– Я не знаю, Эдит. После вашего отъезда я их не видела. Вы не брали их с собой?
– Нет, не брала. – Эдит уже кричала: – Бьюти, куда вы дели мои украшения?
– Вы думаете, я украла ваши украшения?
– Ну, когда я уезжала, они были здесь, а теперь их нет. Сюда влез грабитель, о котором вы забыли мне рассказать?
– Нет, грабителей не было.
– Тогда я вынуждена прийти к единственному логическому заключению. Вы меня обворовали.
Настало долгое молчание, потом Бьюти ответила:
– Вы не спрашивали Робин, может быть, она видела кольца?
– Конечно, спрашивала, и она сказала, что не трогала их. Она знает, что ей нельзя их трогать. Бьюти, не могу поверить, что вы способны меня обворовать. После всего, через что мы прошли.
– Эдит, я…
– Я не разрешаю вам больше называть меня “Эдит”. Это было предложение дружбы. А друзья не крадут у друзей.
– Мадам, – сказала Бьюти, вложив в это слово максимум презрения, – я у вас ничего не украла. Я никогда в жизни ни у кого ничего не украла. Я не tsotsi.
– Я плачу вам целое состояние по сравнению с другими служанками…
– Потому что я не прислуга, мадам.
– Если вам нужны были деньги, почему вы не попросили меня, я бы…
– Мне нужны только те деньги, которые я зарабатываю. Я у вас ничего не брала. И говорю вам об этом в последний раз.
– Я вижу, наш разговор ни к чему не ведет. Если бы вы были честны со мной, я могла бы простить вас, но такой лжи я не потерплю.
– Вы собираетесь прощать меня? – Бьюти словно не верила собственным ушам.
– Я знаю, вы считаете меня заложницей, ведь я так в вас нуждаюсь, но я не дам приюта предателю и вору. Вы не оставляете мне выбора, мне придется вас уволить. Думаю, вам лучше всего уйти немедленно. Единственное, что удерживает меня от заявления в полицию, – это ваши отношения с Мэгги, то, насколько высоко она вас ценит, и то, что вы небезразличны Робин.
Дверь распахнулась, я отскочила в сторону, Бьюти пронеслась мимо меня. Сделав несколько широких шагов, она остановилась. Она не обернулась, просто стояла спиной ко мне и ждала. Мне хотелось просить у нее прощения, рассказать ей правду, которую она наверняка и так уже подозревала, но слова упрямо отказывались выходить.
Бьюти подождала еще немного. Я так и не заговорила, и ее гордо расправленные плечи слегка поникли. Теперь ее силуэт выражал не праведный гнев, а глубокую обиду. И причиной того, что стоявшая передо мной гордая женщина выглядела сломленной, была я.
– Бьюти, – позвала я, и она в ответ качнулась ко мне. Но я ничего больше не сказала, слова рассыпались в прах у меня во рту, и Бьюти ушла на кухню. Сумку она собрала еще раньше, ожидая прибытия Эдит.
Я услышала, как Бьюти закрыла поваренную книгу и стала убирать продукты с разделочного стола. Когда стук открываемых и закрываемых шкафчиков наконец смолк, я вышла из своего укрытия под дверью Эдит и увидела, как Бьюти, подхватив сумку, направляется к двери. Простое движение – она поднесла руку к лицу – сломало мое молчание.
Я знала язык печали, мое тело говорило на нем много раз, и я знала, как Бьюти стыдится слез, как не хочет плакать. Неважно, что разный цвет кожи разделял нас больше, чем протянувшийся между нами промежуток в сорок лет, – в Бьюти я узнавала себя, она была как я. Мы были такими разными – и такими похожими, именно в ее слезах я узнала общую для нас обеих принадлежность к роду человеческому.
У меня тогда не было слов, чтобы выразить свои чувства, но какая-то часть меня понимала, что слезы не белые и не черные; они – ртуть горя, и их соль одинаково приправляет боль всех людей. Именно это чувство родства наконец вывело меня из бездействия.
– Эдит! – закричала я, и слова рванулись из груди. – Бьюти не брала твои украшения! Это я! И у нее сегодня день рождения. Ей пятьдесят лет!
Потом я бросилась к Бьюти и обхватила ее за пояс.
– Ndicela uxolo. Ndiyakuthanda. Ungandishiyi. Прости меня. Я люблю тебя. Не покидай меня.
