубов в этих местах в прежние времена. Они валили секвойи, простоявшие по тысяче лет и больше. Только подумай, тысяча лет.

Предисловие



— Именно это как-то раз сказал дядя Феликс, практически слово в слово.

Любезный читатель (обращение это старинное, но самое лучшее), предлагаю на суд твой новое свое сочинение в жанре, который был известен уже древним грекам; боюсь, оно тебе не слишком понравится. Миновали времена, когда



…В введении своем молил писатель,
Чтоб снисхождение к нему явил читатель.



— Он вряд ли хотел, чтобы этот дом снесли, так ведь? — сказал Ройбен и тут же устыдился своих слов. — Прошу прощения. Не надо было мне этого говорить.

С тех пор, как Буало указал на сию ложную скромность, недостойную великих людей, от нее многие уже избавились. Ныне авторы ведут себя весьма дерзко, и если предваряют книгу вступлением, то в нем ошеломленному читателю доказывают, что ему надлежит, приступая к чтению, снять шляпу, восторгаться и помалкивать.

И очень хорошо, что с тобой так обращаются, благосклонный читатель, ведь это приносит успех. А ты не выказываешь неудовольствия, ибо отлично знаешь, что автор не такой уж вздорный человек, каким хочет прослыть, что это всего лишь прием, мода, манера рядиться в чужие одежды, а вообще-то он сделает все, что в его силах, и постарается угодить твоему вкусу.

— Нет, ты абсолютно прав. Он бы не хотел такого, нет, никогда. Он любил этот дом. Как раз начал заниматься его ремонтом, и тут исчез.

Ну, а вкус у тебя, мой славный читатель, подчас весьма дурной. С той поры, как ты перестал быть французом, тебе нравится все, что противно французскому духу, французскому складу ума, старинной манере выражаться и ясному, простому истолкованию событий и характеров. Чтобы потрафить тебе, автору надо обладать одновременно драматизмом Шекспира и романтизмом Байрона, причудливой фантазией Гофмана и тягой к ужасам, присущей Льюису и Анне Рэдклиф, да еще возвышенностью Кальдерона и всего испанского театра в придачу; а ежели он довольствуется подражанием лишь одному из этих образцов, ты находишь, что его творению недостает колорита.

Она снова поглядела вдаль, с тоской, задумчиво.

Из-за твоего неразборчивого вкуса школа романа очертя голову кинулась в хитросплетения ужасов, убийств, измен, грозных неожиданностей, причудливых страстей, поразительных событий — словом, пустилась во все тяжкие, отчего у людей неискушенных, которым отсутствие проницательности и уверенности в себе не позволяет угнаться за нею, кружится голова.

Вот на что шли, лишь бы тебя ублаготворить; если же для виду тебе порой и отпускали пощечину, то делали это лишь для того, чтобы привлечь твое внимание, и затем сделать все, чего ты только пожелаешь. А посему я заявляю, что никогда еще публику так не улещали и не баловали, никогда перед ней так не заискивали, как в нынешнее время, когда книги потоком обрушиваются на читающих.

— Но мы никогда этого не узнаем, полагаю, — добавила она и вздохнула.

— О чем ты, Мерчент?

Ты уже простил другим столько дерзостей, благосклонный читатель, что, верно, не рассердишься, если я выскажу еще одну, совсем уж пустяковую: поглощая столько пряностей, ты портишь себе желудок, наносишь ущерб своим чувствам и заставляешь сочинителей романов неразумно растрачивать силы. Ты вынуждаешь их до такой степени злоупотреблять всевозможными приемами и настолько утомлять воображение, что вскоре оно вообще иссякнет, разве только изобретут новый язык и создадут новый род людской. Ты больше не позволяешь щадить талант, и он себя расточает. В один прекрасный день обнаружится, что все уже сказано, и авторы вынуждены будут повторяться. Это нагонит на тебя тоску, и ты, всегда неблагодарный к своим друзьям, забудешь, какие чудеса воображения и плодовитости они творили и какое удовольствие тебе этим доставляли.

Коль скоро дело обстоит так, спасайся кто может! Завтра возникнет попятное движение, наступит реакция. Мои собратья дошли до крайности, бьюсь об заклад, что они объединятся и станут хором требовать для себя иной работы — не столь трудной и более выгодной.

— Ну, ты же знаешь эту историю, как пропал мой двоюродный дед. — Она насмешливо фыркнула. — Мы же такие суеверные создания, по сути. Пропал! На самом деле, я думаю, он действительно мертв, не только с юридической точки зрения. Однако для меня то, что я продаю этот дом, означает, что я сдаюсь, оставляю надежду, вот что я имею в виду. Мы никогда не узнаем, что с ним случилось, а он более никогда не войдет в эту дверь.

В небе уже сгущаются тяжелые свинцовые тучи, пахнет грозою, и я благоразумно отхожу от того яростного круговорота, в который по твоей милости втянута литература. Я присаживаюсь у обочины дороги и смотрю, как мимо проносятся разбойники, предатели, могильщики, убийцы, обиралы, отравители, вооруженные до зубов кавалеры, растрепанные дамы — все окровавленные и неистовые актеры современной драмы. Я вижу, как они проносятся мимо, сжимая кинжалы, придерживая короны, запахивая нищенские лохмотья или пурпурные мантии, и проклинают тебя, ища для себя иного занятия, ибо им осточертела роль скаковых лошадей.

Но как поступить мне, бедняге, которому всегда были чужды поиски новой формы, как мне устоять перед этим вихрем и вместе с тем не прослыть чересчур отсталым, когда новая, пока никому еще не ведомая, но уже наступающая мода восторжествует и утвердится?

— Понимаю, — прошептал Ройбен. На самом деле он совершенно не представлял себе, что это такое — смерть. Мать, отец, подруга, все они так или иначе говорили ему об этом, постоянно. Для матери жизнью была ее работа в травматологическом центре центральной больницы Сан-Франциско. Подруга работала в окружном суде и познала человеческую природу с ее наихудшей стороны, ежедневно разбирая судебные дела. Что же до отца, то для него смерть заключалась даже в падающих с деревьев листьях.

Сначала я отдохну и займусь небольшим, не слишком хлопотливым делом, ну, а там поглядим! Ежели новая мода будет хороша, последуем за нею. Нынешняя чересчур причудлива, чересчур накладна; я же чересчур стар, чтобы подлаживаться к моде, да и средства мои того не позволяют. Стану, как раньше, щеголять в дедовском сюртуке: он удобен, прочен и прост.

Итак, читатель, следуя французской методе, по обычаю наших славных предков, я заранее предупреждаю тебя, что устраню из повести, которую буду иметь честь предложить твоему вниманию, главную приманку, самую острую из пряностей, какие в ходу на нынешнем торжище, — то есть все непредвиденное, внезапное. Не стану я то и дело повергать тебя в изумление, не стану заставлять в каждой главе испытывать то жар, то холод, — нет, я не спеша поведу тебя по совершенно ровной и тихой дороге и попрошу рассматривать то, что прямо перед тобою и позади, справа и слева: кусты в овраге, облака на горизонте — все, что откроется твоему взору на спокойных равнинах, которыми мы будем проходить. Если по случайности нам преградит путь лощина, я скажу: «Берегись, здесь лощина»; если нам встретится поток, я помогу тебе перебраться через этот поток, а не посоветую броситься в него очертя голову, чтобы потом со злорадством сказать другим: «Ловко я поймал этого читателя» или чтобы с удовольствием услышать твой вопль: «Уф! Чуть было не сломал шею, вот уж не думал; славную шутку сыграл со мной автор!»

За время работы в «Сан-Франциско обсервер» Ройбен написал шесть статей, две из которых были посвящены убийствам. Обе женщины, более всего значимые для него, безудержно расхваливали его работу, не забывая при этом сказать о том, что он упустил.

Словом, я не стану над тобой насмехаться; полагаю, трудно рассчитывать на лучшее обращение… И все же вполне вероятно, что ты сочтешь меня самым заносчивым и самым высокомерным из романистов, что ты уже на полдороге выйдешь из себя и откажешься следовать за мною.

Он вспомнил слова, сказанные когда-то отцом: «Ты невинен, Ройбен, да, но жизнь очень скоро научит тебя всему, что тебе необходимо». Фил часто выражался странно. «Ни дня не проходит, чтобы я не задал вопроса, имеющего вселенское значение, да?» — сказал он за ужином вчера вечером. «Есть ли смысл жизни? Или все это лишь для отвода глаз? Обречены ли все мы?»

