Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Туареги пьют сладкий зеленый чай, который так же пахнет.

— Но ты же говоришь, что это были не туареги, а ЦРУ.

— Да. Разве не это самое ЦРУ устроило убийство собственного президента и его брата? Невозможно измерить всю глубину их хитроумных уловок. Они как рак, который размножается от собственных безрассудств.

— Странно слышать от моего министра внутренних дел, — заметил Эллелу, — такие озлобленные антиамериканские высказывания.

Эзана растопырил пальцы с наманикюренными ногтями, отполированными до лунного блеска, на стеклянной крышке письменного стола, словно признавая: «шутки окончены» и теперь он будет держаться «на уровне».

— Я хочу заранее дискредитировать слухи, которые могут огорчить моего президента, — сказал он.

— Какие слухи?

— Печально абсурдные. Среди суеверной болтовни нашего бедного отсталого народа бытуют слухи, что голова короля чудесным образом соединилась с духом его тела и вещает пророчества из пещеры глубоко в горах.

Эллелу не слышал ничего подобного, и этот слух, словно луч луны, попавший в глубины колодца, проник во тьму его депрессии.

— Опять-таки, — заметил он, — это отзывает Россией. Булубы близко находятся от ракетной установки.

Эзана откинулся на спинку кресла, потягивая шоколад и следя за президентом, — так черный циферблат его часов следит за сменой суток. Эллелу, чувствуя, как слегка забилось сердце при мысли, что король в каком-то смысле, возможно, выжил и, следовательно, его собственный поступок в каком-то смысле ущемлен, глотнул шоколада.

— Это не в Булубских горах, — поправил его Эзана, — а в Балаке.

— В Балаке? В Дурном краю?

Эзана почтительно кивнул.

Книга первая

— Где даже «Нэшнл джиогрэфик» не бывал.

Пять бомб

Дурной край — бездорожная северо-восточная часть страны, граничащая с Ливией и Занджем. Там вы не встретите ни скорпионов, ни колючих растений, ни даже выносливых Hedysarum albagi, воспетых Кайе. Широкие вади помнят древние воды, а теперь причудливые плоские холмы обтесаны злыми невиданными ветрами. Днем в пустыне стоит слепящая жара, так что пески в некоторых впадинах превратились в расплавленное стекло, а по ночам мороз раскалывает камни с треском пишущей машинки. Геометрически идеально ровные пространства неожиданно обрываются у основания стен, словно возведенных потоком лавы, который вдруг повернул вспять, и оканчивающихся приплюснутым гребнем, где викторианские путепроходцы заметили снег в эпоху, более влажную, чем наша.

Воскресенье, 2 января

22.45, восточное стандартное время.

— Я должен туда поехать, — сказал Эллелу: желание это родилось в нем с такой же легкостью, с какой дьявол пыли возникает на площади перед мечетью Судного Дня Беды.

Тело девушки было найдено человеком в плаще. Это случилось в аллее на пересечении Эвклидовой и Четырнадцатой, в Северо-Западном районе, где шумный город переходит в тихие предместья.

Почтительность Эзаны мигом испарилась.

Поначалу он отшатнулся от тела – прислонился спиной к стене, мигая и тяжело дыша, но потом все-таки опустился на колени рядом с девушкой и стал обшаривать труп и рядом с ним. Надежды было мало – если девушку убили ради ограбления, унесли с собой и сумочку.

— Я бы не советовал, мой президент, — сказал он. — Ты отдашь себя на милость судьбы.

Сзади медленно подъехала машина. Человек в плаще не обратил на нее внимания, пока она не остановилась, а потом стало уже слишком поздно. Мощный свет фар ударил ему в лицо и пригвоздил к стене.

— Как постоянно поступают все люди.

Он заслонил рукой глаза и услышал, как в машине хлопнула дверца. Потом раздался голос:

— Только одни при этом ведут себя достойнее, чем другие.

– Повернись спиной. Руки на стену.

— Я веду себя всегда одинаково: служу моей стране.

Человек в плаще повиновался. Он знал правила. Встав в ярде от стены и расставив ноги, он оперся ладонями о стену. Патрульный обыскал его, ничего не нашел и, скрипя ботинками, направился к телу девушки.

— Да разве можно служить своей стране, гоняясь за призраками?

Второй коп вышел из полицейской машины. Первый коп сказал:

— А как иначе?

– Убийство. Звони в отдел, пусть пришлют фургон.

Возможно ведь, размышлял Эллелу (и я сейчас пишу об этом, имея уже более ясное представление), что при ослаблении, иссушении и смерти религий по всему миру в душах людей безотчетно рождается новая вера, религия без Бога, без запретов и заверений в компенсациях, религия, чьим антиподом являются движение и застой, а единственным обрядом — проявление энергии, и где изжившие себя, выхолощенные формы сбора пожертвований, обета, искупления и обретения мудрости через страдание служат утолению жажды безоглядного транжирства, что в конечном счете ведет к энтропии, а немедленно — к усталости, путанице мыслей и сну. Миллионы занимаются этой религией, так и не дав ей имени и не присвоив себе никаких заслуг. Эта пещера, о которой ходили слухи, несомненно, западня, и от ее посещения Эзана по каким-то своим соображениям хотел меня удержать, хотя и насладился бы свободой в мое отсутствие в Истиклале, но она манила меня: как человек — я хотел там побывать, а как президент — обязан был это сделать. Разве африканские тираны традиционно не были чужаками в своих владениях и не должен ли идеальный правитель попытаться привести к гармонии не только власть, силы и группировки в границах своей страны, но и пустоты, галлюцинации, тщетные надежды всех этих людей-призраков, слабых, как веревки из песка?

Человек в плаще услышал, как первый коп выпрямился и сделал два шага назад. Его голос изменился: прежде он был усталым, а теперь стал напряженным и рассерженным.

– Какого дьявола ты тут натворил?



– Я ничего не делал.

Однако Эллелу медлил с отъездом и пробыл в Истиклале весь месяц шавваль, который салю называют месяцем нерешительной луны. Акланы туарегов, которых западная пресса несправедливо называет рабами, выкорчевали куски соли с засохшего дна озера Хулюль и привезли на юг, чтобы обменять на корюшку, ямс, амулеты и порошок, усиливающий потенцию и состоящий в основном из тертого рога носорога. Микаэлис Эзана рьяно следил за экономическими показателями по добыче соли с надеждой, что их рост положит конец долгому экономическому спаду в Куше.

Он почувствовал, как его грубо схватили за плечо, и коп, развернув его к себе лицом, щелкнул на руках наручниками.

Как-то раз Эллелу при всех своих регалиях, с большим зеленым флагом, развевающимся на крыле «мерседеса», отправился к своей первой жене Кадонголими на ее многолюдную виллу в Ле Жарден.

– Ну-ка, сядь.

Он скользнул по кирпичной стене на землю. Дождик начал моросить за воротник плаща, и он поерзал, чтобы вытянуть из-под себя плащ и подтянуть его повыше. Фары били ему в глаза, заставляя почти полностью закрыть веки.

У дверей его встретил тощий полуголый мужчина с раскосыми глазами и туго натянутой кожей цвета кофе, какая отличает племя хауса; хотя было одиннадцать часов утра, он был пьян от пальмового вина, и Эллелу признал в нем своего зятя. Комнаты на вилле были застланы козьими шкурами и рафией, а потолки почернели от дыма костров, на которых готовили пищу, поэтому атмосфера тут своими запахами походила на ту, что царила в родной деревне диктатора, где он женился на Кадонголими, когда ей было шестнадцать лет. Дети — среди них были, по всей вероятности, и внуки Эллелу — бегали, крича и хлопая побитыми, в зарубках, заляпанными дверями виллы; жалюзи и шпингалеты на окнах были поломаны и не действовали, так что в комнатах было темно, как в хибаре, а ведь они были устроены с таким расчетом, чтобы внутрь проникал мягкий свет, как на юге Франции. Запахи прогорклого масла, жареных земляных орехов, толченого проса, соленой рыбы и человеческих испражнений смешивались в воздухе в этакую кашу, которую Эллелу, немного попривыкнув, нашел чудесной: это был запах его племени салю. Он расстегнул верхнюю пуговицу своей рубашки хаки и подумал, что зря не бывает чаще у Кадонголими. Здесь чувствовалась сила земли.

– Чертов ублюдок, – спокойно сказал полицейский. Когда ботинок вонзился ему в ребра, человек в плаще этого уже ожидал и успел собраться, мягко упав на бок; удар причинил боль, но ничего не сломал. Он остался лежать на боку, упершись щекой в щебенку. Он прекрасно знал, как надо вести себя в таких ситуациях. Если будет хотя бы намек на сопротивление, они вытрясут из тебя всю душу.

Коп снова занес ногу, и он приготовился к новому удару, но в этот момент от машины отделился второй коп.