Некоторые прощания мягки и неизбежны, как закат, иные врезаются в тебя сбоку, словно столкновение, которого ты не увидел. Некоторые прощания – это школьные громилы, против которых ты бессилен, а другие отмечают конец отношений, потому что ты решил: с меня хватит. Некоторые разрывают тебе сердце, нанося тебе еще одну, очередную рану, а другие отпускают тебя на свободу.
В течение своей жизни я прошла через все эти прощания, но в тот майский день 1977 года мне было всего десять, а я уже перенесла их немало. Так что я призналась во всем и сдалась на милость победителя.
Бьюти простила меня быстрее, чем я того заслуживала, – может быть, потому, что чувствовала, насколько я травмирована и насколько нуждаюсь в ее прощении. Морри, осознав, какие последствия имели его действия, немедленно попросил прощения у нее и у Эдит и отдал все, что припрятал, после чего поплелся к рассерженным родителям. Бьюти и его простила не задумываясь.
Однако прошла не одна неделя, прежде чем она простила Эдит или хотя бы прекратила обращаться к ней с подчеркнутым “мадам”. Эдит стойко сносила наказание. Месяц спустя она хоть с опозданием, но учинила именинную вечеринку для Бьюти и пригласила на празднество Морри, его родителей, Мэгги и Виктора. Она так стремилась заслужить прощение Бьюти, что позвала даже Вильгельмину. Эдит была неважной кухаркой и угощение изготовила кошмарное, а из пирога вышел пшик, но никто ничего не сказал. Эдит тоже оставила комментарии при себе, когда Вильгельмина сходила к своему пикапу и принесла запасной пирог, который испекла просто на всякий случай.
Бьюти со сдержанной улыбкой открывала скромные подарки, но улыбка растворилась в слезах, когда она развернула мой подарок. Это был рисунок – я нарисовала Бьюти и Номсу, держащихся за руки, а Эдит вставила рисунок в рамку. Я изобразила Номсу принцессой-воительницей, потому что Бьюти говорила, что никого отважнее она не знает. А я знала – хоть никогда и не говорила об этом, – откуда у Номсы ее отвага.
Несмотря на все напасти, мы, трое, стали семьей, и хотя это была, наверное, самая необычная семья за всю историю страны, она стала для меня всем, и я готова была сражаться за нее.
47
Бьюти
16 июня 1977 года
Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка
Сегодня 16 июня 1977 года. Прошел год с того дня, как погибли родители Робин, и год со дня исчезновения Номсы. Мы – брошенные, Робин и я, и последний год нашей жизни был наполнен горем и ожиданием. Почему невидимые ноши и пытки, подобные этим, тяжелее всего нести и мучительнее всего выносить?
Эдит снова улетела. Когда сгущаются вечерние тени, мы с Робин устраиваем в гостиной два маленьких алтаря наших воспоминаний. Каждая из нас расчищает по столику, потом мы ставим их перед собой и принимаемся за работу.
Первым делом Робин кладет на свой алтарь черно-белую фотографию родителей, сделанную в день свадьбы. Они стоят перед трехэтажным тортом, на верхушке которого – маленькие пластмассовые жених с невестой. Отец Робин в одной руке держит нож, а в другой – кусок торта и с нежностью кормит мать Робин. От того дня осталось всего пять фотографий, и эта – одна из них.
Рядом с фотографией Робин кладет мамину тушь, а также медальон, который я подарила ей на Рождество; она открывает крышку, и ее родители смотрят на нас из сердечек. Робин критически оглядывает собранное, после чего принимается перебирать коллекцию пластинок Эдит в поисках записей, которые нравились ее родителям. Она добавляет на алтарь две пластинки “Битлз” и альбом Долли Партон с песней “Джолин”.
– Все еще не очень, да? – спрашивает Робин и, прежде чем я успеваю ответить, направляется к туалетному столику Эдит. Возвращается она с флакончиком духов “Чарли” – после смерти сестры Эдит перестала душиться ими. – Моя мама часто ими душилась. – Робин нюхает духи, грустно улыбается и ставит флакончик на алтарь, к остальным предметам.
У меня всего одна фотография Номсы. Это групповой снимок – пятнадцать школьников и я стоим перед лачужкой, которая служит в нашей деревне школой. Фотографию сделал когда-то один русский профессор социологии (он изучал образование в бантустанах при апартеиде), и через год снимок пришел по почте – профессор прислал мне его, как и обещал.
Номса – одна из старших учениц, она стоит в последнем ряду, слишком серьезная для четырнадцатилетней девочки. Ее лицо чуть в тени, и черты трудно различить. Я помещаю фотографию в центр стола, прислонив ее к стакану.
