Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Сияние. Ослепляет, режет. Убегающие стены коридора, мятного цвета с белой полосой наверху. Бег замедляется, останавливается. «В пятую», «Сатурация, давление», «Промедол в вену»…



Больно. Тут. И там. И в боку. И в голове. Но не сильно. Потолок. Светлый. Он мне нравится. Он ведь есть… потолок. Значит, я тоже есть. Я его вижу. А еще я вижу симпатичную девушку в халате. Она склоняется надо мной, улыбается. «Вы пришли в себя? Меня зовут Катя. Вы в больнице…»

«Аркадий?» – спрашиваю я.



Через неделю я была на ногах. Первое, что сделала, когда смогла ходить, пошла к Василине. Туда не пускали – она лежала в реанимации. Я осталась стоять у стеклянных окон и видела только бинты. Бинты, бинты и кусочек лица – нос, губы… А еще я видела Аркадия, тоже за стеклянной стеной, только в соседнем, свободном, зале. Он сидел на стуле и сквозь стекло молча глядел на этот кусочек.

Он почти не пострадал. Да и я дешево отделалась. Так вышло, что основной удар приняло на себя пассажирское кресло впереди – место Василины. Почему так произошло? Зачем? За что? Для меня все казалось неважным. Это произошло.

Аркадий сидел там, а я… больше всего на свете я хотела войти, встать сзади, опустить руки на плечи, погладить сгорбленную спину, зарыться носом в копну каштановых волос и шептать, шептать что-то ласковое, доброе, успокаивающее. Только, наблюдая за утопленным в ледяной обреченности взглядом, я понимала – ему было бы все равно. Он не вздохнул бы, не приник к теплой ладони, не прошептал: «Что бы я без тебя делал?» Сейчас, как никогда раньше, обнажились тонкие нервы наших отношений. Предо мной сидела истина с поникшими плечами. Простая истина – он любит ее. Любит, как уже давно не принято. Безумно.

Я не имела ничего против Лины. Никогда. Женщина с характером, женщина – улыбка, женщина во всех смыслах этого слова. Я уважала ее. В конце концов, это был его выбор. Я только жалела, что не я на ее месте. Даже сейчас.

– Таня.

Я обернулась.

– Никита? А ты что…

– Ты чего вскочила, здоровая моя? Иди-ка в палату.

– Я к Лине… и Аркадию.

– Потом. Потом – обязательно.

Он сказал это очень жестко и взял меня за руку. Я позволила отвести себя в другое отделение, этажом выше. Там Никитка сдал меня медсестрам, пожурив девчонок, что проглядели беглянку.

– Ты оперировал ее? – спросила я, когда он уже стоял в дверях.

– Да. И не я один. Двумя бригадами еле справились.

– Все… серьезно?

Он помедлил.

– Расскажу завтра, обещаю.

– А Аркадий…

– Да увидишь ты своего Аркадия. Он заходил к тебе, ты на процедурах была.

– А не знаешь, что там с судом?

– Ну, дорогая, ты еще спроси, как там его собака поживает. Придет, сам расскажет. И… не спускайся пока к Лине. Все равно нельзя.

Я кивнула, он вышел.

Никита Сонин был моим сокурсником (правда, с четвертого курса я сбежала, променяв грядущую гинекологию на фармацевтику), кандидатом, а затем и доктором наук, автором четырех монографий и практикующим хирургом. Нейрохирургом. Высочайшего класса. Как он успевал совмещать практику и кафедру, оставалось загадкой, но успевал.

А еще он был моим близким другом. Одно время – очень близким, но то время давно прошло. Он знал Аркадия с Линой и многое знал про меня; практически все. Наверное, поэтому я доверяла ему безоговорочно.

На следующий день Аркадий зашел ко мне.

Он радовался, что я выздоравливаю, очень радовался. Даже улыбался. Извинялся за аварию, и я совершенно ясно слышала непроизнесенные извинения за то, что это не он сейчас в больнице, закованный в гипс и перемотанный бинтами. Он разговаривал со мной, а думал о ней. И так было правильно, я понимала. Я только не могла смотреть на ужас, копошившийся в провале зрачков, не имеющих дна. Он страшно боялся.

Мы поговорили о суде, о том, что вину сначала записали на него – ехал сзади, – но свидетелей набралось предостаточно, и обвинение сняли. Говорили обо мне, что болит, как лечат.

Спустя полчаса я рискнула:

– Что с Линой? Ей… лучше?

Аркадий молчал недолго, секунд двадцать, не больше, и эти секунды отпечатались в сердце неровной цепочкой следов.

– Она умирает, – сказал он.

Как-то тихо это прозвучало, по-детски беспомощно. И рядом с одними следами легли двадцать других.

– Но как?..

Аркадий чуть приподнял плечо, показывая сомнение или непонимание. Выражение лица осталось все таким же детски недоуменным.

– Они сделали все, что могли.

