Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Они поплыли на тог берег. Пчелкин нырнул, а конь обеспокоенно косил глазом. Но тотчас успокоился, как только показалась над водой голова Пчелкина и он снова заработал руками Они вышли на другой берег, и вдруг все переменилось: они побежали по берегу — сначала человек, за ним конь. Послышались ржание, звонкое, веселое ржание коня, глухие удары его копыт и снова тихое, протяжное ржание… А человек крикнул что-то веселое, что-то похожее на «огой!» или «оэй!». И конь припустил так, что далеко оставил за собой человека, и, поняв оплошность, остановился и стоял, повернув назад голову. Человек приблизился к нему, и они снова побежали, но теперь они были связаны поводом, и конь бежал впереди, как будто это он вел человека в поводу…

— Гей! Гей! — кричал человек и бежал вслед за ним; оба промелькнули в прибрежных кустах; красно-чалый конь был похож на быструю тень. И человек, светлое продолговатое пятно, летел за ним так быстро, так резво перебирал ногами, что я не успевал ловить мелькание странной группы в темневшей ночной зелени…

— Оэй! — донеслось до меня издалека.

— И-и-и! — задрожал воздух от ржания. Оно было пронзительным и еще более веселым, чем когда конь увидел другой берег.

Они ушли дальше от берега, так что я теперь не видел их. Только слышал человеческий крик: «Оэй!», конь отзывался: «И-и-и!»

* * *

Фонарь «летучая мышь» на железном крюке, густые тени, яркое пятно света над картой, бинокль, планшет на столе, охапка зеленых веток в ведерке на полу. За столом — замполит батареи лейтенант Иван Драгулов, бойцы сидят на низких, наспех сколоченных чарах. Идет разговор.

— А что пишут в газетах? — раздается заинтересованный голос.

— Да вот пишут, что Гитлер малость напутал, объявил, что под Орлом и Белгородом не немцы первыми перешли в наступление, а Красная Армия.

— Хитрит, бандюга. Карты путает.

— Зачем это нужно ему? — спросил сержант Поливанов. — Какая от этого выгода?

— А Гитлер жаждет триумфа, компенсации за Сталинград. Сам рассуди: под Курском он бросил против нас не один десяток дивизий, в том числе немало танковых, перебросил из Западной Европы самолеты, а потом подумал-подумал, да и решил подороже продать свои первые успехи: мол, Красная Армия перешла в наступление, а он, Гитлер, не только сумел оборону удержать, но и перехватил инициативу.

— Трудно было там… на Курской дуге.

— Да уж не сладко.

— Газеты пишут об артиллеристах, отбивающих атаки «тигров». По бронированным зверям вели и ведут огонь прямой наводкой, драться приходилось и в окружении, пока не подходили наши. Сейчас совсем другое дело в смысле обстановки, — пояснил Драгулов. — Теперь немец бежит, и я думаю, артиллеристы за ним все же поспевают. Как вы думаете?

— Да уж не отстанем теперь до Берлина, — раздался уверенный голос.

— Танкистам нашим тоже нашлась там работа. Командир танкового взвода лейтенант Бессаробов на своей тридцатьчетверке за один только день уничтожил три фашистских «тигра».

— Не могут немцы теперь так воевать, как раньше, факт.

— А вот что я вам расскажу об одном нашем летчике… Фамилия его Горовец. На своем истребителе он атаковал двадцать вражеских бомбардировщиков. Запомните: двадцать! И сбил за каких-нибудь полчаса девять из них. Никто еще в одном бою не сбивал девять самолетов. Достойный пример и для нас, артиллеристов.

— А сам Горовец? Жив?

— Погиб в этом бою. И показал тем самым, как погибает настоящий человек.

— Может, скоро наша очередь. Будем наконец наступать. Сидим здесь в обороне…

— Всему свое время К тому же в обороне не легче, чем в наступлении.

— Это уж точно, не легче. О чем еще пишут?

— Союзники наступают в Сицилии. Сначала приземлились парашютисты, взяли плацдармы, потом началась переброска частей на планерах.

— На планерах над морем? Неужто осилили?

— Самолеты буксировали эти планеры почти до острова.

— Чудно как-то все…

— Да пусть хоть так помогают!

— Пора бы им настоящий второй фронт открыть!

Кто-то заботливо протягивает Драгулову газетный лоскут.

— Пишут еще о тех, кто в войне не участвует, но в мыслях идет намного дальше Наполеона. Есть ведь и такие. Польский министр Мариан Сейда заявил, что он за федерацию народов Европы, начиная с Литвы через Польшу, Чехословакию, Венгрию, Румынию и до самой Югославии и Болгарии. На что это похоже, Пчелкин, как по-твоему?

— Делить шкуру неубитого медведя, вот на что это похоже, товарищ лейтенант.

— Нет, Пчелкин, ошибаешься. Это посерьезней. Министры сидят в Лондоне, далеко от Польши, и хотят… Чего они хотят, Долина?

— Чужими руками жар загребать…

— Нет, брат. Тоже неточно. Им только рук чужих мало. Они хотят, чтобы целые народы, и поляки тоже, отдавали бы жизни сынов своих и дочерей, а им достались бы места министров в этой новой федерации, и они поспешат туда в белых манишках после того, как затихнут выстрелы. Ясно?

— Ясно, товарищ лейтенант.

— Ну все, по местам! Эй, Никитин, задержись-ка!.. — Драгулов положил руку на мое плечо и добавил: — Поговорить надо.

Он быстро повернулся, стремительно выкинул из-под дощатого стола ящик, который должен был служить мне стулом, фонарь осветил его лицо резким боковым светом. Глаза его казались теперь глубокими, темными. И он со вниманием, неторопливо разглядывал меня, точно впервые увидел. И вдруг попросил:

— Расскажи о себе.

Я рассказал. О бабке, о матери, о том, что отец умер еще до войны, о Школьной улице, Таганке, о моей тетке и двоюродной сестре, о своей учебе в МГУ. Рассказал не останавливаясь, на одном дыхании. Он молчал, почему-то хмурился, а я подумал вдруг: «Зачем ему все это надо знать? Неужели интересно?»

— Танк ты подбил тогда вовремя, — сказал он, глядя мимо меня, на пустые нары, где только что размещались батарейцы.

— Это был первый бой. Поливанов поставил меня вместо раненого Федотова.

— Знаю, знаю. Капитан о тебе рассказывал. В октябре я тоже попал в окружение. Снег в ту осень выпал рано, ты помнишь… Обледеневшие гроздья рябины у нас считались лакомством. Шли сначала с пушками. Потом съели лошадей. По бездорожью три дня тащили артиллерию на себе. Потом закопали затворы и прицелы орудий. Нашли в лесу наши артиллерийские склады. Взорвали несколько тысяч тонн пороха, мин, снарядов. Немцы так обеспокоились, что подтянули минометы и начали обстрел этого места. А мы уже были далеко. В три часа ночи перешли фронт у села Митяева. Отправили нас в тыл, а под Москвой шли тяжелые бои, и я каждый день подавал рапорты об отправке на фронт, в действующую армию. Да и не я один. Так что нам с тобой не унывать, а радоваться надо, что воюем. Так?