Потом я добавляю на алтарь письмо, написанное Номсой за месяц до марша. Письмо все еще в затертом конверте. Мне не нужно доставать его – я и так помню каждое слово. Видеть скачущий почерк Номсы всегда потрясение. Все равно что случайно заметить, как она переходит многолюдную улицу, и сердце у меня начинает биться быстрее. Еще я добавляю рисунок в рамке, на котором Робин изобразила меня и Номсу, – подарок девочки мне на день рождения – и тряпичную куклу, с которой Номса играла, когда была совсем маленькой.
– Что еще принести? – спрашивает Робин.
– Мне кажется, больше ничего не надо. Достаточно.
– Нет, подожди. Мама любила яблоки. – С этими словами Робин бежит на кухню и выбирает яблоко из корзины с фруктами. – Вот, – говорит она, возвращаясь, – ей понравится.
Когда Робин кладет яблоко на алтарь, попугай тут же пикирует со своего насеста и принимается клевать яблоко. “Птичке ням. Птичке ням-ням”.
Робин сгоняет его:
– Хватит, Элвис. Это не тебе! Хватит.
Попугай вспархивает на стул, но через мгновение возвращается. От хлопанья его крыльев с алтаря сыплются реликвии.
– Убери яблоко, – мягко говорю я. – У тебя и без него достаточно.
Вернувшись из кухни, Робин с серьезным выражением лица осматривает свой стол. Она тревожится из-за незавершенности алтаря, и я уже готова еще раз ободрить ее, когда она говорит:
– Мне бы хотелось что-нибудь и в память о Мэйбл.
Она нечасто говорит о Мэйбл, их прежней служанке, и это напоминает мне, сколь много потеряла эта девочка за столь малый промежуток времени.
– Ты можешь просто подумать о ней, – советую я.
Робин кивает, но тут же снова хмурится:
– Ну и ладно.
– Правда, все очень хорошо. Вещи не нужны, важно, чтобы ты помнила…
– Нет! Мэйбл не отняли у меня, как отняли моих родителей. Она сама решила уйти. Это совсем другое.
Как же изранена эта девочка. Исцелится ли она когда-нибудь?
– Хорошо. Что дальше? – спрашивает Робин.
Я ставлю на каждый алтарь по белой свече в стаканчике и зажигаю, мы купили их для этого случая. Свечи ароматические, и запах жасмина поднимается нам навстречу.
– Возьмемся за руки? – спрашиваю я, и Робин кивает. – Может, хочешь что-нибудь сказать?
Она бросает на меня тревожный взгляд:
– Речь?
– Не речь, нет. Просто несколько слов, от души. То, что ты хотела бы сказать о родителях.
Робин некоторое время обдумывает мои слова, потом кивает:
– Я после тебя.
– Тогда я хочу помолиться за них, – говорю я, и она снова кивает, закрыв глаза. Я глаз не закрываю, чтобы видеть, что мои слова не причинят ей еще больше боли. – Отец наш небесный, – начинаю я, – мы молимся за души твоих безвременно ушедших детей, Кита и Джолин.
Робин вздрагивает, когда я произношу имена ее родителей.
– Что с тобой? – спрашиваю я.
– Ничего.
– Что-то не так. Можешь сказать мне.
Робин молчит, и мне приходится добиваться от нее объяснений уговорами.
– Помнишь насчет честности, Робин, о чем мы условились? Я обещала тебе говорить только правду, тебе не кажется, что было бы справедливо, если бы ты тоже говорила мне правду?
Робин с тудом сглатывает.
– Просто так странно слышать, как ты произносишь их имена.
– Почему?
– Раньше никто из чернокожих не звал их по именам. Всегда говорили “baas” или “мадам”. Папе не понравилось бы. Он бы сказал, что это “наглость”, велел бы такому человеку поучиться вежливости.
В первый раз я размышляю, что подумали бы родители Робин о нашем с Эдит соглашении; что почувствовали, узнай они, что их единственного ребенка растит черная женщина, которая пользуется тем же туалетом, столовыми приборами и посудой, что и их дочь, и которая, в отличие от Мэйбл, не признает приказов белого ребенка.
Словно прочитав мои мысли, Робин спрашивает:
– Как ты думаешь, на небесах люди меняются?
– Что ты имеешь в виду?
– Как по-твоему, на небесах они забыли про цвет кожи, про невидимых червяков, которые есть только у особых людей, о том, кто тут главный, и что наглость, а что – нет?