Честно говоря, не помню наш дальнейший разговор. И был ли он вообще? Аркадий ушел, а я осталась сидеть. Деревья за окнами слегка покачивались, ватные клочки облаков норовили забить голубые щели неба.

Если бы я могла, я бы отщелкала слайды диафильма назад.

Жаль, ночь нельзя растянуть на полжизни. Я так нуждалась во времени. Мысли приходили чуждые, опасные, притягательные. Если судьба отняла все шансы, имею ли я право вырывать у нее из зубов последний? Для себя, для нее и для него.

Я попросила медсестричек подключить для меня ноут и до утра читала доклады и статьи за подписью проф. Н. Сонина. Когда вечером Никитка заглянул навестить меня, я была готова. Почти…

– Ну что, что?.. Танька, ты действительно хочешь знать? Костей у нее целых мало осталось, печень – всмятку, легкое осколком ребра пробито, тяжелая черепно-мозговая… Мы, мать его за ногу, не волшебники.

Я не плакала. Бессмысленные занятия меня никогда не привлекали. Нахмурилась, сцепляя пальцы в замок.

– Прости.

– Да нет, ничего. Когда? В смысле, когда она… сколько осталось?

Мы сидели в маленьком кабинете, недалеко от лифтов. Кабинет был ничейный, обычно использовался медперсоналом для отдыха. Раздавалось шуршание дверей, едва слышный скрип колесиков от каталок, шаги. Никита курил, стряхивал пепел в горшок с амариллисом.

– Дня три. Может, четыре. Она сильная девочка, и техника у нас хорошая…

Я встала, нервно заходила по комнате. Еще минутку, одну минутку, и я скажу ему. Я остановилась в дальнем углу. Нет, мне хватало решимости, и сил у бога я не просила, но надо как-то убедить бывшего сокурсника. Какими словами? Я знала лишь одну его слабость и собиралась сыграть на ней.

– Никит, пересади мне ее память.

– Что?

Сигарета застыла в пальцах, коричневая каемка медленно поползла к фильтру, обнажая пепел.

– Она же не лишилась мозга полностью. Если ты вложишь ее память в меня, она… она не умрет. Как бы не умрет.

– Тань, ты рехнулась?

– Нет. Пока что.

Трубочка пепла осыпалась на листья цветка. Никита бросил окурок.

– Память нельзя пересадить. Это не почка и даже не сердце.

– Никит, мы с тобой сколько знакомы? Не забывай, кто тебе помогал редактировать кандидатскую. Я читала твои статьи.

– Что ты читала? Научно-популярные писульки для «Здоровья» или «Мира медицины»?

– И их тоже. Семь операций, Никит. Это лишь то, что мне удалось выудить за день. И о них писали не только медицинские журналы. Семь операций, пять провел ты лично, в двух ассистировал.

– Ну, хорошо, начитанная моя, а о результатах этих операций, экспериментальных, заметь, ты знаешь?

– Трое умерли, отторжение тканей, двое так и не смогли адаптировать заемную память, остались психическими калеками, двое – сейчас под наблюдением, процесс, насколько я понимаю, идет нормально.

Никита фыркнул, полез в карман за пачкой «Винстона», передумал и сунул обратно.

– Нормально… Не твоя область, Тань, не тебе судить о нормальности. И все операции мы производили на уже недееспособных людях, практически трупах, – он встал и тоже прошелся из угла в угол. – Не делай большие глаза, доноры и реципиенты из тех энтузиастов, что завещали свое тело медицине, или те, на кого мы получили согласие родственников.

– Вот. А теперь сделаешь на живом пациенте.

– Те тоже живыми были, иначе на фига им память? Тань, глупости просишь, извини, конечно. Успокоительного выпей…

Я бы разозлилась. Но где-то со вчерашнего дня такие сильные чувства мне стали недоступны. Поэтому прервала я его спокойно и негромко.

– Нет, Никит, слушай меня внимательно. Если Лина умрет, ей будет уже все равно, а мне – нет. И Аркадию – нет. Ты не замечаешь, что с ним творится? Я его таким никогда не видела, да никто не видел. И не увидит, потому что на следующий день после похорон он оставит на столе маленькую записку на бумажке в клеточку и выпьет правильных таблеток. Не забывай, его жена и одна неплохая знакомая работают в фармацевтике, он знает, что брать. И ни ты, ни я, ни родичи – никто его не остановит. Мама у него давно умерла, отца сроду не имелось, детей тоже; ему не за что держаться. Понимаешь? Работа, коллеги… он им нужен? А они ему? Никит… я думала… я много думала… Пересади мне ее память. Мы скажем, что я – это она. Это ведь так и будет, почти.

– Танька…

– Погоди. Все твои аргументы у тебя на лице написаны. А мои… Никит, если ты этого не сделаешь… я ведь тоже знаю, какие таблетки надо глотать.

– Не смей, идиотка!

– Я пока и не смею. Но времени у нас – три, четыре дня.

– Танька, да ты хоть понимаешь, о чем просишь, мать твою за ногу?!