— Так точно, товарищ лейтенант!

— Ладно. В партию не думаешь вступать? Ты ведь комсомолец еще довоенной поры.

— В последний день войны, товарищ лейтенант. Так решено.

— Вон ты какой, — улыбнулся замполит. — Ладно, подумай. А зг рекомендациями дело не станет. Я за тебя готов поручиться. Да и капитан Ивнев тебя хорошо знает…

— Подумаю, товарищ лейтенант.

ПОСЛЕ ПЕРЕПРАВЫ

Зарево над горевшими городами было видно за многие километры… Все время — тяжелые бои, марши по плохим дорогам и без дорог. Переправы без мостов, осенние топкие болота, незнакомые озера с открытыми плесами.





Ночь, одна из многих…

Огонь… Тусклые языки жмутся к земле, лижут отражение терема. Вдруг какой-то шальной удар прекращает агонию: бревна разметаны, словно щепки, терем рухнул, приподнявшись сначала над землей. Снаряд угодил прямо в дом. Теперь мы видим черную, слепую воду, полоску берега. Справа в воде отражается пламя: несколько бревен, оставшихся на месте, горят, пожалуй, сильнее, чем раньше, взрывная волна положила их так, что образовался костер, и запах дыма стал явственнее.

Слева всплески весел… Черная лодка отчаливает от берега. Глаза привыкают к темноте. Я вижу причал в ста метрах от нас. Там заметно движение, кто-то отталкивает черное, обугленное бревно Проступают звезды. Становится спокойнее. Перед нами речной простор, он скорее угадывается, чем ощущается. Выплывает темная громада парома, протягивает нам хобот трапа. Спешит к берегу второй паром, укрытый от прицелов немецких пушек теменью и черной, с летучими проблесками звезд водой.

Ветер усиливается, ноздри щекочет запах дыма. Пчелкин жует сухарь. Поливанов достает кисет.

Далеко на севере занимаются артиллерийские зарницы — бьют гвардейские минометы. Они словно сопровождают нас. Я не заметил, как вырос бере;, и паром уткнулся в него. По настилу съезжают на берег пушки, глухой высокий кустарник гасит звуки Мы уже на глинистой дороге с обочинами, развороченными машинами, с пустыми ящиками и железными бочками слева и справа, с глубокой колеей, проложенной до нас.

Только с рассветом начинаем окапываться. Сырая глина пристает к лопатам, на кирзачах по пуду грязи. Я скидываю шинель, чтобы удобнее было копать; проходит час, еще час. Мы уже прочно вцепились в эту глинистую неприветливую землю. Перекур. Снова за лопаты.

И тут появились немецкие танки. Серые, медлительные под пасмурным небом, они скатывались с пологого холма. Их было немного, но мы их не ждали. Видно, они нащупали разрыв между нашими частями и пожаловали в гости к артиллеристам.

— Батарея, к бою! — звучит команда.

Пчелкин закинул снаряд в казенник. Я приник к наглазнику прицела, выбирая цель. Танки, судя по всему, еще не видели нас, и можно было бы ударить по ним, но командир батареи выжидал: заманчиво было подпустить их ближе. У каждого орудия, я знал, наводчики вели перекрестия прицелов по броне вражеских машин. Сейчас будет приказ, подумал я, и в тот же миг прозвучало: «Огонь!» Это был короткий жестокий бой. Уставшие за ночь расчеты работали удивительно удачливо.

Руки и лицо Пчелкина были темными, закопченными, и белели его зубы, когда он хватал ртом воздух. Тугие толчки от взрывов оставляли ощущение звенящей пустоты. Над землей, низко к ней прижимаясь, полз черный дым, и я ощущал резкий запах гари. Темные клубы тянуло к нашему орудию. И сквозь них я видел, как темным рубином вспыхнул огонь на склоне холма. Потом еще один. Медленно, как в кино, падал срезанный снарядом вяз у подошвы холма, и жужжал, пищал невидимый комар в голове, пока плыл в панораме темно-серый куб танковой башни. Взрывы оставляли чернеющие среди трапы воронки Потом все смолкло.

Три танка остались у подножия холма, четыре повернули назад. Наше третье орудие оказалось разбитым.

— Спасибо за подбитый танк! — Ко мне подошел Поливанов, сел рядом и как-то неуклюже пожал мою руку.

— Они хотели пройти к реке, — сказал я.

— Пожалуй. Им нужно было восстановить положение да этом берегу.

— Что было бы, если бы здесь не оказалось нашего дивизиона? — сказал Пчелкин и сам ответил на свой вопрос: — Был бы каюк За этими семью танками прорвались бы еще двадцать. Пехота бы против них не устояла.

— Устояла бы пехота! — возразил Поливанов. — Что пехота, из другого теста, что ли, сделана? Пехота у нас что надо. Видел я, как раненые пехотинцы дрались. Санинструктор его перевязывает, а он пулемет не выпускает да еще норовит медика оттолкнуть, чтобы не мешал. Видал такое, нет? А я видал.

— Опять командир воспитывает, — хохотнул Пчелкин — Что я, газеты, что ли, не читаю? А, командир? Или на политзанятия не хожу?

— Ладно, ладно, — примирительно откликнулся Поливанов, — теперь берег за нами остался. Полезут они снова не скоро Это как пить дать.

— Капитан наш в рубашке родился, — с каким-то удивлением, словно делая открытие, проговорил негромко Пчелкин. — Так выведет и поставит батареи, что немцу хода нет. Не в первый раз замечаю.

— И правильно замечаешь, — поддержал я. — Позиции мы занимаем что надо.

— Капитан — голова, — солидно пророкотал Поливанов. — Он немца изучил и знает его очень даже хорошо.

ЗАКЛИНАНИЕ

У Западной Двины увидели мы незнакомый город. К северу от него реки поворачивают к Ильменю, к Ладоге по широким долинам, оставленным ледником.

Оттуда, с севера, пришел холодный прозрачный воздух. Когда мы вошли в городок, было ясное осеннее утро. Далекие дома и деревья обрели вдруг такую четкость контуров, что показалось, будто до сих пор мы видели мир через запыленное стекло, а теперь его вымыли. Только раз до того я ощутил нечто похожее — в Староизборской долине.: де вдруг открылись и заалели древние песчаники на фоне белых известняков и доломитов. Земля там такая, какой была она триста миллионов лет назад, в девонский период: можно не только увидеть, но и потрогать отпечатки и раковины ископаемых организмов Гирлянда озер, соединенных речными протоками, овраги и балки высветились, точно акварель Там высятся у окоема могучие стены крепости Жеревьей, там красные песчаники похожи на застывшую кровь, там потоки Ророга, Сокола русского, на руках носили ладьи через крутые волоки. Теперь вот рядом, в Белоруссии, мы стоим в полуразрушенном городке.

Ровное движение северных ветров, пролетавших высоко над крышами и несших холодную прозрачность, напоминает о веках и тысячелетиях. И вдруг время остановилось. Капитан Ивнев протянул мне маленький желтый конверт, прошитый нитками.