Сделай одолжение! Ступай, куда влекут тебя твои склонности. Я не возмущаюсь теми, кто пленяет тебя, действуя совсем иначе, чем сам я собираюсь действовать. И не питаю отвращения к моде. Любая мода хороша, пока она полновластно царит; о ней можно правильно судить только тогда, когда ее свергают с престола. Ибо на стороне моды божественное право, она детище духа времени; однако мир достаточно велик, и в нем найдется место для всех, а свободы, которыми мы пользуемся, разрешают нам по крайней мере сочинить плохой роман.

I

«Знаешь, Солнечный мальчик, я понимаю, почему тебя ничто не пробирает, — сказала Селеста позже. — Твоя мать может обсуждать подробности хирургических операций за салатом из креветок, а твой отец обычно говорит о том, что вообще не имеет значения. А по мне, оптимизм твоего сорта — лучше всего. На самом деле с тобой я чувствую себя куда спокойнее».

Юный князь Кароль фон Росвальд лишился матери незадолго до своего знакомства с Флориани.

А ему-то спокойнее от этого? Нет. Вовсе нет. С Селестой все странно. Она на самом деле куда более добрая и чувствительная, чем может показаться с ее слов. Гениальный юрист, факел в метр шестьдесят ростом, когда на работе, но с ним наедине она становилась привлекательной и совершенно очаровательной. Возилась с его одеждой, не забывая отвечать на звонки. Мгновенно связывалась с друзьями-юристами, если у него возникали вопросы по его репортерской работе. Но язычок у нее остер.

Он был еще погружен в глубокую печаль, и ничто его не радовало. Княгиня фон Росвальд была превосходная, нежная мать, она окружала своего хилого, болезненного сына неусыпными заботами и самоотверженным уходом. Никогда не разлучаясь с этой достойной и благородной женщиной, он за всю свою жизнь изведал лишь одно сильное чувство — сыновнюю любовь. Взаимная привязанность сына и матери превратила обоих в людей необыкновенных, но вместе с тем в их взглядах и чувствах было, пожалуй, что-то ограниченное. Правда, княгиня слыла женщиной весьма умной и широко образованной; ее речи и наставления были для юного Кароля важнее всего. Слабое здоровье закрыло мальчику путь к классическим занятиям, утомительным, сухим и упорным: сами по себе они не идут ни в какое сравнение с уроками просвещенной матери, но имеют то бесспорное преимущество, что приучают к труду, ибо служат неким ключом к познанию жизни. Отказавшись по совету врачей от педагогов и книг, княгиня фон Росвальд решила развивать ум и сердце сына, беседуя с ним, обо всем ему рассказывая, — словом, старалась вдохнуть в него свою душу, и он с восторгом впитывал ее нравственные правила. Вот как случилось, что он многое узнал, ничему не учившись.

«На самом деле, — внезапно подумал Ройбен, — есть в этом доме нечто мрачное и трагическое, и я хочу узнать что». Дом вызывал у него ощущение печальной музыки виолончели, богатые низкие тона, грубоватые и неуступчивые. Дом говорил с ним, или, возможно, он заговорит с ним, если он перестанет прислушиваться к обычным звукам большого дома.

Однако ничто не заменит опыта, и пощечина, которой в дни моего детства еще награждали малышей для того, чтобы в их памяти навсегда сохранилось воспоминание о глубоком чувстве, историческом событии, нашумевшем злодеянии или каком-либо ином примере, коему надлежало подражать или коего, напротив, следовало остерегаться, — пощечина эта не была такой уж нелепостью, как нам представляется ныне. Мы теперь больше не награждаем ею своих детей, но они ее так или иначе получают, и тяжелая десница опыта оставляет след куда более болезненный, чем родительская рука.

Итак, юный Кароль фон Росвальд узнал свет и жизнь рано, пожалуй, даже слишком рано, но узнал он их лишь умозрительно, а не на собственном опыте. Движимая похвальным стремлением возвысить душу сына, мать позволяла приближаться к нему только людям благородным, чьи наставления и пример могли стать для него благодетельными. Он хорошо понимал, что вне их круга встречаются злодеи и глупцы, и научился избегать их, никогда не вступая с ними в общение. Кароля учили помогать обездоленным; ворота дворца, где прошло его детство, неизменно были открыты для нуждающихся; но, облегчая участь бедняков, он приучил себя не вникать в причину их невзгод и взирал на них, как на неисцелимую язву рода человеческого. Распутство, лень, невежество или недостаток здравого смысла — все эти роковые источники нравственного падения и нищеты не без основания представлялись ему неисправимыми пороками отдельных людей. Никто не объяснил ему, что простолюдины должны и могут постепенно от них освободиться и что, стараясь сделать человечество лучше, то споря с ним, то браня его, то лаская, как любимое детище, прощая ему новое грехопадение во имя его медленного продвижения вперед, человек приносит больше пользы обществу, чем тогда, когда он из сострадания оказывает ограниченную помощь немощным и пораженным неизлечимыми недугами членам общества.

Он почувствовал виброзвонок телефона в кармане. Не сводя взгляда с дома, нажал отбой.

Нет, дело обстояло не так. Кароль усвоил, что милостыня — наш долг, который, конечно же, надо выполнять до тех пор, пока нынешнее социальное устройство делает ее необходимой. Но ведь это всего лишь одна из обязанностей, какие налагает на каждого любовь к необъятной человеческой семье. Существует еще множество иных обязанностей, и первая среди них — не жалеть, а любить ближнего своего. Юноша горячо поверил тому, что зло следует ненавидеть; но он усвоил это правило чересчур буквально и решил, что надлежит жалеть тех, кто творит зло; однако повторю вновь: жалеть мало. Чтобы стать справедливым и не отчаиваться в грядущем, надобно любить. Негоже чересчур уж щадить себя, негоже обольщаться тем, что совесть у тебя самого чиста, а потому, мол, ты можешь быть вполне доволен собою. Славный юноша был достаточно великодушен и потому, наслаждаясь окружавшей его роскошью, испытывал угрызения совести, памятуя, что люди и большинстве своем лишены даже самого необходимого; однако сострадание его не распространялось на их нравственное убожество. Образ мыслей Кароля был недостаточно возвышен, он никогда не говорил себе, что всеобщая испорченность набрасывает тень даже на тех, кто ею не заражен, а потому первый долг всякого, кто устоял перед царящим в мире злом, — вести с ним непримиримую борьбу.

— Боже мой, только погляди на себя, — сказала Мерчент. — Ты совсем замерз, милый мальчик. Как я могла быть столь невнимательна. Пошли, тебе надо побыстрее в дом.

С одной стороны, он наблюдал аристократизм духа, утонченность ума, чистоту нравов, врожденное благородство чувств и говорил себе: «Будем с этими». С другой же стороны, видел отупение, низость, глупость, разврат, но не говорил себе: «Пойдем и попытаемся, если возможно, возвратить несчастных на путь истинный». Нет! Его приучили думать: «Они погибли! Дадим им хлеб и одежду, но не станем подвергать опасности свою душу, тесно соприкасаясь с их душами. Они погрязли во зле и в скверне, предоставим же их милосердию божьему».

Привычка всего остерегаться мало-помалу переходит в своего рода эгоизм, и в глубине души княгиня была несколько суховата. Особенно когда дело касалось не ее самой, а сына. Она искусно отдаляла Кароля от его сверстников, едва лишь начинала подозревать, что те сумасбродны или просто ветрены. Она боялась, чтобы он общался с людьми, непохожими на него; а ведь именно такое общение и делает нас мужественными, придает нам силу и позволяет не только не поддаваться первому же соблазну, но, наоборот, противиться дурному примеру, сохранять свое влияние на других и способствовать торжеству добра.

— Я в Сан-Франциско вырос, — тихо сказал Ройбен. — Всю жизнь спал с открытым нараспашку окном, на Русском Холме. Должен был бы быть готов к такому.

Не будучи ни ханжой, ни святошей, княгиня была женщина достаточно благочестивая. Истинная и правоверная католичка, она не закрывала глаза на грехи окружающих, но не ведала против них иного лекарства, кроме долготерпения ради вящей славы высоких догматов церкви. «Даже папа может ошибаться, — говаривала она, — он ведь тоже человек; но папство непогрешимо: оно — божественное установление». Вот почему идеи прогресса с трудом доходили до ее разума, и Кароль рано научился подвергать их сомнению и не уповал на то, что род людской может обрести спасение на земле. Он не так строго соблюдал религиозные обряды, как его мать (в наше время молодые люди, что там ни говори, быстро освобождаются от подобных пут), но верил в доктрину, утверждающую, что люди доброй воли спасутся, злая же воля прочих не может быть сломлена; доктрина эта довольствуется немногими избранными и равнодушно взирает на то, как званые, которых гораздо больше, ввергают себя в геенну вечного зла: унылая и мрачная, она превосходно согласуется со взглядами знати и привилегиями богатых. На небесах, как и на земле, рай ожидает немногих, а всем остальным уготован ад. Слава, благополучие и награды — удел единиц; стыд, унижение и кара ожидают почти всех.