– Ну расскажи мне. Расскажи что-то такое, чего я не знаю. Только человеческими словами, пожалуйста.

– Да ничего ты не знаешь. Прочитала небось про воссоздание энграммы из подкорки и успокоилась.

Я вздохнула.

– Расскажи.

Он опять достал сигареты и опять убрал их.

– Ну… про голографическое устройство памяти еще с института, наверное, помнишь. Гипотеза с семидесятых прошлого века муссируется. Смысл в том, что информация, поступающая в мозг, не скапливается в каком-то одном месте, а распределяется по разным участкам. То есть нет такого органа памяти, есть только клетки, хранящие запечатленное. В этом смысле память, как голографическая пленка. В ней сведения о предмете сокрыты распределенно, и любой фрагмент имеет информацию сразу обо всем изображении. Если пленку разрезать, каждая половинка восстановит полное исходное изображение. Качество, возможно, ухудшится, но отражаемый объект останется в целости. То же и с мозгом. Даже если большая его часть будет повреждена, он способен восстановить всю накопленную информацию. Да, собственно, процессы запоминания и воскрешения образов давным-давно изучены…

Никита – сейчас он действительно был похож на профессора – остановился, проверяя, дошло ли до меня сказанное. Я покивала – продолжай.

– Вот из этого мы и исходили, когда начали. Опыты сначала на мышах, потом собаки, свиньи, обезьяны. Недавно – на человеке. Мы берем клетки височных участков коры и подкорки, это наш «путь к следам памяти». Каждая клетка несет в себе энграмму – «след прошлого» или внутреннюю запись, закодированную информацию обо всем, что происходило с человеком. Перекодировать ее мы пока не в состоянии, поэтому в мозг реципиента пересаживаются непосредственно клетки донора. И искусственно возбуждаются. Реципиент при этом… как тебе объяснить… с мышами было проще. Мы наблюдали за поведением, реакциями, следили за сохранением или обновлением рефлексов, моторикой. А люди… По-разному пробовали: коматозникам, от коматозников, в момент клинической смерти. Но живым, в полном смысле этого слова, нет. Даже сами термины «донор» и «реципиент» некорректны в данном случае. Мозг реципиента «спит», в нем властвует сознание донора. Оно отождествляет себя с новым телом, хотя это болезненный процесс. И дело не столько в физиологии. Мозгу трудно принять новое. Помогает знаешь что? Аналогии с протезами. А в твоем случае… ты же никуда не денешься. Я не знаю, как себя поведет твоя психика… и ее память.

Он еще говорил, растолковывая идиотке всю бредовость мероприятия, но я уже видела знакомый блеск в его глазах. Пробивающийся даже сквозь броню врачебной этики, страха неудачи и нежелания рисковать человеком, мной.

Значит, все идет по плану.

– Потеря личности – самое легкое, что может с тобой случиться. Моторика опять-таки… возможно, тело периодически будет вспоминать движения того, другого тела. А потом постоянный контроль, диета, инъекции ноотропов и протеина CREB, транскраниальная магнитная стимуляция мозга.

– Ладно, ты меня страшными словами не пугай. Магниты, приложенные к голове, это не ужасно.

– Танька, – Никита на секунду замолчал, сунул палец в цветочный горшок, разровнял пепел. – Ты понимаешь, что это будешь уже не ты?

Я улыбнулась.

– Я всегда была немного сумасшедшей. Ну, стану ею окончательно.

Он рассерженно хмыкнул.

– Тогда предположи, что Аркадий по этому поводу подумает. Я не имею права делать операцию без его согласия.

– А зачем ему быть в курсе подробностей? Скажешь, что у Татьяны Андрониковой произошло… кровоизлияние. Геморрагический инсульт. Сопровождается быстротекущей необратимой деструкцией. Что перед тем, как впасть в кому, она очень волновалась за судьбу Василины и как раз подписала все необходимые бумаги. О том, что я – живая, знать будем только мы с тобой и твои ассистенты. Ты уж постарайся, чтобы они не слишком распространялись. Бумаги я подпишу. Все, какие нужно.

Никита встал.

– Андроникова, ты… ангел смерти какой-то.

– А ты, Сонин, экспериментатор. И я буду твоим новым экспериментом.

– Не рассчитывай… на многое.



Через четыре дня я лежала на узком неудобном операционном столе, и прозрачная маска готовилась накрыть мои нос и рот. Близко-близко стоял второй стол, от тела под тонкой простынкой, тянулись короткие и длинные провода. В ту секунду, когда аппараты констатировали смерть, маска опустилась.



До сих пор не представляю, как Никита убеждал Аркадия. Но я почему-то очень хорошо представляю самого Аркадия. Вот он сидит, глаза не смотрят на собеседника, они смотрят в угол, будто силятся узреть там незримое, найти ответ на вопрос, разорвавшийся внутри. Волосы чуть спадают на лоб, крылья носа неподвижны и грудь почти не приподнимается, словно человек не дышит. Дышит… просто дыхание слишком легкое, его нет здесь, оно осталось там, в реанимационном зале с голубыми стенами, у стандартной больничной кровати. Он дышит за нее, он вдыхает в нее свою жизнь. Вдохнул бы, если б мог.