Совершенно голая и в то же время целомудренная девчушка подошла и взяла его за руку так естественно, как могла взять только дочь. Он попытался найти в памяти ее имя, но вспомнил только лицо в ореоле косичек и слегка опущенные, как у Кадонголими, края губ, а также более короткое, более кряжистое тело без свойственной молодости гибкой стройности. Девчушка повела его по проходам, где стоял треск и звон, мимо комнат, где люди сидели на корточках группами и парами, где штопали, мешали пищу в котлах, плакали, кормили младенцев грудью, ругались, ворковали, предавались любви, дышали и занимались всем этим с благоволения смотревших на них жилистых деревянных фетишей, украшенных краденым мехом и перьями; это присутствие божеств не вызывало отвращения и не казалось нелепым среди циновок, камней для толчения, огромных мисок и высоких ступок, не служащих украшениями, как в эклектической вилле Ситтины, а составляющих здесь часть повседневной жизни, коричневой и примитивной, как кожура семени, которая лопается, выпуская на волю новую жизнь. На память Эллелу пришел язык его детства — с ударениями, свойственными родной части края земляного ореха, с проглатываемой буквой «л» и прищелкиваниями языком. Племянники, невестки, тотемные братья, сестры вторых жен двоюродных дядей приветствовали Эллелу, причем все с ироническим ликованием — надо же, он, из племени салю, сумел обставить чужие племена, став во главе этой страны, созданной белыми людьми, и тем самым присвоив все ее блага для их семьи. По лицам этих родственников ясно было, что несмотря на все маски, которые меняющийся мир заставлял его носить, он по-прежнему был одним из них, что никакой нектар или эликсир, который мир способен предложить Эллелу в качестве напитка, не сравнится с любовью, которую он вобрал в себя из их общей крови. И это было правдой: с тех пор как он занял свой пост, эта вилла поглотила виллы справа и слева, и в центре Ле Жарден возникла обширная деревня — в ней не хватало только круглых зернохранилищ из белой глины, окружающих, словно гигантские жемчужины, хибары.

– Полегче, Пит.

– Ты еще не видел, что этот сукин сын сотворил с девушкой. Поди взгляни.

Голая дочь провела Эллелу через двор, где из выломанных плит сложены печи. В другом конце, за аркадой, Кадонголими устроила затененную приятную гостиную, где она принимала свое многочисленное потомство. Она разбухла, как королева термитов, и часами полулежала на алюминиевом шезлонге с пенопластовыми подушками, который белые обитатели этой виллы, обожавшие принимать солнечные ванны, бросили здесь, когда однажды слуги не откликнулись на их зов, а вместо них появился молоденький солдатик и объявил, что, поскольку у них другой цвет кожи, они не принадлежат больше к истиклальской элите. Когда Кадонголими стала хозяйкой виллы, она велела перенести шезлонг внутрь и превратила его в свою дневную кровать. Двое детишек усердно обмахивали ее торс пальмовыми ветками. На щеках ее была татуировка в виде полукругов, обозначавших и украшавших невест из племени салю, пока их не запретил ЧВРВС. Мочки ее ушей были проколоты и оттянуты — по торжественным дням и праздникам она носила золотые серьги величиной с кулак; сейчас серег не было, и ее мочки толстыми черными шнурами свисали до плеч. Она приподняла розовую кисть, этакий цветок с мясистыми лепестками, прикрепленный к опухшей старой руке.

– Ладно, только не горячись. Потом какой-нибудь адвокат заявит, что он весь в ссадинах и синяках, и его выпустят, а мы с тобой получим взыскание.

– Кто заметит синяки на этом ниггере?

— Бини, — сказала она. — Ты похож на ворона. Что тебя мучает?

Но больше он его бить не стал.

Она назвала мужа Бини, амазегским именем, под которым она знала его с того возраста, когда он сполз с колен матери и стал ходить. Кадонголими была на четыре года старше его. Когда ему было пять лет, она была уже длинноногим девятилетним существом с пронзительным голосом, властная, как мать. На правах двоюродной сестры она бережно обследовала его голову в поисках вшей. Когда они поженились, она была уже женщиной, прожившей треть жизни, и трепещущая, шуршащая, густая ее волосня вставала между ними в их первые ночи. Ее превосходство всегда присутствовало, но со временем стало доставлять удовольствие Эллелу. Он словно плавал с ней в маслянистой ванне, недооцененный, невесомый, застенчивый. Для Кадонголими он всегда будет ребенком, только что сошедшим с колен матери. Поскольку в комнате не было стульев, он сел на корточки, отломал веточку от куста, просунувшегося в дыру в стене, и начал чистить зубы.

Второй коп подошел к мертвой девушке. Он слегка присвистнул:

— Боги, — неуверенно произнес он, покусывая веточку. Что-то в коре или в зелени напоминало по вкусу эти блестящие красненькие американские конфетки, которые едят главным образом зимой, в ту пору, когда зима уже отступает, когда с ветвей с треском падают сосульки и черные улицы блестят от тающих снегов.

– Господи Иисусе.

— Не следовало тебе забывать богов наших отцов, — сказала ему Кадонголими, осторожно передвигая тяжесть своего царственного тела в ненадежном алюминиевом гамаке.

– Вот видишь.

— А что они дали нашим отцам, — спросил жену Эллелу, — кроме ужаса и отупения, а это и позволило арабским и христианским работорговцам поступать с нами как с животными! У них было колесо, было ружье, а у нас джю-джю.

– Чем он это сделал?

– Откуда я знаю. Наверно, поработал ножом.

— Неужели ты так быстро все забыл? Боги дали жизнь каждой тени, каждому листу. Куда ни посмотри, всюду был дух. При каждом повороте нашей жизни нас приветствовал дух. Мы знали, как плясать, как просыпаться и как засыпать. Никакая беда не могла заглушить музыку, которая звучала в нас. Пусть другие умирают в цепях, — мы жили. Мальчиком, Бини, ты всегда был в движении, всегда чем-то занят. Птицей, змеей. Ты отправился сражаться в войнах белого человека и вернулся из-за моря холоднее белого человека, потому что тот, по крайней мере, напивается и трахается.

– Да нет, одним ножом тут не обошлось.

Эллелу кивнул, улыбнулся и стал кусать веточку, передвигая ее с зуба на зуб. Кадонголими говорила ему это и раньше и скажет еще не раз. Его ответы были так же предсказуемы, как слова песни. Он сказал:

– Я поищу вокруг.

— Я вернулся с настоящим Богом в душе, с Повелителем миров, с Хозяином Судного Дня. Я возвратил Кушу Бога, которому уже поклонялась половина его душ.

Пока первый коп отправился прочесывать аллею, второй подошел к человеку в плаще:

– Сядь прямо.

— Пустая половина, жестокая. Бог, которого зовут Мухаммед, — это не Бог, а изничтожитель богов. В него нельзя верить, так как у него нет атрибутов, он нигде. В нашей стране верят в то, что дает утешение, а это остатки старых богов, следы их, которые не были вытравлены. Они всюду вокруг нас, по частицам. Если что-то растет, оно растет потому, что они — в стебле. Если место священно, оно священно потому, что они — в камнях. Они, как мы: их не сочтешь. Бог, сотворивший всех нас, потом повернулся к нам спиной. Он вышел из игры, он не хочет, чтобы его тревожили. Связь с нами поддерживают малые боги, они дают нам любовь, и пищу, и облегчают боль. Они — в гри-гри, что прокаженный носит на шее. Они — в ленточках материи, которые вдова подвязывает к неопалимой купине. Они — в пыли, их так много. — Она опустила толстые черные руки с блестящей ямочкой на локте, бросила пригоршню пыли на сидящего мужа.

Он повиновался. Коп стоял над ним, и когда он поднял голову, то увидел в резком свете фар его белое мясистое лицо.

Возможно, в веточке, которую он жевал, содержался галлюциноген, ибо пыль как бы разрослась в воздухе, превратилась в джина, в дьявола с бескостными руками и со множеством пальцев — в призрак засухи. Кадонголими рассмеялась, обнажив беззубые десны.

– Есть какие-нибудь документы? Только без резких движений.

— Как дети? — спросил он.

Человек медленно сунул руку в плащ и достал небольшой пластиковый бумажник. Коп взял его и стал рассматривать, повернувшись к свету. В бумажнике находились карточка социальной помощи, бланк социального страхования и банкнот в один доллар.

— У нас с тобой нет детей, Бини, все они от других мужчин. Ты был совсем мальчонкой и понятия не имел, куда надо совать кики. А из страны тубабов ты вернулся другим человеком и взял себе более молодых жен. Длинноногую Ситтину, которая заставила тебя побегать за собой, и Ту, Что Всегда Укутана. Потом эту девчонку-идиотку Шебу, а теперь, я слышала, появилась еще одна — блудница из пустыни.

– Франклин Делано Грэхем, – прочитал коп. – Господи Иисусе.

— Кадонголими, не позволяй своим обидам, хоть они в известной мере и оправданны, перечеркивать реальность. Дети, рожденные до того, как французы призвали меня в армию защищать их плантации в Азии, безусловно, мои, но я не помню их имен.



— Ты не был призван, ты сам записался. Сбежал отсюда.

23.20.

— Тебя тогда так разнесло — и в теле, и в требованиях.

– Думаю, что он говорит правду, – сказал лейтенант.

— Вечно ты фантазируешь, Бини. Когда ты уехал, я была тоненькая, как бамбук.

Сержант стоял, прислонившись к низкой перегородке, отделявшей уголок лейтенанта от остальной комнаты.

