Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я никогда не претендовал на подобную живописную точность! — неприязненно произнес Фалья, отодвигаясь от нас подальше.

— Ну разумеется, — кивнул Аль-Серрас.

Композитор что-то негромко пробормотал.

— Простите? — переспросил Аль-Серрас.

— На улице Ришелье, — повторил Фалья, — в Париже, я нашел буклет, небольшую такую книжицу с картинками. Об Альгамбре.

— И она привела вас сюда?

Фалья молчал. Тихонько поскрипывали гантели, словно пищала мышь, попавшая в мышеловку.

— Я приехал сюда уже после того, как написал «Ночи», — вымолвил он наконец. — Мне не требовалось видеть Альгамбру, чтобы осуществить этот замысел.



Мы с Аль-Серрасом стояли за увитым виноградом забором дома Фальи и смотрели на круто уходящую вверх, вымощенную булыжниками дорогу. Казалось, за последний час растения зазеленели еще ярче благодаря усиливающейся влажности.

— Так что, ты уже передумал туда идти?

Аль-Серрас вздохнул:

— Я не понимаю, чем ты расстроен. Он такой же романтик, как и ты. «Воображение как наивысший дар». Не ты ли превозносил философа, сказавшего это? Так и Фалья — он предпочитал полагаться на свое представление об Альгамбре. — Аль-Серрас провел рукой по влажным от пота волосам. — Чувствовать и мечтать необходимо, не спорю, — проговорил он. — Но еще важнее наблюдать. В поэзии, живописи, музыке — везде. Импрессионисты не выдумали свет, они его увидели.

Я потер взмокшую шею. Мне хотелось сказать ему, что Альгамбра больше чем просто идея. И подлинная правда музыки куда глубже, чем ее история. Она в той гармонии, в тех пропорциях, которые пианисты девятнадцатого века бросились нарушать в угоду изощренной выразительности.

Но было так жарко, что я коротко кивнул:

— Пошли.

— Что-то мне нехорошо, — пожаловался Аль-Серрас.

— Ты проголодался?

— Нет.

Аль-Серрас был не похож сам на себя.

— Пойдем, пойдем, — не отставал я. — Что ж ты молчишь? Давай, скажи, что он прав.

— Что я должен сказать?

— Не знаю. Скажи, что он ничем не отличается от Дебюсси. Скажи, что нам ничего не стоит отказаться от всего этого. — Я повел руками вокруг. — Пусть французы рассказывают нам о солнечной Испании! Пусть лоточники с улицы Ришелье продают нам картинки с изображением Альгамбры!

— По-твоему, я ему поверил?

— А что, разве нет?

Наши роли поменялись. Я, мечтавший поскорее попасть в отель и поспать, чуть ли не силком тащил Аль-Серраса вверх по склону холма. Через несколько футов он остановился, похлопал себя по пиджаку, нашел фляжку и предложил мне глотнуть.

— Сейчас, подожди минутку, — сказал я и подошел к стене, чтобы облегчиться.

— Ты мочишься у дома маэстро?! — пронзительно закричал Аль-Серрас.

— Это не его дом, а городская стена. Что на тебя нашло?

Аль-Серрас уставился на желтую струйку, бежавшую вниз по канавке, выстланной гонтом. Затем он с отвращением покачал головой, сделал еще один большой глоток из фляжки и двинулся в гору.

— Пошли, — позвал он меня. — День и так уже пропал. Принесу матери сувенир из Альгамбры. Это ее задобрит.

На первом повороте мы сделали передышку. У Аль-Серраса побагровело лицо, у меня рубашка прилипла к спине.

— Слушай, — отдуваясь, сказал я. — Ты ни разу при мне не упоминал о своей матери.

После короткого молчания Аль-Серрас ответил:

— Ее зовут Каролина Отеро.

— Прекрасная Отеро? Танцовщица?

— Танцовщица, артистка кабаре, куртизанка и… чего похуже.

— Ты не должен так говорить.

— Так она и сама этого не отрицает. Ее первым большим «уловом» стал американец Вандербильт. Затем кайзер, наш похотливый маленький Альфонсо, персидский шах, японский император… — Он прервался и через минуту добавил: — Она могла бы заниматься этим и дальше, если бы не заболела.

Наверное, у меня на лице появилось выражение отвращения. Я представил себе, какое заболевание может быть у куртизанки.

— Азартными играми, — объяснил он. — Это была ее болезнь. Когда-то у нее был дом в Ницце. Но сейчас она живет в отеле. Она потеряла миллионы. Стала неразборчивой. Брала в любовники любого, кто соглашался оплатить ее долги. Как только она стала обыкновенной женщиной, шахи и императоры потеряли к ней всякий интерес.

— Я видел ее портрет. Тот, на котором она в высоком головном уборе… Конечно, тогда она была моложе.

На следующем повороте Аль-Серрас согнулся пополам. Лицо у него побледнело.

— У меня жуткое сердцебиение. И пить хочется.

Сверху спускался мальчик.

— Скажи, пожалуйста, — обратился я к нему, — далеко еще до Альгамбры?

Он помотал головой и прошел мимо.

Мы продолжили карабкаться наверх. Слева появилась высокая красная стена, затем две башни, но ворот не было.

Аль-Серрас снова остановился и тяжело оперся на одну ногу. И безнадежно рассмеялся:

— Зря я сразу не выкинул эту французскую открытку.