– Вы ничего не можете сделать для них? – спрашивает он. – Ни для Лины, ни для Тани?

– Нет, – хмуро и строго отвечает Никита.

– Я должен дать ей уйти спокойно. Им обеим.

– Ты можешь (он произносит слово с нажимом) сохранить ее.

– Но это будет не она… не Лина… и не Таня…

– Это будет ее мозг. Ее мысли. Ее воспоминания. Может быть, часть души… Ты веришь в бессмертие души? Нет? Тогда тем более. Да, в некотором смысле, это будет она.

– Я не могу принять такое решение.

– Просто знай, что оно есть.

– Обманка…

– Попытка.

– Невозможно.

– Достижимо.

– Сложно.

– Да.

– Я… подумаю.

– У тебя есть два дня. Может быть, три…



Аркадий молчал всю дорогу до дома. Молчала и я. Нет, он десять раз спросил, удобно ли мне, не трясет ли, не больно ли; сам посадил, пристегнул… но мы молчали. Я не тяготилась этим, я понимала – так должно быть. За три месяца моей реабилитации он ни разу даже не приблизился к двери в палату. Никита выдал: приходил каждый вечер, спрашивал о моем состоянии и минут сорок стоял во дворе под окнами. Это я тоже понимала. Он боялся взять меня за руку, боялся задать вопрос, боялся разрушить иллюзию… Страшился собственного решения и страшился меня – нового чудовища Франкенштейна. «She’s alive! She’s alive!»

Я поднялась по знакомым, теперь уже дважды знакомым, ступенькам, Аркадий открыл «нашу» дверь. Дыхание замерло. Никита предупредил, что при столкновении с привычными для Лины предметами воспоминания будут пробуждаться спонтанно. Но… не нахлынуло.

Это как… уехать надолго, а потом возвращаешься в квартиру, и она будто не твоя. И обои какие-то другие, и сразу видно, что шкафчик в кухне пора менять, и ламинат под вешалкой протерся. А еще ощущение пустоты и легкий запах пыли.

Пыли здесь не было, но, шагнув внутрь, я ощутила… как объяснить?.. потоки… тепло и холод. Тепло – дорожки, бегущие оттуда, где еще двигалась жизнь; холод – места, где три месяца назад она покинула дом. Дорожки тепла узкие: гостиная – диван, кабинет – компьютер, кухня – холодильник. И много мест с тончайшей изморозью на стенах и полу: присутствия хозяев нет в дальней комнате и той, что сразу направо, – спальне.

Я остановилась. Неожиданная беспомощность овладела руками, ногами, всем телом, а главное – мыслями. Я стояла на пороге, растерянная и впервые охваченная смятением. Аркадий поднял на меня взгляд, и мы наконец-то посмотрели друг другу в глаза. Его трясло. Я сделала шаг, скинула сапоги и поставила их носками под вешалку. Машинально. Как делала Лина.

Аркадий вздрогнул.

– Ты голодная? Кушать хочешь? – спросил он.

Я совсем не хотела. Ответила:

– Да.



Как назвать мою жизнь? Странной? Экстраординарной? Неслыханной?

Чужеродной. Вот как.

Я чувствовала ее. Всегда. В походке, в чтении книги, в протягивании пульта от телевизора, в сидении на кухне у окна, в редком смехе. Чувствовал ли ее Аркадий? Он не называл меня по имени. Не мог произнести. Обращался как-то… безлично. «Пойдем в комнату», «С тобой все в порядке?», «А ты случайно не видела распечатку статьи?»…

Я бродила по комнатам, брала в руки вещи и смотрела. Смотрела, как прежняя Таня, – ваза с засушенными розами, томик Майн Рида, диск Хоакина Сабины, симпатичная плюшевая мышка. Смотрела, как Лина, – ты принес эти розы три недели назад… ах нет, какие недели, это ведь было так давно… Майн Рида надо, наконец, вернуть Наташке, у нас на компе есть… «La Magdalena», Аркаша, помнишь наш танец в простынях?.. Ну что, пылесборничек мой, Мышка-малышка, пора тебя уже постирать, а то, как пять лет назад на день рожденья подарили, так немытая и валяешься.

И я сгибалась, протараненная горячим бризом чужой жизни, сжималась в комочек, задыхаясь и выпуская вещь из рук. Если в такие моменты меня видел Аркадий, он кидался на помощь, однако мог только приобнять и голосом нарочито спокойным и деловым (подумаешь, срывается) спросить: «Что с тобой? Тебе плохо?»

Плохо. Но кому из нас двоих было хуже, я не знаю.

