Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Хитро, — сказал он, поднимая глаза на вошедшего. — А я думал, что сложнее органной пищали или механического соловья крымского хана ничего и не бывает в целом белом свете.

Ангмарец присмотрелся. Ничего особенного, решил он, простые рычажки, правда, весьма изящно и тонко сделанные.

Это — в смысле управления фигуркой. А вот что касается доспехов и костюма… Да, образцовским куклам до этих далеко, заключил назгул.

В шатер вошел косящий на один глаз мужчина в солидном возрасте, в синем стрелецком кафтане. Тут же сорвал с головы лисью шапку и приноровился мести пол седыми кудрями.

— Оставь это, мил человек, — безразлично повел рукой Басманов, не отводя взора от распростертого «орландо». — Никита Романович говорил, ты всякую германскую машину разобрать можешь, и две новые собрать.

— Так мы, того-этого, княже, в пищальных замках разбираемся, воротах да всяком таком…

Мастер пушечного наряда бормотал, а сам буквально пожирал куклы горящими глазами. Видно было невооруженным взглядом, что страстно жаждет он их тут же разодрать, как тот Чикатило, посмотреть, что внутри, а может — даже подковать напоследок.

— Глянь пока, служивый, потом слово молвишь — осилит ли кто такое у нас, али закордонники нас обошли в умении?

Мастер под протестующие крики комедианта схватил «орландо», словно паук муху, и выволок из палатки. Толмач урезонивал причитающего сицилийца.

— Не знаю, — протянул Басманов, весело поглядывая на комедианта, — как эти бесовские фигуры шевелятся, и может ли кто уразуметь сие. Но что касаемо доспеха на истукане и платьицев — в моем поместье пара кузнецов да три девки за ночь подобное осилят.

— Дозволь слово молвить, — подал голос назгул и по кивку начал: — Про Ариосто и его вирши закордонник правду говорит. Вряд ли кто из простых людишек сможет все прочесть и запомнить.

Он особо выделил слово «простых».

— А кто сможет? — прищурился опричник.

— Есть у меня такие в отряде, кто совладал бы. Да мало того, перевел бы кое-что и на нормальный язык с басурманского.

— Так это целому монастырскому подворью не по силам, — покачал головой Басманов.

Ангмарец упрямо продолжал:

— Монахи долго переводить будут, мои скорее управятся.

— Это уже дело, — заметил Басманов. — Государь по-германски разумеет, балаганщики тоже. На первый раз сгодится. Но если по сердцу придется ему представление, то надо по-нашенски. Отрядишь нужных людей… Что нос воротишь? Не обидят их, князь ручается, мало тебе? Не к зверю в логово отпускаешь, чай!

— Лучше бы, княже, мы бы перевели, на папире записали, и заслали бы в Москву. А там комедиантов живо научат по-русски представление давать.

Басманов хотел было осерчать, но только вздохнул.

— После обговорим. Дальше что скажешь?

— Надобно для этого найти книжицу этого самого Ариосто. Иначе придется со слов записывать латиницей… Возни много.

Спросили у комедианта, где взять творение средневекового рифмоплета. Тот удивился, пожал плечами. По его словам выходило, что он от своего отца и деда выучился наизусть декламировать множество стихов, а само произведение никогда не видел и не интересовался им.

— Ничего, — сказал на то Басманов. — Велим купцу новгородскому Баженову достать. Он у черта ступу купить может, если расстарается. Он как раз поставками для воинства занят. На днях, Никита Романович говорил, сам пожалует.

Ангмарец стал пересказывать замыслы Дрели, загоревшейся идеей собственного театрика:

— Они в своей заморской артели действительно годами учатся куклами управлять. Но и мои людишки кое в чем собаку съели. Смогут очень быстро научиться управлять куклами, надо только пару раз глянуть, как закордонники орудуют.

— Этот вот нахал, — указал подбородком на комедианта Басманов, — хотел воспротивиться. Говорит, шельмец, что в святая святых его богадельни нечего чужакам соваться. Но я его урезонил. Кому надо — посмотрят на их бесовское искусство.

Опричник внимательно посмотрел на ангмарца.

— А может, твои волшебные люди еще и кукол изготовить смогут?

— Простеньких смогут, — сказал назгул. — Но не чета этим, конечно. Тут настоящие золотые руки нужны.

Басманов рассмеялся.

— Если бы сказал, что сей час изготовишь фигуры колдовские, ей-богу поддел бы тебя на дыбу. Уж больно много для простых христиан смыслят твои воины.

«Это что, дружеская шутка? — спросил у себя назгул. — Или он всерьез? Может — плюнуть на всю эту затею? Но нет, уже поздно. Да и Дрель скулит, хочет какого-то настоящего дела для себя, устала по кораблям да бивуакам мотаться…»

— Выходит по твоим словам, — сказал опричник, — что нужно только книжицу достать, мастеровых да кузнецов изыскать, и можно свой собственный балаганчик запускать во вражьи земли?

— Нужно заплатить отпускную артели в Генуе, — стал перечислять назгул, — посмотреть несколько раз на работу залетных артистов. Ну — и время надобно на перевод, изготовление кукол и обучение.

— Завтра закордонники дают спектакль, хотелось бы посмотреть после них на умение твоих людишек.

Ангмарец вздохнул, недобрым словом помянув Дрель.

— Так не готов никто еще…

— Это ничего! — Басманов категорично рубанул воздух кулаком. — Тряпичных кукол сделаете, наплетете чего, да хоть сказку какую.

«Хозяин барин, — сделал неизбежное умозаключение ангмарец и завершил его еще более плоским шахматным афоризмом: — Тронул — ходи».

— Ну, что там этот обозный умелец?

Словно услышав голос опричника, вернулся мастер, передал «тело» куклы хозяину. Тот недоверчиво принялся осматривать свою собственность, едва ли не обнюхивать, недовольно ворча.

— Что скажешь, служивый? Тот развел руками:

— Воистину — хитры латиняне! Тонко сделано, с умом и сноровкой.

— Хватит чужое хвалить, о себе скажи. Возьмешься сделать подобное?

— Если бы мне струмент найти нужный, да помозговать пару деньков… Только, княже, будет ли шевелиться эта натура? Доспех скуем, словно настоящую бронь. Палочки да веревочки я привяжу к нужным местам, а дальше…

— На то иные есть людишки, — Басманов выглядел довольным, победно поглядывал на итальянца, охающего и причитающего над «орландо». — Сейчас же берись струмент разыскивать, остальные дела побоку. Я сам о тебе обозному воеводе слово молвлю. Кто у вас там?

— Малюта Скуратов-Бельский.

Басманов рассмеялся:

— Как же я запамятовал? И сюда опричные верные люди пришли. Так что не бойся никого, займись куклами, да побыстрее.

Ангмарец повернулся к мастеру.

— Здесь в городе есть отличная кузнечная артель. У них любой тонкий инструмент купить можно.

Мастеровой замялся, но Басманов уже кликнул Ярослава:

— Приставь людей к сему человеку, да злата ему отсыпь, сколько надо. В лагере тебе удобно ли работать?

— Лучше бы потише место, — честно сказал мастер. — В городе.