Почему капитан молчит, как будто ему трудно говорить, что с ним? Тот ли это человек, который гневался, когда встречал в условиях учебной задачи упоминание о противнике, дошедшем до Волоколамска? Что за письмо он нашел в разрушенной кирпичной кладке печи? Почерк детский Вот оно Вот оно что…

«Март, 12, Лиозно 1943 год

Дорогой добрый папенька! Пишу я тебе письмо из немецкой неволи. Когда ты, папенька, будешь читать эго письмо, меня в живых не будет. И моя просьба к тебе, отец: покарай немецких кровопийц. Это завещание твоей умирающей дочери.

Несколько слов о матери. Когда вернешься, маму не ищи. Ее расстреляли. Когда допытывались о тебе, офицер бил ее плеткой по лицу. Мама не стерпела и гордо сказала, вот ее последние слова: „Вы не запугаете меня битьем. Я уверена, что муж вернется назад и вышвырнет вас, подлых захватчиков, отсюда вон“ И офицер выстрелил маме в рот.

Папенька, мне сегодня исполнилось 15 лет, и если бы сейчас ты встретил меня, то не узнал бы свою дочь. Я стала очень худенькая, мои глаза ввалились, косички мне остригли наголо, руки высохли, похожи на грабли. Когда кашляю, изо рта идет кровь — у меня отбили легкие.

а помнишь, папа, три года тому назад, когда мне исполнилось 12 лет? Какие хорошие были мои именины? Ты мне, папа, тогда сказал: „Расти, доченька, на радость большой!“ Играл патефон, подруги поздравляли меня с днем рождения, и мы пели нашу любимую пионерскую песню.

А теперь, папа, когда взгляну на себя в зеркало — платье рваное, в лоскутках, помер на шее как у преступницы, сама худая как скелет, — и соленые слезы текут из глаз. Что толку, что мне исполнилось 15 лет. Я никому не нужна. Здесь многие люди никому не нужны. Бродят голодные, затравленные овчарками. Каждый день их уводят и убивают.

Да, папа, и я рабыня немецкого барона, работаю у немца Шарлэна прачкой, стираю белье, мою полы. Работаю очень много, а кушаю два раза в день в корыте с Розой и Кларой — так зовут хозяйских свиней. Так приказал барон. Я очень боюсь Клары. Это большая и жадная свинья. Она мне один раз чуть не откусила палец, когда я из корыта доставала картошку.

Живу я в дровяном сарае в комнаты мне входить нельзя. Один раз горничная, полька Юзефа, дала мне кусочек хлеба, а хозяйка увидела и долго била Юзефу плеткой по голове и спине.

Два раза я убегала от хозяев, но меня находил ихний дворник. Тогда сам барон срывал с меня платье и бил ногами. Я потеряла сознание. Потом на меня выливали ведро воды и бросали в подвал.

Сегодня я узнала новость: Юзефа сказала, что господа уезжают в Германию с большой партией невольников и невольниц с Витебщины. Теперь они берут и меня с собою… Я решила лучше умереть на родной сторонушке, чем быть втоптанной в проклятую чужую землю. Только смерть спасет меня от жестокого битья.

Не хочу больше мучиться рабыней… Завещаю, папа: отомсти за маму и за меня. Прощай, добрый папенька, ухожу умирать. Твоя дочь Катя.

Мое сердце верит: письмо дойдет».

…Я с трудом разобрал адрес на конверте:

«Полевая почта №… Сусанину Петру Николаевичу». На другой стороне конверта было написано: «Дорогие дяденька или тетенька, кто найдет это спрятанное от немцев письмо, умоляю вас, опустите сразу в почтовый ящик».

Я прислонился к стене и хотел еще раз перечитать письмо. Но не смог… не смог. Поспешно вернул письмо капитану. Отвернулся от него и стоял так с минуту у стены дома. Не мог смотреть в глаза капитану, не знаю почему… Руки дрожали, и я стыдился поднять голову, потом вдруг побежал, у поваленной изгороди нашел сухое место (горка опилок), бросился ничком на землю

Я был беспомощен и слаб, и небо вдруг опрокинулось мне на голову, стало низким, слепым, бесцветным. Я лежал на опилках, я был мертвой птицей.



Птичье сердце, легкий
оперенный камень,
ты с ветром падаешь
в туман. Тебя равнина
принимает. В траве след смерти,
краткий, словно путь улитки.



Кто-то поднял меня, чьи-то теплые руки поставили меня на ноги, и я пошел, опустив голову, и что-то бормотал на ходу. Рука капитана лежала на моем плече. Воздух резал глаза, солнце уже садилось, и было по-прежнему тихо — ни звука, ни шороха.

Капитан молчал. Он крепко держал меня за плечо, так крепко, что я пришел в себя, опомнился и о чем-то заговорил с ним. Потом — какой-то потерянный, долгий вечер, я все порывался куда-то идти, бежать. Куда? Не знаю.

Ночью я шептал странное заклинание. На подоконнике дрожали полоски лунного света, и я смотрел на них так, как смотрят на открывшееся чудо: теперь все, что я видел, слышал и делал, обретало особый смысл

Мое заклинание начиналось с древних слов: как будто отворились двери, через которые проник старый, настоянный на травах воздух, окропленный дождями. Старые книги услужливо шуршали страницами…

«Заклинаю силы существующие и несуществующие…» — шептал я.

«Заклинаю именем всего, что было здесь, на этой земле, под землей и под водой… пусть прибавится гнева и силы… Пусть всколыхнет море и обрушит берега земли страшный северный зверь Индрик, пусть смешаются века и тысячелетия, потому что пришел конец всему, во имя чего светило солнце, текли реки, рождались люди…»

Странный, косноязыкий шепот… Я произносил вслух древние имена и заклятия, и становилось легче.

«Заклинаю именем тех, кто жил на этой земле… Именем Аскольда и Дира, Олега, Святослава и Мстислава, Владимира и Всеволода, Юрия и Ольги, Андрея и Пересвета, Осляби и Александра, Ивана и Петра…» И нескончаемым потоком текли странные древние имена, и поток этот успокаивал, обещал… Что же?

Только одно — ярость.

«Превращусь я в волка, и увижу врага, и побегу за ним, и буду гнать его, пока не загрызу и не задушу. Пусть останутся во мне только сила и ярость. Но если я не увижу врага с земли, пусть превращусь в сокола, и увижу его сверху, и догоню его, и растерзаю, расклюю и разорву на части…»

БЕЖЕНЦЫ

Опять беженцы! Из осеннего леса вернулись к бывшим своим домам. По грязи идут босые дети. Вместо лиц — серые комочки, у старух — жилистые натруженные ноги. В узелках несколько вареных картошек, ржаные корки, отруби с древесной размельченной корой. У иных голова покрыта тряпицей, у детей — старушечьи платки с каймой. Под платками — ветхие платьица или изношенные отцовские пиджаки, драные, прожженные огнем лесных костров; лица серьезные, без улыбок, без любопытства. Нет в них радости, нет света

На сгоревшем дворе у поваленного столба старуха берет пятилетнюю девочку за руку, дает ей узелок и наказывает посидеть, а сама берег в руки нож и пытается настрогать щепы. Я подхожу к девочке, сую хлеб. Глаза у нее серые, дикие… Рука ее холодная, как ветка весеннего дерева. Она смотрит на меня из-под рваного платка. Я догоняю своих, ветер выжимает из глаз какие-то странные капли, и преследуют эти серые русские глаза.