Наконец мы подошли к воротам. Похоже, у Аль-Серраса открылось второе дыхание.

— Сорву в саду для матери розу, — пообещал он. — Ей будет приятно. А вот и дворец.

К нам подошел мужчина и предложил услуги гида. Аль-Серрас протянул ему монету и попросил уйти. Мы вступили под своды дворца Насридов. Переходя из одной пустынной холодной темной комнаты в другую, мы любовались стенами, украшенными мозаикой, стройными колоннами, обрамляющими коридоры, потолками в искусной резьбе, кружевными деревянными решетками.

Арочный проход вывел нас в длинный прямоугольный двор, окруженный разросшейся живой изгородью. В его центре располагался неглубокий водоем.

— Ты, кажется, хотел пить? — улыбнулся я. Вода, непрозрачная от водорослей, отливала темно-зеленым. — Почему твоя фамилия не Отеро? — помолчав, спросил я.

— Она бы мне не разрешила ее носить.

— Но почему?

— К тому времени, когда я начал концертировать, она нас уже бросила. Меня вырастил отец. И его вторая жена. Отец-рогоносец… Он был бы не против, если бы я взял ее замаранную фамилию, но она бы не согласилась. Не хотела, чтобы стало известно, что у нее есть ребенок.

— Я думаю, она гордилась бы тобой.

— Оригинальность, практичность, независимость — вот первые уроки, которые должна выучить куртизанка, — бесцветным голосом произнес он. — Так что какое-то время у меня не было имени.

— Как у Эль-Нэнэ…

— Пока я не вырос. Мои единственные детские воспоминания о матери связаны с тем, как она рассказывала мне сказки. Все они происходили в пустыне. Оазисы, гаремы… — Он помолчал. — Она хотела, чтобы ее принимали за цыганку. На самом деле — я знаю это от отца — она родилась где-то на севере, в семье торговца зонтиками. В какую сказку ты предпочел бы поверить?

— Ты мог бы взять фамилию отца.

— Ей не хватает экзотики. Все-таки пример матери кое-чему меня научил. Между зонтиками и тайной выбирай тайну.

То, что он мне поведал, ничуть не походило на его прежние истории. И дело не только в том, что у этой истории не было счастливого конца, главное — она не добавляла ему блеска. Зато была правдивой.

Мы перешли в следующий зал с богато украшенным окном в форме конской подковы. Издалека оно казалось золотым, но это была иллюзия. Лучи заходящего солнца, проникая через проем, заставляли резное дерево пламенеть.

— Я сам придумал это имя — Аль-Серрас. Сердцем я чуял, что у меня мавританские корни. — Он смотрел вдаль на зеленое море кипарисов. — Я всегда верил в наследственную память. Верил, что, попади я сюда, сразу почувствую себя как дома.

— И как?

Он не ответил.

Я занялся изучением плиток на стене, уложенных в виде бесконечно повторяющихся восьмиконечных звезд. Мне захотелось коснуться их рукой. Когда я обернулся, Аль-Серраса в помещении уже не было.



Я нашел его на вершине Алькасабы, потратив добрый час на то, чтобы взобраться по бесконечным каменным ступеням, ведущим к полуразрушенному ядру цитадели. Аль-Серрас сидел в самом дальнем и самом высоком углу, на крошащемся каменном блоке, в окружении выветрившихся камней, бывших когда-то стенами, скамьями и полами комнат-келий, в давние времена дававших приют солдатам, несшим службу на сигнальной башне. Меня привлек блеск металла: это фляжка в последний раз сверкнула в лучах заходящего солнца. В городе под нами светились белым дома, разделенные острыми макушками пальм.

— Глоток за мои мучения? — попросил я, подойдя к нему.

— Последний, — сказал он и протянул мне фляжку.

— Уверен, что мы нарушаем правила, — посетовал я. Содержимого фляжки едва хватило, чтобы смочить губы. — Пить среди мусульманских руин…

— Правила — вот что нам нужно. — По голосу чувствовалось, что он уже навеселе. — Детей следует называть в честь родителей. И люди не должны пытаться быть не такими, какие они есть.

Мы наблюдали за заходом солнца. Я пытался представить себе мавританские битвы пятисотлетней давности. Вызывал в своем воображении сражающихся воинов и отдающих приказы правителей из династии Насридов, защищавших свою последнюю иберийскую твердыню. Лошади, знамена, наложницы из гарема с подведенными глазами…

— Ты сорвал розу для матери? — спустя минуту спросил я.

— Ты разве не знал? — Он положил руку мне на плечо. — Во времена Насридов розы не выращивали. Мне рассказала об этом женщина в саду. Теперь выращивают, но это просто розы. И обросшие мхом фонтаны. Все это подделка. Ничего не понимаю… Все это место… — Второй рукой он повел округ, над руинами. — Все фальшивка. И меня она нисколько не трогает.

— Это не подделка, Хусто. Я думаю, ты просто зол на мать. Или это Фалья своими россказнями сбил тебя с толку. Не важно, что он видит в своих фантазиях. Важно, что все это — реальность. Оглянись вокруг.

— Здесь никто не живет. Здесь никто не любит. — Его голос дрогнул. — Я бы почувствовал.

— Ты обязательно найдешь вдохновение.