Я понимаю, о чем Робин спрашивает на самом деле. Она хочет знать, сделали ли небеса ее родителей благодарными за то, что об их дочке заботится черная женщина, или же моя раса и в загробной жизни остается для них проблемой. Она хочет знать, делится ли небо на небо для белых и небо для черных и может ли Бог по молитве определить цвет молящегося, чтобы знать, чья молитва важна, а на чью не стоит обращать внимания.
– Мне кажется… – Я умолкаю, тщательно подбираю слова, которые ободрят ее. Этот ребенок придавлен тревогами, и я хочу хоть немного облегчить ее ношу. – Я думаю, что на небесах люди забывают все, что тревожило их при жизни. Они там счастливы, когда счастливы мы здесь. Для них важно, что происходит с нами. Все, чего хотят твои родители, – это видеть, что ты счастлива, что тебя любят и заботятся о тебе. Остальное для них не имеет значения.
Робин медленно кивает, укладывая эти слова у себя в голове.
– Может, скажешь что-нибудь сама, вместо моих молитв? – предлагаю я.
Робин кашляет, смотрит в потолок. Не найдя там вдохновения, поворачивает голову к алтарю, с которого на нее смотрят лица ее родителей.
– Мама и папа, я очень скучаю по вам. Жалко, что у меня мало ваших фотографий, иногда мне трудно вспомнить ваши лица, а когда я не могу их вспомнить, мне бывает плохо. – Голос ее срывается, и она сглатывает. – Я надеюсь, что вы еще помните, как я выгляжу, и что у вас на небе есть мои фотографии. – Девочка поворачивается ко мне за ободрением, и я киваю ей. – Я хочу, чтобы вы знали: я счастлива и обо мне очень хорошо заботятся. Поэтому вы тоже будьте счастливы. Я очень вас люблю.
Мы молчим.
– Ты будешь молиться за Номсу? – наконец спрашивает Робин.
– Да, но без слов, мысленно.
– Ладно, тогда я тоже скажу что-нибудь мыслями.
Я склоняю голову и думаю о своей дочери. Мои чувства противоречивы, и я знаю, что и молитва моя будет противоречива.
Номса, я горжусь тобой, ведь ты защищаешь свой народ и сражаешься за правду, и все же мне стыдно за тебя, ведь ты присоединилась к боевикам и собираешься причинять вред другим. Я так люблю тебя за то, что ты борец, за пламя, которое не угасает в твоей душе, – пламя, которое так многие из нас потеряли, – и все же я сержусь на тебя за твое предательство.
Я сержусь и на себя: когда я отпускала тебя в Соуэто, мне следовало быть дальновиднее. Мне следовало знать плоть от плоти своей и понимать: ты не сможешь сопротивляться призывам к оружию. И сейчас я прошу у тебя прощения за то, что я оставила тебя и не увидела опасности, которой ты не могла видеть. Прости меня, дитя мое. Прошу тебя, вернись домой.
Я говорю себе, что у меня хотя бы есть надежда. Робин знает, что ее родители не вернутся к ней никогда, ей лишь остается попрощаться с ними. Я же не стану прощаться, не предам надежды, потому что она – все, что у меня осталось. Лишь благодаря надежде бьется мое разбитое сердце.
48
Бьюти
1 августа 1977 года
Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка
Письмо подсунули под дверь.
Сидевшая на диване Робин кинулась к двери и распахнула ее. В коридоре никого не было.
На голубом конверте значилось мое имя, и Робин отдала письмо мне. Я отложила вязание и открыла конверт.
Ты не послушалась. Мне казалось, что ты умнее.
Мне известно, что вчера вечером ты встречалась с товарищем Машонгве в парке в Браамфонтейн. Больше он ни с кем не встретится – из-за тебя. Теперь довольна?
Это последнее предупреждение. Прекрати задавать вопросы и возвращайся в Транскей.
Отныне даже Номса тебя не спасет.
По коже пробегает озноб при мысли о том, что за дверью несколько минут назад, возможно, стоял Лихорадка – всего в нескольких шагах от Робин. Если то, что он сказал об Эдварде Машонгве, с которым я действительно встречалась накануне, правда, то и моя жизнь может быть в опасности. Это не пустые угрозы.
Я думаю о мужчине в шляпе, который взял у меня письмо в парке, как он нервно озирался по сторонам. Прежде чем опустить письмо в карман, он погладил меня по руке и пообещал:
– Я обязательно передам письмо Номсе, когда вернусь в лагерь. – Он не сообщил мне ничего, не сказал, где именно Номса. – Я верен своим соратникам и не стану никого больше посвящать в это рискованное дело.
– Тогда почему вы мне помогаете? Почему вообще согласились передать письмо?