И тогда, как причуда памяти, приходят слова народной песни…



Ходила сиротинка
По чужому полю,
Искала сиротинка
Батюшку родного,
А нашла студену воду
В рубленом колодце.
«Всколыхнись, вода,
Подымись, волна,
В рубленом колодце —
Откликнись, мой батюшка,
На чужой сторонце».
Не всколыхнулась вода
В рубленом колодце,
Не откликнулся батюшка
На чужой сторонце.
Зима… Полусожженная деревня…



Снег, серый от пепла, и ветер крутит этот серый снег вдоль дороги до самой околицы, где стоят виселицы. Их девять.

Три молодые женщины, полураздетые, со слепыми лицами и с голыми посиневшими ногами, головы их с разметанными волосами присыпал белый снег, над ними — светлое подслеповатое небо. У одной из женщин рука сложена и прижата к сердцу, она точно примерзла к ее груди, и пальцы были неестественно широко растопырены. У другой, тоненькой, хрупкой девушки, широко открыты белесые слепые глаза. У третьей женщины на обнаженной спине — багровая звезда.

И еще шесть виселиц… Мужчины в ватниках и рубахах, среди них молодой парень с русым чубом, в косоворотке. Здесь, у виселиц, я увидел Серегу Поликарпова с нашего двора. Я знал, что он санитар, что держался он молодцом, но встречались мы редко. В нем еще много осталось от московского подростка, санинструктор опекал его, и это ему не нравилось. Сейчас же я едва признал в нем прежнего Серегу: глаза его красноречивее слов говорили о пережитом. Я отвел его подальше от виселиц:

— Пойдем, пойдем, Серега!

* * *

Дивизия наша с февраля стояла в обороне. Строились дзоты, блиндажи, траншеи, ходы сообщения. Саперы минировали подходы к переднему краю. «Царица полей» — пехота глубоко вгрызалась в землю Под вой зимних ветров солдаты долбили промерзшие склоны балок и холмов, и я с горечью думал о том, что теперь придется провести здесь не одну, наверное, неделю. А там, впереди, сколько еще было нашей земли, ожидавшей освобождения!

Весна не принесла перемен. Выдавались спокойные, ясные дни, когда медленно тянулись на север караваны птиц. Затишья сменялись военными тревогами. Немцы пытались атаковать. Но позиции наши были укреплены, зимние труды не пропали даром. Дивизион помогал отбивать вражеские атаки, в иные дни все батареи вели огонь по пехоте и танкам.

В затишье капитан не давал скучать ни огневикам, ни управленцам. Степенный, рассудительный Поливанов растолковывал мне обязанности командира орудия, обучал сержантскому ремеслу. Делал он это основательно, методично, я начал было отмахиваться от его постоянных поучений, но сержант осадил меня:

— Нужно, чтоб ты готов ко всему был. Тогда ты солдат! На капитана равняйся: поставь его к орудию, он один управится. Да получше нас с тобой!

БОИ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

И снова лето.

У холмов на опушке далекого леса земля ощетинилась пулеметами, автоматными дулами, черными жерлами пушек. Но ничего этого, конечно, не видно: все замаскировано, закопано в землю с немецкой тщательностью. Это можно только представить. Сегодня наша артиллерия долбила передний край немцев. Наша батарея дала восемь залпов.

Мы не могли видеть, как наша пехота при поддержке танков пошла в атаку. Только слышны были орудийные выстрелы, глухие пулеметные очереди, сухой треск автоматов.

Постепенно звуки боя стали утихать: наши, видимо, прорвали первую полосу обороны немцев и пошли дальше. Установилось затишье.

Мы сидели, как обычно, на станине пушки. По какой-то странной прихоти я пригляделся к зеленой теплой земле за краем бруствера. Маленький мир продолжал жить своей жизнью. Притаился кузнечик в примятой траве. Крылатый муравей тащил мертвую гусеницу. Он вцепился в нее своими отменными челюстями и быстро перебирал ногами, а песчинки, отбрасываемые ими, катились, лишали его опоры, и дело продвигалось плохо. Я нагнулся. Крохотная мушка бежала вслед за муравьем с его ношей, нагоняла его, заползала на гусеницу и на какое-то время становилась пассажиром этой медлительной упряжки. Потом муравей делал рывок, и мушка ретировалась, останавливалась, замирала на месте, словно присматриваясь. Крылатый муравей удалялся на некоторое расстояние, и погоня возобновлялась. Мушка быстро нагоняла его, но каждый раз все начиналось сначала.

Я вынул из своего вещмешка деревянный портсигар, который подарил мне еще в партизанском отряде Станислав Мешко. Как давно это было! Его сильные руки так тонко чувствовали вязкую податливость дерева, так споро работали, что скоро почти все партизаны были одарены табакерками, деревянными ложками, топорищами и черенками для лопат.

Пчелкин тронул меня за плечо:

— Откуда у тебя портсигар, Валь? Ты же не куришь.

— Его мне друг Мешко подарил.

— А кто такой Мешко?

И я рассказываю ему о Станиславе. Собственно, что я такого о нем знаю? Да ничего особенного В памяти моей возникает людская река, и в ней я ловлю черты многих людей, запомнившихся иногда по одному дню знакомства, по одному бою, по случайному привалу или просто вечеру у раскаленной докрасна печурки. В этом потоке я выделяю капитана Ивнева, которого я знаю больше и лучше всех и который все же остается загадкой для меня до сих пор. Затем Скориков, ребята из расчета… Некоторые уже погибли. А воевать осталось, наверное, несколько месяцев. Два, три, четыре боя, быть может, десяток.

— Не могу привыкнуть, — говорю Леше. — Точно вторую жизнь живу. Били люди со мной настоящие. Где они? Нет их. Один капитан остался. Да еще Скориков.

— Ты про это лучше не надо, — вмешивается Поливанов. — Жизнь у нас одна. И осталась она далеко. Вон у него, — он кивнул на Пчелкина, — настоящая жизнь на Волге осталась, так?

— Так, командир, — отвечает Пчелкин. — Там буксиры тащили по реке огромные плоты, и от елового дерева такой запах, что с закрытыми глазами к берегу речки придешь. А к концу лета баржи с арбузами. За мешок арбузов раз полбаржи разгрузил!

— Но, но!

— Да правда, чего там! Со мной вся улица разгружала. Мальчишек набежало видимо-невидимо.

— Ну, это другое дело, — кивнул Поливанов.

Круглое веснушчатое лицо Леши морщится от удовольствия: видно, вспомнить довоенное мальчишечье прошлое ему так приятно, словно побывал он на крутом берегу у деревянной старой пристани, где летом аппетитно пахнет копчеными лещами.