Аркадий ходил на работу, приходил с работы. Не поздно (так, чтобы я не подумала, что он меня избегает), но и не рано (чтобы дать себе время на глубокий вдох перед прыжком в глубину). Кроме него и Никиты у нас никто не появлялся. Думаю, кто-то знал об эксперименте (знал настолько, насколько позволили Аркадий с Никитой), но домой Аркадий никого не приводил. Мою психику тщательно оберегали от потрясений.

Он разговаривал со мной, иногда брал ладонь в свою и осторожно, делая вид, что взгляд случаен, всматривался в черты лица. Я ненавидела эти моменты, но понимала – так надо, он ищет. Ищет свою Лину.

Сама я выбиралась из дома только на процедуры в больницу и на встречи с Никитой и психологом, точнее психиатром. Я не могла заниматься работой. Нет, я делала что-то, читала журналы, маялась какой-то ерундой, но все – дома. Естественно, трудно было бы объяснить, почему одна из двух научных сотрудниц, числящихся в бессрочном отпуске и считающихся тяжело больными, вдруг появилась на работе. Куда мне, убогой, после операции.

Вся моя жизнь сосредоточилась в четырех комнатах и одной кухне. Вокруг одного человека. И я радовалась.

Еще я вязала. Раньше и в голову бы не пришло, да и не умела я толком, а теперь доставала нитки из большой белой коробки, садилась со спицами в кресло рядом с магнитофоном и ряд за рядом вывязывала узоры на шарфе и приделывала смешной помпон к шапке. У Аркадия тогда слегка поднимались уголки губ, и серый ужас ненадолго покидал его глаза.

Пришлось носить свою старую одежду. Свою. Не Линину. Василина была на пару размеров полнее меня, а из больницы я и вовсе вылезла скелетом в тапочках. Да и не смогла бы я надеть ее брюки и платья. Не потому, что вызывали отторжение или суеверный страх. Я всего лишь не хотела паники во взгляде Аркадия.

Ночевала в спальне. Одна. Аркадий спал в гостиной на диване. Никита и мой психиатр единым голосом запретили иной вариант. Подозреваю, это диктовалось не только медицинскими показаниями. Вряд ли Никита щадил Аркадия или меня, скорее уж волновался за исход эксперимента и, пользуясь непререкаемым авторитетом, проявил некоторое собственничество… Я решила об этом не размышлять. Все равно так было правильно.

Наверное, за три месяца Аркадий подготовился ко всему. Если, конечно, можно быть готовым к тому, что твоя жена умерла, но ее память жива и живет она в теле другой женщины. Но, тем не менее, он держался.

Господи, как хотелось сесть рядом, аккуратно отвести его волосы назад, коснуться губами лба и замереть на несколько секунд. Самых сладких секунд за всю жизнь. Нельзя. Пока нельзя. Я позволяла себе ненароком прижаться к плечу, погладить по руке, улыбнуться ласково и тоскливо. Я готовила на чужой кухне, иногда забываясь и ощущая ее своей, – тогда я машинально открывала дверцы шкафчиков и доставала корицу или белый перец, наклонялась за маленькой сковородкой в нижнем ящике, которой до этого не видела в глаза. Я полюбила кабачки, которые раньше ненавидела. Я не могла смотреть телевизор – начинала болеть голова, но я разворачивала кресло боком и оставалась в комнате с вязанием. Я балансировала на грани своей реальности и пришлых снов и от этого все сильнее ощущала хрупкость существования.

И снова мелькают слайды…



Телефонные разговоры, которых я не должна была слышать, но слышала:

«Я вижу Таню, Никит. Понимаешь? Не Лину, а Таню, и ничего не могу с собой поделать. Ты уверен, что…» «Она теперь другая. Такая… нежная со мной». «Да, я приду. Во сколько твой психолог меня ждет?»



Тайны Лины. Они вспыхивают шаровыми молниями и приносят с собой волны сухого обжигающего жара.

В третьем классе она украла у Маринки кошелек. Не из-за денег, ей нравился сам кошелек – пурпурный мешочек, расшитый бисером и лиловыми стразами. Лина спрятала его в коробку с игрушками, а затем ей стало стыдно. Маринку она обходила десятой дорогой и все мечтала незаметно подбросить кошелек обратно. А потом Марина перевелась в другую школу, и пурпурный мешочек пылился среди игрушек с полным табу на пользование.

В день своего семнадцатилетия она напилась до бесчувствия. На задворках сознания мелькает некий Лешка. Она не помнит, было у нее что-то с ним или нет. Кажется, все-таки нет.

Первое серьезное увлечение – Мишка Самойлов. Но через пару месяцев она застает его со своей подругой. Ей плохо. И очень долго. Плохо физически – она ничего не может жрать, дико болит позвоночник. Пропускает сессию. Потом все налаживается. Но следующее увлечение остается лишь увлечением, Лина больше никого не подпускает близко. Кроме Кеши…

Аркаша. Легкий укол в сердце, интерес, разговоры… Сильные руки, доброта во взгляде, ненавязчивое остроумие. И… феерический секс.