— Хоть в ратуше. Где найдешь подходящие палаты, туда и садись дело делать. А воспротивится кто — вот к нему обратись, к Ярославу. Он мигом хамов на место поставит моим именем.

Мастеровой оторопело принял из рук Ярослава звякнувший мешочек, сильнее обычного кося глазом, промямлил:

— Без счета деньгу даешь, княже?

— И ты счета не веди. Закончатся, или иная нужда какая — опять же, к Ярославу. Помни, нужное для государя свершаешь.

Мастер удалился, испросив соизволения.

— Надо бы ему одну из кукол дать для примера, — заметил ангмарец вслух. — Только, сдается, пришлось бы тогда итальяшку в железа заковывать.

— По памяти изобразит, — отмахнулся Басманов. — Для первого раза сойдут и неказистые. А потом видно будет.

Отпустил он вскоре балаганщика и толмача. Назгул ждал продолжения, но Басманов пригласил его трапезничать.

— Если все ладно пройдет, — спросил он погодя, — людей для нашего балагана дашь?

— Уже есть такие, кто просится, кому ратная служба в тягость.

— Поди — девицы ваши?

— Они, княже. Хотят свет повидать.

— Странное для девиц желание, духовник бы не одобрил. Да и есть ли он, духовник-то?

— Как не быть, — соврал ангмарец, чувствуя, что уши его начинают пламенеть. — Только на войне как-то далеко оказался.

— Ну-ну, — покачал головой Басманов. — Кому другому я бы такого окаянства и паскудства не спустил. Но вы — странная дружина.

— Но и верная, княже, разве нет?

Басманов помолчал.

— Настанет час, боярин, — сказал он со значением, — когда ты сядешь рядком, и расскажешь мне кое-что…

Незнакомец спокойно глянул на него и нажал кнопку «Стоп» на светящейся панели управления машинки. Темный поток иссяк, но бурая вода уже покрыла почти весь пол на несколько миллиметров.

— Тебе что, поговорить не с кем? Выпусти меня. — Андрей грубил трусливо и неуверенно.

ОБЛАКА И ЛУЖИ

— С чердака или с крыши? — спросила малая и хитро прищурилась.

— Давай с крыши чердака, — ответила ей вторая, постарше.

— Тогда мы не только вымокнем, но и испачкаемся, — притворно заворчала первая, бесшумно ступая по пыльным ступенькам. — Иди по моим следам.

— Зачем это? — возмутилась вторая.

— Если кто-то из взрослых найдет наши следы, то подумает, что тут шел кто-то один и одной из нас не попадет. Это я сама придумала! — Малышку просто распирало от сознания собственной догадливости.

Она пошла еще быстрее. Старшая из девочек фыркнула: «И разумеется, это буду я!», но послушно двинулась за младшей, аккуратно ставя ножки в потрепанных кроссовках на следы от детских балеток. На самом деле разница была лишь на пару размеров.

— Здесь уже лет сто, наверное, никто не убирался. — Младшая не без гордости показала сестренке свои черные от пыли ладошки, когда они обе поднялись на самый верх лестничной площадки.

— Хватит ворчать, бабка Лиза меньше тебя ворчит. — Сестра старалась казаться взрослее и мудрее.

— Конечно, она же старая, она свое уже отворчала, — прыснула маленькая в ответ.

Захламленная лестница на чердак закончилась, как и положено, наполовину заваленной хламом пожарной лестницей на стене и заколоченным люком на крышу. Как конец истории, на нем висел большой ржавый амбарный замок.

Младшая как белка подпрыгнула, перелетев через кучку сломанных стульев, и ухватилась за стальные прутья. Затем ловко взобралась по пожарке к люку и просто толкнула его вверх. Тот откинулся без усилий. Замок, петли, шурупы, даже пыль на них — не сдвинулись с места. Конечно, это смотрелось как ловкий трюк или маленькое чудо. Но девчушки не придавали таким мелочам значения. Младшая неестественно ловко скользнула вовнутрь, старшая — за ней, с той же гибкостью и грацией. На чердаке пахло чем-то вроде пережаренного сала. Он был бы даже таинственным и интересным, этот чердак, если забраться туда в солнечный день, когда сквозь щели пробивается теплый уютный свет и нагретая пыль пахнет как выпечка. Но сегодня на улице шел дождь. Первый в этом году.

— Напомни мне, почему мы делаем это в непогоду, — спросила старшая сестра, скуластая, с серыми большими глазами, стриженная как-то неровно. На вид ей было около пятнадцати. Она распахнула чердачное окно и зябко повела плечами. Младшая, синеглазая, с пухлыми щечками, но страшно худенькая, в джинсиках и джемпере явно с чужого плеча, лет на пять младше сестры, поджала губки:

— Ты сегодня странная. Сама же учила: чтоб не привлекать внимания. В непогоду никто не смотрит вверх. — Она отчеканила это как зазубренное правило, что имя существительное отвечает на вопрос «кто?» или «что?» и обозначает предмет.

— Точно, я просто проверила. — Старшая не сводила глаз с горизонта. Он был плотно и ровно затянут тучами.

— Или ты не хочешь? — в притворном ужасе округлила глаза младшая.

— Да, не хочу. Не хочу испортить новую куртку, я на нее сама заработала. Знаешь, как трудно детдомовской девочке устроиться уборщицей на полдня?! — и подмигнула сестричке. — Кстати, что ты говоришь воспедке, когда она находит твою перепачканную одежду?

Младшая уже пролезла мимо нее на крышу и подставила лицо дождю. Стояла, раскинув ручонки, задрав голову и высунув язычок. Ей было не до инструкций. Она ловила на язык капли.

— Але, гараж! — окликнула ее старшая. — Зойка, я с тобой разговариваю.

— Аха, — отозвалась малышка, не закрывая рта. — А нифе не гафаю. Ана не сфафыаэт.

— Чего-чего? Говори по-человечески, — и дала меньшой по уху, слегка.

Та надулась, тоже шутя:

— Дура ты, Женька! Че дерешься, страшилище?

С Женкиных глаз действительно потекла дешевенькая тушь. Это придавало ей пасторально-трагичный вид. Как в клипах по телевизору.

— Так и что? Отвечай, это важно для конспирации.

— Да ниче не говорю. Никада еще не спрашивали. Мы будем седня прыгать или нет?

Женька встрепенулась, отбросив с лица прядь мокрых волос и меланхолию, и через мгновение девчонки стояли на выступе чердачного окна над плоской ленинградской крышей. Гудрон на ней блестел от воды и скопившиеся лужи отражали серое небо. «Лужи похожи на облака. Мне это напоминает…» — но додумать Евгения не успела.

— На «ра-аз-два-а-три!», — скомандовала шустрая Зойка и, вцепившись в руку сестры, сиганула ласточкой вниз. Женька тоже легко толкнулась носками. И обе со всего размаху плюхнулись вниз, в гудроно-дождевые лужи.

Пару минут они лежали, не понимая, что произошло. Первой соскочила снова Зойка. Отряхувшись, как кошка, она снова полезла на чердачный выступ, бормотала себе под нос: «Я, наверно, поспешила».

— Стой, наказание мое, — окликнула Женя сестру. — Одна все равно не взлетишь выше метра.

Та опешила и замерла на самом краешке. Старшая тем временем поднялась, отряхивая черную куртку, поплелась к сестре. Снова они взялись за руки.