— Врать здоров! — смеется Поливанов.

— А сам-то! — возражает Пчелкин. — Про свою Судогду расскажет, так хоть стой, хоть падай. Там у него налимов можно руками ловить. А в грибной сезон в лес грузовик вызывают, две тонны одних подосиновиков и белых.

— А что? Две тонны много, что ли?

— Во, видал? — оборачивается Пчелкин ко мне. — Ты уже, поди, сотни две километров с нами прошел, а много ли грибов в здешних лесах видел? А у него все по-другому.

— Перед войной грибов было много, — примирительно говорю я. — Сам любил грибы собирать. А в окружении, как назло, чаще всего одни сыроежки попадались да волнушки. Из них и суп-то не сваришь.





— Чем же питались?

— Да ничем. Изредка рябина попадалась…

Может быть, и дальше продолжался бы этот немудреный солдатский разговор, если бы не заглушил наши слова натужный рев двигателя: на взгорок по проселку, ведущему в наш тыл, в каких-нибудь ста метрах от орудия, вползал танк, оставляя за собой сизый шлейф дыма.

— Смотри, наша тридцатьчетверка! — крикнул Леша Пчелкин. — Чего это она сюда ползет?

Преодолев подъем, танк уже побойчее побежал по дороге и у самого нашего орудия остановился, гаркнув мотором. Из люка вылезли двое.

— Есть закурить, ребята? — спросил тот, что повыше.

Поливанов подошел к танкистам, протянул кисет. Потом подошли мы с Пчелкиным и услышали окончание истории. Была она простой и короткой, и начало ее нам не надо было рассказывать…

Танкисты вырвались к позициям немцев, опередив пехоту. Прильнув к прицелу, командир экипажа видел колючую проволоку, траншеи, ходы сообщения. Затем танк спустился в низину, и в поле зрения остался пологий зеленый склон. Через минуту—другую машина поднялась к самой линии окопов, и в прицел попала фигурка в серо-зеленой форме. Заработал пулемет, фигурка споткнулась и раскинула руки в коротком полете. Танк взобрался на гребень холма, и тут командир экипажа увидел вражеское орудие. Не хватало двух-трех секунд, чтобы прицелиться. Танк содрогнулся от удара и застыл на месте: перебило левую гусеницу.

Командир осторожно открыл люк. Он и двое других спрыгнули на землю. Механик-водитель змеей выполз наружу. Они лежали у своего танка, и механик пытался выяснить, смогут ли они наладить гусеницу. Командир увидел: к ним приближались немецкие автоматчики, припадая к земле, прячась в редких кустах.

— Будем держаться, наши близко! — крикнул он. Танкисты переглянулись, но не сказали друг другу ни слова.

«Последний патрон для себя», — решил командир. Ему было двадцать два.

Резко, пронзительно-свистяще ударили по броне танка первые очереди. Танкисты отстреливались. Командир видел, как вздрогнул и затих навсегда башнер, лицо и шея его были залиты кровью. Ранило заряжающего.

Вдруг по загривку холма заплясали огненно-дымные смерчи. Вокруг завыла на сто ладов, и земля поднялась вверх, смешавшись с бурыми и черными тучами дыма. То тут, то там поднимались смерчи. И все вокруг уже было перепахано ими. «Катюши», — догадался командир. Эх, чуть бы раньше! Холм был мертвым, над ним курились дымы, только танк каким-то чудом уцелел.

Командир перевязал заряжающего. Потом они с механиком-водителем натянули гусеницу на первый каток, так как ленивец был разбит. Погрузили погибшего в танк.

— Двигаем теперь в рембат, — заключил командир танка. Поблагодарив за табачок, танкисты распростились с нами.

Чихнув мотором, танк пошел по проселку.

* * *

— Поливанова к командиру батареи! — раздался чей-то звонкий голос, и мы враз смолкли.

Через несколько минут командир орудия вернулся.

— Топаем на новые позиции, — просто сказал он. — Приготовиться!

— Есть приготовиться! Скоро?

— Что — скоро?

— Двинем скоро?

— Какой ты дотошный, Никитин, все бы тебе… — Он не договорил и махнул рукой. Потом зло и весело добавил: — Вот нам всем бы рты позавязать и не развязывать, а то как будто до войны языком не успели поработать!

И вот мы на марше. Машины пересекли следы от гусениц, выбрались на плохонькую дорогу. Где-то далеко слышались голоса орудий. Дорога свернула, и сплошь пошли места, не тронутые огнем. Проворная пичужка с малиновой грудкой перелетела за нашим грузовиком дорогу и уселась па сохлой ветке кряжистого дуба. Я следил за ней, пока не заслезились глаза.

— Теперь только на запад! — крикнул Пчелкин, и все его веснушчатое бесхитростное лицо засветилось.

Вот с такими, как он, я валился от усталости, ночевал в темных ельниках на иглице, в травяных балках с дождевыми ручьями, с родниками, на заснеженных опушках со следами зверей и людей на девственном снегу. И небо чаще всего было неласковым, хмурым.

* * *

Поздней ночью, когда руки мои горели от лопаты, когда мы повалились на дно окопа, подстелив травы, веток и накрыв эту Мамонтову радость шинелями, я не мог заснуть.

Прозрачная ночь глядела на меня россыпями сверкающих звезд. Неровный светлый пояс Млечного Пути перепоясал высокое небо. Я зачарованно приподнял голову и увидел, что на севере полыхали зарницы. Оттуда, с севера, доносился глухой рокот канонады. Наверное, там стояли части тяжелой артиллерии, и сейчас выдавались дивные мгновения, когда весь горизонт казался охваченным сиянием. Я подумал о возможности большого наступления. Закрыл глаза, но сон не шел.

Раздался писк, потом — легкая возня. Откинув шинель, я обнаружил среди веток, на которых лежал, несколько полевок. Мыши забились под мою шинель в поисках тепла. Ночь была прохладной, как всегда, когда небо так прозрачно. Я даже не сделал попытки прогнать непрошеных гостей. Пусть греются под солдатской шинелью.

Посветлело. В серых предрассветных сумерках я перечитывал письмо матери Перечитывал, почти не глядя на строчки, выведенные ее усталой рукой (писала письмо после смены!). Потому что помнил его почти от слова до слова На четырех тетрадных страницах она рассказывала о том, как в первую зиму грелись они на заводской площадке у костров. В незаконченных цехах и корпусах — без окон и без крыш — начали работать и собирать машины. Какие машины — она не писала, но я догадывался. Теперь работать гораздо легче. Строительство закончено. Приехало много новеньких. Они быстро осваивают специальности. Сама же она работает бригадиром, учит новичков. Но ей хочется снова вернуться к своему станку.

Она просила писать о себе поподробнее. Я много раз обещал ей сообщать все о себе, но обещаний этих почему-то не выполнял. Много позже я понял, что не мог тогда рассказать об этих тревожных коротких ночах, о боях и маршах. О рытвинах, распутице, замерзших глыбах осенней грязи. О заснеженных бесконечных полях сорок третьего—сорок четвертого…

Я боялся, что слова будут сухими, непохожими на правду. И потому письма мои были благополучно-обнадеживающими. И я даже искренне верил, что ей приятно получать именно такие письма.