Он пошел следом за ней по каменным ступеням, и они вошли внутрь, открыв массивную арчатую дверь.

Человек по природе своей добродетельный и возвышенный, впадая в подобное заблуждение, расплачивается за это неизбывной грустью. И только люди бесчувственные и глупые безропотно мирятся с таким положением. Княгиня фон Росвальд страдала от фатализма католической веры, суровые установления которой она не решалась подвергать сомнению. Дама эта была постоянно исполнена торжественной, можно даже сказать, назидательной важности и мало-помалу приобщила к ней сына, — если не внешне, то внутренне. Вот почему Кароль никогда не знал веселья, непосредственности, слепой и благотворной доверчивости, свойственной детству. По правде сказать, у него и вовсе не было детства: думы его были окрашены меланхолией, и даже когда для него наступила пора романических увлечений, воображение его волновали лишь романы мрачные и печальные.

Тепло дома сразу же окутало его восхитительной пеленой, даже несмотря на то, что внутри дом тоже был огромен, с высокими потолками с массивными балками и темным дубовым полом, края которого, казалось, терялись в дымке.

Несмотря на ложный путь, по которому следовал дух Кароля, в его натуре было много очарования. Добрый, мягкосердечный, всегда и во всем утонченный, он уже в пятнадцать лет соединял очарование отрока с серьезностью взрослого. Он был хрупок и физически и душевно. Но именно отсутствие развитой мускулатуры позволило ему сохранить неотразимо прелестный облик, как бы лишенный примет возраста и пола. Внешне он совсем не походил на мужественного и отважного отпрыска вельмож былых времен, которые умели лишь пить, охотиться да воевать; не походил он также на миловидного, но изнеженного розового херувима. Скорее он чем-то напоминал те совершенные творения, которыми живописцы средних веков украшали христианские храмы: дивноликий ангел, прекрасный, как высокая скорбная женщина, гибкий и стройный, как юный бог с Олимпа; и венчало этот неповторимый облик выражение его лица — одновременно нежное и суровое, непорочное и страстное.

Это и составляло основу его натуры. Вряд ли существовали помыслы более чистые и вместе с тем более восторженные; вряд ли существовали более глубокие, бескорыстные и самоотверженные привязанности. Если бы можно было забыть о существовании рода людского и поверить, будто он сосредоточился и воплотился в одном-единственном человеке, то именно Каролю стали бы поклоняться на развалинах мира. Однако он был недостаточно связан с другими людьми. Он понимал лишь то, что было сродни ему самому: свою матушку, чьим безупречным и ярким отражением он был; Бога, о котором он составил себе весьма странное и подходившее к складу его ума представление; и, наконец, возвышенный идеал женщины, которую он сотворил по своему образу и подобию и заранее любил, еще не зная.

Горящий камин у дальней стены был огромен, возвышаясь позади бесформенных темных старых диванов и кресел.

Все остальное казалось ему только неким докучливым сновидением, от которого он стремился избавиться, живя среди людей в полном одиночестве. Всегда погруженный в мечты, Кароль был совершенно лишен чувства реальности. Ребенком он не мог прикоснуться к ножу, не поранившись при этом; став мужчиной, он с трудом выносил общество человека, непохожего на него самого: он испытывал болезненное чувство от столкновения с этим живым противоречием.

От постоянного противоборства его спасало ставшее привычным стремление не замечать и не слышать того, что вообще было ему не по нраву, даже если это и не затрагивало его собственных пристрастий. Люди, мыслившие иначе, чем он, представлялись ему какими-то призраками, но вместе с тем Кароль отличался пленительной учтивостью, а потому можно было счесть вежливым доброжелательством то, что на самом деле было с его стороны лишь холодным презрением или даже неодолимым отвращением.

Ройбен чувствовал запах прогоревших дубовых поленьев, едва заметный, еще когда они подымались по склону холма, и он ему очень нравился.

Весьма странно, что при таком характере у юного князя были друзья. А между тем они у него были, и не только друзья его матери, которые чтили в нем достойного сына благородной женщины, но и его сверстники, которые горячо любили Кароля и верили, что он тоже их любит. Он и сам так думал, но любил-то он их скорее умом, а не сердцем. Он создал себе высокое представление о дружбе и в пору первых иллюзий искренне верил, что он и его друзья, воспитанные примерно в том же духе и в тех же правилах, никогда не изменят своих воззрений и не придут к разладу.

Мерчент подвела его к бархатному дивану, стоящему у очага. На большом кленовом кофейном столике стоял серебряный кофейный сервиз.

И все же это произошло; Каролю было двадцать четыре года, когда скончалась его мать, и тут он обнаружил, что почти все друзья наскучили ему. Лишь с одним, самым верным, остался он близок. То был молодой итальянец, несколькими годами старше его, с благородным лицом и великодушным сердцем; человек пылкий и восторженный, он всем отличался от юного князя, но одно по крайней мере сближало их: как и Кароль, он пламенно любил прекрасное в искусстве и исповедовал идеалы рыцарской верности и прямодушия. Это именно он оторвал Кароля от гробницы матери, увез под животворное небо Италии и впервые ввел в дом Флориани.

II

— Сейчас согреешься, — сказала она, стоя у камина и протянув руки к огню.

Но кто ж такая эта Флориани, уже дважды упомянутая в предшествующей главе, хотя при этом мы ни на шаг не приблизились к ней?

Терпение, друг читатель. В тот самый миг, когда я уже собрался постучать в двери дома моей героини, я вдруг заметил, что недостаточно познакомил вас со своим героем и мне придется просить вас благосклонно отнестись к еще кое-каким длиннотам.

Массивные каминные щипцы и решетка блестели бронзой, а кирпичи задней стенки очага были совершенно черны.

Нет на свете никого, кто был бы требовательнее и нетерпеливее читателя романов; но меня это нимало не заботит. Мне надо показать всего человека, иными словами — целый мир, беспредельный океан противоречий, разноречивых черт, слабостей и высоких порывов, здравых суждений и необдуманных поступков, а вы хотите, чтобы мне хватило для этого одной коротенькой главы! Ну нет, я не справлюсь с такой задачей без некоторых подробностей и торопиться не стану. Ежели вас это утомляет, пропустите несколько страниц, но коли позднее вы не поймете поведения героя, сами будете виноваты, а не я.

Развернувшись, Мерчент практически беззвучно пошла по вытертым восточным коврам, включая размещенные тут и там лампы.

Человек, которого я вам представляю, — именно он, а не кто другой. Я мало что объясню, сказав, что он молод, красив, хорошо сложен и обладает прекрасными манерами. Все герои романов таковы, а мой герой — существует ли он на самом деле или выдуман мною — человек, которого я вижу как живого и стремлюсь нарисовать его. Нрав у него весьма определенный, но к врожденным качествам человека невозможно, увы, применить сакраментальные слова, которыми пользуется естествоиспытатель, определяя аромат растения или минерала и говоря, что они издают запах sui generis.[1]

Выражение «sui generis» ничего не объясняет, а я утверждаю, что у князя Кароля фон Росвальда был нрав sui generis, который объяснить можно.

Внутри стало светлее и радостнее.

В силу хорошего воспитания и природной утонченности внешне он был так ласков и сердечен, что обладал даром нравиться даже тем, кто его почти не знал. Красивое лицо сразу же вызывало расположение к нему, хрупкое телосложение придавало ему особый интерес в глазах женщин; широкая образованность и живость ума, ненавязчивая и приятная, но при этом своеобразная манера вести беседу привлекали к князю внимание людей просвещенных. Что же до тех, кто был не столь утончен, то им нравилась его изысканная учтивость; она действовала на них неотразимо, ибо в простоте душевной они не подозревали, что держать себя так он почитает своим долгом, но не вкладывает в это ни крупицы подлинного чувства.

Мебель была огромна, но вполне удобна, покрытая потертыми, но еще целыми чехлами. Некоторые кресла были обиты коричневой, цвета жженого сахара кожей. Стояли несколько бронзовых скульптур, изображавших персонажей древних мифов, в старомодном стиле. На стенах висели картины пейзажей, темные, в массивных позолоченных рамах.