— Теперь ты командуй, — уже не так уверенно сказала малышка. Сестры снова взялись за руки.

— Думай о чем-нибудь светлом и просто толкнись вверх, — закрыв глаза, произнесла Женька. — Раз, два, три!

И сестры снова упали вниз. Упали на колени, больно стукнувшись. В этот раз они не спешили взобраться на выступ, а остались стоять на мокром холодном гудроне. Девочки смотрели друг на друга с немым ужасом. Ни та ни другая не понимали, почему, вместо того, чтоб привычно и радостно рассекать воздух, полный тугих водяных капель, вместо того, чтоб, держась за руки, маневрировать между тучами, они — здесь. В огромной луже. Мокрые, грязные, жалкие и совершенно несчастные.

— Я коленку разбила, — чуть слышно пожаловалась Зойка. — Почему мы не взлетаем?

Как током ударило Женьку:

— Что? Что ты сделала?

— Коленку разбила. Болит, — испугавшись интонации сестры, прошептала младшая. А та смотрела на нее с ужасом, злостью и жалостью одновременно. — Да ты что, это же просто ссадина. Это же ничего страшного, да? Мы йодом обработаем, как все, и заживет же, да?

— Горе ты мое! — закрыла руками лицо Женя. — А то, что капли холодные или мокрые, ты тоже чувствуешь? Как они стекают по спине, как намокает и становится тяжелой одежда. Как противно липнет к телу, чувствуешь? Чувствуешь? Отвечай!

Младшая молчала, совсем оробев. Потом кивнула и заплакала навзрыд: «Да!..» и потянулась к сестре за утешением, а та залепила ей звонкую пощечину. Мокрой ладонью по мокрой щеке:

— И это чувствуешь? — Зойка взвизгнула и затихла, прижав ручонку в лицу. Женька сурово отметила девочкин жест и отчеканила: — Ясно. Признавайся, что ты сделала. Мы не сможем взлететь, пока не выясним. — Потом сестра словно оттаяла и привлекла младшую к себе. Та тупо молчала, сбитая с толку такими переменами. Женька гладила ее по волосам, чуть раскачиваясь, словно убаюкивая. Дождь уже вымочил обеих и холодные капли падали за шиворот младшей, прямо на худую цыплячью шейку. Кожа девочки слегка посинела от холода. А Женька вытирала ладошкой свои глаза, и было не понятно, плачет ли она или стирает тушь. Ведь никто не разглядит слез под дождем: дождь — это слезы неба.

— Не молчи, сестричка, не молчи, — шептала старшая в детское ухо. — Прости меня. Я виновата. Должна была тебе рассказать это раньше. Не заметила, как ты выросла до… Не важно. Слушай сейчас, может, еще можно все исправить. Ты послушай пока, и потом не молчи, милая моя. Расскажи мне все, что ты сделала.

Зойка молчала и сопела в воротник сестринской куртки. Поджав губки, она сглатывала обиду за непонятную пощечину. Губки уже посинели от холода.

— Глупая, ты же мерзнешь. Ты же заболеешь, как все. Будешь лежать в бреду в нашем детском изоляторе. Пойдем тогда под крышу хоть. Ты обсохнешь, и мы поговорим. — Женя хотела увлечь сестру на чердак. Но девочка стояла как соляной столб. Она не пошевелилась. Лишь еще больше надулась, зажмурив глаза. Ее уже начинала бить крупная дрожь. Девочка напряглась всем телом, не желая идти за сестрой, не желая даже встать с коленей.

— Ладно, — сдалась Женя, — прости меня за пощечину. Я сожалею. Когда я все расскажу, ты поймешь меня. Мы не обычные девочки. Ты и я — мы совсем не обычные люди. Мы вообще с тобой не люди.

— А кто мы? — отозвалась Зоя. Сестра улыбнулась ее голосу: малышка не отдалилась, можно будет вести разговор и уговорить упрямицу уйти под крышу. — Птицы?

— Не совсем. А ты сейчас вообще непонятно кто. Пойдем, гусеныш, под крышу, там все расскажу.

Внутри чердака, среди пыли и хлама, Женя стащила с сестренки промокший свитер и одела ее в свою модную куртку на подкладке. Малышка, конечно, дрожала как осенний лист. Стук зубов заглушался только громким шумом дождя. Тот барабанил что есть мочи, желая пробраться сквозь крышу и заморозить посиневшую Зойку окончательно. Женя, оставшись в коротком топике и мокрых брюках, совсем не дрожала. Она даже словно излучала тепло, чуть светясь в пыльном сером полумраке.

— Ну так кто мы? — чуть согревшись, спросила малая. — Птицы? Супергерои? Или кто там еще летать умеет? Ангелы?

Евгения улыбнулась — ну зачем в заштатном городке супергерои? Чего им тут делать? От кого мир спасать? Здесь совсем другое. И она ответила:

— Мы — крылья беглого ангела. Ты зовешь его Тетьмарусей. И небо оплакивает тебя сейчас.

— Врешь! — Зойка даже дрожать перестала от удивления.

— Может быть, ты все же слишком маленькая, чтоб понять, но это так. Бывает, кажется, что вокруг одни люди и что все они одинаковые. Ты сама подумай, помнишь ли, чтоб болела когда-нибудь? Или чтоб кровь у тебя шла? И мы с тобой прячемся, чтоб никто не видел, как мы летаем, держась за руки. В первый раз ты даже не поверила, узнав, что другие не летают и надо прятаться. Помнишь, ты спросила у нянечки и она тебя высмеяла. А я научила прятаться.

Девочка не ответила, насупившись. С мокрых волосенок ее капала вода. И даже на носу у девочки висела прозрачная капелька. Зато у ее сестры волосы уже почти высохли. Она продолжала:

— А еще бывает, кажется, что ничего ни от кого не зависит: жизнь — отдельно, люди — отдельно. Просто приспособились друг к другу и существуют более или менее спокойно. События не зависят от тех, кто в них участвует, и любые действия не влияют на людей и их самих. Я понимаю, это сложно понять и поверить, но ты просто слушай. На самом деле все не так. Все только кажется. На земле, на этом свете, намешано так много всех и всего, что никогда не знаешь, кто рядом с тобой и насколько это важно. А еще в этом мире все многослойно и продырявлено, что ли… Блин, как же тебе объяснить-то?!

— Да ты просто говори. — Зоя согревалась и честно силилась понять светящуюся в темноте сестру. Ободренная, Женя продолжала:

— Бог придумал этот мир как сложную и прекрасную штуку. Такую, что самому ему понравилось, а уж ангелам и подавно. Но чтоб здесь жить, нужно быть сложнее, чем ангелы. В общем, оставлю примеры, скажу только, что наша мама Ангел М(аруся) решила попробовать быть человеком. Захотела стать мамой. Почувствовать. Ангел М так долго работала хранителем у маленьких детишек, что сама влюбилась в материнство. Захотела печь булочки и встречать из школы, шить новогодние платья и варить варенье, помогать готовить уроки и петь колыбельные. Заботиться, оберегать и прикасаться нежно. — Девушка сделала паузу, набираясь смелости продолжить. Она потерла переносицу и смахнула с кончика своего молочно-белого носика нависшую серую каплю. — Она так сильно этого захотела, что мы с тобой отлетели с ее плеч, как осенние яблоки с веток, и очнулись девочками. А пока мы падали, ударились о время, и нас раскидало. Потому тебе десять, а мне пятнадцать вроде как. Но ангелам нельзя чувствовать, иначе они не ангелы. А нам — ничего нельзя делать самим. Мы не настоящие люди, мы только похожи. Не чувствует, не болеем, не растем.