— А когда вернулся, ты стала, как баобаб.

– Какого черта, он же наркоман. Он не поймет, что такое правда, даже если сунуть ее ему под нос.

— Прошло ведь семь лет — разве я могла не измениться? Ты избегал меня. Избегал, так как знал, что я обнаружу все, что было с тобой во время твоего отсутствия. И все равно я это обнаружила.

– Хорошо, и что я должен думать? Что он искромсал девушку, взял у нее сумочку, спрятал с инструментами вместе где-нибудь в укромном местечке, а потом вернулся и стал бродить поблизости, дожидаясь, пока мы его сцапаем? Звучит не слишком правдоподобно, верно?

— Избавь меня от необходимости это выслушивать. Продай свои открытия Микаэлису Эзане. Он поставил в Дурном краю говорящую голову, чтобы дискредитировать мое правление. Я еду туда, чтобы встретиться с этим чудом.

Сержант рассеянно оглядел отдел. В комнате стоял десяток столов, за некоторыми сидели люди. Франклин Делано Грэхем примостился на лавочке у дальней стены под охраной полицейского, который его сюда привез. На черном лице Грэхема было написано безнадежное уныние наркомана, который знает, что не получит вовремя свою следующую дозу.

Сержант сказал:

Жалость пробудилась в ней, как лягушка, которая, подпрыгнув, нарушает гладь пруда.

– Все правильно. Но все-таки я бы взял его на крючок.

— Бедненький мой Бини, почему тебе не сидеть в Истиклале и не править, как другие властители, почему не дать своим двоюродным братьям министерские посты и не заняться пограничными инцидентами, чтобы отвлечь народ от мыслей о бедности?

– Отправь его в наркологическую клинику.

— Этому имя не бедность. Босой человек не считает себя бедняком, пока не увидит, что другие ходят в туфлях. Тогда ему становится стыдно. Так что имя этому — стыд. И в Куше насаждают стыд. Необходимо потрясение, чтобы наша праведная скромность вновь проснулась.

– Зачем?

Кадонголими сказала:

Сержант пожал плечами, но все-таки уселся за свой стол и начал заполнять соответствующую форму. Лейтенант уже разговаривал по телефону.

— Ты убил короля.

– Так что, выяснили что-нибудь насчет убитой девушки?

— Плохо убил. Эзана использует его труп для манипуляций.



— Почему ты винишь Эзану?

23.35.

— Я все время чувствую его возле себя, он заполняет мои сны.

Элвин стоял у окна и смотрел на улицу. На подоконнике лежал толстый слой пыли, а с наружной стороны стекла был нарисован жирный белый крест. Сквозь него в окно были видны ступеньки крыльца и тротуар, где под уличным фонарем стояли Линк и Дарлин, оба разряженные в пух и прах и на вид слишком тощие и легкомысленные, чтобы походить на часовых.

— Реальность заполняет твои сны. Эзана лишь хочет управлять разумно устроенным государством.

Бомбы лежали на столе в ряд, и Стурка сосредоточенно над ними работал. Пятеро из Калифорнии сидели в дальнем конце комнаты на перевернутых ящиках, сдвинутых в кружок. Пегги и Сезар находились возле стола, наблюдая, как Стурка трудится над бомбами; Марио Мецетти сидел в углу комнаты, погрузившись в чтение дневника Че.

Элвин снова взглянул в окно. В воздухе все еще висела дымка, хотя дождь уже перестал. Ветер развеивал белые облачка газов, вырывавшиеся из выхлопных труб проезжавших мимо машин. Вдоль улицы шли несколько чернокожих парней, и Элвин разглядывал их лица. Может быть, завтрашний день никак не отразится на их жизни. Но попробовать все-таки стоит.

— Куш — государство слишком слабое, и управлять им можно только действиями. Когда мы осуществили революцию, мы обнаружили странную штуку. Национализировать было нечего. Наш министр промышленности стал искать заводы для национализации — их не оказалось. Министр сельского хозяйства искал крупные земельные угодья, чтобы отобрать их и разделить, и обнаружил, что бóльшая часть земли в юридическом смысле слова никому не принадлежит. Нищета была налицо, а угнетения не было — как такое возможно? Существовали рыболовецкие деревни, фермы по выращиванию земляных орехов, рынки кормилиц, козы, слоновья трава, верблюды, и стада животных, и колодцы. Мы вырыли самые глубокие колодцы, какие только могли, и это оказалось бедой, так как стада перестали передвигаться, животные не сходили с места, пока не съедали всю траву вокруг до самых корней. Мы стремились приобщить народ к автономии в форме советов граждан и выборов с бюллетенями, на которых были напечатаны фотографии кандидатов, а в их сознании автономия всегда существовала. Французы были у нас как видение, как яркий парад, который прошел и исчез. Французы дали образование немногим ассимилировавшимся, приняли их на работу, платили им франки и брали с них налоги. Они сами устанавливали налоги, сами управляли. Это был замкнутый круг, как их знаменитая логика, как их народные песенки. Эзана этого не видит. Он восхищается французами, восхищается развратителями-американцами и их новыми гоночными псами китайцами. Он высмеивает наших союзников русских, чей вялый монизм пульсирует в одном ритме с нашим. Он нанял русских двойных агентов, чтобы они изобразили туарегов и сбили меня с толку. Он соблазняет мою протеже из племени capa обещаниями дать ей собственный кабинет, контактные линзы и обучить машинописи! Прости меня, Кадонголими, за то, что я нарушаю твой отдых этой тирадой. Я нахожусь в постоянном напряжении, чувствую себя как в осаде, в окружении. Вот таким, полностью разоружившимся, я могу предстать только перед тобой. Только ты знаешь, каким я был, когда мотыгой обрабатывал поля земляных орехов и часами играл на обвари. Ты помнишь мою мать, ее неистовый характер. Моего отца, который вечно отсутствовал. Моих братьев с их шумными ссорами и алчностью. Моего дядю Ану с его кривой усмешкой, сластолюбием, распространявшимся даже на коз, и ногой, нервы которой перерезал нубийский штык, что принудило его заняться изготовлением масок. Я пришел спросить про наше потомство, про наших детей. Эта молчаливая девчонка с нарождающимися грудками, которая привела меня сюда, — она наша? Мы в последний раз спали вместе лет двенадцать назад, и она приблизительно такого возраста. Кадонголими, помнишь, в какие игры мы играли: я был львом, а ты газелью?

Стурка сгорбился над длинным и узким обеденным столом. В комнате никто не разговаривал: это было молчание, выработанное дисциплиной и опытом.

— С каждым годом, лежа здесь, забытая мужем, я помню все меньше. Я помню мальчика, который не знал, куда надо сунуть свой кики.

Помещение было почти голым – ничего, кроме потрескавшейся штукатурки и занозистых половых досок. Марио приколол к двери портрет Мао и прикрепил под ним один из своих безвкусных плакатов: «Да здравствует победа в Народной войне». Чемоданы калифорнийцев аккуратно стояли возле стола, и Пегги сидела на одном из них, куря «Мальборо» и глядя, как Стурка собирает бомбы. На столе стояла мощная лампа на гибкой шее и с длинным проводом, которую Стурка по мере надобности передвигал от механизма к механизму. Кроме этого, в комнате имелись кучка раздутых рюкзаков, полосы грязи вперемежку с пеплом, пустые чашки и затхлый запах запустения: дом предназначался на слом, отсюда и белые кресты на окнах.

На столе все лежало с профессиональной аккуратностью, словно на выставке: пять «дипломатов» и портфелей внутренностями наружу; пластиковое вещество, провода, батарейки, детонаторы и часовые механизмы.

Пегги было не по себе; она подошла к окну и посмотрела через плечо Элвина на Линка и Дарлин, стоявших на краю тротуара.