Иногда меня тошнит от Василининых тайн.



Жесты. Слова.

Иду по коридору, в дверях появляется Аркадий. Я прохожу мимо, поднимаю руку и чуть прихватываю его за пуговицу рубашки, отпускаю. Иду дальше, а он так и стоит на пороге, замерев.

Разливаю чай, задумавшись, брызгаю на запястье, приплясываю на месте и часто-часто дую на него. «Ах ты, дрючка-косоручка!» У Аркадия срывается нож с буханки и задевает палец.

Вяжу, встряхиваю головой, чтобы убрать волосы с лица… У меня короткая стрижка. После операции – тем более.

«Вот такие пироги», – я смеюсь и складываю ладони тюльпанчиком. Аркадий выбегает на улицу, «подышать свежим воздухом».



Разговоры.

– Да, сегодня денек тот еще. Маенко никак материал не сдаст. И у главного три часа в кабинете просидел без толку.

– Как там его пес поживает? Не спаниель, а дворняжка, что они подобрали. Почему ты так на меня смотришь? Ну, мы еще в гости к ним приезжали, а у него как раз собака…



Я контролировала Лину. Хотела верить, что контролирую. Я начала ее бояться. Лина жила во мне. Была она – мной или я – ею?



За окном падал снег. Прощальный подарок февраля. В гостиной мерцал экран телевизора, свет я приглушила, чтобы не резал глаза. Вязала. Аркадий перебирал распечатки материалов с очередной конференции. Тихое завершение спокойного дня.

– Чаю хочешь? – спросила я, откладывая спицы и потягиваясь.

– А ты хочешь? Я сделаю для тебя.

– Не надо, я сама. Тебе с бергамотом?

– С лимоном, – и добавил после паузы: – Спасибо.

– Не за что, cielito.

Я на мгновение задержалась, вслушиваясь в новое слово. Нет, оно не новое, оно… Аркадий встал.

– В кабинете посижу, – бросил он куда-то в пространство.

Знакомая волна горячего бриза обволокла с головы до ног, туманя сознание. С трудом соображая, что происходит, я побрела на кухню, щелкнула кнопкой чайника. Заварка, лимон… где этот лимон?.. Ага… чашки, ложки, тростниковый сахар…

Кабинет освещался одним бра на дальней стене. Я хотела включить побольше света, но Аркадий попросил оставить, как есть. Чашка с сахарницей перекочевали с подноса на подставку возле рабочего стола.

– Еще что-нибудь принести? Конфеток?

– Ничего не нужно, спасибо.

Я направилась с подносом к двери, через несколько шагов обернулась. Он сидел, крепко обхватив фарфоровую чашку и всматриваясь в лимонную дольку, будто в ее желтой корке скрывались тайны Вселенной.

Я улыбнулась.

– Кешка, ты такой смешной.

Он повернулся, чашка в его ладонях, казалось, сейчас лопнет. Я посмотрела ему в глаза и вдруг захлебнулась слезами.

– Mi cielo[28]… – прошептала я, падая на колени. – Mi cielo… Кешка…

Фарфор впечатался в стену, разлетаясь на тысячи осколков, чай плеснулся на темный ковролин. Аркаша кинулся ко мне, и поднос тоже загремел на пол, вырванный из рук.

– Линка…

Он обнимал меня, как последний раз, сжимая до потери дыхания.

– Линка!

Его губы в порыве безумия целовали мой лоб, нос, щеки, ресницы, подбородок и находили мои, дрожащие и изнемогающие. Cielito!.. А руки уже искали пуговицы рубашки и, не в силах ждать, рвали податливую ткань.

В эту ночь мы были вдвоем. Я и он. Я только не знаю, где была Таня…



С той ночи он начал называть меня по имени.

С той ночи я перестала понимать, кто я есть.

Я смотрела на все двойной парой глаз. Делала все двойной парой рук. Я считала себя Таней, я уверяла себя, что я – Василина. Никита с психиатром, похоже, были в восторге.

С той ночи я начала часто плакать.

Он любил меня. Жаль, не ясно, кого-меня?

Отзываться на имя оказалось приятно. Ли-на… В устах любимого имя всегда звучит слаще. И вечера теперь тоже стали приятными. Мы много разговаривали, много вспоминали… «Деевы? Друзья твоего двоюродного брата? Да, конечно, я помню их», «Мальдивы… ах, ты помнишь, как я утопила в море свою сережку?», «Кот? Разумеется, я помню этого рыжего мерзавца, изодравшего мою новую юбку».

Помнишь?.. Помнишь?.. Помнишь?.. Я помню… помню… помню.

Когда он уходил на работу, я рыдала.

Кто ты, Татьяна Андроникова? Кто ты, Василина Ильичева? Кто ты, невеста Франкенштейна?

Вечерело. Я стояла у окна. Ветер задувал в открытую форточку лепестки цветущих вишен и яблонь. Облака наливались синевой, торопились, летели на невидимый мне пожар. Близилась гроза.