Притихшая было Зоя уже пришла в себя и скептически смотрела на размахивающую руками сестру. Трудно поверить, что ты — не часть мира, который помнишь с рождения. Поверить в супермена гораздо проще. Может, сестра просто сошла с ума, у нее ведь подростковый период.

— Мы — хорошие и послушные ученики, обязательные и чистоплотные, мы — не хулиганки и лояльны к любым правилам. Потому что мы — крылья! Мы с тобой по большому счету — вещи. Мы умеем летать между небом и землей. Мы хорошенькие, умненькие блондинки, славные и симпатичные. Мы легко подчиняемся и никуда не лезем без команды. У нас нет друзей и врагов, мы бесконфликтны. У нас нет и не должно быть контактов с этим сложным миром, а то придется кем-то стать. Определиться с кем мы: с верхом или с землей. И не летать больше.

Девочка уже почти согрелась и успокоилась. Сестра была сейчас как зануда Зайцева, гордость школы с «Доски почета».

— Нас много на самом деле. Только не все себе признаются, что они — вещи. Да, — добавила она словно между прочим, — еще есть времена и места в этом ажурном мире, как узелки, которые держат нити вместе. Великие праздники называются. Тут с временем определеннее, чем с местом. Оно постояннее. Несколько дней вперед и назад от сегодняшнего дня — и есть большой узел. Что-то должно измениться. Или может измениться от чего-то. Мы или Маруся, или мир, не знаю точно. Но так оно и будет. Наверное, даже именно потому, что мы оказались в этом узле, ты и натворила что-то, что может нас с тобою изменить. Потому я должна спросить тебя. — Старшая присела напротив младшей на корточки, взяла ее мокрую мордашку в ладони, заглянула в глаза и продолжила: — А теперь скажи мне, мокрый гусеныш, ты согласна обменять наши полеты на все те новые чувства и ощущения, что тебе сегодня удалось изведать. На холод, боль, обиды, сырость? Скажи и признайся, что ты сделала людям, что вдруг начала чувствовать? Помогла кому-то или влезла куда не следовало?

Девчушка наморщила лобик, силясь вспомнить или понять.

— Скажи, согласна ли ты, ради всех этих незабываемых ощущений отказаться от полетов и сделать несчастной нашу Тетьмарусю? Она будет плакать по тебе. Я тебе честно скажу, говорят, что бывают и приятные ощущения в людской жизни, но их гораздо меньше. И летать под дождем ты не сможешь никогда. Мы не сможем. И ты состаришься и умрешь однажды, если станешь человеком. А ты им уже становишься: глянь на себя — ты мерзнешь. И может быть, ты станешь страшной уродиной, когда состаришься. И студент-сосед из Тетьмарусиной коммуналки не будет тебе улыбаться, а станет шарахаться, как от бабки Лиды. И сопли у тебя уже текут. Как у обычной девочки. И коленка распухнет и будешь ты хромать. А мальчишки будут толкаться до синяков на твоей белой коже. И все ты будешь чувствовать, как обычные люди. Всю гамму ощущений.

Сестра светилась, как луна в полночь. Ей очень хотелось услышать ответ. Как много зависело от слов маленькой промокшей нахохлившейся девочки на пыльном чердаке…

— Нет, не согласна, — затрясла головой Зоя, — я лучше буду крылышком. Буду летать!

— Летай! — сказала сестра и погасла. Ее кожа перестала светиться. И сама старшая как-то сгорбилась. — Летай, гусеныш. Я исправлю то, что ты натворила. Скажи только что.

— Мамина комендантша попросила меня взять у соседки магнитофон. Сказала, что это ее. Я взяла, принесла ей в комнату, а та закрыта оказалась. Я его тогда под мамину кровать поставила. Решила, что вечером отдам, и забыла.

— Ясно, — со вздохом сказала Женька, — послушная ты моя девочка. Подставили тебя. Ты ведь, получается, воровство совершила. Маму нашу наказать хотели.

Женя снова помолчала. Дернула плечиками, словно ей было холодно. Или хотелось, чтоб было холодно:

— Я отработаю за тебя. Может, тогда простят нас. А до тех пор не летать нам с тобой. Только падать. Иди, Зойка, к маме нашей, ты у нее теперь за два крыла будешь. — И попыталась пошутить, чтоб не так грустно было: — Два крыла. И оба левые. Вот так вот — раз! И больше мы не летаем. Тяжко быть вещью, да, гусеныш? Все время тобой манипулируют. Может, лучше бы мы обе стали просто девочками? И ну их, эти полеты? Но поздно.

Потом старшая деловито поднялась, стряхнула пыль с брючек, стремительно обняла младшую, вышла под дождь. Уже оттуда, полуразмытая дождем, как на картинах французских художников, Женька крикнула малышке:

— И не лезь больше никуда, помни — тут все имеет значение! И каждый получит свое! Будь хорошей девочкой, гусеныш! — и помахала рукой сестренке. От Женькиной кожи шел легкий пар, а сквозь одежду, прямо вдоль позвоночника прорастали длинные белые перья. Она разбежалась и, вспрыгнув на карниз, без пауз, без прощальных взглядов и красивых жестов бросилась с черной гудроновой крыши.

Не спеша маленькая Зоя вылезла с чердака, подошла к краю, от которого только что оттолкнулась ее сестра, легла на живот, прямо в натекшую лужу на гудроне, свесив голову вниз. Конечно, никакого тела под окнами детдома не лежало. Минутой раньше Евгения Перышкина, закрутившись винтом, спустилась с крыши, изящно приземлившись на полупальцы. Втянула в себя бело-золотой парус перьев и, как была, зашагала на работу: она уже неделю подрабатывала, мыла полы в аптеке. Два месяца позора, и они с сестренкой снова будут летать. Если их простят высшие сферы. Надо же было малой так лохануться перед Пасхой! Ну ничего, Женя еще успеет подработать, вернет сестрин долг, купит простоватой соседке Ирине новый кассетник, и к Троице будет повод молить о милости. А не простят, может, в девочках тогда оставят? Ну, хотя бы младшую?

«А хорошо, что мы с крыши прыгать не стали, — решила про себя малая. Дождь заливал ей глаза. Она жмурилась, стряхивая капельки с ресниц. Сверху Зойке даже сквозь дождь хорошо было видно, как из школы через дорогу стайкой возвращаются младшеклассники. Самые глупые и безответственные из малышни выбивались из строя и носились вокруг, то и дело подныривая под большой плакат у дороги. На нем виднелась надпись белыми буквами на зеленом фоне: „…дай себе засохнуть“. Край плаката отделился от сырости и обвис косынкой. Сзади детского нестройного строя шла сама директриса детдома, лениво оглядывая свои владения. — Вот было бы глупо свалиться вниз прямо перед носом этой мымры и мелкотни. И не разбиться еще при этом. Так же глупо, как взять чужой магнитофон по просьбе чужой тетки. Ни себе, ни людям. Глупо. Больше так не буду. Все слишком взаимосвязано в этом сложно ажурном мире».