Нередко передавал приветы Наденьке в Войново. О ней теперь вспоминал я с двойственным чувством. Была ли у меня девушка? Задавая себе этот вопрос, я с беспощадной ясностью думал о военвраче Лидии Федоровне. Хотя это казалось далеким прошлым, но воспоминания жгли, гнали прочь мои рассуждения о будущем, о встрече с Наденькой, на которую я уже не рассчитывал. А мама молчала: ни слова о Наденьке, как будто ее вовсе не существовало на свете. Только однажды она мельком упомянула о ней. Но как!.. У каждого, мол, своя жизнь, своя судьба. Из этого я мог заключить, что с Наденькой ничего не случилось, что она жила в своем Войнове по-прежнему, но что-то все же произошло. Не случайно ведь Надя не ответила на мое письмо, посланное зимой. И я, конечно, догадывался, что именно могло произойти… Но какое, собственно, я имел на нее право?

Наверное, я был еще очень молод…

Иногда я отчетливо видел лицо Лидии Федоровны. Но чаше память моя восстанавливала с пугающей достоверностью один день или вечер. И тогда я до боли сжимал пальцы, мои губы шевелились, глаза закрывались, перед ними возникало сильное женское тело. Я вскрикивал, изображение, если это можно так назвать, рассыпалось, и я видел как будто мозаику, но и там в каждом осколке, всюду виделось мне одно и то же, и я не мог справиться с этим.

Но странно: чем чаще я видел ее, тем меньше было желание писать ей… Несколько ее писем я хранил, они были короткими, сухими, несерьезными какими-то, и ни одно из них не передавало того, что я искал.

Однажды на рассвете я услышал ее голос, она тихо сказала: «Валя!» И я встал и пошел умываться в озерке, вошел в холодную воду под луной. Потом сбросил руками капли воды с шеи и лица, медленно побрел назад.

ПОЕДИНОК

Машины шли с погашенными фарами, шины их, казалось, находили дорогу ощупью. Луна появлялась изредка. Под утро нагнало облаков. Борта машины дергались от неожиданных попаданий в кювет. Было прохладно, я поднял воротник шинели, съежился и сидел так, дремал.

Мы выехали на открытое место, стало еще прохладнее, но и посветлее зато: было хорошо видно полотно дороги. Слева угадывались далекие холмы — над ними не было ни звезды. Тут кто-то сказал, что мы проскочили линию фронта. Дрему как рукой сняло, я поднял голову. Мы двигались теперь шагом, если так можно сказать о наших машинах Проселок был на редкость не ухоженный, с колдобинами и рытвинами, с поваленными деревьями поперек (от бомбежки?), с какими-то густыми куртинами желтых высоких цветов, вылезших на дорожное полотно Может быть, этим летом мы были первопроходцами в этом забытом богом и людьми месте. Четверть часа нас трясло и мотало, потом вынесло на хорошую дорогу.

— Совсем светло, — сказал Пчелкин.

— Теперь жди команды «воздух!», — заметил Поливанов.

— За этим дело не станет! — подтвердил я. — Тут и свернуть некуда, придется в машинах отсиживаться.

— Ну да! — сказал Пчелкин.

И тут я увидел едва заметную, глубинную улыбку Поливанова. Резко обозначились морщины у глаз… Да, тогда, в сорок первом, я едва ли бы смог заметить, как улыбаются наши командиры орудий и батарей.

«Над чем смеется! — подумал я. — А если вправду сейчас пойдут на нас „юнкерсы“, им с разбегу; вдоль дороги, очень сподручно нас превратить в мочалку…» Но тут же снова посмотрел на Поливанова и на притихшего Пчелкина, и мне самому захотелось улыбнуться.

Я знал, что Поливанов воевать начал в сорок первом, под Москвой.

— Да, у деревни Козино, — подтвердил он, вспомнив те дни. — В начале декабря, перед самым нашим контрнаступлением. Только тогда и понял, что немцу к столице никак не пройти. Своими глазами видел. Что тут рассказывать! Нужно эти их подбитые ганки руками пощупать, чтобы и в пушки наши, и в земляков своих до конца поверить и потом уж с этой верой идти вперед. Да, деревня Козино…

Поливанов служил тогда тоже в артиллерийском полку. На деревню пикировали «юнкерсы» и «мессеры», пулеметные очереди долбили стены церкви, где оборудован был наблюдательный пункт. А на лед реки Порки, что течет в сторону Волоколамского шоссе, выползли немецкие танки и выкатились грузовики с пехотой Видно, приглянулась немцам речка с метровым льдом, и решили они использовать ее вместо шоссе. Тогда батарея и получила приказ накрыть их огнем.

— Особенно не повезло неприятельской пехоте на грузовиках, — с хмурой улыбкой вспоминал Поливанов. — Десяти машин немец недосчитался. К этому прибавь пять танков, которые сгорели на месте

* * *

Перед нами была поставлена задача оседлать шоссе и железную дорогу, по которым должен был отходить противник. Ночной бросок в сорок километров позволил выполнить первую часть задачи. Мы вышли к шоссе, заняли железнодорожный разъезд…

На втором пути шипел дежурный паровоз — это напоминало вздохи уставшего, замученного зверя. Безлюдье. Откуда ни возьмись броневик с черепом и крестом на борту. Мы замерли. Гортанный возглас на немецком. Громкий хлопок, неожиданное движение воздуха. Это ударила замаскированная пушка у первого пути, за вагонами. Броневик остановился, дернулся. Еще удар… Машина зачадила, как паяльная лампа. Очереди. Снова тихо и тревожно в ожидании немецкой контратаки.

…На медной тепловатой гильзе сидит темная бабочка-репейница с оранжевыми полосками и пятнами. Ее крылья сходятся и снова открывают вышивку; она не хотела улетать, но я спугнул ее, чтобы не задеть ненароком.

…Немецкий танк поднимался на взлобок, рыжеватый от солнца и сухой от травы Вот он остановился. Хлестнула пулеметная очередь. В это время Пчелкин зарядил пушку. Огонь! Снаряд ударил по башне, срикошетировал, высек искры. Другой снаряд поджег танк. Из перекрестия прицела теперь, точно тени, выскальзывали немецкие танкисты.

Я не заметил, как вблизи нашего орудия разорвался снаряд, только почувствовал, что воздух вокруг вскипел от горячих металлических осколков. Оглядевшись, увидел: Поливанов вдруг прислонился к щиту и стал оседать. Снова резанули воздух осколки. Я тормошил Поливанова, рука моя попала в мокрое липкое пятно на его гимнастерке. Он не отзывался, я беспомощно оглянулся. Леша Пчелкин безжизненно лежал рядом ничком, и ладонь его накрыла снаряд, который он не успел закинуть в казенник.