Ах, Эллелу! Им овладело неодолимое желание вытащить эту свою первую женщину из саркофага жира, в который она погрузилась и там замкнулась, захотелось, чтобы она вышла к нему, как в ту пору, когда они были молодыми и стройными, из зеленой завесы их деревни, где конические крыши и круглые амбары были разбросаны как капли росы среди паутины дорожек, уводивших к посадкам маниоки и к выгонам, за которыми простирались бескрайние поля земляного ореха, слегка пахнущие мускусом и крахмалом. А когда дул ветер, далекие луга покрывались белыми бегущими пятнами, словно бежал олень, белошеий и белозадый водяной самец, и сернобык с тонкими кривыми рогами. С лугов, поросших акациями, в поля земляных орехов приходили жирафы и, расставив передние ноги и нагнув шею, объедали высыхающие кучи, а деревенские мальчишки прогоняли их, грохоча мисками, ступами и трескучими бутылками из тыквы. Жирафы уносились прочь, как стая облаков, их мягкие морды были безвинны, большие глаза светились будто луны. В этой деревне, где все было на виду, заранее предопределено, взаимосвязано и благословлено, Кадонголими доверила ему в пятнистой тени пронизанных солнцем кустов свою тайну — запах полученного ею наслаждения, вкус своего пота. В пору урожая они устраивали пещеры в кучах вырытых для просушки кустов земляных орехов. И на спине Кадонголими появлялся словно выгравированный отпечаток. Она не жалела себя: отдавала свое тело всякий раз, как им восторгались, соблюдая положенный ритуал вежливости, часами плясала, молотя пятками землю, не зная покоя, как того требовал обряд. Однако, став невестой Бини, она обрила себе голову, сделала на щеках татуировку кольцами и стала держаться с достоинством уже несвободной женщины. Эллелу помнил длинный изгиб ее обнаженного бритьем черепа и серебристую ленту, которую положило на него солнце, когда она вошла, еще мокрая от ритуального окунания, чтобы предстать перед его матерью, чьей дочерью она станет. По обряду бракосочетания, которое длилось не один день, Кадонголими лежала, свернувшись, на подстилке, как новорожденная, и свекровь обмывала ей губы молоком, символизирующим материнское. Бини как зачарованный смотрел на эту церемонию продолжения женского начала — женщины властвовали над ним, окружали его всегда. И он вспомнил, как из-за бритой головы выпятилось лицо Кадонголими, ее упрямо выдвинутая челюсть, толстые губы, словно налитой опасный плод. Он помнил ее уши, которые были тогда еще изящными и проколотыми лишь для малюсеньких золотых колечек. И этот ее мягкий приглушенный соленый запах в их хижине, и губы ее влагалища как каури. Пока он спал, утро за стенами хижины гудело от того, как она растирала просо, готовя еду ему, своему мужу. Солнце подпрыгивало, пытаясь пробиться сквозь облако мякины. Эллелу ощутил бездну потерянного времени, и у него закружилась голова — он встал и выплюнул веточку. Заныла поясница — давали себя знать мышцы, растянувшиеся от непривычного сидения на корточках.

– Что-нибудь не так, Элви?

– Нет, все в порядке. Почему ты спрашиваешь?

Кадонголими тоже трудно было встать. Нагая девчонка, стоявшая незаметно в тени, шагнула к ней; Эллелу, уловив движение, повернул в ее сторону голову, и взор его застлали залитые солнцем бугенвиллеи, которые исчезнувшие колонизаторы посадили во дворе, — теперь они совсем одичали. Он вместе с девочкой поставил Кадонголими на ноги, — она с хрипом выдохнула воздух, удивляясь своей инертности, своей тяжести, повиснув на Эллелу, так что у него затрещали кости рук, а потом перевалившись на тоненькую девочку, чьи грудки напоминали только что возникшие муравейники.

– У тебя напряженный вид.

— Скажи же, — шепнул Эллелу жене, — она — наша?

– А с чего бы мне расслабляться?

— Ох, Бини! — с хрипом вырвалось у нее. Ей было так трудно стоять, что она с трудом говорила. — Ты — наш общий отец. Не все ли равно, кто зачал это милое дитя? Ты сам рожден вихрем страсти. Девочка любит тебя. Мы все любим тебя. В этом доме тебе будут рады, даже когда все остальное рухнет. Только не пропадай надолго. В твое отсутствие вырастают сорняки. Даже земля — и та забывает.

– Они ведь не пара сосунков.



– Я знаю.

Однажды ярким днем Эллелу шел в жестком синем костюме правительственного посыльного по одному из узких песчаных проулков, зигзагами спускающегося с Хуррийя, и увидел женщину-мусульманку в затейливых солнечных очках. В противоположность его строгим черным очкам стекла у этих очков были круглые, чрезмерно большие, более темные наверху, чем внизу, с дужками ниже середины виска. Все остальное на женщине было традиционным: черное буи-буи, какое носят мусульманки, плетеные сандалии и чадра. Она нырнула в какую-то дверь, прежде чем Эллелу смог остановить ее и спросить, на каком незаконном и омерзительном рынке она приобрела такие очки. Он привел бы ей священные строки: «Неверные прикрывают свои глаза: правда вечно слепит их».

Они говорили тихо, но Стурка поднял голову и бросил на Элвина сосредоточенный взгляд. Он повел плечом в сторону комнаты, и Пегги вернулась обратно к чемодану, закурив очередную сигарету. Пегги была мрачноватой девушкой с твердым характером, и Элвину она немного нравилась. Три года назад в Чикаго она участвовала в демонстрации против войны: просто стояла в толпе, ничего не делая, даже без плаката, но копы накинулись на них, и какая-то свинья проволокла Пегги за ноги по бордюру тротуара, так что голова у нее билась о бетон; потом они грубо затолкали ее в фургон и посадили в камеру, и все это называлось «сопротивлением офицеру». Теперь, в свои двадцать три, она была одинокой, ожесточенной и целеустремленной девушкой, а кроме того, хорошей медсестрой. Стурка окружал себя только профессионалами.

Элвин прибыл из Нью-Йорка в понедельник ночью вместе со Стуркой, Пегги и четырьмя другими после того, как состоялась частная встреча Стурки с Раулем Ривой. Пятеро добровольцев, вызвавшихся нести бомбы, прилетели в Вашингтон в четверг с Западного побережья. Элвин никогда не видел их раньше, они вели себя замкнуто, и он до сих пор почти ничего о них не знал, кроме имен и лиц. Это была обычная манера работы для Ривы и Стурки: чем меньше знаешь, тем меньше у тебя проблем.

Пятеро добровольцев сидели и пили кофе: двое мужчин и три женщины. Мужчины были коротко подстрижены, чисто выбриты и хорошо одеты; женщины, судя по их виду, принадлежали к среднему классу: девушка в шерстяном платье с длинными рукавами, толстая девушка в свитере и юбке и маленькая чернокожая женщина в твидовом костюме. Все они очень мало походили на террористов, что и требовалось для дела. Маленькая негритянка была средних лет; она потеряла двух сыновей в Индокитае. Раньше она преподавала в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, но потом с ней разорвали контракт из-за ее участия в организациях радикального толка. Ее третий сын жил в Канаде, а четвертый состоял в рядах «пантер» в Нью-Йорке.

Их завербовал Сезар. Он отправился на Западное побережье и какое-то время болтался в среде радикалов, пока не нашел людей, подходивших для задания Ривы. В роли вербовщика Сезар был очень убедителен – это он привел в группу Элвина. «Революция делается профессионалами, а не школьниками, – говорил он. – Протесты и демонстрации никогда ни к чему не приведут. Не больше проку и в разрозненных вспышках насилия, к которым склонны многие горячие головы. У вас есть боевой опыт, Корби, вы знаете тактику и вооружение, вы профессионал – вам нужно вступить в организацию, которая знает, как вас использовать».

В пустоте, образовавшейся с исчезновением женщины, возникло воспоминание о стойке с солнечными очками, которую он видел, когда в 1954 году только что приехал в страну дьяволов молодым дезертиром и записался студентом в колледж гуманитарных наук в жизнерадостном городе Фрэнчайзе, что в штате Висконсин. В тот сентябрьский день, когда косые лучи солнца перчили красными пятнами роскошную зелень североамериканских деревьев, он прошел вместе с тысячью белых студентов собеседования, выстоял в очереди, чтобы записаться в колледж, и затем направился по широкой главной улице, кипевшей от транспорта, как танец с ножами, в книжный магазин с большим навесом, где в соответствии с требованиями своего курса нагрузился Томом Пейном, газетами федералистов, работами Артура Шлезингера, сборником замечательной американской прозы, напечатанным дурацким способом в виде альбома для вырезок, смертельно тяжелым трудом по экономике в фальшиво веселой восково-голубой обложке и тетрадями, которые ему предстояло заполнить мудростью лекторов, в обертках, пятнистых, как долго гнившее дерево, со страницами, напоминающими поля с бесконечными тонкими ирригационными канавками. Сделав покупки, Эллелу почувствовал жажду. Под навесом рядом с книжным магазином он разглядел над выцветшими картонными тотемами сквозь широкое, с меняющимися отражениями стекло, стойку с какими-то напитками, возможно, подумал он, там есть серебристый арак или — в соответствии с рекламой лосьона для загара — пальмовое вино. В ту пору Эллелу еще не был истовым и воздержанным мусульманином, каким стал позже. Он вошел. Опасности и непредсказуемости военной службы и достопримечательное бегство из Дакара, — где его собирались перебросить на войну в Алжир, — в Марсель, затем в Лондон и Торонто, где его прятали во франкоговорящем гетто за Куин-стрит, не подготовили Эллелу к восприятию американского магазина мелочей, к этим стенам и штабелям чрезвычайно привлекательных напитков с яркими, кричащими наклейками, взывающими купить их и высвободить из этого безумного плена систематически пополняемого промышленного изобилия. В коробках стояли маленькие пузырьки, в пузырьках лежали капсулы, в капсулах были порошки и жидкости, приносившие облегчение, катарсис, производившие столь действенное чудо, что юный Хаким испугался, как бы они не взорвались ему в лицо. В другой части магазина были замысловатые инструменты в прозрачной оболочке, прикрепленные к картону, служившие для приглаживания, завивки и всяческих мучений женских волос, а рядом с ними — тупоносые ножницы, детские цветные карандаши, дыроколы и йо-йо, а дальше — ряды коробок с шоколадными батончиками «Марс», «Гуд энд пленти» и «Милки уэй» по соседству со стойками, увешанными зубными щетками, полосканиями для рта и отбеливающими пастами, похожими в своей упаковке на фаллосы и имеющими такой химический состав, чтобы противостоять распаду, который созданы вызывать эти божественные сладости, неумолимо наступающие на потребителей, как солдаты на плацу. Хакиму инстинктивно захотелось расколошматить, разбросать эту махину, этот магазин мелочей, так непохожий на скромную загадочную pharmacie[20] в Кайльевиле, где тощий француз в лаймово-зеленом халате охранял свой товар, стоя за высоким, по грудь, прилавком, — за его спиной виднелось лишь несколько сосудов с подсвеченной водой. А этот магазин больше напоминал хижину колдуньи с непонятными предметами, размноженными до бесконечности вездесущими зеркалами, которые висели даже над головой, — эти круглые выпуклые зеркала, превращавшие в карликов сыновей и дочерей тубабов с нахальными лицами, которые бродят по искусственно охлажденным проходам, точно накачавшиеся наркотиками идолопоклонники, пришедшие выбрать какое-нибудь украшение или снадобье из пестрого многообразия средств для самопоклонения. Из невидимых отверстий в стенах неслась тошнотворная музыка. Хаким в свободно висевшем на нем коричневом костюме, принадлежавшем разжиревшему сепаратисту, который держал бистро в колонизированном Онтарио, остановился перед стойкой с большими открытками, вульгарными и смешными, которые эти американские туземцы со своей древней свободой вроде бы посылают друг другу в качестве положенного оскорбления; многие открытки содержат тактильный элемент — прилепленный к картону пушок, выпуклые края, как у багдадских кованых подносов, а в некоторых открытках проделаны даже отверстия, в которых, думаешь, сокрыто что-то непристойное, а откроешь, — там нечто совсем безобидное (тарелочка с розовым мороженым).