И у Зойки снова зачесались перышки под курткой. Дождь что есть силы заколотил по ее спине. Но девочка уже почти не чувствовала холода.

В ПУТИ

С моего плаща натекла целая лужа. Спорю на сто тысяч лет без выходных, Смерть думает: «С кем я имею дело?» Что-то не так звучит вокруг него и он растерянно хлопал бы своими гладкими глазами, если бы статус позволял. Может, двигатель барахлит, или я сказала нечто не по его привычному сценарию?

Нет, иметь дело — это громко сказано. Случайно встретиться вне расписания — точнее. Но кто я? Кто отвлекает его от работы, словно песок в башмаке?

Вот это да! Я думаю метафорами! Нет, с этим нужно заканчивать: слишком много эмоций вызывает поездка с мрачным попутчиком. Эмоции — еще куда ни шло. Но так они и в чувства перейти могут. За пять лет ромашевской жизни я-то научилась их контролировать. А он? Повод для анекдотов: Смерть расчувствовался. Ему опыта жизни явно не хватает: это же не его работа — жить. Не смешите его старые кости. И так, возможно, ему скоро на пенсию. Может быть, даже сегодня. В любой момент может начаться его последняя смена. А потом Смерть будет греть свои «кости» на серных «водах». Еще чуть-чуть и…

— Еще чуть-чуть и мы на месте. Вы меня за следующим поворотом высадите, хорошо?

— Точно, так и будет. Туда мы и едем: за поворотом уже прачечная. — Ледяное спокойствие в голосе Смерти, подумала бы я, если бы раньше не слышала как он говорит, когда спокоен.

Звуки слов в темноте похожи на шепот и звон одновременно. Водителя тревожит вопрос: и откуда же ему знаком мой голос?! Но он же не спросит прямо. По реестру не положено.

— А ты всегда так много болтаешь с водителями?

— Да, сколько езжу, столько и болтаю. — Смерти слышно, как я улыбаюсь. Не могу не улыбнуться. — И с водителями, и с попутчиками. Пока я говорю, ко мне никто не пристанет. Не люблю я незнакомых прикасаний. Сначала поговорить надо. Я даже к незнакомым врачам стараюсь на прием не попадать. Может, это и глупо, но такая уж у меня привычка.

Он надулся бы, будь у него щеки.

— Больно надо! Приставать! Много о себе воображаешь!

— Вы как мальчишка все еще. В вашем-то возрасте. — Ох, зря я это сказала. Да, это явно не двигатель барахлит. А я что-то странное болтаю. Как может беспокоить звук двигателя, разбитого еще пять лет назад? И вообще зря я с ним заговорила. Смерть задает мне вопрос-загадку:

— А на сколько я выгляжу? — и представляет себя Фиванским Сфинксом.

— Может, я расскажу, как именно вы выглядите? — Он сфинкс, а я тогда — новая Шехерезада. — Сколько вам лет, сказать трудно. Хотите, считайте это комплементом, хотите — нет. Но возраста вы неопределенного. Вы очень худой и высокий. Такой худой, что кажетесь еще выше, чем есть. И очень бледный. По крайней мере сейчас. Просто ни кровинки в лице. И глаза необычные. Или это только в ночном свете? Вы хорошо себя чувствуете?

— А тебя мама в детстве не учила, что отвечать вопросом на вопрос невежливо? — Вот это да! Чтоб скрыть свое смущение, начинает грубить. Можно, оказывается, и Смерть удивить, смутить, а может, и растрогать.

— А у меня нет мамы. И не было. Не помню я ее по крайней мере.

— А отец?

— Отец есть у всех. — Я слишком много болтаю сегодня. Впрочем, так же как большинство обычных людей в необычных обстоятельствах.

Смерть смотрит на меня в упор. Своими белыми, гладкими, как галька, глазами. Если посмотрю сейчас в его сторону, то снова прочту его мысли. А может, и он — мои. Не помню, умеет ли мой водитель это. И я впяливаю взгляд в разбитую панель перед собой. Я знаю мрачного водителя уже очень давно, но до сих пор не могу выдержать его взгляда. Жутко от него. А последнее время — особенно жутко.

Старая трещина по панели разделила крышку бардачка на две части: сначала нужно потянуть за ручку и открыть одну, а потом зацепить другую половину. Я не отвожу глаз от разлома. А дальше как в кино: бледная рука скелета, обглоданная временем, как голодным зверем, рука, на которой можно пересчитать все суставы и косточки, тянется к бардачку. Мой попутчик запускает руку внутрь, кажется, я даже слышу, как постукивают кости о пластик. Смерть шарит там, потом отпускает руль и, изогнувшись, засовывает костлявую руку по самый локоть. Ко мне, словно невзначай, наклоняется бледный скелет в балахоне — любимый образ возницы. Обдает ледяным холодом. Мои мокрые волосы чуть не стали сосульками. Ну что за детство! Зачем так примитивно проверять-то? Я визжу, от души забавляясь его реакцией:

— Руль держите! Хоть одной рукой! Мы же разобьемся!

Он вздрогнул и от неожиданности и выронил то, что искал, на проржавевший пол машины. И схватился за руль, приняв свой современный облик высокого бледного человека. Очень вовремя вырулил на повороте. Нас чуть не занесло в кювет. Ему-то что, а мне еще дела доделывать нужно.

— Да держите ж вы руль, я подниму, что там у вас упало! — умоляю я и ныряю под приборную панель, подавляя желание по-детски похихикать. Согнувшись в три погибели (вот новый каламбурчик: в одной машине с Погибелью еду), я могу отдышаться. Праздную маленькую победу в совсем не величественной позе: прижав голову к коленям. Я чувствую, как пахнет ржавым железом и еще легким намеком на запах моего геля для душа. С мандарином и бергамотом. Мои любимые запахи. Да, гель, межу прочим, именно сегодня закончился. Можно видеть в этом некий символ.

«Как она боится умереть! Точно — человек», — всплывает в моем мозгу. И это не моя мысль. Перевожу дух: получилось. Смерть меня не узнал. На грязном рифленом коврике лежит пожелтевший свиток: ряды строк с именами, датами, названиями мест. Путевой лист моего бледноглазого водителя. Я точно знаю, список обновляется ежедневно. Сейчас в конце на краю щербатого пергамента выведено имя того, за кем мы едем в прачечную.

— Ой, а что это? — Я удивленно хлопаю глазками. И разворачиваю пергамент. Интересно же знать, кого мне предстоит спасать сегодня. А там — пусто. Нет имени. Только место и время: Россия, Ромашевск, Прачечная «White». Лужа. 23:59.

— Не трогай, — вдруг рыкает Смерть на меня. Совсем озверел! — Нельзя смотреть!



— Что тебе надо? — спросил Андрей и сам не узнал свой голос. Он словно засох, стал сиплым и надтреснутым, что ли. И совсем не походил на голос победителя тьмы, кем парень мнил себя вечером.