Будь этим людям дано постичь Кароля, они бы сказали, что в нем больше любезности, чем любви, и, если судить по его отношению к ним, они были бы правы. Но как могли они разгадать его душу, когда редкие сердечные привязанности юного князя были такими пылкими, глубокими и прочными.

Тепло окутало Ройбена. Еще пара минут, и он скинет пиджак и шарф.

Вот почему Кароля все же любили, если и не с уверенностью, то, во всяком случае, с надеждой на ответное чувство с его стороны. Юные друзья князя, замечая, как он слаб и неловок в физических упражнениях, и не думали презирать его за это, тем более что и сам он не обольщался на собственный счет. Когда в разгаре их буйных потех он осторожно опускался на траву и с грустной улыбкой говорил своим товарищам: «Развлекайтесь, милые друзья, я не в силах ни бороться, ни бегать наперегонки; а когда устанете, присядете отдохнуть рядом со мною», — то порою случалось, что даже самые неутомимые — ведь сила естественная покровительница слабости! — великодушно отказывались от своих излюбленных гимнастических упражнений и присаживались возле него.

Он поглядел на старые потемневшие деревянные панели над камином, прямоугольные, с глубокой резьбой в ионическом стиле. Стены были зашиты такими же. По бокам от камина расположились книжные шкафы, заполненные старыми книгами с кожаными и матерчатыми переплетами, но среди них попадались и более новые, в мягкой обложке. Справа от себя он заметил проход в другую комнату, судя по всему, библиотеку в старинном стиле, тоже отделанную деревянными панелями. Он всегда мечтал о такой. В той комнате тоже горел камин.

Среди тех, кто был очарован, даже заворожен поэтической натурой Кароля и изяществом его ума, следует прежде всего упомянуть Сальватора Альбани. Этот славный молодой человек был олицетворением прямоты; однако Кароль приобрел над ним такую власть, что тот никогда не отваживался открыто противоречить юному князю, хотя некоторые взгляды Кароля казались Сальватору несуразными, а привычки — причудливыми. Он опасался разгневать приятеля и вызвать охлаждение к себе, как это уже произошло со многими другими. Он заботился о Кароле, как о малом ребенке, когда тот — скорее нервный и впечатлительный, нежели и в самом деле больной, — уходил к себе в комнату, желая скрыть от матери свое недомогание, которое ее так тревожило. Мало-помалу Сальватор Альбани сделался просто необходим юному князю. Он понимал это и, когда пыл молодости побуждал его искать развлечений на стороне, либо жертвовал своими удовольствиями, либо из великодушия лицемерил и таил их, говоря себе, что если Кароль его разлюбит, то не захочет долее сносить дружеские заботы и добровольно обречет себя на гибельное одиночество. Таким образом, Сальватор любил Кароля потому, что тот нуждался в нем; он из какого-то необъяснимого чувства жалости весьма снисходительно относился к возвышенным взглядам князя, которых тот упрямо придерживался. В угоду Каролю он восторгался стоической философией, хотя сам в сущности был, как говорится, эпикурейцем. Утомленный безумствами, которым он предавался накануне, Альбани покорно читал у изголовья Кароля сочинение об аскетизме. Он простодушно восторгался картиной единственной, необычайной, неслабеющей и беспредельной любви, которой предстояло заполнить жизнь его юного друга. Он и вправду находил такую любовь великолепной, но сам не мог обходиться без легких интрижек и скрывал от князя свои многочисленные амурные похождения.

Эта невинная ложь могла продолжаться лишь до поры до времени, и мало-помалу Кароль с горечью убедился, что его друг отнюдь не святой. Однако когда пробил час этого грозного испытания, Сальватор уже стал ему так необходим и Кароль к тому же был вынужден признать за ним столько превосходных качеств ума и сердца, что волей-неволей продолжал любить друга, правда, гораздо меньше, чем прежде, но все же настолько, что постоянно нуждался в его обществе. Тем не менее он так и не смог примириться с юношескими похождениями Сальватора, и эта привязанность, вместо того чтобы смягчать привычную печаль Кароля, терзала его, точно рана.

— Просто дух захватывает, — сказал он. Ройбен с легкостью мог представить себе здесь отца перебирающим рукописи со стихами, бесконечно их правящим. Да, отцу бы этот дом очень понравился, без сомнения. Место для размышлений и решений космического масштаба. Как все были бы потрясены, если бы он…

Сальватор страшился суровости княгини фон Росвальд еще больше, нежели суровости Кароля, и старательно скрывал от нее то, что с таким ужасом обнаружил юный князь. Длительная и тяжкая болезнь, которая в конце концов свела ее в могилу, также способствовала тому, что она в последние годы жизни стала менее проницательна; когда же Кароль узрел тело матери на смертном одре, он впал в такое беспросветное отчаяние, что Сальватор вновь обрел над ним былое влияние: только он был способен удержать князя от решимости уморить себя.

Уже во второй раз смерть поразила предмет глубокой душевной привязанности Кароля. Когда-то он любил юную девушку, которую прочили ему в жены. То был единственный роман в его жизни, и мы поговорим о нем в свое время и в надлежащем месте. Отныне ему некого было любить на земле, кроме Сальватора. И он любил его; но любил с надрывом, страдая и испытывая горечь оттого, что друг не способен чувствовать себя таким же несчастным, как он сам.

А разве мать не обрадовалась бы? Они и так не слишком ладили, мать и отец, такого не было никогда. Они всегда либо спорили, либо вовсе молчали, не разговаривая друг с другом. Для Грейс Голдинг вся жизнь заключалась в ее травматологическом центре, в ней не было места для мужа-профессора. Его старых друзей она считала людьми совершенно скучными. А чтение стихов вслух приводило ее в бешенство. Те фильмы, которые ему нравились, она терпеть не могла. Если отец высказывал свое мнение по какому-либо поводу за ужином, она сразу заводила разговор на другую тему с кем-нибудь еще или выходила, чтобы принести бутылку вина. Или начинала многозначительно прокашливаться.

Через полгода после постигшего Кароля удара, без сомнения, более страшного и чувствительного, чем смерть невесты, князь фон Росвальд мчался в почтовой карете, вихрем вздымавшей горячую пыль, — он путешествовал по Италии, куда его против воли увлек настойчивый друг. Сальватор стремился к удовольствиям и веселью, однако он всем пожертвовал ради того, кого называли «его балованным ребенком». Когда при нем так говорили, он отвечал: «Скажите лучше, что он — мой любимый ребенок; но хотя госпожа фон Росвальд и я сам нежно лелеяли Кароля, ни душа его, ни нрав от того не пострадали. Он не стал ни капризным, ни деспотическим, не сделался он ни неблагодарным, ни сумасбродным, он чувствителен к малейшим знакам внимания и признателен мне за преданность гораздо больше, нежели я того заслуживаю».

Такое признание свидетельствовало о великодушии самого Сальватора, но говорил он сущую правду. У Кароля не было мелких недостатков. Был лишь один — огромный, не зависевший от его воли и гибельный: душевная нетерпимость. Князь не умел подчинять свои чувства и помыслы любви к ближнему и потому не мог усвоить более широкий взгляд на дела человеческие. Он принадлежал к тем, кто видит добродетель в воздержании от зла, но не понимает самой сути Евангелия, букве которого, впрочем, неукоснительно следует, — а именно той любви кающегося грешника, что вызывает большее ликование на небесах, нежели твердость и постоянство сотни праведников, той веры в возвращение заблудшей овцы, словом, самого духа Христа, который вытекает из всего его учения и присутствует во всех его речах, призывая понять, что тот, кто любит, даже если он и заблуждается, выше того, кто шествует прямой, но холодной и одинокой стезею.

На самом деле она не делала этого намеренно. Мама не была грубым человеком. Ройбен любил маму. То, что любила она, всегда пробуждало в ней неиссякаемый энтузиазм, и она восхищалась им, а это давало ему в жизни уверенность, ту, какой были лишены многие. Просто она с трудом выносила своего мужа, и, по большей части, Ройбен понимал почему.

Общаться с Каролем в повседневной жизни было одно удовольствие. Его доброжелательность принимала самые различные формы, отмеченные необычайным очарованием, и он выражал свою признательность с таким глубоким чувством, что с лихвою отплачивал за дружеское к себе расположение. Даже в его печали, которая казалась неизбывной и которой, как он сам думал, не будет конца, таилась некая отрешенность, словно князь лишь уступал стремлению Сальватора сохранить его для жизни.