– Я из тех, кто считает, что женщине не место в армии. Женщины-бойцы никогда не сравнятся с мужчинами, к тому же они отвлекают. Так что я действую из эгоистических побуждений. Что бы ни содержалось в письме, надеюсь, оно убедит Номсу вернуться домой, где ей и место.
Когда мы расходились, я спиной ощутила чей-то колючий взгляд. Обернулась посмотреть, не идет ли за мной Эдвард, но он уже исчез. Я медленно огляделась, но никого не увидела, и тогда я подняла глаза вверх. На нижней ветке большого дуба сидела сова.
Она была меньше той, что я видела в Хиллброу, и в темноте очертания птицы были размыты, глаза светились оранжевым в лунном свете. Я повернулась, чтобы бежать, и сова сорвалась в ночь. Что же случилось с Эдвардом? Мне не понравился этот человек, но я не желала ему зла. Письмо наверняка не дошло до моей дочери.
– От кого это? – спрашивает Робин, заглядывая мне через плечо. – Про что там?
– Просто записка от друга, о встрече.
– А. – И девочка возвращается к своей книге.
Я пыталась не обращать внимания на угрозы, но больше не могу. Совы кажутся таким же дурным знаком, вестниками смерти, как записки и телефонные звонки. Все это время я думала, что совы предсказывают смерть Номсы. Теперь я знаю: они предупреждают меня о моей собственной смерти.
Пора мне привести дела в порядок – на случай, если со мной что-нибудь случится. Я открываю одну из последних страниц своего дневника и начинаю:
Робин, моя дорогая девочка…
49
Робин
17–28 августа 1977 года
Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка
Я раскрыла книгу и придавила ее тарелкой, стараясь не капнуть кашей на страницы. Бьюти не разрешала мне читать за едой, но сейчас она меняла в спальне постельное белье. Эдит сегодня утром возвращалась домой после трехнедельного отсутствия, и я надеялась увидеть ее до того, как уйду в школу.
Я уже встала, чтобы отнести тарелку на кухню, когда в замке повернулся ключ. Я заторопилась на кухню, чтобы освободить руки, мне хотелось забрать у Эдит чемодан. Но когда я метнулась к двери, меня поразил вид тетки. Лицо бледное и какое-то потрясенное.
– Эдит?.. – Эдит сфокусировала взгляд на мне, но продолжала молчать. – Эдит, что стряслось? – испуганно спросила я.
Она моргнула и медленно покачала головой, словно не веря.
– Он умер.
– Кто?
– Элвис.
Я оглянулась на клетку. Элвис сидел там – я сама его туда посадила перед завтраком. И пронзительно верещал, приветствуя Эдит.
– Нет же. С ним все в порядке!
– Правда? – Эдит оживилась.
Я энергично кивнула и отступила в сторону, чтобы она увидела Элвиса.
– Вот он, видишь? Не умер совсем.
Лицо Эдит сморщилось.
– Не он. Настоящий Элвис. Король. Я только что слышала по радио, но надеялась, что это утка, как тогда, про Пола Маккартни. Говорят, это случилось вчера.
В этот момент из спальни появилась Бьюти. Она, должно быть, услышала достаточно, чтобы понять, что что-то не так. Она взяла Эдит за руку и повела к столу. Я закрыла дверь, внесла чемодан в комнату, выпустила Элвиса и села рядом с Эдит.
– Он был единственным мужчиной, которого я любила по-настоящему, – прошептала Эдит.
– О ком вы? – спросила Бьюти.
– Об Элвисе, – шепотом пояснила я.
Бьюти покосилась на попугая; тот устроился на стуле Эдит и пощипывал ее за ухо. Бьюти вопросительно посмотрела на меня. Я покачала головой, подошла к пластинкам Эдит, вытащила несколько альбомов и показала их Бьюти.
Бьюти перевела взгляд с конвертов на Эдит:
– Умер вот этот человек?
Эдит скорбно кивнула, и слезинка скатилась у нее по щеке. Она встала, чтобы налить себе выпить.
– Вы его знали? – спросила Бьюти.
Эдит снова кивнула, стоя возле барного шкафчика.
– Да. Я знала об Элвисе все, что можно было узнать. Я была его величайшей поклонницей.
Бьюти сделала еще одну попытку:
– Но вы когда-нибудь встречались с ним?
Эдит вернулась к столу и села, сжимая в руке стакан с виски. Она печально покачала головой.
– А теперь и не встречусь.
Бьюти хмыкнула и встала.