— Не трогай.

У участников группы не было ни имен, ни инициалов; даже Стурка скрывался под вымышленным именем – он был Страттеном для всех, кому не очень доверял, а таких было большинство.

— Pardon[21].

Голос исходил из дряблого горла тощего старца в пиджаке, он был невероятно бледен, лоб — в пятнах явно нетропической кожной болезни.

С Раулем Ривой никто из них на деле не сотрудничал, но он всегда оставался где-то на периферии как один из контактов Стурки, хотя и не был членом ячейки. Возможно, Рива возглавлял собственную ячейку; Элвин ничего об этом не знал – он видел кубинца только один раз, и то издалека. У них была своя спаянная группа, и вопрос о союзниках в ней не обсуждался. Рива существовал где-то в отдалении, как старый боевой товарищ Стурки, загадочная фигура, смутная тень, лишенная плоти и крови.

— Руки прочь, молодой человек. А то открытки станут грязными, — кому они нужны тогда.

Стурка редко разговаривал с ними на эту и другие темы, он вообще не был выдающимся оратором. Идеологией занимался Сезар. Стурка держался в стороне от учебной группы; он часто отсутствовал, когда Сезар растолковывал им учение Маригелы, Мао или Че. Поначалу безразличие Стурки раздражало Элвина: каждый революционер должен помнить, за что сражается. Но вскоре он понял, что Стурка никогда ничего не забывал, – у него была абсолютная память, и он не нуждался в учебных курсах, чтобы помнить основные постулаты философии свободы.

— Je vois[22].

Стурка не обладал личным обаянием, с ним было легко повздорить. У него не было ни внушительной внешности, ни умения ладить с людьми, и он не заботился о том, какое впечатление производит на товарищей. Элвин не помнил, чтобы он когда-нибудь жаловался на социальную несправедливость или неприязненно высказывался о властях. Его лидерство в группе основывалось исключительно на его компетентности: он всегда понимал, что нужно делать, и хорошо знал как.

Грязными? Отойдя от открыток, Хаким чуть не налетел на стойку с солнечными очками — настоящее дерево. По правде, не дерево, а куст в рост человеческий, этакий человек со множеством черных глаз. И вся эта штука, покачиваясь, крутилась. Бини, будущий Эллелу, быстро заложил грязные руки за спину, чтобы показать ворчуну-служителю, что он не трогал этого хрупкого сооружения, — оно само по себе дрожит. По другую сторону стойки он увидел молодую белую женщину. Нетерпеливыми властными толчками тонких рук она вращала вертушку, чтобы та выдала ей идеальные очки. Она выбрала одну пару с разухабистой серебристой оправой, ловко, но довольно небрежно посадила очки на свое тонкогубое решительное лицо и резко спросила Хакима:

Ему было где-то между сорока и пятьюдесятью, хотя на вид он выглядел моложе; грудь его казалась впалой, потому что он привык сутулить плечи. У него было костлявое лицо с длинной челюстью и следами какой-то старой кожной болезни на щеках. Для европейца он выглядел, пожалуй, слишком смуглым; волосы у него были черные и прямые, а в речи слышался слабый акцент, который Элвину так и не удалось определить. По сведениям Сезара, который знал его дольше других, Стурка сражался вместе с Че и палестинскими повстанцами, был в Бьяфре и Гвиане и несколько лет назад участвовал в боях в рядах Освободительной армии в Алжире. Кое-какие мелкие факты и обмолвки наводили Элвина на мысль, что Стурка заработал свой профессионализм, когда служил наемником в Конго и Индокитае.

— Как считаете?

— Charmant[23], — выдавил он из себя, поняв, что она обращается к нему.

К взрывчатым веществам Стурка относился с той презрительной небрежностью, которую может позволит себе только эксперт. Он досконально знал науку разрушения и в работе был сосредоточен, как монах. Сейчас он сутулился над столом, придавая бомбам правильную форму. Пластиковую взрывчатку произвели в Соединенных Штатах, но Марио слетал за ней в Сингапур и купил на черном рынке; ему сказали, что ее украли с армейского склада вблизи Дананга. Вещество было пластичным, как глина для лепки, и Стурка распределял его по листам свинцовой фольги внутри потайных полостей в трех «дипломатах» и двух портфелях. Детонаторы и батарейки он вминал прямо в пластик напротив секундомеров, которые приводили в действие взрыватели. Стурка сконструировал небольшую систему рычагов, соединявшую внешние замки портфелей со стартовыми кнопками секундомеров. Свинцовая фольга должна была скрыть детали бомбы от детекторов металла, а секундомеры использовались для того, чтобы обмануть прослушивающие аппараты, которые засекли бы тиканье обычного часового механизма.

Она вернула очки на вертушку, но не на то место, откуда их взяла, и схватила другие, с оправой из голубого пластика с голубыми стеклами. Эти очки, закрывая верхнюю часть лица, подчеркивали ее красиво очерченный рот и усыпанный, словно от злости, веснушками нос.

Подготовка часов была деликатной процедурой, и Элвин следил за ней с интересом. Каждый механизм сначала нужно было развинтить; кончики стрелок загибались вверх, а к корпусу прикреплялся металлический штырек, так что стрелка, совершая полный оборот, задевала за штырек, и тот замыкал электрическую цепь, активизировавшую взрыватель. Секундомеры были привинчены к стенкам, но все остальное погружалось в мягкую глинистую массу, так что весь механизм выглядел плоским и напоминал электронную плату. Аккуратно распластанная по свинцовому дну «дипломата», бомба имела не больше полдюйма в толщину, но в каждом кейсе помещалось восемнадцать унций пластиковой взрывчатки, и этого должно было хватить.

— Эти хуже, — сказал он, на этот раз вспомнив, что надо говорить по-английски. — Слишком много голубого.

Поверх двойного дна портфели и «дипломаты» были набиты всякой всячиной, какую обычно носят журналисты: карандашами, ручками, блокнотами на пружинках, бумагой на железных скрепках, точилками для карандашей, чернильницами, карманными расческами, косметикой, ключами, сигаретами, зажигалками и пачками визитных карточек. Стурка выбрал эти предметы, чтобы создать при взрыве эффект шрапнели. Острая скрепка может выколоть глаз; тяжелая зажигалка способна убить насмерть.

Девушка примерила третью пару и теперь улыбнулась — улыбка быстро мелькнула между ее острым подбородком и костистым прямым носом, — а я, взглянув на нее, чтобы вынести в третий раз приговор, увидел зеркальные черные стекла, в которых отражался я сам в коричневом костюме меж двух убегающих вдаль стен с товарами, запечатленными в насмешливых глазах девушки, — я был плохо выбрит, плохо одет, с глазами, выпученными от молодости и страха. Девушку звали Кэндейс. Будучи оба первокурсниками, мы часто встречались и со временем стали любовниками. Она была светленькая. С окончанием лета веснушки ее выцвели, кожа стала пушисто-белой, так что мне казалось: я могу слизать этот пушок.



Стурка уже обкладывал свинцовой фольгой верхние части вылепленных бомб – он почти закончил. Оставалось только спрятать двойное дно.