Небо потеряло бронзовую теплоту, стало бледно-желтым, а затем посерело. Красные стены потемнели. Я встал, готовый продолжить путь, как вдруг Аль-Серрас дернул меня за руку.

— Фалья приобрел на улице Ришелье некую книжицу, но не она подсказала ему тему. Он сам говорил, что подслушал ее у слепого скрипача, который играл под окнами его дома в Мадриде и при этом бессовестно фальшивил. — Он выдавил из себя смешок: — Чем не анекдот?

— Не понял юмора.

— Потому что не знаешь вторую часть истории. В том же доме жил еще один музыкант. Амедео Вивес. Ты знаешь Вивеса? Он тоже вставил подслушанную мелодию в сарсуэлу, над которой тогда работал. Позже оба поняли, что произошло. Один уличный музыкант, вдохновивший двух маэстро! — На этот раз он неудержимо расхохотался. Затем вытер глаза и потряс головой: — Фалья утверждает, что мир полон музыки. Слушай.

— То есть?

— Слушай! — Аль-Серрас произнес это громче. — Сдается мне, это полезный совет.

— Но, Хусто, ты-то действительно слушаешь. У тебя потрясающий слух. Ты сам не раз говорил, что твой мозг — это огромное хранилище мелодий и ритмов, услышанных повсюду. Разве не так?

— Фалья знает. — Аль-Серрас перешел на шепот. — Он знает мой секрет. Все, что здесь хранится, нереально. — Он постучал кулаком по груди. — И все, что здесь. — Он постучал кулаком по виску и сморщился от боли. Только тут я обратил внимание на то, что его темные волосы прилипли к голове. Я подумал, что это от пота. Но это была кровь, сочившаяся из пореза.

— Осторожнее! — Я наклонился к нему и протянул руку к его лицу, но он отодвинулся. — Что случилось?

— Упал.

— Где?

— На ступеньках.

— Ты что, не знаешь, что надо вытягивать руки, когда падаешь?

— Свои руки? Ты с ума сошел? — Он спрятал кулаки в колени и задрал голову. — Как можно слушать, когда в этом богом проклятом мире не осталось ни одного спокойного места? — Он прищурился и закрыл уши, как будто хотел спрятаться от шумной действительности.

Я тоже прислушался, но различил лишь слабый шорох — это бриз шелестел пальмовыми листьями. И вдруг мое ухо уловило другие звуки — легкие, похожие на пение птицы. Звуки приближались, становясь все громче. По тропинке шел мальчик, тонким голоском напевавший простенькую мелодию. Затем он перестал петь и перешел на свист. Он шел и насвистывал народную песенку о весне, которую я помнил с детства. Я не мог не улыбнуться.

— Мальчишка поет, — вздохнул я облегченно и отнял пальцы Аль-Серраса от ушей. — Хусто, ты помнишь, много лет назад, в Мадриде, ты рассказал мне историю о мальчике, который играл на скрипке, поставив ее между ног? И добавил, что желал бы походить на этого мальчика, целиком погруженного в музыку? Есть две вещи, которые я давно хотел тебе сказать. Во-первых, ты и сам погружен в музыку. Твое сердце отдано ей без остатка, особенно когда ты играешь не для полного зала, а всего для нескольких человек.

Он смотрел на меня с сомнением:

— А вторая вещь?

— Этим мальчиком был я.

— Не верю. — Его губы прорезала легкая улыбка.

— Как хочешь. Но думаю, нам самой судьбой уготовано играть вместе.



Мальчик медленно поднимался по лестнице, то насвистывая, то напевая. Когда он приблизился, я заметил, что он приволакивает одну ногу. Я наблюдал, как он двигается по разбитым камням, подпрыгивая с живостью раненого голубя, который давно привык к сломанному крылу и по-прежнему способен собирать с земли крошки. Это был тот самый мальчик, которого мы встретили на пути к воротам Альгамбры, правда, тогда я его не рассмотрел. Но теперь я не мог отвести взгляда от его запыленного башмака, порванного сбоку, с той стороны, что царапала по земле. Из-под шапки черных волос на нас глядели пытливые глаза.

— Отец говорит, вы должны уходить. — Мальчик важно выпятил грудь. — Отец говорит, он запирает ворота.

Мы молчали, и мальчик смутился.

— Здесь нельзя оставаться на ночь, — озабоченно проговорил он, почему-то обращаясь ко мне. — Здесь привидения водятся.

— Мы ничего не имеем против привидений, — сказал я весело и дружески потрепал мальчишку по взъерошенной голове.

Но тут подал голос Аль-Серрас.

— Не вздумай меня выгонять, — грозно сказал он мальчику. — Сам уйду, когда буду готов…

Он с трудом поднялся. Но ноги его не держали, и он ухватился за мое плечо.

— Я готов, — проскрежетал он. — Помоги мне.

— Конечно, — сказал я. — Всегда.

Глава 16

Что-то изменилось во мне в тот вечер, в этом старинном месте, не оправдавшем надежд Аль-Серраса. Я пытался погрузиться в это ощущение, продлить его, вспоминая того мальчика, его пение и легкие шаги.

Аль-Серрас побывал у матери в Монте-Карло, прежде чем вернуться на виллу к своей приятельнице в Малаге. Я, в свою очередь, согласился временно занять должность дирижера симфонического оркестра в Саламанке. Раньше мне и в голову не приходило, что я могу дирижировать, но теперь обнаружилось, что это занятие доставляет мне огромное удовольствие — интеллектуальное, физическое и эмоциональное. Особая прелесть заключалась в том, что это удовольствие можно было делить с другими прекрасными музыкантами.