– Hayibo. Белые люди такие странные. – Она забрала у Эдит стакан и отнесла его на кухню. – Робин, тебе пора в школу. Ты уже опаздываешь. Эдит, хватит плакать из-за мужчины, которого вы никогда не встречали, идите умойтесь. Из школы прислали документы. Мне надо, чтобы вы их подписали, а еще нам надо кое-что обсудить, прежде чем я уйду. И кто-нибудь – верните эту птицу в клетку.
Прошла примерно неделя. Как-то я с головой погрузилась в книжные приключения, но тут чей-то кашель вернул меня в реальность – в парк, где я, привалившись к дубу, читала в ожидании Морри.
Я подняла голову. В нескольких шагах от меня стояла какая-то чернокожая девушка. От линии волос до левого уха тянулся выпуклый лиловатый шрам шириной почти с палец, он пересекал левую бровь. Из-за этого шрама девушка казалась почти некрасивой, но только почти. Очень худая, даже тощая, она все же выглядела сильной и мускулистой. Я сразу поняла, что это не служанка, девушка была одета по-западному, а не в форменное платье и doek; волосы заплетены в африканские косички.
– Что читаешь? – Она говорила тихо, почти шепотом.
Я подняла книжку, показывая обложку.
– “Энн из Зеленых Крыш”. Вы читали? – Наконец-то у меня есть возможность обсудить с кем-то эту чудесную книгу. Девушка молча покачала головой. Я энергично принялась рассказывать: – Она тоже сирота, и у нее тоже много веснушек, которые ее бесят. Это одна из моих любимых книг, потому что героиня похожа на меня.
Девушка все молчала, наша беседа начала становиться несколько односторонней.
– А у вас какая любимая книга?
– О людях вроде меня книг не пишут.
Печально. У каждого человека должна быть книга, в которой он бы узнал себя.
– А у черных бывают веснушки? – спросила я, не зная, что еще сказать. – Может, их просто не видно, потому что они темные и кожа тоже темная? Вот если бы у черных были белые веснушки, да?
Девушка, кажется, не хотела говорить о веснушках, и я зашла с другой стороны.
– Как вас зовут?
Она быстро оглянулась и выговорила свое имя, делясь тайной.
– Номса.
– Номса? – Сердце застучало у меня в груди как отбойный молоток. – Вы дочь Бьюти?
Она кивнула.
Я отшвырнула книгу и вскочила. Бьюти столько рассказывала мне о ней, что я как будто сама ее знала; она была как настоящая сестра. Я шагнула вперед, желая обнять девушку, но она резко вытянула руку, удержав меня на расстоянии:
– Не трогай меня.
Я взглянула на руку и заметила, что она дрожит. Я посмотрела девушке в лицо. Она на меня не смотрела, взгляд метался по парку.
– Я Робин, – пояснила я. – Бьюти живет с…
– Я знаю, кто ты, – оборвала меня Номса. – Я следила.
От этого нового обстоятельства у меня мурашки побежали по коже. Пока я читала детективы и играла в детские игры, Номса выслеживала меня по-настоящему. Мое желторотое восхищение сменилось преклонением перед героиней.
– Где моя мать? Она сегодня опаздывает.
Обычно Бьюти приносила нам с Морри ланч в парк, но сегодня она не придет. Перед моим уходом в школу Бьюти сказала, что ее подруга уехала в Транскей хоронить своего ребенка, которого укусила змея, и ей нужна помощь – убраться в доме ее работодателя. Эта Доротея боялась потерять работу и надеялась, что если она найдет себе замену, то мадам будет меньше сердиться из-за ее отъезда. Бьюти собиралась вернуться домой к шести вечера, и в школу она меня отправила уже с ланчем, он был в сумке Морри.
Я рассказала об этом Номсе и поразилась отчаянию, исказившему ее лицо. Казалось, девушка вот-вот заплачет. Бьюти всегда описывала ее как сильную личность, и я не думала, что боец так легко скуксится из-за ерунды.
– Все нормально, не волнуйтесь. Можно ведь пойти к нам, подождать ее дома. Вечером она вернется, и вы ее увидите.
Номса хмыкнула – моя глупость была ей очевидна. Она снова бросила несколько вороватых взглядов на парк.
– Я не могу ждать.
Я буквально видела, как мечутся ее мысли.
– А вы не можете прийти завтра? Я постараюсь сделать так, чтобы Бьюти обязательно пришла.
– Ты что, не слышала? Я не могу приходить, когда тебе удобно.
Голос ее звучал зло, и я вдруг испугалась. Что делать, я не понимала. Мне хотелось помочь Номсе, она такая напряженная, такая нервная, и если я снова скажу что-то не то, то распсихуется еще больше.