Но мог ли дождь остудить пылающий жар в голове?

Вчерашний разговор (да, я снова подслушивала) поставил точку в далеко зашедшем эксперименте.

«Я сам схожу с ума, Никит. Я изменяю ей… с памятью о ней».



Ненавижу! Ненавижу тебя! Ты забрала его у меня! Господи, кто это кричит я-Таня или я-Лина? Не важно… мелочи… Я ненавижу эту безумную безымянную чужачку – себя. Избавиться хотя бы от одной, не важно – какой.

* * *

Свет круглых ламп невыносим. Очень, очень ярко. Прозрачная маска притаилась в руках мужчины с зеленой повязкой на лице. Как же нелегко убеждать Никиту. Как же сволочно я поступаю с Аркадием.

Но я не хочу больше этого диафильма. Я хочу умереть на операционном столе.

Жаль, Никита слишком хороший хирург, чтобы позволить мне это сделать.

Наталья Колесова

Дом

– Гасси, Гасси…

Маленькие пальчики дергали за простынь, тянули за волосы, щипали…

– Гасси! Гасси!

Она со стоном перевернулась на спину.

– Ну, Гасси я, Гасси… Что вам от меня надо?

Мохначи возбужденно прыгали по постели и по полу, хватали за руки, пытаясь стащить ее с кровати. Бормоча невнятные ругательства, Гасси села и с ненавистью уставилась в темноту.

– Если там еще один щенок, клянусь, утоплю его собственными руками!

Растрепанная, всклокоченная, босая, в одной ночной рубашке, она дошагала до кухни и рывком распахнула дверь.

Щенка не было. Вместо него на крыльце дома лежал человек. Когда дверь открылась, голова его тупо стукнула о порог – можно было понять это и как вежливое пожелание войти.

Гасси посмотрела направо, налево. Стояла глубокая ночь, город давно спал, стих даже шум близкой стройки. Гасси посмотрела наверх. Наверху было сито звезд, полная луна и сидящий на козырьке крыши филин.

– Ну-ну, – сказала Гасси. – Если это твои шуточки, ушастый, я тебе шею сверну!

– Угу, – принял к сведению филин и, распахнув крылья, взмыл в небо, на мгновение заслонив луну. Гасси включила тусклый наддверный фонарь, присела рядом с лежащим, осторожно толкнула его в плечо. Человек послушно перевернулся на спину – и она его узнала.

Все оказалось еще хуже, чем казалось. Гасси села на пятки и с тихой яростью оглядела темный двор.

– Ну, только узнаю, кто!..

Оставалась надежда, что она не сумеет затащить такого крупного мужчину в дом. Мохначи лишили ее и этого – вцепились в рубашку и брюки лежащего, волоча его так целеустремленно и стремительно, что ей оставалось только поддерживать ему голову. Они даже втянули его на кушетку и принялись деловито подтаскивать подушки и пледы, пока Гасси, сморщившись, не замахала руками, разгоняя их, как надоедливых мух.

– Все-все, хватит, спасибо! Спасибо всем, кто помог вырыть для меня глубокую могилу!

Гасси, выпрямившись, уперлась руками в бока и уставилась на Стивена Уокена. Даже сейчас, в далеко не лучшем своем виде – пыльный, бледный, с запекшейся кровью на левом виске, – он выглядел как воплощение грез многих юных дев…

И не очень юных.

Чтоб он сдох.

Что он, кстати, вполне мог успеть. Гасси дотронулась до влажной кожи и, к своему сожалению, почувствовала слабо пульсирующую жилку. Повернулась к рассевшимся кругом, как в цирке, мохначам:

– Ну да, он здесь, в моем доме! И что я, по-вашему, должна с ним делать? Добить, чтобы все мы были счастливы?

Мохначи загомонили наперебой, но, отмахнувшись от них, Гасси схватилась за телефон.

– Доктор дома? Разбудите, пожалуйста, это очень срочно! А, это ты! Будь другом, возьми чемоданчик со своими причиндалами и приезжай ко мне… Нет, не со мной. С подкидышем.

* * *

Стивен Уокен остановился, положив руки на низкую калитку. К дому вела извилистая, выложенная цветным кирпичом дорожка. На широком крыльце веранды сидела женщина. Он не сомневался, что это именно та, которая ему нужна. Просторная светлая старая рубаха, легкие короткие брюки, широкополая шляпа из соломки. В руках женщины были садовые ножницы. Ему говорили, она любит возиться в саду…

– Добрый день! – сказал он, слегка повысив голос. – Можно войти?

Она вскинула голову, вглядываясь в него из-под полей шляпы. Положила ножницы на крыльцо рядом, вытерла руки о рубаху.

– Здравствуйте. Заходите, конечно.