Освобождение от бремени собственного эго словно снесло окружавшие меня барьеры. Вместо того чтобы наблюдать за жизнью людей из окна поезда, я стал ежедневно ходить по древнему городу ученых. Посещал лекции, посвященные не музыке, а самым разнообразным предметам. У меня не было четкого представления о том, куда должна идти наша страна, но я стремился понять, как мы оказались в нынешнем плачевном положении: слабый король, бессильный парламент, соперничество армии и церкви, претендующих, каждая со своей стороны, на захват власти, сводящий на нет все завоевания наших демократических институтов. Когда группа университетских профессоров либеральной ориентации организовала двухдневную конференцию, посвященную обсуждению текущих событий, я принял приглашение выступить перед ее участниками на заключительном обеде. Я делал то, что было в моих силах. За последнее десятилетие моя известность значительно выросла, но я полагал, что в первую очередь должен быть гражданином и защитником реформ (ни одна из них не отличалась особым радикализмом и не призывала к свержению монархии).

Я стал принимать приглашения на обеды, где меня усаживали рядом с молодыми привлекательными женщинами. На Пасху я снял коттедж в горах и пригласил в гости родных. Мать приехать не смогла — Тия нуждалась в ежедневном уходе, а взять ее с собой не представлялось возможным. Но Луиза привезла Энрика, и я с радостью отметил, что наконец-то живу нормальной жизнью, такой, о какой всегда мечтал.

Энрике, конечно, тоже не смог выбраться. Он из Альхесираса отбыл на пароходе в Марокко. Его друг Пакито, теперь известный как Пако, позвал его, чтобы вместе с ним принять командование новым Испанским иностранным легионом. Это был отряд наемников, созданный по образцу Французского иностранного легиона. Пока Аль-Серрас затыкал уши, растревоженные пением мальчика, Энрике и Пако во всю глотку орали приказы, стоя перед строем двухсот рекрутов: обычных преступников, недовольных ветеранов Великой войны, опасных бандитов, жалких неудачников. Они объясняли этим людям, что их жизни ничего не стоят, но они могут обрести новую жизнь, если готовы ею рискнуть: «Считайте себя женихами смерти».

Помнится, озирая в компании с Аль-Серрасом окрестности Алькасара, я ловил себя на том, что с трудом могу вообразить бушевавшие здесь средневековые сражения. Но о современной войне в краю, отделенном от нас лодочной переправой через Гибралтар, я имел не менее смутное представление. Что я знал о жажде в пустыне, об однообразии покрытых невысоким кустарником дюн, об ужасе приближающегося топота копыт, о смраде, поднимавшемся от трупов, шесть недель пролежавших под палящим солнцем? О тучах мух? О мерзкой липкости пропитанного кровью песка? Что я знал о реальных целях и настоящем товариществе, о жертвенности и самоотречении? Ничего — вот что сказал бы мой брат.

Он-то ясно видел цель, ускользавшую от него в мирное время, когда он подолгу полировал свою саблю в Эль-Ферроле. Он сделал свой выбор: лучше быть «африканистом», чем «жителем полуострова». В отличие от Испании Марокко открывало широкие возможности для быстрого продвижения по службе, не говоря уже о возможности повлиять на ход истории. Здесь брало начало нечто новое, обернувшееся затем ужасом. Во всяком случае, именно отсюда начался взлет одного героя-африканиста, к которому Энрике относился по-дружески, возможно, потому, что своим невысоким ростом тот напоминал ему меня.

Об этом периоде жизни брата я знаю только из книг. Это не хвастовство. Кому понравится выискивать подробности о жизни родного человека на страницах равнодушных повествований, сознавая, что больше никогда не услышишь их из первых уст?

Так, я прочитал, что Энрике был одним из лучших картографов в своем батальоне. Он никуда не ходил без компаса, полученного в наследство тогда же, когда мне достался смычок. Я узнал, что он помог провести воду от ближних гор к казармам. Конечно, среди легионеров находилось немало таких, кто издевался над пленниками и размахивал пиками с насаженными на них головами мавров. Они не придумали ничего лучше, как отправить одной герцогине, посвятившей себя уходу за ранеными, две таких головы в корзине с розами.

Но Энрике никогда бы не сделал ничего подобного, в этом я был уверен. Как и большая часть настоящих кадровых военных, заброшенных в это богом забытое место и не жалевших себя, чтобы удержать квадратные километры пустынной территории, за которую мы сражались многие годы. Как объяснял мне Энрике, Испания пошла на это, чтобы компенсировать потерю Кубы и Пуэрто-Рико. Одно несчастье порождало следующее, и так далее, и так далее — da capo, как пишут в нотной партитуре, то есть вернись к началу.



Несколько раз я приглашал к себе Аль-Серраса, но он отговаривался тем, что очень занят, и я посчитал это хорошим знаком. Директор музыкального фестиваля в Сеговии, проходившего неподалеку, буквально умолял нас выступить дуэтом. Я был не против, но Аль-Серрас даже не ответил на слезную телеграмму директора. Поступили еще два приглашения: из Леона и Авила. Опять-таки я склонялся к тому, чтобы их принять, но Аль-Серрас только отмахнулся и велел не отвлекать его. Наш менеджер заподозрил, что мы нарочно скрываемся от публики, надеясь поднять свои ставки. Если это так, писал он, то наша стратегия себя оправдывает. В самом деле, спрос на нас рос день ото дня.