Через пару мгновений Номса, казалось, приняла решение.
– Мне нужна ручка и бумага. Быстро. – Она указала на мой ранец.
– У меня только карандаши. Нам еще не разрешают писать ручками…
– Быстрее!
Я дала ей карандаш и один из своих учебников; Номса прислонила его к дереву и стала писать. Я смотрела. Написав слово, она поднимала глаза и озиралась, после чего снова принималась писать. Пока Номса была занята, я во все глаза разглядывала ее и только теперь заметила, что левая нога у нее забинтована.
– Что у вас с ногой?
Номса шикнула, и я молчала, пока она не закончила. К этому времени ее паранойя передалась и мне, я тоже беспрестанно озиралась. Полицейских машин видно не было, и я с облегчением сообщила об этом. Я надеялась, что Номса оценит мою полезность. Но она вырвала лист из книги, сложила и бросила мне:
– Вот, отдай моей матери. Скажи ей, что я буду здесь в воскресенье, в два часа. – Она оглядела парк и прибавила: – Проследи, чтобы записка попала к ней. Это очень важно. Пусть не опаздывает. Воскресенье, два часа. И никому не говори, что ты меня видела. Даже своему маленькому ухажеру.
Номса повернулась и похромала прочь из парка, по направлению к Роки-стрит. Она даже не попрощалась, а я не стала кричать ей вслед, что Морри мне никакой не ухажер. Уж очень злой был голос у Номсы, и я решила, что не надо к ней приставать.
Оглядываясь снова и снова, я не могла понять, что так пугало Номсу – в парке совершенно точно не было полицейских, только несколько людей в обычной одежде. Через минуту прибежал Морри.
Легок на помине.
Морри махал в воздухе снимком, чтобы просушить; фотоаппарат болтался у него на шее.
– Это кто был? – спросил он.
– Кто?
– Та дама.
– А, это. Она просто заблудилась и спрашивала дорогу.
– А это что? – Морри указал на бумажку в моей руке.
– Ничего. Дурацкая записка от одной девочки из школы, – сказала я. Желая сменить тему, я спросила: – А что ты сфотографировал?
– Тебя и ее. – Морри протянул мне снимок. – У тебя был несчастный вид, а я пытаюсь запечатлеть негативные эмоции. Мой дедушка говорит, я уже могу переходить к одушевленным объектам.
Я взяла фотографию, но смотреть на нее не стала.
– Ты принес мой ланч?
Морри хлопнул себя по лбу:
– Забыл! Подожди здесь, я сейчас. – Он повернулся и убежал.
Как только он скрылся из виду, я быстро огляделась, чтобы убедиться, что в парке нет полицейских, и взглянула на фотографию. На ней отчетливо были видны мы с Номсой. Я не могла допустить, чтобы у Морри остался компромат, и опустила снимок в карман платья, а потом развернула записку. Там было несколько абзацев на коса, написанных торопливым скачущим почерком. Я разобрала всего несколько слов: “мама” и “я люблю тебя”; остальное с таким же успехом могло считаться иероглифами.
Я тщательно сложила записку, радуясь, что и фотография, и записка остались у меня в качестве доказательства. Встреча была настолько фантастической, а Номса вела себя так странно, что если бы не улики, я решила бы, что все придумала.
Бьюти вернулась домой в начале седьмого. Я сидела за столом в столовой, делала уроки, и Бьюти присоединилась ко мне – она явно рада была присесть на несколько минут. Я поставила одну из пластинок с куэлой, из тех, что Эдит привезла для Бьюти из Америки. Она учила меня танцевать под африканскую музыку, и я стала больше слушать пластинок Бьюти, чем Эдит, хотя Бьюти предупредила меня, чтобы я включала записи очень тихо, иначе кто-нибудь подслушает, что у нас есть запрещенные пластинки.
– Molo, makhulu, – сказала я. Здравствуй, бабушка.
– Molo, mtwana, – ответила Бьюти. Здравствуй, дитя мое.
– Thandiswa, – напомнила я ей. Я попросила Бьюти дать мне имя на коса, и она выбрала Thandiswa, потому что это значит “тот, кого любят”.
– Molo, Thandiswa, – исправилась Бьюти.
– Unjani, makhulu? – Как ты, бабушка?
– Ewe, Thandiswa. Sikhona!
[113] – Тут Бьюти переключилась на английский: – Как прошел день?
– Отлично.
– Как в школе?
– Тоже отлично.
Бьюти долго смотрела на меня.