Показался второй танк. Он поднимался на взгорок левее первого танка. Я прильнул к прицелу и тут только понял, что бессилен, и это бессилие было страшнее смерти: прицел был разбит. Немецкий танк на взгорке медленно поворачивал башню. Его пушка выплюнула горячую струю. Но не в мою сторону. И это бесило Словно там, в танке, немецкий экипаж понимал, что наш расчет мертв

Простая истина открылась мне в эту горькую минуту: к нашим позициям прорвались немецкие танки и, может быть, нашего орудия как раз недостает, чтобы покончить с ними.

И тут же я заметил какое-то движение в кустах, за ниткой запасного железнодорожного полотна, присыпанного землей и заросшего татарником и полынью. К орудию короткими перебежками приближались четверо немцев. Как могло получиться, что они так быстро прорвались к батарее? Вместе с ударами крови в висках таяли секунды. Пришло решение: я сделал вид, что не заметил их. Еще перебежка, они прячутся за чертополохом, за высоким пыльным татарником… Я проверил автомат и постарался поймать тот самый момент, когда они поднимутся в последний раз, чтобы кинуться к орудию.

Вот оно, мгновение! Я ударил длинной очередью, и двое как бы нехотя, медленно упали в татарник. Двое других открыли огонь Но я уже лежал за станиной пушки и не отвечал.

Минута, другая… Они подняли головы, были видны каски. Еще минута Они выскочили и бросились к орудию. Очереди схлестнулись. Щеку обдало теплом. Оба лежали, и руки мои от волнения подрагивали.

И тогда я увидел совсем рядом офицера. Он возник как привидение в пяти шагах от меня. Я услышал щелканье затвора: оружие его отказало, и он кинулся на меня. Я успел ударить его автоматом по плечу, мы схватились. Рослый, сильный немец… «Вот она, встреча», — отчетливо прозвучало в голове, когда мы падали на почерневшую от угольной пыли и сажи землю. Он хотел отбросить меня, ударив ногой, но я увернулся, и он потерял равновесие. Мы оба упали боком, и я никак не мог дотянуться руками до его шеи.

Кажется, он одолевал меня: я никак не мог справиться с его жилистыми руками. Но вот увидел его глаза, встретился с его испуганно-раздраженным взглядом и почувствовал, что он не сможет меня одолеть. Пришла минута ярости, когда тело становится легким, кровь вскипает и само сердце направляет всю силу рук, странную и необъяснимую. Ему удалось освободиться or моей хватки, подняться на ноги, но в следующее мгновение мы снова катались по грязно-серой траве.

Шумно-прерывистое, судорожное дыхание, резкий вскрик… пальцы, впившиеся в чужое тело, и хрипы, и стоны, и качающееся холодное небо… Мы изнемогли. Я не ощущал боли, меня наполнял расплавленный металл, и алые ею струи будто бы поднимали меня над землей, и жгли сердце, и бились в виски.

Я ударил врага в подбородок, голова его дернулась, и я успел удивиться. Неужели удар был таким сильным? И он понял все… В болотного цвета глазах его мелькнул страх… Мы каким-то непонятным образом оказались у самых рельсов, полускрытых травой и татарником, и шея его оказалась между ржавым рельсом и моими руками; и, как он ни бился, руки мои не сдвинулись ни на миллиметр, словно повинуясь моему взгляду. Лицо его побагровело, глаза стали круглыми, бессмысленными, остывшими…

Гул возник в ушах, поплыли куда-то высокие заросли татарника под сумрачным небом без красок, без голубизны… Долгая минута неподвижности… Потом я увидел медленно вращавшиеся облака. Они бежали по небосводу, и я хотел их остановить. Полуприкрыв глаза, я видел это ожившее небо и понимал, что причина его необычности во мне самом. Словно повинуясь мне, движение замедлялось, сгустки облаков замирали над моей головой. Все становилось понемногу на свои места. Возник странный гул и свист. Это было как далекий отзвук паровоза, уже, впрочем, не существовавшего.

Я раскрыл глаза. Небо как зеркало: над моей головой все обрело краски, глубину, рекой заструился воздух. Свежесть его росла с каждым вздохом, пока грудь не заломило от нее, и необыкновенные мысли приходили и улетучивались, пока я лежал без движения…

Теперь я слышал, как гулко билось сердце. Удары его были тяжелые, мерные, и все мое тело откликалось на них. Я приложил ладонь к теплой земле, и она тоже, казалось, пульсировала вместе с моим сердцем. Я ощутил покалывание песчинок, то усиливающееся, то ослабевающее, уловил сухость их, и мне не хотелось отрывать от них ладонь, не хотелось вставать. Наверное, я уснул бы, если бы не заставил себя подняться.

ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ. ЗИМА

Все чаще становилось не по себе, когда я вспоминал товарищей, которых уже не было со мной. Шла последняя осень войны. С рассветом над польскими городами вставали артиллерийские зарницы.

С месяц мы были в нашем тылу, дивизион пополнился людьми. Глебу Николаевичу Ивневу присвоили звание майора. Меня назначили командиром орудия. И я невольно подражал Поливанову, старался быть рассудительным и спокойным, хотя, конечно же, мне это плохо удавалось.

В один из дней поздней осени дивизион погрузился в эшелон и двинулся на запад.

Дым из высоких труб стелился над землей, смешиваясь с низкими туманами. Пахло каменноугольной пылью, прелой листвой, изредка виднелись остовы сгоревших домов. Куда-то тянулись женщины в полушалках, скрипели деревенские дрожки, мальчишки шныряли у полусгоревшего немецкого танка.

* * *

Зимой тяжело ранило Воронько, с которым я ходил когда-то в разведку. Что-то хлестнуло по снегу справа от него, потом еще… На минуту затихло все, и вдруг удар в плечо, как будто обожгло. «Ранило», — понял он, а впереди снова взметнулся снег, и он инстинктивно вжимался в белое поле, а внутри, казалось, начинала звучать какая-то незнакомая музыка. Михаил Воронько не узнал мелодии, сначала это были нестройные звуки, которые почти сливались с дыханием, так они были глухи… Словно ветер гудел в ушах. Потом стало слышнее: это была знакомая мелодия, но он не мог вспомнить ни названия, ни композитора.

Он повернул голову и увидел, что снег прожжен капельками крови и шинель потемнела на плече от раны. Он боялся пошевелить правой рукой — она лежала неподвижно, как будто ему не принадлежала. «Нужно ползти, — решил он, — ползти…» Куда? У леса, над серой полосой низкого ровного кустарника, взметнулся снег. Опушку затянуло голубоватым дымом, и он видел, как там передвигались маленькие темные фигурки людей; ему казалось, что это было далеко-далеко и где-то вверху. Горизонт качнулся. Он положил голову на здоровую руку и затаился.

Снова зазвучала в нем музыка. Он не узнавал ее, да и не пытался теперь узнать. Она усиливалась помимо его воли, как будто даже вопреки мысленному приказу: «Тише, тише!» Он знал теперь, что это была за музыка, от нее уже начинала кружиться голова, и он знал, что никуда не поползет, а останется здесь… Навсегда.