В конце концов Аль-Серрас согласился меня навестить — пообедать, сыграть для собственного удовольствия и прогуляться вокруг университета. Он подшучивал над моим новым высоким положением и корил за то, что я становлюсь домоседом.

— Ты и сам безвылазно сидишь в Малаге вот уже девять месяцев, — возразил я.

— Да ну? — удивился он. — А я и не заметил. Правда, я редко покидаю свою комнату. Даже слуги забывают, что я вернулся. Я и карнавал пропустил. Как-то вечером предложил своей хозяйке, донье де Ларроче, пойти посмотреть на праздничное шествие, так она засмеялась: оказывается, карнавал давно кончился, а я все на свете прозевал.

Я уговаривал его остаться еще на день, но он был непреклонен. Не помогло даже обещание закатить в его честь грандиозный обед. Провожая его на железнодорожную станцию, я спросил:

— Ты что, решил вообще прекратить концертировать?

— Пока не закончу то, что начал. Да это уже скоро. Потерпи до лета. И еще. Мне понадобится твоя помощь для первого показа. Это сюита для фортепиано. Не знаю, может, потом я ее оркеструю. Но пока мне надо найти, где ее исполнить.

— Нет ничего проще. Здесь отличный концертный зал.

— Нет, извини. — Он покаянно склонил голову. — Вообще-то я думал о Мадриде. О королевской премьере.

— Да, это, конечно, лучше.

— Королева-мать мне благоволит, хотя, говорят, у нее проблемы со слухом. Ты пользуешься благосклонностью королевы. Я надеялся, что ты поможешь мне организовать выступление. Можно будет устроить концерт из нескольких отделений, чтобы не привлекать излишнего внимания прессы к моей особе. Пусть ждут Аль-Серраса — исполнителя Шопена и Листа, а не Аль-Серраса — композитора. Пусть аудитория будет непредубежденной. Я хочу их удивить.

— А как насчет предварительного прослушивания? Лично для меня?

— Это автобиографическая работа. Ты был со мной долгие годы. Это и есть твое предварительное прослушивание.

— Значит, сочинение посвящено несварению желудка и милым шалостям.

Он не улыбнулся.

— Скажи хоть, как называется вещь.

Стоял теплый, но ветреный весенний вечер. Мимо нас пробежала девушка с модной короткой стрижкой — она гналась по улице за слетевшей шляпкой, похожей на упавшее с дерева птичье гнездо. На тротуарах толкались студенты, скапливаясь у входа в дешевые ресторанчики. Я пребывал в отличном настроении.

— Так что же это будет? — снова начал допытываться я. — Фантазия на тему Альгамбры? Мечта об Андалусии?

Его лицо потемнело.

— Ничего подобного. После нашего последнего турне я полностью пересмотрел свои взгляды.

Его обидчивость меня удивила.

— Прости, Хусто. Я тоже очень надеюсь на твой успех. На твой новый старт.



Месяц спустя я сообщил ему хорошие новости:


Появилась прекрасная возможность. Лучше, нем Мадрид. 25 июля король Альфонсо планирует грандиозное мероприятие в Бургосе, совпадающее с праздником в Сантьяго.


Почти вслед за первым я отправил и второе письмо:


Я слышал, что король выступит с речью в честь Эль-Сида, останки которого перенесут в кафедральный собор Бургоса. Говорят, он намерен воспользоваться удобным поводом, чтобы заодно вознести хвалу нашим войскам в Марокко; очевидно, рассчитывает, что его последний фаворит, генерал Сильвестр, сумеет обеспечить к этой дате достойные вести. Ты хотел концерта из нескольких отделений? Так их будет, как минимум, полдюжины. И далеко не все будут отданы на откуп артистам.


Я нанес визит королеве Эне. Современные веяния коснулись и ее: волосы были коротко острижены и завиты, а юбка со дня нашей последней встречи, кажется, укоротилась на пару сантиметров. Она взяла мою руку в свои, спросила про семью и заметила, что часто видела мои фотографии в газетах. Похоже, ее не волновало то, что пресса связывала мое имя с политическими движениями, отнюдь не всегда положительно оценивавшими позицию ее супруга.

Она выглядела усталой, но тем не менее проявляла искренний интерес к готовящемуся событию. В ряде церквей пройдут торжественные богослужения. Вечером состоится концерт — не в соборе и не в самом большом зале, а на площади, чтобы на нем могли присутствовать тысячи зрителей. Необходимо было разослать дипломатические приглашения. Согласовать расписание движения поездов. Организовать все так, чтобы лйдям было весело. Меня немного беспокоило, не помешает ли нашим планам основная программа, не затмят ли другие музыканты Аль-Серраса. Но оснований для волнения не было никаких — перед началом классического концерта планировалось выпустить детский хор, который исполнит несколько средневековых кантат. Оставалось найти для моего партнера и друга подходящую площадку.