– Все в порядке?
– Да.
– Были какие-то сложности из-за того, что я не дома?
– Нет, все нормально.
Бьюти вздохнула:
– Ну хорошо. Я хочу принять ванну, а потом буду готовить ужин.
– Ладно. – Я кивнула, стараясь не встречаться с ней взглядом.
Когда вода перестала шуметь и я уверилась, что Бьюти легла в ванну, я тайком вытащила письмо и фотографию из-под матраса и спрятала их в своем тайнике в туалетном столике Эдит. Себе я сказала, что еще только вторник и у меня целых пять дней, чтобы передать Бьюти письмо и фотографию вместе с инструкциями от Номсы, но вообще-то, как только возбуждение выветрилось и мне стали ясны намерения Номсы, я приняла решение.
Номса явно скрывалась от тайной полиции и явилась в парк, чтобы забрать Бьюти. Наверняка она собирается вместе с ней вернуться в Транскей, потому что Бьюти всегда говорила, что там Номса будет в безопасности. Не было другого объяснения внезапному появлению Номсы, ее странному поведению и желанию поскорее увидеть Бьюти, после того как она год скрывалась неизвестно где.
Это решение далось мне проще, чем я думала; воскресенье, два часа дня настали и прошли. Бьюти, не сознававшая значимости этого дня и того, что ее блудная дочь находится меньше чем в квартале от нее, провела эти часы, присматривая за мной и Морри в квартире Голдманов, пока родители Морри ездили на дневной сеанс в кино “Маркет” в Ньютауне. Я объявила, что хочу провести воскресенье у Голдманов, потому что они недавно купили телевизор, но на самом деле мне хотелось устроить так, чтобы нас не оказалось в квартире Эдит, если Номса явится туда искать Бьюти.
Всю следующую неделю я ждала стука в дверь или телефонного звонка, которые отнимут у меня Бьюти, но они так и не прозвучали. Я перестала ходить в парк и притворилась больной, чтобы вовсе не выходить из дома. Все это время я следила за Бьюти, и радость от того, что Номса не добралась до нее, заглушала чувство вины.
Если Номса печется о Бьюти так же, как я, если она действительно хочет быть с ней, она бы нашла способ с ней связаться. Она бы не сдалась так легко. Кто упорнее сражается, тот и любит Бьюти больше.
50
Бьюти
10–20 сентября 1977 года
Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка
– Бьюти, хочешь чаю? – спрашивает Робин.
– Нет, девочка моя, спасибо.
– Хочешь послушать какую-нибудь историю по моему приемнику “Багз Банни”?
– Мне хочется просто посидеть в тишине, но спасибо.
Робин уходит на кухню и открывает воду.
– Что ты там делаешь? – кричу я.
– Мою посуду.
– Оставь. Я завтра помою.
– Нет, все нормально. Мне нравится помогать тебе, – говорит она.
Закончив с мытьем тарелок, Робин скрывается в спальне и возвращается с моими шлепанцами:
– Может, переобуешься?
У меня не хватает духу сказать ей, что шлепанцы – слишком жарко в такой вечер. Я позволяю ей надеть мне на ноги шлепанцы и хлопаю по дивану рядом с собой. Робин садится, я притягиваю ее к себе и целую в макушку.
– Ты слишком добра ко мне, – говорю я.
Она молчит. Только придвигается ближе и прижимается ко мне. Я спрашиваю себя, что делают сейчас мои мальчики. Спрашиваю себя, скучают ли они по мне так же, как я по ним.
У девочки под глазами темные тени, похожие на синяки. У нее утомленный вид, ногти снова обгрызены – так же, как когда я увидела ее в первый раз. Она говорит, что больна и чтобы я не отправляла ее в школу, но у нее точно нет ни температуры, ни каких-либо признаков болезни – только бессонница и тревога.
– Что-нибудь не так, моя девочка? Тебя что-то тревожит?
– Нет, со мной все в порядке. – Она улыбается.
В дверь стучат, и я встаю, чтобы открыть, но Робин тянет меня назад:
– Не обращай внимания. Мы никого не ждем. – Она встревоженно переводит взгляд с двери на меня.
– Моя девочка, дай мне посмотреть, кто там. – Нежданные гости заставляют меня тревожиться. Лихорадка уже являлся сюда; может прийти и еще раз.
Кто бы там ни был, он стучит еще раз.
– Нет, правда, – говорит Робин. – Вряд ли там что-то хорошее. Давай просто сделаем вид, что нас нет дома.
– Робин, открой. Я знаю, что ты дома, – доносится голос из-за двери.