На самом же деле слабое здоровье Кароля вовсе не было непоправимо расстроено и жизни его не угрожала серьезная опасность; однако привычка постоянно чувствовать себя больным и никогда не испытать свои силы внушила ему уверенность, что он не надолго переживет мать. Он незаметно убедил себя, что чахнет с каждым днем, и, обуреваемый подобными мыслями, принимал заботы Сальватора, тая от друга свою уверенность, что он, Кароль, уже недолго будет в них нуждаться. Внешне князь выказывал много мужества; если он и не принимал с неодолимой беспечностью молодости мысль о близкой кончине, то, во всяком случае, ожидал ее с каким-то горьким сладострастием.

Но сейчас ему становилось все труднее выносить это. Мать выглядела в его глазах чем-то вечным и всемогущим, человеком, неутомимо трудящимся там, где ей было уготовано свыше, а отец на ее фоне выглядел перегоревшим и преждевременно состарившимся. Селеста быстро сдружилась с его мамой («Мы обе — одержимые женщины!»). Они достаточно часто общались за ланчем, а вот «старика», как она его называла, Селеста игнорировала. «Слушай, ты же не собираешься стать таким, как он?» — иногда спрашивала она Ройбена зловещим тоном.

Исполнившись такой уверенностью, он с каждым днем все больше отдалялся от людей и уже не считал себя частицей человечества. Все земные горести становились ему чужды. Кароль думал, что Господь Бог конечно же избавил его от необходимости тревожиться о том, что вокруг столько зла, и бороться с этим злом, коль скоро отпустил ему такой малый срок для жизни на земле. И он смотрел на это как на милость, ниспосланную ему в награду за добродетели матери; видя, что страдание, точно кара, неотделимо от людских пороков, он благодарил небо за то, что ему даровано страдание без грехопадения, даровано как некий искус, дабы помочь ему очиститься от скверны первородного греха. И он мыслью устремлялся к иной жизни, погружаясь в тайные мечты. В сущности, то был итог его размышлений над католическими догматами, ну, а подробности дорисовывало поэтическое воображение. Ибо следует прямо сказать, что если внутренние побуждения и нравственные устои Кароля были ясны и отчетливы, то его религиозные представления были весьма расплывчаты; и причиной тому было его воспитание, построенное целиком на чувстве и на внушении; трезвая работа ума, доводы рассудка и путеводная нить здравого смысла не принимали тут никакого участия.

Так как он не приобрел никаких систематических и глубоких познаний, то в его взглядах на мир были огромные пробелы, и мать заполняла их по своему разумению, ссылаясь на непостижимую мудрость господню и на несовершенство человеческого знания. Она и здесь опиралась на католическую религию. Кароль, человек несравненно более молодой и артистичный, нежели его мать, восполнял поэзией недостаток образования; он, можно сказать, населил эту пугающую пустоту романтическими представлениями: ангелы, звезды, величественный полет над безбрежными просторами, неведомая обитель, где его душа найдет успокоение рядом с душами матери и невесты, — вот каким он видел рай. Что же касается ада, то он был не в силах поверить в него, однако, не решаясь отрицать само существование ада, старался не думать о нем. Он чувствовал себя непорочным и был уверен в своем благом жребии. Если бы ему непременно надо было указать, где поместить грешные души, он определил бы прибежищем их мук бурные волны моря, свирепые ураганы горных высот, зловещий ропот осенних ночей, извечную тревогу. Туманная и пленительная поэзия Оссиана сказалась тут наряду с догматами римско-католической церкви.

«Ну, папа, хотел бы ты здесь жить? — мысленно спросил Ройбен. — Мы бы вместе ходили гулять среди секвой, может, отремонтировали бы полуразвалившийся домик для гостей, куда приезжали бы твои друзья-поэты, хотя им вполне хватило бы места и здесь, в огромном доме. Ты мог бы проводить с ними семинары по поэзии, регулярно, сколько тебе захочется. И мама сможет приезжать сюда, когда пожелает».

Твердая рука прямодушного Сальватора не отваживалась перебирать все струны столь тонкого и замысловатого инструмента. Вот почему он не отдавал себе ясного отчета во всем том, что было сильного и слабого, огромного и незавершенного, грозного и неповторимого, устойчивого и переменчивого в исключительной натуре друга. Если бы для того, чтобы любить Кароля, Сальватору пришлось проникнуть в его душевные глубины, он бы очень скоро отказался от такой попытки, ибо нужна целая жизнь, чтобы постичь подобных людей; да и тогда после терпеливого изучения удается лишь нащупать пружины их внутренней жизни. Причина же присущих им противоречий неизменно от нас ускользает.



Хотя такого, скорее всего, никогда не случится.

Однажды, на пути из Милана в Венецию, друзья оказались вблизи какого-то озера; оно сверкало в лучах заходящего солнца, точно алмаз среди зелени.

— Пожалуй, нынче мы дальше не поедем, — сказал Сальватор, заметив на лице князя следы глубокой усталости. — Мы каждый день делаем слишком большие концы, а вчера и вовсе изнемогли, любуясь красотами озера Комо.

Вот черт, почему ему не удается унять эти мечты, хотя бы сейчас? Мерчент печально глядела на огонь в камине, и ему следовало бы задавать ей вопросы, а не предаваться мечтам. «Давай начистоту, — скажет Селеста. — Я работаю семь дней в неделю; ты вроде бы стал репортером, и что, ты собираешься по четыре часа в день проводить в дороге, в один конец, чтобы попасть на работу?»

— Вот уж о чем я не жалею! — отозвался Кароль. — В жизни не видел более великолепного зрелища. Но остановимся на ночлег где тебе будет угодно, мне все равно.

— Это зависит от твоего состояния. Доедем до ближайшей подставы или сделаем небольшой крюк, чтобы попасть в Изео, селение на берегу вон того маленького озера? Как ты себя чувствуешь?

Это окончательно разочарует Селесту, того единственного человека, с которым Ройбен не мог понять, кто же он теперь. Она отучилась на юридическом с космической скоростью и в двадцать два уже стала практикующим юристом. А он даже не получил звания доктора философии по английскому языкознанию из-за того, что не выполнил минимум по иностранным языкам, и у него не было ни малейших планов, как жить дальше. Надо ли ему и дальше слушать оперную музыку, читать поэзию и приключенческие романы, каждые пару месяцев кататься в Европу с той или иной целью, гонять на своем «Порше», превышая разрешенную скорость, чтобы понять себя? Однажды он спросил ее об этом, практически в таких же выражениях, и в ответ она рассмеялась. Они оба рассмеялись. «У тебя и работа чудесная есть, Солнечный мальчик, — сказала она. — А я буду в суде работать».

— Право, не знаю!

— Вечно ты говоришь: «Не знаю!» Просто в отчаяние можно прийти! Тебе нездоровится?

Мерчент попробовала кофе.

— Я бы не сказал.

— Но ты утомлен?

— Пожалуй, однако не больше, чем всегда.

— Горячий еще, — сказала она. Налила ему кофе в фарфоровую чашку и махнула рукой в сторону серебряного сливочника и кубиков сахара, горкой лежавших на серебряной тарелочке. Так красиво все это, так чудесно. А вот Селеста сочла бы все это совершенно мрачным. А мать вообще бы не заметила. Грейс с отвращением относилась к проявлениям домашнего уюта, кроме, разве что, приготовления праздничных обедов. По словам Селесты, кухни пригодны только для хранения диетической кока-колы. А отцу бы понравилось. Отец обладал энциклопедическими знаниями обо всем на свете — о серебряной и фарфоровой посуде, истории появления и употребления вилки, о праздничных традициях народов мира, истории моды, часах с кукушкой, китах, винах и архитектурных стилях. Минивер Чиви — такое прозвище отец дал сам себе в честь героя стихотворения Робинсона, «опоздавшего родиться».

— Тогда отправимся в Изео; там легче дышится, чем здесь, в горах.

И они покатили к маленькой гавани Изео. В тот день был какой-то местный праздник. Повозки, запряженные поджарыми и низкорослыми, но сильными лошадьми, развозили по домам разодетых девиц, — красивые прически делали их похожими на античные статуи; собранные на затылке волосы были заколоты длинными серебряными шпильками и украшены живыми цветами. Мужчины ехали верхом на лошадях или ослах, некоторые шли пешком. Дорога была запружена веселою толпой; сияющие красотки и молодые люди, слегка возбужденные вином и любовью, громко смеялись и обменивались вольными шутками, несомненно, чересчур вольными для целомудренного слуха князя Кароля.

Но суть-то в том, что и самому Ройбену здесь очень нравилось. До глубины души. Ройбену, настоящему Ройбену, нравилось все, вплоть до этой огромной каминной полки с резными подпорками.