Для себя я отобрал две пьесы: одну сольную, а вторую в сопровождении фортепиано. Хусто интересовался, не могу ли я пригласить другого аккомпаниатора. Ему не хотелось выходить на сцену со мной, чтобы не смазать впечатление от показа собственного сочинения. Королева-мать запротестовала было — она воспринимала испанских музыкантов как модные аксессуары, отбор которых принадлежал лично ей, — но королева Эна сумела ее переубедить.

За неделю до концерта я написал Аль-Серрасу:


Ты уверен, что готов? Доволен своей работой?


Он ответил немедленно:


Доволен, как кот, который тащит домой пойманную птичку. Правда, никогда не знаешь, как к добыче отнесется хозяйка дома — может и наказать. Реакцию аудитории предугадать невозможно. Но скажу тебе честно, Фелю, я в самом деле удовлетворен. Я сделал то, что хотел.


На следующей неделе газеты сообщили, что генерал Сильвестр, имевший репутацию отважного воина, проделал со своими солдатами сорок миль по безжизненному плоскогорью Риф, от Мелильи до Алусемаса, подавил сопротивление берберских племен и оккупировал вражескую территорию. Королю Альфонсо не терпелось одержать окончательную победу. Недовольный медлительностью военного министра, он решил, что будет руководить боевыми операциями сам.

Я выехал в Бургос на два дня раньше, чтобы обогнать королевский кортеж. Выйдя из поезда, первым делом хотел купить газету. Но в продаже не оказалось ни одного экземпляра. Отправив багаж в отель, я разыскал кафе. В дальнем углу устроилась группа мужчин. Они о чем-то ожесточенно спорили, причем один потрясал зажатой в руке газетой. Второй мужчина потянулся к газете и опрокинул стоявшую на столе чашку. Третий, обнаружив, что кофе из чашки льется ему на колени, вскочил, уронив стул. Все трое громко бранились.

— Извините! — перекрикивая поднявшийся гвалт, обратился я к ним. — Вы только что сказали — Абд-эль-Крим? Вождь берберов?

— Вот ведь несчастье! — посетовал тот из мужчин, чьи брюки пострадали в результате инцидента, но я не понял, что он имел в виду — пролившийся кофе или неудачи за морем.

Оставшиеся за столом продолжали обмениваться репликами. До меня донеслись имена Сильвестра и короля Альфонсо, сопровождаемые неприличными ругательствами.

— Ануаль? — переспросил я. — А где этот Ануаль? Да ответьте вы, черт вас подери! — Я так стукнул кулаком по столу, что подпрыгнули ложки. — Ради бога, дайте посмотреть газету!

Заголовок гласил: «ТЫСЯЧИ ВЕРОЯТНЫХ ЖЕРТВ. ЗА ОДНУ НОЧЬ УТРАЧЕНЫ ТЕРРИТОРИИ, ЗАВОЕВАННЫЕ ПОСЛЕ 1905 ГОДА. ВОЕННЫЕ ДЕЙСТВИЯ ПРОДОЛЖАЮТСЯ».

Я пошел обратно в отель, останавливаясь у каждого газетного ларька. В одной газете о войне не было ни слова, зато яркими красками расписывались предстоящие королевские празднества. В другой газете мои глаза привлек заголовок: «ТУЗЕМЦЫ БУЙСТВУЮТ». Я держал в левой руке унесенную из кафе газету в коричневых потеках, а в правой — другую, только купленную, словно надеялся, что одна опровергнет другую и кошмарные вести окажутся ошибкой.

Подробности стали известны в следующие два дня. Гарнизон гиб за гарнизоном, тысячами. Остальные сидели в осаде, без воды, вынужденные пить собственную мочу, подслащенную сахаром. Часть солдат, сумевшая вырваться из кольца, дезертировала. Сильвестр то ли покончил с собой, то ли был убит. Неужели все это правда?

«САМОУВЕРЕННОСТЬ — ПЛОХОЙ СОВЕТЧИК», — негодовали левые газеты. «СООБЩЕНИЯ НУЖДАЮТСЯ В ПРОВЕРКЕ», — оправдывались правые.

25 июля, в День святого Иакова, я встречал на вокзале своего партнера:

— Хусто, слышал новости?

Он озабоченно пересчитывал свои чемоданы.

— Похоже, положение ухудшается. Говорят, такого разгрома в Марокко еще не бывало. Вчера вечером молодежь на Пласа Майор устроила беспорядки. Швыряли камни, били стекла. Гражданская гвардия их разогнала. Хусто, мы должны что-то предпринять.

— Король не отменил празднества? — спросил Аль-Серрас.

— Нет. Хотя должен бы! Ради собственной безопасности. Но он все еще пытается делать хорошую мину при плохой игре.

— Слава тебе господи, — облегченно вздохнул он, сходя с платформы в сопровождении небольшой армии носильщиков. Подошел к ожидавшему его автомобилю и добавил: — Было бы ужасно, если бы моя премьера сорвалась из-за этой стычки… как там его? Ануаль?

— Это не просто стычка.

Он открыл дверцу автомобиля.

— Помнишь, что сказал Иисус о бедных? Что они всегда будут с нами. Это именно тот случай. Марокко никуда от нас не денется. А для меня это самый важный день в жизни.

— Послушай, — настаивал я, — я уверен, что мы должны…

Он меня не слышал.

Остаток дня прошел в сумасшедших приготовлениях. Улицы были блокированы. Щелкали фотокамеры. Весь день раздавался стук молотков — на площади, как раз под моим окном, сооружали сцену. Я направил письмо королеве Эне, умоляя принять меня. Вместо ответа я получил поздравительный букет цветов. Цветов!