Незнакомец взглянул на него. Сказал спокойно и по-деловому:

— Я хочу, чтоб ты вывел меня отсюда.

— Я? — оторопел Андрей. — Мы ж стоим у двери. Возьми да выйди.

— Где дверь? — Человек говорил так же спокойно. — Тут нет пока никакой двери.

Андрей оглянулся. Дверь была на месте. Вся увитая тонкими стельками нежно зеленой травы, прораставшими сквозь нее. Гибкий витой стебель чего-то похожего на вьюнок, оплел место, где недавно была ручка.

— Да вот она. — Для верности парень глянул на заросшую дверь еще раз. Она вся покрылась мелкими белыми цветами. Но без сомнения, под ними была дверь. Та самая, что ведет наружу. — Ты же сам ее видел.

— Тогда открой ее для меня и уходи, — было указание. Чертыхнувшись внутренне, что им командуют, а он подчиняется, Андрей стал обдирать мягкие стебли, покрытые крупными белыми бутонами. Те легко отделялись от двери, ставшей вдруг темной и деревянной. Парень не удивился этому, хоть и помнил, что днем тут был пластик. «Это сон, — решил он про себя, расчистив почти весь центр. — Я скоро проснусь». Но вдруг стебли стали жесткими, как проволока. Бутоны треснули и из них полезли длинные иглы. То, что еще секунду назад было похоже на мягкую резеду, стало терном. Андрей затылком ощутил присутствие незнакомца за спиной, услышал тяжелое старческое дыхание. Пальцы его онемели, как если бы он долго водил ими по льду. И лед из-под грудины снова сковал внутренности. Кончики пальцев словно троило, било током. Резанул запах, запах страха. Парень пытался продолжать, но это оказалось тем же, что рвать руками сетку-рабицу. Боль дошла до мозга чуть позже, чем картинка: стебли буреют, испачканные кровью.

— И у тебя тоже не получилось. — Андрей услышал шепот у себя за плечом. Незнакомец шептал ему в самое ухо. — Но никому из твоих предшественников не удалось сделать больше, чем тебе. Кто-то особенный у тебя в родословной, юноша.

— Да, блин, я избранный. — Сжав порезанные пальцы, Андрей простился с последней надеждой, что проснется за столом в приемной. От боли глаза стали влажными. Да, это не сон. Тогда с разворота Андрей ударил на голос за спиной. Надежда решить все по-простому, по-мужски, еще теплилась. Но кулак рубанул воздух. Пустота. Мужчина стоял очень далеко, за машинкой:

— Будешь бегать за мной, чтоб ударить? А я, видимо, должен демонически хохотать, исчезая и появляясь?

— Просто выпусти меня! — заорал что есть силы Андрей. И заплакал.

— Глупец! Не я тебя здесь держу, я сам здесь заперт! Если ты не выпустишь меня, то подохнешь в полночь сам, как собака!

Незнакомец оказался рядом. Он стоял к Андрею спиной: широкие плечи, крепкая фигура, выправка военного и… низко опущенная голова, голова обреченного или одержимого. И потому способного на все.

«Вот я вляпался! Что же делать?» — подумал парень. И будто прочитав его мысли, человек посмотрел на него через плечо тяжелым, почти мрачным взглядом. Посмотрел очень серьезно и вытер окровавленные руки о свой светлый костюм.

— Что мне делать-то нужно? Я же не знаю, что делать, — спросил парень нетвердым голосом. Но всхлипывать по-детски он все же стеснялся. — Я все сделаю, только не убивай меня.

Неизвестный снова включил машинку. И подставил под струю воды совсем уже красные руки. Кожа на них светлела на глазах. Мужчина тоже прояснялся лицом. Ему словно стало легче, когда вода полилась ему на ладони.

— В машинке нет трупа. Только испачканные перчатки. Можешь сам проверить. — Мужчина не смотрел на Андрея. — А руки у меня действительно в крови. Ты не ошибся, Андрей. — Все же было нечто странное в том, как он говорил. Как иностранец, хорошо выучивший язык. — Нехорошее у тебя имя. Не нравится мне. Греческое оно. Имя для слабых. Кого-то еще так звали. Да, вспомнил. Но ты на него совсем не похож. Подойди.



Человек подождал, пока руки стали почти нормального цвета, и с видимым сожалением вынул их из воды. Сделал два шага назад, стряхивая капли с пальцев, быстро заложил за спину руки. Но Андрей успел заметить: кожа на них тут же начала покрываться темно-красными волдырями, словно он долго держал в ладонях что-то очень горячее.

— Люди не меняются. Почему они не меняются? — Человек посмотрел на Андрея. — Если бы ты только знал, сколько раз мне задавали именно этот вопрос. Только когда встречаешься с солдатом в открытом бою, только тогда нет этого затравленного выражения лица. Еще его не было в Колизее — там все просто: «Идущие на смерть приветствуют тебя!» — и все. Жесткий взгляд — путь к победе, к еще одному дню барахтанья в луже жизни.

— В Колизее?!

— Да, такой большой цирк. Его развалины сохранились в Риме. Он символизирует меня или человечество? Красивая мысль — позже у меня будет время об этом подумать. Или нет? Ты изменишь мою жизнь, поможешь мне? — Он снова посмотрел на Андрея, словно ожидая ответа.



«Он псих! Точно псих! Меня убьет философствующий психопат! Где-то я его уже видел, но где?» — пронеслось в голове у парня. Мгновенно с фантастической скоростью в сознании всплыли все мыслимые и немыслимые образы психов, маньяков и святых, которыми пичкает людей телевидение: от Фореста Гампа до Фредди Крюгера. Нет, не то! Но где-то видел точно! Это ощущение все более крепло. Пугающий незнакомец не сводил глаз с юноши. Ждал ответа? Смотрел с надеждой?

Андрей молчал и шмыгал носом. Затем, решив не спорить с опасным психом в дурном месте, сделал шаг к машинке. И шел к ней как по мокрым скользким валунам. Гладкий кафель, красная жижа под ногами — все условия для того, чтоб позорно грохнуться пред этим двуногим ужасом. Этого он боялся больше всего. Потому не сводил глаз с незнакомца. И даже когда дошел до белой пластиковой глыбы, инстинктивно встал так, чтоб она их разделяла.

Человек все это видел, и было ясно, что он запросто читает маневры перепуганного мальчишки. И даже чуть иронизирует.

— Машинка как последний оплот целомудрия? Правда, я не Нерон, не интересуюсь юношами, да и староват ты уже, на вкус императора, — саркастически произнес он. — Смотри, отхожу еще на два шага, чтоб тебе было поспокойнее, — и сделал еще шаг назад. Потом прислонился к одной из дальних машинок. Только тогда Андрей решился посмотреть в барабан.



В бурой луже, неимоверно скрученный, ощетинившийся мертвыми шипами как морской анемон, вынутый из воды, среди ошметков серой пены лежал ком из перекрученных черных кожаных перчаток. Наверное, их было штук тридцать. Это выглядело склизко и отвратительно. Как трусость. И запах тоже резко ударил в нос, заставив отшатнуться.