В любой стране крестьянин, если он не насилует себя и не изменяет своей естественной манере выражаться, отличается острым умом и своеобразием. Сальватор, хорошо владевший местным диалектом, не пропускал ни одного меткого слова, ни одного каламбура и невольно улыбался грубоватым шуточкам, которые разносились над дорогой, в то время как почтовая карета медленно спускалась по крутому склону к озеру. Пригожие девицы в перевитых лентами двуколках, их черные глаза, трепещущие на ветру косынки, дурманящие запахи цветов, закатные лучи солнца, освещавшие эту картину, игривые фразы, свежие звучные голоса — все приводило его в отличное расположение духа, столь характерное для итальянцев. Будь Сальватор один, он, не мешкая, ухватил под уздцы какую-нибудь лошадь и проскользнул в повозку, где было особенно много красоток. Однако присутствие друга вынуждало его сохранять серьезность, и, чтобы отвлечься от соблазнов, он стал напевать сквозь зубы. Но уловка эта не удалась: граф тут же обнаружил, что незаметно для самого себя повторяет плясовую мелодию, которую перед тем схватил на лету, — мелодию эту напевали вполголоса юные поселянки, все еще вспоминавшие о празднике.

— А что теперь описывает твой поэтический ум в данный момент? — спросила Мерчент.

III

Сальватор сохранял спокойствие до тех пор, пока проехавшая верхом почти рядом с коляской высокая брюнетка не показала ему, пожалуй, слишком уж смело свое крепкое округлое колено, чуть повыше которого красовалась нарядная подвязка. Он не в силах был сдержать возглас восхищения и высунулся из экипажа, чтобы проводить взглядом эту сильную и точеную ногу.

— Гм. Потолочные балки, они просто огромны, наверное, самые большие из всех, какие я когда-либо видел. Персидские ковры с цветочными орнаментами, все, кроме вот этого молитвенного коврика. Под этой крышей не витает злой дух.

— Она упала? — спросил князь, заметив возбуждение друга.

— Упала? — переспросил юный ветрогон. — Ты о подвязке?

— Ты имеешь в виду, нет негативной энергии, — сказала она. — Тут я с тобой соглашусь. Но, уверена, ты понимаешь, что я никогда не перестану тосковать по дяде Феликсу, если здесь останусь. Он был настоящим титаном. Все это вновь вернулось ко мне, скажу я тебе; Феликс, его исчезновение. Какое-то время я могла об этом не думать. Мне было двадцать два, когда он вышел из этих дверей и отправился на Ближний Восток в последний раз.

— Какая еще подвязка? Я говорю о женщине, проехавшей верхом. На что ты там смотришь?

— Ни на что, ни на что, — отозвался Сальватор и, не удержавшись, слегка приподнял шляпу, как бы приветствуя прелестную ножку. — В этой стране нельзя не быть учтивым, а потому проще оставаться с непокрытой головою. — Затем, откинувшись в глубь кареты, он пробормотал: — До чего ж красиво: ярко-розовая подвязка с голубою каймой!

— А почему на Ближний Восток? — спросил Ройбен. — Куда именно он отправился?

Кароль не любил придираться к словам; он промолчал и устремил взор на озеро, — оно сверкало и переливалось красками, куда более великолепными, чем краски на подвязках поселянки.

Сальватор по достоинству оценил молчание друга и, словно желая оправдаться в его глазах, спросил, не поражает ли его красота обитателей здешнего края.

— Пожалуй, — отвечал Кароль, явно желая сделать приятное Сальватору. — Я заметил, что многие местные жители напоминают изваяния. Но ты ведь знаешь, я в том не слишком разбираюсь.

— На раскопки, археологические. Он часто бывал на раскопках. В тот раз он отправился в Ирак, там нашли еще один город, такой же древний, как Мара или Урук. Я не нашла никаких достаточных подтверждений, куда именно. В любом случае он был воодушевлен больше обычного, это я помню. Говорил по телефону со своими друзьями по всему миру. Я тогда об этом не слишком задумывалась. Он всегда куда-то уезжал и всегда возвращался. Если не на раскопки, то в какую-нибудь заграничную библиотеку, чтобы поглядеть на какой-нибудь только что найденный фрагмент древнего документа, который обнаружил кто-нибудь из его многочисленных учеников. Он платил стипендии десяткам людей. А они всегда снабжали его информацией. Он жил в своем мире, очень наполненном, но совершенно отгороженном от мира остальных людей.

— Ну, с этим я не согласен, ты превосходно чувствуешь красоту, я видел, в какой ты приходил восторг, любуясь античными статуями.

— Погоди! Античность античности рознь. Мне нравится прекрасное, безупречное, изысканное, совершенное искусство Парфенона. Но я не люблю, вернее, меня оставляет равнодушным тяжеловесное римское искусство и слишком подчеркнутые формы времен упадка. Эта страна больше не стремится к идеалу, что и сказалось на ее людях. А все низменное меня мало занимает.

— Наверное, после него остались документы, — сказал Ройбен. — После человека, занимавшегося таким делом.

— Как?! Скажи откровенно, неужто красивая женщина не чарует твой взор, хотя бы на мгновение… когда она проходит мимо?

— Тебе хорошо известно, что нет. Почему это тебя удивляет? Ведь я же смирился с тем, что ты сразу загораешься, стоит тебе столкнуться с мало-мальски пригожей женщиной. Ты готов влюбиться в каждую, а между тем та, кому предстоит завладеть твоим сердцем, еще не предстала перед твоими глазами. Без сомнения, та, которую Господь Бог создал для тебя, существует, она тебя ждет, а ты — ты ищешь ее. Вот как я объясняю и твою сумасбродную влюбчивость, и внезапное охлаждение, и все те душевные муки, которые ты именуешь радостями. Что же касается меня, то тебе хорошо известно: в свое время я уже встретил подругу жизни. Тебе хорошо известно, что я узнал ее душу, тебе хорошо известно, что я буду любить ее всегда, хотя она теперь в могиле, как я любил ее, когда она была жива. Она ни на кого не похожа, поэтому никто не может мне ее напомнить, оттого-то я ни на кого не смотрю, никого не ищу, мне незачем любоваться другими женщинами, ибо в моем воображении вечно живет ее образ, исполненный совершенства.

— Документы! Ройбен, ты понятия не имеешь, о чем говоришь, Наверху целые комнаты заполнены документами. Бумагами, рукописями, папками, потрепанными книгами. Там еще столько всего надо разобрать, принять решения. Но если этот дом купят в ближайшее время, то я готова перевезти их все в хранилище с климат-контролем и там с ними работать.

Сальватор хотел было возразить другу; однако побоялся, что Кароль придет в волнение, если затронуть эту тему, и в пылу спора его охватит лихорадочное возбуждение, еще более опасное для него, чем крайняя слабость, вызванная утомлением. Вот почему он удовольствовался тем, что спросил князя, твердо ли тот уверен, что никогда больше не полюбит.

— Даже сам Господь Бог не мог бы сотворить другое столь совершенное создание, как та, кого он по бесконечному милосердию своему предназначил мне, а потому он не позволит, чтобы я впал в заблуждение и поддался соблазну полюбить во второй раз.

— Не искал ли он что-то конкретное, особенное?

— Жизнь, однако, долга! — воскликнул Сальватор, и в тоне его невольно послышалось сомнение. — И в двадцать четыре года не стоит зарекаться.

— Не всякий бывает молод в двадцать четыре года! — возразил Кароль.

— Ну, если и искал, то никогда не говорил об этом. Сказал лишь однажды: «Этому миру нужны свидетели. Так много уже потеряно». Но, думаю, это было лишь сожаление, в общем. Он финансировал раскопки, это я знаю. Часто встречался со студентами, археологами и историками, даже теми, которые не были его учениками. Помню, как они сюда приезжали. Возможно, он предоставлял им гранты в частном порядке.

Затем он вздохнул, умолк и впал в задумчивость. Сальватор понял, что пробудил в князе мысль о преждевременной смерти, которая отравляла юношу, точно яд. Он сделал вид, будто ничего не заметил, и попытался отвлечь друга, обратив его внимание на очаровательную долину, в глубине которой раскинулось озеро.

В маленьком озере Изео нет ничего величественного, тут все вокруг дышит покоем и свежестью, как в эклоге Вергилия. Между обступившими его со всех сторон горами и легкой рябью, которую ветерок поднимает у берега, лежит полоса чудесных лугов, буквально усеянных самыми прекрасными полевыми цветами, какие произрастают в Ломбардии. Ковры розового шафрана устилают берега, куда буря никогда не гонит шумную и гневную волну. Легкие незамысловатые суденышки скользят по тихим водам, куда осыпают свои лепестки персиковые и миндальные деревья.