И вот настал вечер, и мы стояли на помосте. Небо стемнело, над головой мерцал свет фонарей. Насколько хватало глаз, площадь была запружена народом. Людские голоса сливались в неразличимый гул.

Король Альфонсо и королева Эна сидели на высоком помосте. Вышел человек, торжественно объявивший о присутствии монаршей четы. Раздались жидкие аплодисменты, мгновенно смолкшие, и тут же в толпе поднялся ропот и яростный свист. Отовсюду неслось одно и то же слово: «Ануаль! Ануаль!» Я физически ощущал под ногами вибрацию, порожденную коллективным гневом. Альфонсо как ни в чем не бывало поднялся, улыбнулся и произнес несколько слов. Я со своего места их не разобрал, зато увидел, как он указал рукой в мою сторону. Гул стих, снова раздались аплодисменты. Кто-то прокричал: «Король!» Я в замешательстве оглянулся вокруг. Толпа рукоплескала и скандировала: «Король смычка!»

Своими восторженными возгласами они наносили неприкрытое оскорбление королю. Он еще продолжал улыбаться, но это была кривая улыбка. Толпа надвинулась. Цепь солдат теснила ее назад. Я чувствовал, как трясется помост под ногами.

Повернувшись к королю, я склонился в поклоне. Где моя виолончель? Ах да, я оставил ее в конце прохода, соединившего импровизированную сцену с отелем. Там же находился Аль-Серрас, готовясь к выступлению. Первым по программе должен был петь детский хор.

Я произнес несколько вступительных слов, и дети вышли на сцену. Толпа успокоилась, и я помчался в отель.

— Ну, что там? — Аль-Серрас поднял голову от рояля. — Что творится?

— Слушай, мы должны взять на себя ответственность…

— Вот наша ответственность! — возразил он, кивнув на рояль. — Завтра могут прийти новости стократ хуже. Дай же ты людям хоть на вечер забыть о неприятностях. Чего ты хочешь? Чтобы вся эта толпа ворвалась на сцену, сдернула с пьедестала короля с королевой, а заодно и нас затоптала?

Я нервно расхаживал взад-вперед:

— Мы отменим концерт. Попросим всех мирно разойтись по домам.

— Отменим? Ты что, совсем спятил?

Я примостился на краешке стула, спиной к нему, и закрыл лицо руками.

— Минута молчания? — спросил он. — Ты это имеешь в виду? Никакой политики. Просто почтить память погибших?

— Говорят, во всем виноваты Сильвестр и Альфонсо. Они действовали в пику парламенту. С их стороны это была преступная самонадеянность.

— Да успокойся ты!

К нам подошла девушка, служившая в отеле:

— Вам телеграмма, сеньор Деларго.

— Он заберет ее через час, сразу после концерта, — сказал Аль-Серрас. — Ему сейчас не до телеграмм.

— Но на ней военный штамп. Это из Африки, — сказала она.

— Из Африки! — Я вскочил со стула.

— Подписано, — она скосила взгляд на бланк, — неким Франсиско Франко.

— Франко? Не знаю такого. — Живот вдруг скрутило узлом. — Франсиско! — Я уже понял, о ком речь. — Это Пако. Друг моего брата. Пакито.

— Потом прочтешь! — сказал Аль-Серрас, но телеграмма уже была у меня в руках.

Аплодисменты, адресованные детям, стихли. Маленькие артисты цепочкой потянулись со сцены. Они как раз пробирались мимо меня, когда я вскрыл телеграмму. В ней сообщалось, что Энрике, последний из трех моих братьев, остававшийся в живых, погиб.



Я поделился с Аль-Серрасом своим планом. Гений музыки, далекий от практических забот, он ничего мне не ответил, только потряс головой. Его мало занимало происходящее — он боролся с собственными демонами.

Выйдя на сцену, я поднял руку и подождал, пока толпа успокоится. Затем сказал, какое сообщение только что получил. Мне хотелось бы, заявил я, заставить звучать все городские колокола. Но это не в моей власти. У меня есть только мой смычок. И я намерен каждым его касанием почтить память каждого погибшего солдата.

Одно касание смычка длится примерно секунду. Шестьдесят касаний в минуту. Первые несколько минут держалась уважительная тишина, затем по толпе прокатилась волна шепота. Зазвучали злые выкрики, свист. Они были направлены в сторону королевского помоста. Охрана произвела залп в воздух. Я не останавливался. Одна секунда — одно касание смычком. Три с лишним тысячи касаний в час. Струна ре. Аль-Серрас не считал, не считала и толпа.

К концу первого часа у меня заболело плечо, но не зря я все эти годы копил жизненные силы. Зрители реагировали по-разному. Одни начали пробираться к выходу, не скрывая разочарования. Другие злобно свистели. В нескольких сантиметрах над моей головой пролетела брошенная кем-то бутылка. На площади оставалась примерно треть народу: кто-то ждал, чем все это закончится, кто-то искренне скорбел. В какой-то момент завыла женщина. Она выла на одной ноте, не попадая в ритм со звучанием моей виолончели. Я никогда не слышал ничего страшнее.