Сезар встал, уперся кулаками в поясницу и потянулся, с хрустом выгибая спину. Разминая затекшие руки, он подошел к окну, постоял, посмотрел на Элвина, перевел взгляд на стоявших снаружи Дарлин и Линка и задрал рукав, чтобы взглянуть на часы. Элвин проследил за его взглядом – почти полночь. День операции настал. Элвин оглядел комнату и после паузы спросил:

«Пересохшие губы болят, и реки сердца устремляются вверх, приветствуя живительный сок симметрии», — распевал Эллелу, взбираясь по узкой кирпичной лестнице, которая вела на второй этаж от старинной резной двери, такой низкой, что даже ему приходилось нагибаться, а дверь эта была рядом с дверью в мастерскую, где плели корзины и торговали гашишем, и походила на разодетого малыша рядом с озабоченной матерью; дверь в мастерскую была открыта, позволяя безымянному торговцу воображаемыми апельсинами увидеть в полутьме, как ее владелец, нагнувшись под свисающими с потолка джунглями сохнущей рафии и уже готового, но еще не оформленного плетения, вручил покупателю завернутый в тряпку длинный пакет в обмен на пачку шуршащих, покрытых пылью лю. Под обтрепанным подолом покупателя Эллелу заметил — или ему показалось, что заметил, — бумажные брюки и неэлегантный изгиб туфель на платформе. Возможно, турист. Цифры, представленные Эзаной (а министерству внутренних дел подчинялось Бюро по туризму), показывали, что, несмотря на все предупреждения, туристов стало еще больше, — они приезжали насмотреться на бедствия, причиненные голодом, и побыть в покое в этом месте, находящемся на хрупком краю, за которым ничего нет. «Покончить с туризмом», — мысленно сделал себе пометку Эллелу и отстучал на двери Кутунды под медным замком от воров, который она недавно поставила, три слога своего имени: Эл-ле-лу. «Покончить с собственностью, — подумал он, — покончить с воровством».

– А где Барбара?

– Я дал ей одно задание, – небрежно ответил Сезар.

Поскольку утро было уже не раннее, Кутунда появилась в элегантной дакроновой юбке и жакете, с зачесанными вверх, как положено секретарше, волосами и с не слишком большим количеством браслетов, — в таком виде она отправлялась на работу во Дворец управления нуарами. И Эллелу видел, как она вбегала и выбегала из кабинета Эзаны в очках для чтения в виде двух положенных на спину полумесяцев. А когда она смотрела поверх очков, ее карие, почти черные, глаза выглядели испуганными — чувствовалось, как скрытый за ними мозг меряет время. Оскорбляла Эллелу и прерванная дуга ее вопросительно поднятых бровей, так как она выщипывала лишь волосы между бровями, а в пустыне сдирала их кремнем вместо бритвы, оставляя тоненькую полоску. Когда женщины перестают следить за своей красотой, предупреждает Маркс, мужчинам грозит экономическая беда.

Его слова встревожили Элвина. Стурка и Сезар ушли вместе с Барбарой три часа назад и через двадцать минут вернулись без нее. Элвин понизил голос, чтобы не беспокоить Стурку:

— У меня назначена встреча, — сказала она Эллелу, словно он на самом деле, а не только по костюму, был торговцем несуществующими апельсинами.

– Разве она не должна уже прийти?

— С твоим президентом. И сейчас, — сказал Эллелу. — Снимай этот нелепый капиталистический костюм.

– Нет. А что?

— Я могу быть к твоим услугам в любое время после обеда, мой господин. — В тоне ее появилось больше почтительности.

– Время близко. Плохо, если наши люди будут слоняться в эти часы по улицам, где они могут проболтаться или попасть в руки полиции.

— «Аллах не дает отсрочки ни одной душе, чей срок истек», — процитировал он, сбрасывая с себя одеяние.

– Она не скажет никому ни слова, – ответил Сезар и вернулся к столу.

Элвин посмотрел на свои руки и повертел их перед собой, как будто видел в первый раз. Он был обеспокоен, что они все еще недостаточно ему доверяют и считают нужным от него что-то скрывать.

Страх и нежелание нарушать некушитские законы пунктуальности передались ее руке, когда они вместе стали расстегивать пуговицы и молнию ее костюма. Эллелу с возрастающим возбуждением оглядел лифчик и аккуратные чистые трусики, — в той Америке, к которой он приобщился, наглаженное до блеска нижнее белье вызывало большую похоть, чем обнаженное тело, которое почему-то ассоциировалось с представлениями об эстетической красоте и святости мрамора. Ее глаза и без помощи очков обнаружили признак его возбуждения, — диктатор велел ей опуститься в своем эластичном белье перед ним на колени. Кутунда, возмущаясь и одновременно забавляясь, принялась своим щедрым ртом с широкими, но не столь пухлыми, как у более черных молодых женщин близ Грионде, губами и с зубками, сверкавшими как звезды в устроенной его нервами ночи, ритмически заглатывать его член, — их силуэты, плоские, как фигуры на рельефах Стены фараона, были почти неподвижны в зеркале до пола, которое Кутунда установила между двумя большими шкафами, купленными, чтобы хранить разрастающееся обилие нарядов. Помимо этих шкафов, обитых шелком и украшенных снаружи репродукциями «La chasse à la licorne»[24] и других менее значительных произведений фламандских художников, швейцарскими репродукциями, столь совершенными, что видна каждая ниточка гобелена, Кутунда приобрела стальной письменный стол, на котором стояло нечто вроде диктофона плюс стопка пластмассовых подносов, а по обе стороны стола — две новые серые картотеки, по четыре ящика в каждой. Поэтому, когда Эллелу уже готов был извергнуть из себя то, что его умелая и теперь уже вдохновленная любовница довела до появления на свет, ему нелегко было найти на полу место, чтобы осуществить свое решение, а сдергивая с нее трусы, он с такой силой ударился локтем о металлический край чего-то, что слезы выступили на глазах. В мозгу вспыхнуло изречение красных: «Секс — это отвратительно» — и одновременно священный текст: «Из нетерпения сотворен человек». Он поднажал и, очутившись внизу, среди стальных ручек и торчащих ящиков, обрел чувство близости к земле, недоставало лишь привычного зловония, сопровождавшего их первые любовные схватки в песчаных выемках несостоявшихся колодцев. Ее гортанные вскрики были точно такие, как раньше, и он рассмеялся.

Понедельник, 3 января

02.10, восточное стандартное время.

— Мой президент, — сказала Кутунда, обретя дыхание, — снова стал прежним.

Помощник судебно-медицинского эксперта только успел удобно устроиться в кресле, как зазвонил телефон.

— Случается, готовясь в путь, снова находишь то, что считал утерянным.

– Судебная медэкспертиза, Чарлтон слушает.

— Опять в путь? Прошло всего два-три месяца с тех пор, как ты ездил к северной границе и дал отпор американскому вторжению.

– Это Эд Эйнсворт, док.

— И вызволил прелестную Кутунду.

– Здравствуйте, лейтенант.

— И вызволил прелестную Кутунду, — машинально повторила за ним Кутунда. Она быстро одевалась и, нажав на кнопку часов, посмотрела на выскочившие красные цифры.

Помощник судебно-медицинского эксперта положил ноги на стол.

— Какая встреча с Эзаной и его приспешниками, — заметил Эллелу, — может быть важнее встречи с тем, кого ты обожаешь?

– Док, я насчет той девушки, которую убили в Северо-Западном районе. Сержант привез мне из вашего офиса не совсем понятный отчет. Мне бы хотелось его с вами обсудить.

– Не совсем понятный?

— Ты на все смотришь со своей колокольни, — осуждающе произнесла Кутунда, поправляя прическу и уже берясь за портфель. — Я обожаю тебя, но карьеры на этом не сделаешь, сидя тут, над мастерской, где торгуют гашишем, и дожидаясь, когда надо включать обожание, верно? А Микаэлис занимает меня делом — читать я еще по-настоящему не научилась, но уже умею разговаривать по телефону, и теперь почти каждый день с удовольствием беседую с женщиной, которая вполне свободно говорит на языке capa, правда, с таким забавным акцентом, что мне иногда приходится сдерживаться, чтоб не рассмеяться. Она чуть ли не каждое утро звонит из Вашингтона — не помню, который у них там час, просто не понимаю, почему у империалистов другое, чем у нас, время: они, наверно, ложатся спать на заре, а обедают при звездах. Микаэлис тысячу раз пытался мне это объяснить, он говорит: мир круглый, как апельсин, и все время крутится, а солнце — другой апельсин...

– Да. По его словам, вы сказали ему, что девушке вырезали язык с помощью плоскогубцев.

— О чем же ты разговариваешь с этой женщиной из Вашингтона?

– Совершенно верно. Так я и сказал.

— Да о чем угодно — мы просто разогреваем линию. Она рассказывает мне про погоду, и про то, какие длинные очереди у бензоколонок, и какой милый человек мистер Агню, всегда так хорошо говорит и хорошо одет... — Она вдруг дико заозиралась в поисках чего-то и тут же нашла. Это оказался футляр из крокодиловой кожи с ее очками для чтения. — А потом мистер Клипспрингер подходит и разговаривает с Микаэлисом.

– С помощью плоскогубцев?