— Насколько же потрясающая была у него жизнь, — сказал Ройбен.

В тот самый миг, когда наши путешественники выходили из экипажа, несколько лодок снималось с якоря, и обитатели прибрежных селений, возвращавшиеся с праздника верхом и в повозках, устремлялись со смехом и песнями в эти ладьи, которым предстояло совершить круг по озеру и развезти людей по домам. Повозки, битком набитые детьми и шумными девицами, вкатывали прямо на большие барки; молодые поселяне по двое прыгали в ялики и хватались за весла, побуждая друг друга плыть наперегонки. Чтобы не простудить во время переправы дымящихся от пота лошадей, их по местному обычаю предварительно окунали в ледяную воду у берега, и смелые, сильные животные, казалось, получали огромное удовольствие от такого купания.

— Ну, деньги у него были всегда, и теперь я знаю это. Он был богат, несомненно, но я не знала, насколько, пока все это не перешло ко мне. Пойдем, оглядишься в доме, а?

Кароль опустился на пень возле самой воды, но любовался он не этой оживленной и живописною сценой, а смутно синевшими на горизонте цепями Альпийских гор. Сальватор пошел на постоялый двор заказывать комнаты.

Однако он вскоре вернулся весьма раздосадованный: помещение оказалось премерзкое, грязное, душное, до отказа набитое хмельными крестьянами, которые ссорились между собой. Не было никакой возможности отдохнуть здесь после утомительного путешествия, длившегося целый день.

Библиотека просто очаровала Ройбена.

Князь, хотя он особенно страдал после дурно проведенной ночи, обычно относился к такого рода неудобствам со стоической беззаботностью. Однако на сей раз он сказал другу с какой-то необъяснимой тревогой:

— Я предчувствовал, что нам не следовало приезжать сюда на ночлег.

Но это место публичное, открытое, тут не станешь читать книгу или писать письмо. И Мерчент подтвердила его догадку. Старый стол-бюро был безупречно отполирован, позолотная бронза сверкала, как настоящее золото, каталог в зеленой обложке тоже был безукоризненно чист, а полки от пола до потолка были заполнены классической литературой, томами в кожаных переплетах, которые не станешь носить в ранце или читать в самолете. Оксфордский словарь английского языка, в двадцати томах, «Энциклопедия Британика», старое издание, толстенные тома книг по истории искусств, атласы и старинные книги, с переплетов которых уже стерлись золотые буквы с названиями.

— Предчувствие, связанное со скверным постоялым двором! — вырвалось у Сальватора, который из-за постигшей его неудачи злился на самого себя, а потому и на ближнего своего. — Право, когда речь идет о том, чтобы избежать насекомых в грязном заезжем доме и дурных запахов от скверной кухни, у меня, признаюсь, не возникают ни смутные предчувствия, ни таинственные предзнаменования.

— Не насмехайся надо мною, Сальватор, — мягко попросил князь. — Речь идет не об этих пустяках, и ты прекрасно знаешь, что я мирюсь с такими неудобствами легче, чем ты.

— Но, быть может, именно из-за тебя мне так трудно с ними мириться!

Эта комната вызывала у Ройбена благоговение. Он представил себе отца за этим бюро, глядящего, как за витражными стеклами окон угасает дневной свет, сидящего в обитом бархатом кресле у окна, глядя на лес. Восточные окна этого дома в длину составляли, наверное, метров десять.

— Я знаю это, милый Сальватор, не терзайся же и уедем отсюда!

— То есть как уедем?! Мы голодны, а тут по крайней мере найдутся превосходные форели, они уже, верно, прыгают в кипящем масле. Я не так легко падаю духом, сначала поужинаем, попросим накрыть для нас стол на свежем воздухе под теми вон рожковыми деревьями. Затем я обойду селение и, конечно, разыщу какой-нибудь дом, где будет чище, чем на постоялом дворе, а на худой конец найду для тебя комнату у местного лекаря или стряпчего! Уж священник-то здесь имеется!

Уже было слишком темно, чтобы разглядеть секвойи вдали. Надо будет прийти сюда рано утром. Если он купит этот дом, то эту комнату он точно отдаст Филу. На самом деле, отца нетрудно будет сюда заманить, рассказав обо всем этом. Ройбен поглядел на дубовый паркет, выложенный сложным прямоугольным узором, на старинные железнодорожные часы на стене.

— Друг мой, ты не желаешь меня понять и занимаешься пустяками… Ты-то ведь знаешь, что я не капризен, не правда ли? Так вот, один раз прости мне причуду… Я тут дурно себя чувствую; здешний воздух теснит мне грудь, а озеро слепит. Быть может, поблизости растет какая-нибудь пагубная для меня ядовитая трава… Давай заночуем где-нибудь в другом месте. У меня и в самом деле тягостное предчувствие, не следовало нам приезжать сюда! Когда лошади сворачивали с дороги, ведущей в Венецию, и взяли влево, мне почудилось, будто они заартачились: ты этого не заметил? Словом, не думай, что я помешался, не гляди на меня с таким испуганным видом; я покоен и, если ты желаешь, готов безропотно встретить новые беды, но для чего бросать вызов судьбе, когда еще не поздно их избежать?

Портьеры красного бархата свисали с бронзовых карнизов, а над камином висела большая фотография, на которой были шестеро мужчин в костюмах-сафари цвета хаки на фоне тропических деревьев и зарослей бананов.

Сальватора Альбани не на шутку встревожил серьезный и проникновенный тон Кароля, когда тот произносил эти странные слова. Он считал своего друга более слабым, чем это было на самом деле, и вообразил, что князь серьезно заболевает и чувствует это по скрытому недомоганию. Однако он не думал, что место, где они находились, играет тут какую-либо роль, потому что окружающая природа, люди, небо, деревья и цветы были поистине чудесны. Тем не менее он не хотел противиться капризу друга, но спрашивал себя, стоит ли после целого дня пути, да еще на голодный желудок, добираться до следующей подставы, не ускорит ли это вспышку болезни у князя.

Кароль заметил нерешительность Сальватора и вспомнил о том, о чем тот уже успел позабыть, — вспомнил, что граф буквально умирает с голоду. Тогда, отбросив прочь сомнения и заставив свою тревогу умолкнуть, он объявил, что сам тоже голоден и что, прежде чем покинуть Изео, им следует поужинать.

Фотографию явно делали на форматную пленку, качество просто превосходное. Лишь последние достижения эры цифровой фотографии позволяли напечатать фото такого размера без потери качества, но эту фотографию никто и никогда не ретушировал. Даже листья бананов выглядели так, будто их отчеканили в металле. Можно было разглядеть мельчайшие складки одежды и пыль на ботинках.

Слова эти несколько успокоили Сальватора. «Раз уж Кароль думает о еде, — решил он, — стало быть, ему не угрожает близкая болезнь; возможно, что его печальные мысли, хотя сам он и не отдает себе в этом отчета, всего лишь результат сильного голода, проявление нравственной и физической усталости. Поедим, а там видно будет!»

Ужин оказался гораздо лучше, чем можно было ожидать, судя по внешнему виду постоялого двора; им накрыли стол в саду, в тенистой беседке, увитой виноградом, где не так слепил глаза блеск озера; Кароль и в самом деле почувствовал себя спокойнее. Благодаря свойственной ему быстрой смене настроений он поел с удовольствием и думать забыл о необъяснимом страхе, который владел им всего несколько минут назад.

Двое мужчин держали в руках винтовки, остальные стояли с пустыми руками, совершенно непринужденно.

Когда хозяин постоялого двора принес кофе, Сальватор стал расспрашивать его о местных жителях и с огорчением обнаружил, что тот никого не знает и что, видимо, нет никакой возможности найти здесь пристанище в каком-либо доме, где было бы чище и спокойнее, чем на постоялом дворе.

— Ах, была у меня в здешних местах добрая приятельница, — сказал он со вздохом, — и она столько рассказывала мне о своих родных краях, что это, быть может, невольно повлияло на меня, а потому мне и пришла в голову фантазия остановиться тут на ночлег. Но теперь я вижу, что милая моя Флориани сохранила о местах, где она выросла, поэтическое воспоминание, весьма далекое от действительности. Впрочем, так оно и бывает со всеми нашими воспоминаниями детства.

— Это я заказала, — сказала Мерчент. — Обошлось недешево. Никакой работы ретушера, только увеличили, без потери качества. Метр двадцать на метр восемьдесят. Видишь человека в середине? Это дядя Феликс. Единственная его фотография, достаточно свежая на момент его исчезновения.