Он закрыл глаза и убедился, что боль прошла, как будто плеча не было вообще, но он куда-то поднимался вверх, точ. ю волна подхватила его и понесла на своем сильном гребне. Он открыл глаза, приподнял голову над этой невидимой волной, чтобы убедиться, что он может освободиться от ее власти.

Смеркалось. Перед ним расстилалось голое поле, а справа неровными уступами бежал темный, точно нарисованный, лес, даль была безбрежной. С высоты было хорошо видно, как последний гребень леса сливался с потемневшим небом. Воздух был колючим, холодным, под стать этому бесконечному, однообразному пейзажу.

Глубокий невольный вздох… Сердце два раза сильно стукнуло в грудь, и он потерял сознание. Устюжанин и Скориков вынесли его с простреливаемого снежного поля.

…В эту же последнюю военную зиму стал разведчиком Серега Поликарпов с нашего двора Это была его давняя мечта. Теперь он редкими спокойными вечерами захаживал к нам в расчет, покуривая, слушал наши рассказы и жалел, наверное, что ему самому пока рассказывать не о чем.

ГОЛУБОЕ УТРО

Солнце выглянуло из-за дымчато-зеленой весенней рощи. Тени в лощинах казались сгустившимся воздухом. Посреди поля выросли разрывы, перед нами вздымалась земля Снова ударили минометы — снаряды легли у наших позиций. Вот уже и разрывы за нашей спиной…

Поле застилал теперь дым, и оттого утро казалось серо-голубым, а вверху рдело остановившееся облако, и восход рассыпал бело-розовые огни на холмах.

Над головами загудел воздух: наши гвардейские минометы пускали в полет светящиеся стрелы.

Мы молчали, справа две батареи тоже молчали, и я подумал, что зря мы, выходит, здесь стоим, как вдруг увидел танки.

Сначала показалось несколько средних танков — они вылезли из рощи и удивительно спокойно пошли по голубоватому полю. Я стал считать… Пять… еще три… Молча, без единого выстрела, стальной клин подползал к нам.

— Приготовиться! — Я сказал это двум юнцам в гимнастерках, только что пришедшим на батарею.

Один из них все смотрел и смотрел на это голубое поте, потом скороговоркой пробормотал, обращаясь ко мне:

— Смотрите, товарищ сержант, еще их прибыло

И тут я увидел: из лесу выползали «тигры». Немцы берегли своих «зверей», как будто они действительно были живыми, эти бронированные громадины с прямоугольными стальными гранями.

Средние танки вышли на середину поля, развернулись и пошли на вторую и третью батареи, стоящие правее нашей. Танки выплевывали тусклые снопы огня. Справа гукнули наши пушки. Остановился и задымил T-IV. Началась дуэль. Вспыхнул еще один средний танк, вырвавшийся вперед «Тигры» шли по полю, пока неуязвимые и грозные. Били по обеим батареям и ползли вперед. И вот один из них развернулся и подставил борт под орудия нашей батареи. Последовал приказ: «Огонь!»

Мой расчет бил по головному «тигру». Молодой наводчик, видимо, никак не мог правильно выбрать точку прицеливания, и три бронебойных снаряда прошли мимо цели. И тогда я сам становлюсь к прицелу. Перекрестие прилипает к броне. Орудие сердито рявкнуло Глаза мои там, куда я навел орудие. Удар я как будто услышал! Танк остановился, задымил.

Не помню, сколько выстрелов сделал расчет в этом, одном из последних боев. Заряжающий Федя Лосев прокричал в самое ухо:

— Товарищ сержант, снаряды кончаются, два осталось!

— Валешко! — скомандовал я подносчику — Живо за снарядами!

…Валешко тянул брезент, на котором лежали два ящика со снарядами, и ему казалось, что он никогда не доползет до батареи, и земля уже качалась, и не было возможности остановить ее. Легко ли ползти по наклоняющейся, падающей, шатающейся поперек движения палубе?.. Иногда все заслоняло небо — холодное, лиловое от дыма, безрадостное. Валешко остановился, ждал. Вдруг приходила светлая минута, тогда он тянул брезент, снова полз, до тех пор пока не повторялась эта досадливая история с качающейся палубой.

Дыхание было совсем никудышным, точно легкие его прохудились и воздух постепенно выходил из него, вместе с ним уходила жизнь. «Еще немного, — думал он, — совсем немного…» Он не понимал, что со стороны движение его к батарее было незаметно, и можно было подумать, что он уже убит. Ему казалось, что ползет он довольно быстро по этой качающейся земле и все будет в порядке, стоит только миновать вот эту неглубокую балку.

— Валешко! — громко крикнул я.

«Ждут меня», — подумал, наверное, он, если услышал, и заработал локтями и коленями. Но двигался все медленнее и медленнее..

Пригибаясь, побежал к нему навстречу Федя Лосев. Валешко в эту минуту был еще жив. Лосев схватил брезент, быстро дополз до орудия…

И в это время ударили «катюши». Гвардейские минометы били по танкам. Поле стало от огня ржавым, над ним стелились два слоя дыма, темный и светлый, и над верхним слоем, над сероватой рядниной, легко, едва заметно переливалось теплое марево с невесомой голубоватой струей. А еще выше набегала шальная туча, и серо-синий столб дождя уже изливался из нее. И вот уже вода мяла потемневшие кусты и деревья, сквозь облака, оперявшие тучу, виден еще был темный, как черная кровь, диск солнца.

В минуту я промок до нитки В теплом полусумраке что-то гремело, лязгало, скрежетало… Ржавая жирная земля в буграх и шрамах едва слышно гудела, и мне казалось, что сейчас донесется эхо сверху, от тучи. Или я уже слышал его?

Снова темный огонь, как глаз вишневита в скале, — там, где колыхались бронированные тела танков. Сизо-черный дым потянуло к моему орудию, а дождь все бил и хлестал, и глаза устали так, что хотелось их закрыть.

Черные вороха взрытой земли давно улеглись, отгремели залпы гвардейских минометов, но в поле дымили низкие темные факелы, и под двойной пеленой дыма рдели багряные огни.

…Зачем нужны были противнику эти высоты? В апреле сорок пятого?. Я этого не знал. Знал только, с каким трудом мы их заняли, знал, сколько бойцов полегло у этих голубых холмов. И поэтому мы просто так не могли их отдать. Когда наши батареи выдвинулись сюда, я подумал, что этого будет мало, если противник захочет вернуть высоты Ко я ничего не знал о реактивных минометах, и даже сейчас, когда я увидел их в деле, я не мог знать, сколько их там вело огонь с далекого холма.

…Земля остывала. Ночью было тихо. Я лежал с открытыми глазами. Было прохладно, свежо, листья касались лица. Упав на траву, пил дождь, оставшийся в листьях манжетки. Разделся, выстирал в ручье форму, выжал досуха и, скорчившись, сидел на сухом пятачке под кряжистым дубком; старые желудевые чашечки кололи ноги, трава казалась теплой… Выплыло из-за окоема солнце. Я старался поймать первые его лучи.

В это солнечное утро меня нашла недобрая, страшная для меня весть. Не стало Сергея Поликарпова.