— Успокойся, юноша. Тебе нужно будет осмыслить, что ты видишь, и дать ответ, чтоб спастись. Послушай, как журчит вода. Эти звуки успокаивают. — Вода все лилась в барабан. Струя разбивалась о груду грязных тряпок внутри машинки. — Знаешь, маленький апостол, я скучаю по Колизею. Бывать там мне нравилось. И не мне одному. — В жестах и словах говорящего проскользнула вальяжность. — Там, на арене, было то, чего так не хватает большинству людей в их мелкой жизни. Не зрелищ, нет — их вполне достаточно в любой эпохе. Там была честность. Жесткая и твердая, как римский меч. Она часто делала жизнь такой же короткой, как сам этот меч, но она БЫЛА. Гладиатор не думает о том, как бы чего не вышло, не заботится о соответствии своих действий общественной морали, не просчитывает карьерные ходы. Вот он, вот его цель, вот его путь к цели, такой какой есть. Дерись или умрешь! Все четко и ясно! И как они дрались! Было на что посмотреть!

Андрей в это время тупо смотрел в дальний темный угол прачечной. Смотрел до тех пор, пока не осознал, что угла-то и нет никакого. Мир заканчивался там, где заканчивался свет от треугольных жестяных абажуров. Дальше была пустота. И она шевелилась. Наступала, проглатывая миллиметры освещенного пространства.

— Кажется, сейчас появились желающие возродить это зрелище, но без кровопролития в целях гуманности. Двуличные отродья — и здесь все испоганят! Моральная проблема и ее решение на острие меча превращается в сублимированную лапшу. — Хозяин ночного кошмара усмехнулся: его умилило собственное сравнение. — Все должно быть честно. Кто боится или начинает сомневаться — гибнет скорее. А ты боишься, мальчик. Или сомневаешься? — и в упор посмотрел.

Этот шаг назад вернул человека к реальности. Его глаза ожили:

— Честность — вот что мы очень ценим, и я, и ОН. Потому что она редко встречается. Большинство лжет даже самим себе, а потом не признается, оправдывая элементарную трусость и лень. И ведь всегда находят благовидные предлоги: мужья изменяют женам, а те это терпят годами ради детей. Маньяки режут глупых малолеток, сбежавших из дома в поисках приключений или назло строгой мамочке. Маньяки делают это в целях борьбы за нравственность молодежи: дети должны сидеть дома и слушаться взрослых! А кое-кто сгноил полстраны в лагерях в борьбе за светлую идею. Все честны и ни в чем не виноваты! Все — хорошие честные люди. Но все они в одном шаге от преступлений против человечества или собственной души. Что важнее? Вот спроси я хорошего честного парня Андрея Каменева, охранника одной из моих прачечных: «Почему ты изучаешь химию, которую терпеть не можешь?»…

Тот в очередной раз обалдел от такого поворота событий.

— …Он ответит: «Так хочет моя мама — ведь за химией же будущее!» Разве не так, мой мальчик?!

— Да, так, но откуда вы знаете?

— Долго объяснять… Но подумай, чем ты отличаешься от военных преступников или от меня: быть не до конца честным — это звенья одной цепи, а потом капля за каплей… И посмотрите на мои руки.

С ладоней капала темно-красная жидкость.

— Знаешь, почему я не умер от потери крови? — не дождавшись ответа, человек продолжил, разочарованно: — Впрочем, чего ждать от людей — перед опасностью все тупеют. Вот как ты сейчас. И всегда двойная мораль как проводник шкурных интересов. Все остальное — страх, лень, ложь и иногда политика. Это не моя кровь, Андрей. Ни о чем тебе не говорит?

Но парень отрицательно качнул головой. И словно туман, напущенный рассуждениями, чуть рассеялся. Он решился спросить своего тюремщика прямо:

— Если вы так цените честность, то, может, хватит лирических отступлений? Что от меня надо? Конкретно? — Незнакомец взглянул на парня с удивлением и даже с некой долей интереса. — Ты только рассуждаешь, а еще ничего не спрашивал.

Зловещий собеседник вскинул бровь от неожиданности, он не ожидал дерзкого тона:

— Не перебивай старших, мальчик. Вот ты смотришь на меня, и единственное твое желание — сбежать, уцелев. Но чтоб признаться себе в этом, тебе понадобится психоаналитик. Это проявление двойственной натуры человека. А ты вдруг расхрабрился… Но в целом ты прав — я поступлю с тобой честно, насколько это возможно. Мне нужна от тебя одна простая вещь — мое имя. Скажи мне кто я, скажи…

— …И правда сделает нас свободными… — произнес Каменев, первое что пришло в голову.

Глаза человека вдруг наполнились слезами, руки побагровели от кровавых пятен.

— Ты… уже догадался?

— Я ни хрена не понял, — честно признался Андрей и почувствовал запах серы.

Задние ряды машинок стали обваливаться куда-то вниз.



— Извините, — какой нервный он стал. Устает на работе, она ж у него без выходных и без подмены. Фи, какая я злая девочка! Отдаю свиток, скрутив его потуже. А вот и прачечная показалась.

— Тебе туда зачем, в такой час?

— На смену, — отвечаю. Опять говорю чистую правду. Обожаю человеческие слова: они настолько многозначны.

— И я туда на работу.

— Мусор забираете?

— Можно и так сказать.

Я всегда ценила его чувство юмора. Вся жизнь — конвейер по переработке праха в прах.

— А мне вот всегда трудно с чем-то расставаться. Особенно с тем, что очень нравилось. И мусора у меня практически нет. — Наверное, со стороны кажется, что я с водителем заигрываю.

Обстановка располагает: дождь, ночь, капли на стекле светятся. Любопытные, заглядывают в кабину, зависают на трещинах стекла, словно прислушиваясь к разговору. Но все не так, как думаете, дождинки.

Глупо болтая без умолку, я прячу свой страх. Нет, не перед бледным попутчиком слева. Что мне его бояться? Он — мой старый знакомый. Меня страшит сегодняшняя ночь, то, что произойдет, если не вмешаюсь. И знаю ведь, что вмешаюсь. Потому что должна.

Но как страшно-то, как страшно!

Это действительно ужасно — потерять то, к чему так стремился. Что полюбил и что очень, до звездочек в глазах нравится. И не просто потерять, а отдать добровольно. Своей рукой отстегнуть те ремни, что держат сознание в этом мире.

Отбросить от себя навечно запахи и прикосновения, волнения и ветер в волосах. Не перебирать зернышки фасоли в руках, не намыливать себе спину в душе, не чувствовать вкуса ягод. Не замирать от запаха выпечки, плакать от лука. Ни с кем не говорить, не пить вина. Забыть мечты, потерять сны. Не танцевать, не дышать. Разлюбить духи, не обрывать черемуху в палисаднике. Не здороваться за руку, не целовать. Не различать на ощупь шелк и шоколад. Не сосать леденцов и не брызгаться в жару из водяного пистолета. Буду ли я вообще различать цвета завтра утром? И наступит ли это утро для меня и для всех, кто сейчас спит?

Грустнее всего, обидно даже как-то, что за все те годы, что провела на этом свете, я так и не научилась напиваться вдрызг. Людям помогает, но то — люди! Но я тут на днях вспомнила, что не к ним принадлежу. Хотя они меня честно в «свои» приняли и ничем не попрекали. А меня вот зачем-то задело волной от схватки между настоящими «своими» и собственные крылья прорвались-таки. Сейчас под плащом сильно чешутся, разрастаясь. Я не хочу покидать этот запутанный и скрученный, как моток проволоки, как кружева, как кроны деревьев, мир. Он такой… многозначный. Я люблю его, мне в нем так интересно! Видно, что в завитках этой проволоки столько дивных изгибов, смыслов, вариантов, замыслов!