— Ваше сиятельство, как видно, говорит о знаменитой Флориани, которая прежде была бедной крестьянкой, а потом разбогатела и прославилась на всю Италию, — вступил в разговор хозяин постоялого двора, услышавший слова графа Альбани.

— Вот именно! — воскликнул Сальватор. — Быть может, вы прежде знавали ее, потому что, сколько мне известно, она не возвращалась в родные края с тех пор, как покинула их в ранней юности?

Ройбен подошел поближе.

— Виноват, ваша милость. Она вернулась сюда вот уже, почитай, год, да и сейчас здесь. Родные ей всё простили, и теперь они живут вместе, душа в душу… Видите вон там, на другом берегу озера, хижина, в ней-то она и выросла, а совсем рядом — красивая вилла, она ее не так давно приобрела. Теперь это одно общее владение, с парком и лугами. Да, славное получилось поместье, и она оплатила за него звонкой монетой старику Раньери, может, вы и его знаете?.. Этот скряга — отец ее первого возлюбленного, того самого, что увез синьору отсюда.

На матовой полосе внутри рамки были написаны имена, черными чернилами, но он едва мог разобрать их.

— Вам известно, или вы полагаете, будто вам известно, гораздо больше, чем мне, о романтических похождениях юной синьоры Флориани, — сухо заметил Сальватор. — Я же знаю о ней только одно: она самая умная, самая лучшая и самая достойная из всех женщин, каких я когда-либо встречал. Стало быть, она здесь! Слава Богу! Вот чудесная новость! Мы спасены, Кароль, попросим у нее гостеприимства, и если ты хочешь сделать мне приятное, то не станешь чиниться и познакомишься с милой моей Флориани. Подумать только, а в Милане понятия не имеют, что она в этих краях! Мне говорили, что я найду ее в Венеции либо в окрестностях…

— Она живет здесь как затворница, — вставил трактирщик, — такая ей в голову взбрела фантазия. Но ее все тут хорошо знают, потому как она делает много добра, она ведь такая добрая, наша синьора!

— Скорей, скорей лодку! — воскликнул Сальватор, чуть не прыгая от радости. — Вот славный сюрприз! А у меня-то даже не было счастливого предчувствия, что я вновь встречу ее здесь!

Мерчент включила лампы в люстре, и Ройбен принялся разглядывать Феликса. Загорелый, темноволосый, с приветливым лицом, рослый и подтянутый. И с такими же худощавыми и изящными руками, как у Мерчент, так понравившимися Ройбену с первого взгляда. Нечто общее и в улыбке, еле заметной и очень мягкой. Приятный человек, открытый, с выражением лица почти что детским — воодушевленным и любознательным. На фотографии ему с равным успехом можно было дать и двадцать лет, и тридцать пять.

Эти слова заставили Кароля вздрогнуть.

— Предчувствия действуют на нас без нашего ведома и ведут нас, куда им вздумается, — заметил он.

Другие были ничуть не менее интересны, но их лица были задумчивы и серьезны, особенно у одного, что стоял с левого края. Рослый, как и остальные, с темными волосами до плеч. Если бы не куртка с коротким рукавом и шорты, он был бы похож на охотника на бизонов с Дикого Запада из-за этих длинных волос. Он был единственным из всех, кто улыбался, от его лица исходило то благостное ощущение, как от лиц на картинах Рембрандта, лиц людей, запечатленных в тот самый момент, когда на них снизошел свет божий.

Однако пылкий граф Альбани даже не слушал его. Он суетился, кричал, велел лодочнику пристать к берегу, бросил в его суденышко чемодан, наказал слуге позаботиться об экипаже и о клади, запретил ему отлучаться с постоялого двора в Изео и увлек юного князя на зыбкую скамью челнока.

Сальватору так не терпелось прибыть на место, а природная живость характера в эти минуты до такой степени овладела им, что он отбросил привычную осторожность и боязнь потревожить погруженного в печальное раздумье друга: он схватил кормовое весло и принялся грести вместе с лодочником, напевая при этом как птица и рискуя в безудержном порыве шумной веселости перевернуть суденышко.

— О да, и он, — торжественно сказала Мерчент. — Есть в нем что-то, правда? Самый близкий друг и наставник Феликса. Маргон Спервер. Но дядя Феликс чаще всего звал его просто Маргоном, а иногда — Маргоном Безбожником, хотя я и понятия не имею, почему. Маргон всегда смеялся, услышав свое прозвище. Маргон — Учитель, так говорил Феликс. Если у дяди Феликса не было ответа на вопрос, он всегда говорил: «Ну, может, учитель знает». И брал в руку телефон, и звонил Маргону Безбожнику, где бы тот ни находился, хоть на другом конце мира. В комнатах наверху хранятся тысячи фотографий этих джентльменов — Сергея, Маргона, Фрэнка Вэндовера, всех их. Это были его ближайшие соратники.

IV

Лишь посреди озера Сальватор заметил, что лицо Кароля еще больше побледнело. Он бросил руль и, устроившись рядом с другом, сказал:

— И ты не смогла связаться ни с одним из них после его исчезновения?

— Любезный князь, боюсь, ты недоволен мною! Тебе не хотелось заводить это новое знакомство… Но что делать? В дороге приходится порою поступаться своими привычками. Я обещал не насиловать тебя в этом отношении… И все позабыл… я так обрадовался!

— Я все прощаю тебе, все приемлю, — спокойно отвечал князь. — Дружба питается жертвами. Ты мне принес их столько, что и я обязан что-то для тебя сделать… И все-таки… Я надеялся, что ты никогда не введешь меня в дом женщины сомнительного поведения!

— Ни с одним. Пойми, мы и не думали начинать поиски в течение первого года. Все время ждали, что со дня на день он подаст весточку. Его поездки бывали и короткими, и длительными. Но потом стало понятно, что он исчез, просто исчез. Он мог отправиться в Эфиопию или Индию, так далеко, что связаться с ним было невозможно, а потом объявиться. Как-то раз он позвонил с острова в Тихом океане после полутора лет отсутствия. Отец за ним самолет высылал. Нет, я не нашла ни одного из них, в том числе и Маргона Учителя, и это самое печальное.

— Замолчи, замолчи! — воскликнул Сальватор, с силой сжимая руку Кароля. — Не употребляй слов, которые ранят и уязвляют! Если бы не ты, а другой осмелился так о ней говорить…

— Прости меня, — продолжал Кароль, — я и не подумал, что она была… что она, должно быть, была твоей возлюбленной!

Она вздохнула. Сейчас она выглядела очень усталой.

— Моей, моей возлюбленной! — с живостью подхватил Сальватор. — Ах, я бы очень этого хотел! Но в ту пору она любила другого, да и кто знает, приглянулся бы я ей или нет, будь она даже свободна? Нет, Кароль, я никогда не был ее возлюбленным, а так как я был другом человека, которого она любила, когда мы с ней познакомились (это был некий Фоскари, очень славный юноша!), и знал, какая она порядочная и преданная женщина, то я даже в мыслях не позволял себе мечтать о ней. О, если бы она сейчас жила одна, как мне об этом говорили в Милане… и если бы она захотела меня полюбить!.. Но нет! Погоди, не хмурься: не думаю, что ныне я воспылал бы к ней страстью. Уж очень давно я ее не видел. Может, она уже и не так хороша собой… К тому же мое сердце и чувства привыкли оставаться спокойными в ее присутствии. Пришлось бы сделать слишком большое усилие над собою, чтобы от привычного уважения и дружеской симпатии… Впрочем, я не лицемер и зарекаться не стану!.. Когда мужчина питает к женщине безграничную дружбу… Но, по всей вероятности, если она и живет одна, то, верно, любит кого-нибудь, кто сейчас в отсутствии. Быть не может, что такое возвышенное существо не испытывает любви, ну, а тогда я не допущу и тени дурной мысли по отношению к ней. Ни за что на свете не соглашусь я утратить ее дружбу!..

— После столь хитроумных рассуждений, — заметил князь с грустной улыбкой, — я вижу, что мне угрожает опасность потерять тебя и мое дурное предчувствие, возможно, не просто плод воображения.

— Сначала мой отец не слишком усердствовал, — тихо продолжила она. — Вскоре после исчезновения Феликса он изрядно разбогател и поначалу был очень доволен этим. Не думаю, что ему хотелось тогда, чтобы ему напоминали о Феликсе. «Феликс, вечно только Феликс», — говорил он, когда бы я ни спросила. Он и моя мать хотели насладиться внезапно полученным богатством. Вроде бы какая-то тетушка им наследство оставила.