Пока мужчина шел по дорожке между розами, Гасси с любопытством разглядывала его. Наверняка один из этих рабочих, что целыми днями трудятся по соседству. Сейчас попросит пить или позвонить по телефону. Большей частью они были дружелюбны, да и она не стремилась наживать себе лишних врагов. Она сняла шляпу, положив ее на перила, распустила «хвостик». Мужчина остановился у крыльца и некоторое время смотрел на нее сквозь стекла темных очков. Она вопросительно подняла брови.

…Черт, они говорили – «упрямая старая дева», – и он представил себе иссохшее злобное существо, безвкусно одетое, ненавидящее весь белый свет, и мужчин – в особенности. Женщина оказалась не намного его старше и, хотя внешности вполне заурядной, вовсе не была замшелым страшилищем.

– Мне нужна хозяйка дома, – сказал он на всякий случай.

– Это я. – Она слегка склонила голову набок, улыбаясь ему снизу зелеными глазами. Это у нее здорово получилось, он и сам не прочь перенять такой прием.

Так как он молчал, хозяйка решила ему помочь.

– Хотите пить?

– Пить? – Он рассеянно огляделся. – Да, неплохо бы. Эта чертова жара…

– Я принесу, – она легко встала, повернулась и исчезла в полумраке двери. Стив опустился на крыльцо, разглядывая роскошные, тяжелые, ухоженные розы. Сад был небольшим, но создавал странное впечатление уединенности, отгороженности от остального мира. Даже звуки близкой стройки были приглушенными, будто дом и сад накрыло прозрачным куполом – жужжание пчел, шелест листьев, журчание ручья… Ручья? Он наклонил голову, вслушиваясь, даже привстал, собираясь увидеть этот самый ручей…

– Вот лимонад – хотите?

Он с благодарностью принял запотевший стакан. Действительно, было очень жарко. Хозяйка уже вернулась, а он так и не придумал, с чего начать разговор. В этом месте совершенно не хотелось думать. Хотелось смотреть, вдыхать аромат роз, наслаждаться освежающей прохладой лимонада…

Оставалось полагаться на интуицию и везенье. Они его редко подводили.

– Здо́рово, – искренне сказал он, кивнув на цветы.

Хозяйка со спокойным удовольствием оглядела сад.

– Да. Но капризны, как дьяволы! Вон на те, видите, бордовые, я потратила целых три года…

Он снизу взглянул в ее лицо. Прислонившись плечом к столбу веранды, непринужденно скрестив ноги, женщина отпивала лимонад маленькими глотками. Лицо у нее было незагорелым, такая белая кожа вряд ли хорошо выносит солнце. Поэтому она и надевает шляпу…

Он обругал себя – скажите, какой глубокомысленный вывод! Какого черта он приперся сюда? Все можно было решить в кабинете у мэра, в присутствии юристов.

– Мы здорово вам мешаем, а? – Теперь он мотнул головой в сторону шумящей стройки.

– Конечно, теперь здесь не так тихо, – согласилась она, скрестив на груди руки. Светлая ткань рубашки натянулась, стало заметно, что на хозяйке нет лифчика. Не то, чтобы он был против, смотреть очень даже приятно, но опять отвлекало от дела. – Знаете, раньше здесь была очень тихая улочка. Всего тринадцать домов, деревья, тень… все друг друга знают…

Он задумчиво разглядывал стакан с лимонадом. Ему ли не знать: он скупал эти дома один за другим. И сносил.

– Хуже всего ночью – звуки далеко разносятся по реке. Я теперь закрываю окна, но все равно…

– И вам не скучно теперь здесь… одной?

Она сделала глоток. Сказала спокойно:

– Пожалуй. Я привыкла к соседям.

Это было слабо сказано. Она могла притворяться перед другими, но не перед собой. Она знала их с самого рождения – люди на Зеленой улице почти не менялись, и каждый знал привычки, слабости и чудачества остальных. И мирился с ними. Здесь шла иная – тихая, издавна установившаяся жизнь, далекая от современного ритма, дрязг, страстей. Жизнь, к которой она стремилась в суете больших городов. Жизнь, к которой она вернулась. И теперь эта жизнь кончилась, разбилась, оставив после себя лишь два осколка – дом и она в нем.

Она взглянула на сидящего перед ней широкоплечего мужчину – нельзя объяснить это никому, потому что ни объяснить, ни понять невозможно. Многие из соседей плакали перед отъездом, но все же уезжали, бросая свои дома, как состарившихся животных-любимцев. Она рассеянно погладила вытертые до блеска перила, сказав беззвучно: «Уж я-то тебя не оставлю».

Стив задумчиво щурился. Он не мог ошибиться – она и вправду чувствовала себя одинокой. Без поддержки единомышленников… Может, она уже колеблется? Может, надо только осторожно подтолкнуть?

Но хозяйка мигом развеяла его надежды, сказав:

– Я родилась, живу и буду жить здесь.

Она, конечно, не знала – кто он, – но не могла адресовать свои слова точнее.

– Стив! – Оба вздрогнули. Тойво, его помощник, стоял у калитки, озабоченно взмахивая рукой. – Уокен! Вот ты где! Давай скорее, там тебя ищут!