— И что же этот лакей угнетателей говорит полковнику Эзане? — осведомился я, чувствуя, как ярость, скопившаяся в моей голове, словно закупоренное шампанское, дегазируется под воздействием печального наблюдения: в движениях Кутунды больше не чувствовалось правнучки леопарда, — в ней появилось что-то наэлектризованное, дерганое, она держалась как современная женщина, подключенная к различным источникам энергии. Ее прекрасные крепкие ноги с мозолистыми широкими пятками и бедрами пантеры похудели вследствие (я полагаю) градуированной диеты, псевдомедицинские добавки для которой поступают к нам даже в разгар голода.

– На челюсти и остатке языка видны отчетливые следы, лейтенант. Может быть, я выразился не совсем точно. Правильней было бы сказать не «вырезали», а «вырвали».

— Ох, не знаю: они же говорят по-английски. Наверно, насчет репараций...

– Господи помилуй.

— Репараций?

После паузы лейтенант продолжил:

– Вы сами делали вскрытие?

Моя подстилка испугалась, поняв, что все эти дела, с которыми она сталкивалась в своей чиновничьей жизни, скандализировали меня; сделав вид, будто что-то ищет, глядя куда угодно, только не мне в лицо, она пятилась и сновала со своим портфеликом — дакроновый костюм, ноги стройные, гладко зачесанные волосы, из которых вымыт весь песок и бараний жир, блестят — по заставленной мебелью, тесной комнате, а я стоял на страже у двери, хоть и голый, но как солдат, маленький коричневый человечек, в общем-то не так уж и раздраженный подобным обманом. Засевшему в желудке кому вины требовалось больше сока, чтобы перевариться.

– К несчастью, да.

— Мой президент, конечно же, знает, — забеспокоилась Кутунда, — о переговорах по поводу этого американца, Гиббса, который сжег себя на куче контрабанды то ли в припадке сумасшествия, то ли в знак протеста против продолжающихся усилий его страны развратить Юго-Восточную Азию, или по поводу участия американцев в недавно возобновившихся нападениях Израиля, угрожающих целостности арабского мира. Вдова Гиббса хочет получить его прах. Если я правильно понимаю, — а может, все и не так, — в обмен на прах и извинение президенту Шрелю, чья территория была нарушена...

– Есть ли какие-нибудь признаки, что она была подвергнута сексуальному насилию?

– Никаких. Конечно, я не могу говорить на все сто, но я не нашел ни раздражения вагины, ни следов спермы, ни других обычных признаков…

— Да ничего подобного! Он нарушил нашу территорию, дав белым дьяволам свободно пройти.

– Понятно. Теперь о причине смерти. Вы написали – «удаление сердца». Объясните, ради Бога, что значит…

— И ты, конечно, знаешь про Коран, изданный по системе Брайля.

– Прочтите весь документ целиком, лейтенант.

— Брайля?

– Я уже это сделал. Да поможет мне Бог.

– Удаление сердца произведено, вероятно, с помощью обычных домашних инструментов.

— Это замечательное изобретение, — с восторгом невинности стала объяснять Кутунда, — оно позволяет слепым читать на ощупь. Клипспрингер, со своей стороны, пришлет морем тысячи книг — десять тысяч, двадцать тысяч, в зависимости от цифр переписи семидесятого года, какие даст ему Микаэлис, и вместе с ними двадцать — тридцать абсолютно аполитичных инструкторов по чтению этого алфавита (буквы татуировкой наносят на бумагу, я щупала — пальцы щекочет, ты не видишь букв, ты их чувствуешь) для центра по изучению Брайля, который американцы готовы построить в Истиклале на месте библиотеки Информационной службы США, сожженной во время переворота пять лет назад. Выглядит это потрясающе — я видела чертежи: бетонные крылья, которые держатся на полиуретановых нейлоновых тросах, и над всем фронтоном стальные буквы с названием — они не знали, станешь ли ты возражать, если центр будет носить имя короля Эдуму, потому что он слепой. Тебе, конечно, все это известно. Разве Клипспрингер не говорил с тобой по телефону? Он разговаривает иногда и со мной, до того как к аппарату подойдет Микаэлис, но его арабский не лучше моего, так что я принимаюсь хихикать. Только, пожалуйста, не хмурься. Клипспрингер твердо обещает, что никаких цээрушников среди инструкторов не будет, он ненавидит ЦРУ еще больше, чем мы: говорит, они присвоили себе права конгресса делать политику, что бы это ни значило, и никто в Вашингтоне не приглашает их на приемы. Ты ведь все это знал, верно? Ну, скажи, что ты меня просто разыгрываешь.

– Вот-вот. Вы имеете в виду что-то вроде кухонного ножа?

– Я не говорил «посуда». Я сказал «инструменты». Скорей всего, они использовали молоток и долото, хотя я и не могу это доказать.

— Я никогда не разыгрываю мою Кутунду из-за того, что она рассказывает мне такие занятные истории. Вот что передай, пожалуйста, моему старому товарищу подполковнику, а некогда капралу, Эзане. Скажи ему, что до меня дошло: оказывается, он настоящий Руль, дьявол пустыни.

Некоторое время лейтенант молчал. Когда он снова заговорил, его голос звучал немного хрипло.

— И я могу идти? Супер. Я не так уж много пропущу: сегодня должны показывать слайды, а на то, чтобы их установить, всегда уходит время. Клипспрингер прислал нам целый ящик с каруселями слайдов, на которых показаны сельское хозяйство и оросительная система в Нежеве. Ты тоже можешь пойти. Кстати, мог бы подвезти и меня. Неужели у тебя нет никаких дел во дворце? А после обеда мы занялись бы любовью, если захочешь. Извини, что утром я была не в себе — ты застал меня в плохое время, но я, клянусь, не изображала оргазма. Это правда было чудесно. Только мой президент может довести меня до того, что я себя не помню, подхожу к самому краю перехода в другой мир, и на меня находит ужас от того, что я могу туда рухнуть и перестать существовать. Это лихо.

– Ладно, док, тогда объясните мне вот что. Если причиной смерти послужило вскрытие грудной клетки с помощью молотка и долота, то как им удалось удерживать ее на месте?

– Меня там не было, лейтенант. Откуда мне знать? Возможно, кто-нибудь из них ее держал, пока другие занимались делом.

Мне приятно было, что дитя пустыни оживилось, льстит мне и старается обворожить — так ей хочется прокатиться в моем «мерседесе».

– И она не кричала?

— Я завезу тебя по дороге, — сказал я. — Мне еще надо совершить утренние молитвы.

– Да может, она горло себе сорвала от крика. Вы же знаете этот район – там вас могут раздеть средь бела дня, никто и пальцем не пошевелит.



Еще одна пауза.

Маленькая мечеть Капель Крови была построена в неприметном месте к востоку от Аль-Абида, откуда видна недостроенная часть дворца — стена из неоштукатуренных, осыпающихся глиняных кирпичей. Местность здесь плоская, квадратные земляные дома-тембы отделены друг от друга широкими участками земли; пучки сухой травы, по которой не ходят люди, вызывают в памяти саванну, которая простиралась здесь когда-то, до того как Бог и козы уничтожили ее. Мечеть была без минарета, и из ее основания со всех боков торчат бревна, как зубочистки из оливок. Век тому назад весь престиж перешел к мечети Судного Дня Беды, но на опустевшем дворе остался каменный фонтан, по обитому краю которого шла едва различимая надпись, представлявшая собой первую строку девяносто шестой суры: «Говори от имени твоего Повелителя, Создателя, который создал человека из сгустков крови»; во все часы дня и ночи нашей засухи этот фонтан предлагал свежую воду для омовения правоверных. Из какого источника? Прикасаясь руками к благоговейно вырезанному на камне тексту, потом подставляя их под на удивление не прекращающуюся струю холодной кристально чистой воды, потом положенным образом поднося ее к губам и векам, я думал о жажде — страстном желании, более сильном, чем все остальные, кроме желания остановить боль, и о безвестных людях, чьи имена и кости погребены так же глубоко, как песчинки, затоптанные в Истиклале, — о людях, прорывших этот неумирающий родник, к которому приходят лишь немногие.

– Док, по-моему, это здорово смахивает на ритуальное убийство. Всякое там вуду-муду и тому подобное.

– Она что, родом с Гаити?

Внутри мечети Капель Крови было пусто, там всегда пусто, если не считать выжившего из ума имама, который совершает положенные молитвы пять раз в день, а между этими молитвами там царит никем не нарушаемый покой Аллаха. «Обрати взор свой вверх — можешь ли заметить хоть единый изъян?» Стена, на которой начертан этот михраб, выложена бледно-голубой плиткой, без рисунка. Я опустился на колени, распростерся ниц, трижды повторил раку, затем сел на пятки, положил руки на бедра и дал медитации после молитвы омыть меня, очистить.

– Не знаю. Пока у нас нет на нее никакой информации.