Я знаю, что сейчас в подвале моего, нашего с водителем, пункта назначения решается судьба мира. И зависит она от того, кто ни в чем не лучше и не хуже, не умнее и не глупее остальных людей мира. Логика сфер мне непонятна. Никогда не была понятна. Почему тот, а не этот? Он же обычный парень, он мне даже нравился, хоть и вел себя порой по-хамски и тайком пялился на мои… э-э… плечи. Почему он? Потому, что оказался рядом при первой жертве в Ромашевске? Но он же не понимал ничего. Он — неразумный младенец, даже не слишком начитанный. Просто последний видел этого мужика живым? И мужик тот, он даже не понимал, что был овцой на заклание. Вокруг людей столько знаков, а они все забыли, не понимают. Я, правда, только чуть больше понимаю. Зато почти как они чувствую. Пять лет прошло с тех пор, как пролилась кровь постороннего. Не сакральная цифра, а — вот вам!

Я пешка в шахматах, снова солдат на задании. И за много лет службы понимаешь: от того, что происходить здесь, среди серых луж, дыма и капель дождя, зависит многое там, в облаках. И наоборот: облака отражаются в лужах. И не только в лужах… Где мои фронтовые сто грамм?

Что мне предстоит сегодня: сопровождать наверх соседа по коммуналке? Или наблюдать конец любимого мною кружевного мира?

Но постойте: в графе ФИО ничего не было написано…



Пространство уже не выглядело бесконечным. Темнота с дальнего плана наступала, обрывая края света. Она наступала со всех сторон сразу, даже сверху. Одна из ламп свалилась в метре от фантома-психопата. Андрей давно понял, что не с простым психом имеет дело. Длинный шнур от лампы со свистом упал на кафель и рассыпался как стекло прямо у ног разозлившегося человека. Краснорукий наступил ногой на горку мелкой пыли от бывшего провода. Та хрустнула, словно крахмал. Где-то за его спиной упала еще одна лампа. Темнота продолжала наступать.

Освещенное пространство сжималось, превращаясь в бесформенную глыбу с оборванными краями. Вымощенная сверху белым кафелем как глазурью, она постоянно уменьшалась. Живой полумрак отламывал от нее куски, как гурман крошит руками мягкий сыр, прежде чем отправить его в рот. Темнота смаковала кафельный остров. Посреди этого острова, как фигурки на свадебном торте, возвышались трое: два человека и дверь.

Только дверь и осталась напоминанием о реальности, в которой когда-то, а точнее, еще вечером этого дня, спокойно жил Андрей. Сейчас она стал единственной нитью, связывающей настоящую жизнь, в которой все ясно и понятно, и этот сошедший с ума кусок пространства.

Мрачный незнакомец время от времени делал шаг вперед, к Андрею. А тот отступал, прижимаясь к двери. Только дверь была неподвижна — единственное воплощение стабильности среди этого сумасшествия.

Безымянный почти умолял:

— Ты уже должен был понять! Не настолько же ты туп, чтоб совсем ничего не знать и не догадаться! Всего два слова! Они все изменят! Этот кошмар закончится! Все станет на свои места — никаких подвалов, обрывов, крови на руках. Мальчик, все закончится!

«Мальчик» тупо смотрел на упорно приближающийся край «острова» — бездна полакомилась еще одним куском.

— Что, трудно чувствовать себя вменяемым, когда на глазах у тебя материализовалась легенда из воскресной школы? Миф о человеке, уже целую вечность пытающемся отмыть руки от невинной крови. К этому преданию и учителя-то, наверное, серьезно не относились, а тут… Тут я стою живой и требую назвать себя по имени, — разъярялся мужчина. Кровь с его рук разлеталась во все стороны, так театрально он ими размахивал.

— Я не ходил в воскресную школу, — сжавшись, промямлил Каменев. Он облизал пересохшие губы. Вонь все усиливалась. Становилось душно и жарко. А собеседник, не веря, орал:

— Это в твоих интересах! Чертов подвал разваливается, и в конце концов мы оба рухнем в бездну! Ты полетишь в ад, прямиком в ад! Ты знаешь, что это? Что такое ад, тебе понятно, необразованная дубина?

Мужчина приблизился к Каменеву еще на шаг. Движение воздуха принесло поток горячего смрада. Андрей не понимал, из бездны он шел или от ее исчадия. Тот уже почти хрипел, схватив парня за плечи. От запаха теплой крови Андрея замутило еще больше.

— Подумай как следует! Тебе это ничего не стоит, но нам обоим поможет вырваться из отупляющей вереницы серых известных до зевоты событий. Твоя мелкая ничего не значащая жизнь вдруг приобретет смысл — ты спасешь кого-то, кто имеет влияние и силу. А уж он не поскупится использовать свое влияние в благодарность для маленького студента-химика. Ты сможешь гордиться собой: спасти жизнь — это не каждому выпадает, а здесь еще и оплачивается хорошо, ты же спасешь не только свою жизнь! Я не постою за ценой!

Человек шептал в лицо Каменеву. Лицо его покраснело и вблизи выглядело жутким. Парень вырвался, перепачканный чужой кровью, и больно стукнулся локтем о косяк незыблемой двери на краю пустоты.

— Ты же хотел спасти мир еще сегодня вечером! Хотел подвигов! Вот они! Действуй!

— Я спасу мир?

— От тебя зависят его устои сейчас! Устои вселенной! — взревел незнакомец и изменился. Ледяная корка покрыла его с головы до пят, а испачканные одежды обернулись пурпурной туникой. Эта ледяная глыба тянула к Андрею руки. — Выпусти меня и все изменится!

Ледяная корка покраснела и треснула, стала отваливаться. Под ней пылал огонь. Существу под ней было все равно. Оно лишь требовало:

— Догадайся, кто я!

От острова беззвучно отвалился еще кусок. Андрей поймал себя на том, что ему очень хочется услышать грохот. Лучше уж грохот, чем этот мистический бред! В тишине все казалось слишком непривычным, словно смотришь фильм без звука, и от этого не можешь до конца оценить всю глубину конфликта и важность происходящего, мастерские спецэффекты пропадают даром. Существо не отставало:

— Ты в двух шагах от верного ответа. Ты же догадываешься! Ну! Я уверен, ты знаешь его, знаешь мое имя. Его все знают! Быстрее — времени у нас немного. Нужно успеть отсюда выбраться, пока мы стоим на твердом полу! Его остается все меньше…

Андрей молчал и даже прикусил губы, словно опасаясь, что слова сами нечаянно выпадут изо рта. Он не смотрел на ожидавшего. Перевел взгляд с приближающегося обрыва, похожего на мелкие зубы монстра, в даль, пустую желто-бурую даль.

— Какое из твоих имен? — наконец произнес он. Потом посмотрел на просителя. Прямо в глаза и твердо добавил: — Я не могу вам помочь. Мне нравится мой мир.