В Америке мои друзья, разоткровенничавшись поздно вечером под действием вина и пива, так как гашиш был известен только музыкантам, и интересуясь всем и вся, расспрашивали меня о моей религии, высказывали предположение — на их взгляд, эмпирическую уверенность, — что Бога нет, словно такая возможность делала бесцельными мои религиозные обряды, казавшиеся им напрасной тратой времени, плохим капиталовложением. А моя вера в ту пору не была незыблемой, и если в те ранние пьяные часы я заглядывал себе в душу, то видел много перемещающихся прозрачных покровов, под которыми не мог отчетливо и с уверенностью различить Бога. Собственно, на рациональном уровне можно было выявить много черт, указывавших на обратное. Но ведь Бог нашего Корана — последний родившийся Бог, последний яростный выдох, от которого в ужасе завертелся язык Пророка, чьи ученики с тех пор так и вертятся, — Бог, который подобно острому ножу прорубает себе путь сквозь многоголовые раскрашенные абсурдности индуизма и католицизма, методистов и фетишистов, Бог, лишенный особых черт, так что, возможно, и вера в него лишена таких черт. Некоторые наши суфии утверждают, что в атмосфере той высокой степени чистоты, в которой находится Бог, различие между существованием и отсутствием его — тривиальный пустяк, это различие при таком сиянии незаметно. Что может быть чище несуществования? Что может быть большим утешением и большей карой? Перед Аллахом стоит выбор: существовать или не существовать; передо мной — молиться или нет. Ничто не вызывает такого энтузиазма, как контакт с Абсолютом, хотя этот контакт и развивается в одном направлении. Стена из бледно-голубых плиток рождала во мне чувство покоя и равновесия, тишину, не существующую в местах сомнений и издевок.

Помощник судебно-медицинского эксперта вспомнил ее лицо. При жизни оно было, наверно, довольно привлекательным. Молодая – он дал бы ей не больше двадцати одного или двадцати двух. Красивые африканские волосы, отличные длинные ноги. Он поудобнее приладил к уху телефон.

Голубые плитки. Одна-единственная муха летала со сверхъестественной рассудительностью, избегая повторять движения и делать круги, которые могли быть приняты за геометрические. Моя мысль улетела с этой мухой в пустоту. И я понял, что должен сделать. Мне предстояло сделать шаг по прозрачным ступеням. И все во славу Аллаха, великого, милостивого. Сквозь единственное окошечко с рамой, полурассыпавшейся в прах, видна была беспредельная, интенсивная голубизна этого дня, тщетно осаждавшего толстые стены маленькой мечети. Мой взгляд впивал в себя эти плитки.

– Честно говоря, раньше я никогда с таким не сталкивался, – признался он.

– Надеюсь, больше не столкнетесь. И вот еще что. Если нам удастся найти плоскогубцы, вы сможете определить, что именно они использовались преступниками?



– Вряд ли. Если только на них остались частички ткани. Тогда мы сможем провести сравнительный анализ, например, по группе крови.

Эзана поднял глаза и удивился, увидев меня, а еще больше удивился, увидев позади меня Опуку и Мтесу. В этот час мы обычно не проводили совещаний. Спускались сумерки, и Эзана, сидя в халате из узорчатого шелка, потягивал напиток из высокого стакана, в котором плавал кусочек лайма, а у его уха жужжал кондиционер. Он читал книгу — наверняка американский роман о карикатурных сексуальных приключениях еврея-интеллектуала или освобожденной женщины. Развитие сюжета вызывало у него улыбку, которая не сразу покинула его лицо. Довольно долго на протяжении нашего разговора он держался мягко. Он спустил ноги в итальянской коже с марокканской скамеечки и собирался встать, чтобы поздороваться, но я жестом велел ему не утруждать себя.

– Понятно. Нет ли еще чего-нибудь, что вы не включили в отчет? Каких-нибудь деталей, которые могут навести на след?

— Я пришел узнать, — сказал я, — о переговорах с американцами, которые, насколько я понимаю, идут.

– В Нью-Йорке и Чикаго было несколько банд, которые особенно зверским образом убивали тех, кто жаловался на них в полицию. Они заклеивали им рты клейкой лентой, выплескивали в лицо серную кислоту и все в таком роде. Это было предупреждением другим: вот, мол, что вас ждет, если вздумаете на нас донести…

— Не переговоры, а беседы, — возразил он. — Этого малого, Клипспрингера, довольно трудно остановить, он такой... как это вы, американцы, говорите... даритель.

– Сицилийское правосудие.

— Вы — американцы?

– Да. Но девушка точно была не сицилийкой.

— Извините, мой президент, просто американцы. Вы вошли, когда я как раз читал эту книгу, где только и речи что о бедных, живущих во мраке невежества буржуа, которые пытаются подвергнуть психоанализу Вселенную. Я пробую читать эту ерунду, чтобы лучше понимать нашего противника. Они странная, потерянная раса, еще более бедная, чем они себе это представляют. Вот я и подумал, не придется ли нам со временем принять их у себя — у них тоже дефицит в торговле, высокий показатель безработицы, а также проявляется склонность к сельскому хозяйству как национальная черта характера и возникает необходимость ввести протекционистские тарифы, чтобы сверхэффективные и высокоразвитые предприятия бывших держав Оси не переплюнули их еле дышащие национальные отрасли промышленности. В самом деле, товарищ президент, в такое время, когда у арабов сконцентрирован весь капитал, в Сибири и в Бразилии — все сырьевые ресурсы, а у китайцев — идеологический запал, не будет ли в интересах глобальной стабильности оказать Соединенным Штатам помощь, заложив это в наш национальный бюджет на будущий год. Я, конечно, шучу.

– Может быть, сицилийцем был убийца.

— Конечно. Однако звучит это так, будто помянутый Клипспрингер запудрил мозги моему шеф-министру. Этот народ — настоящие пираты. Не пуская в ход ни одного солдата, их экономика выкачивает богатства со всего мира, служа алчному, тривиальному и расточительному потребительству. Я приказываю в ответ на их авансы не давать никакого ответа.

– Возможно.

— Но отсутствие ответа — это уже ответ, который побуждает спрашивающего действовать. А ведя дискуссию, мы оттягиваем действие, и проблема растворяется. Об этом злополучном Гиббсе не упоминают уже несколько дней. Мы не можем делать вид, будто американцы не существуют: они крутят французами, а если французы перестанут давать деньги на наши земляные орехи, перестанем существовать в мире мы.

Лейтенант глубоко вздохнул:

— Или начнем существовать в мире лучшем.

– С плоскогубцами, молотком и долотом? Не очень похоже.

— Кроме того, как известно полковнику, некоторые реакционные элементы бежали от нашей революции и нашли пристанище в Сахеле. Поставка американского оружия может превратить этих смехотворных диссидентов в силу вторжения, которая обнаружит, что наши границы легко пересечь, а наше население, сколь бы оно ни было предано Эллелу, отчаянно ослаблено засухой.

– Я бы рад помочь, лейтенант. Я бы с удовольствием разложил вам все по полочкам. Но мне не за что зацепиться.

– Все в порядке. Простите, что побеспокоил вас, док. Доброй ночи.

— Из голодных получаются хорошие солдаты, — заметил я. — Когда дело доходит до боя, бедняки берутся за свое золотое оружие — это то, что им почти нечего терять. Их жизнь проходит в жалкой приемной дворца загробной жизни. Живописный рай, обещанный Пророком, — наша атомная бомба: от ее взрыва бедные тубабы, держащиеся за бездуховное существование, засохнут как насекомые. Они не имеют представления о той жизни, что их ждет. Что же до французов, то они слишком заняты тем, чтобы набить деньгами горло самолета «конкорд», и не сводят с него глаз — все достояние целого народа скупердяев заглатывает этот гусь аэронавтики. Забудь про неверных: они погрязли в материализме и его свинском удушении духа. Нашей самой верной и благородной политикой является полное к ним пренебрежение.



— Даже твои робкие друзья, советские люди, — не отступал Эзана, — испытывают на себе американское влияние теперь, когда необъявленное противостояние перешло в разрядку.

03.05.

— Что это, товарищ, побудило тебя опуститься так низко, в тину realpolitik[25]? Я спасу тебя от демона, которого ты заглотал. Если еще хоть на один звонок этого Клипспрингера последует любезный ответ, я велю перерезать кабели, ведущие к дворцу.

Сведения об убитой девушке поступили в отдел по расследованию убийств по факсу из базы данных ФБР. Сержант вынул лист из аппарата и положил на стол лейтенанту. Тот прочитал его до середины, остановился и начал читать снова.

Лицо Эзаны, все его полукружия и выпуклости, потускнело от огорчения. Золотой зуб исчез, в горестной гримасе обнажились нижние зубы.

– Федеральный агент.

– Из министерства юстиции?

— Но завтра мы должны обсуждать возможность пристройки крыла к библиотеке Брайля — лепрозория памяти моего отца. Твоего, я знаю, унесло ветром, как щепотку удобрения, а моего отца я знал и любил. Он был бойцом, а потом, когда французы установили мир, — перевозчиком в излучине Грионде, где берега сходятся близко. Возможно, во время своих посещений южного берега он и подцепил проказу в середине своей жизни, поседел и постепенно погибал. Сначала у него не стало носа, потом пальцев. Я наблюдал, как шагала болезнь. Мое нынешнее положение и возмущение, толкнувшее меня в революцию, объясняются клятвой, которую взял с меня отец при своем последнем вздохе. Я поклялся, что высоко поднимусь по социальной лестнице, что граждане Нуара никогда не будут испытывать страданий и унижений так незаслуженно, как он.