Через некоторое время король и королева поднялись и в плотном окружении охраны удалились. Кто-то, не знаю кто, встал у меня за спиной и положил руку мне на плечо. Я давно потерял счет ударам смычка, мне казалось, их было больше, чем звезд на небе. И это правильно. Я знал, что сделал то, что должен был сделать. Я не мог играть и не мог позволить Аль-Серрасу играть. Все эти тысячи погибших, включая моего брата. Мы не имели права недооценить масштаба трагедии, допустить, чтобы назавтра ее вытеснили новости о других событиях. Наверное, еще лучше было бы просто молчание, но тогда я еще не знал, что такое настоящее молчание. Я выразил свой протест как мог. Прошло три часа, прежде чем я остановился.

Когда, спотыкаясь на каждом шагу, я вернулся в отель, перед глазами у меня все плыло. Постепенно мне удалось сфокусировать взгляд. Я увидел рояль с откинутой крышкой, рядом, на полу, опрокинутый стул. Это мой партнер здесь бушевал, понял я. Пианист, приглашенный в качестве аккомпаниатора, спал в углу на кушетке, широко разинув рот. Девушка, которая принесла мне телеграмму, горестно сидела на мраморном полу. Все щеки у нее были в черных разводах — от слез растеклась тушь для ресниц.

В тот вечер я больше не видел Аль-Серраса. Прежде чем мы встретились снова, прошло восемь лет.

ЧАСТЬ V. Юная Бонита

Глава 17

Секретарша, сидя на краю моего стола, зачитывала мне вслух почту, а я в углу полировал смычок, готовясь к репетиции.


«Мы с дочерью с удовольствием прочитали статью в мадридской ABC от 15 августа. Она напомнила нам о счастливом сходстве между…»


— Это не та женщина, что прислала мне прядь волос своей дочери?

— Та самая.

— Оставь его, пожалуйста.

Рита демонстративно наколола письмо на штырь для телефонных записок. Затем надорвала угол следующего конверта:

— А это от того репортера, что брал у вас интервью для «Дьярьо де Бильбао».

— А почему он не позвонил?

— Он звонил. Целых четыре раза. Только вы не стали с ним разговаривать. Он прислал свои статьи.

— Надеюсь, среди них больше нет «Портретов отважных»?

— Мне нравится та, где он пишет о полковнике Франко. В том же номере, где и статья о вас… С вами все нормально?

Я похлопал себя по шее и поморщился от боли.

— Генерале Франко, — поправил я ее.

— Там были хорошие фотографии, — продолжала она, не обращая внимания на выражение моего лица. — Он сделал по-умному, поставив эти материалы рядом. И такие прекрасные цитаты! Вы оба говорите о скромности и любви к родине.

Я застонал.

— Не понимаю, чем вы недовольны. — Она вздохнула. — А видели статью о нем и его жене в «Эстампе» в прошлом месяце? Она совершенно не умеет одеваться. Черный креп! Монашенка, да и только. А Франко прекрасен. Он сказал, что его подлинное увлечение — это живопись. Правда, здорово?

— Несостоявшийся художник? Не верю.

— Да чем он вам не нравится?

Я сжал губы и в последний раз с силой ударил себя по шее.

— Если он опять вам напишет, вы ему ответите?

— Репортеру?

— Да нет, Франко.

— А почему вы решили, что он мне писал?

Рита работала у меня уже год. Я разрешил ей вскрывать новую почту, но не позволял совать нос в мои старые письма. Сейчас она делала вид, что внимательно изучает свои накрашенные ногти.

— Я позвоню в Бильбао, — сказал я. — Обещаю. Следующее письмо, пожалуйста. Письма, что внизу, уже неделю копятся.

Она прижала к груди плотную пачку писем:

— Может, выбросить их? А завтра с утра просмотрим свежие. Дневной концерт у вас начинается только в два.

Я попытался напустить на себя строгий вид, но она не испугалась.

Мне нравилась Рита: нравилось, как медленно, двумя пальцами, она печатала, нравилось, как она с задумчивым видом сутулилась над черной пишущей машинкой, напоминая мне Бетховена. Как-то я сказал ей об этом, но она меня не поняла:

— Откуда вам знать, как выглядел Бетховен? Он ведь уже умер? Конечно, существуют рисунки, но рисунки могут и обманывать…

— Его посмертная маска, — прервал я ее. — Я видел ее в Германии.

— Ой, — вздрогнула она. — А он правда был сумасшедшим?

— Нет, конечно. Просто беспокойным. Может быть, разочарованным.

— Все музыканты такие?

— Конечно нет, Рита. Посмотри на меня.

Она присвистнула и молча отвернулась к своей машинке: подбородок вздернут, брови на гладком лбу удивленно подняты.

Я не обращал внимания на то, что она оставляла у меня на столе сырные корки и яблочные огрызки. Ловил себя на том, что, выбрасывая их, улыбаюсь, и сам себя корил: с каких это пор неряшливость стала казаться мне очаровательной. Ведь было время, когда брошенная в раковину колбасная шкурка или апельсиновая корка на полу надолго выводили меня из себя, но это было так давно. Возможно, я находил ее очаровательной именно потому, что она напоминала мне о моей былой раздражительности, притом в умеренной дозе.

— Есть письма от коллег? — спрашивал я как минимум раз в неделю.

— Нет. Телефонных звонков тоже не было.

— Прекрасно. — Я сконцентрировался на запонках. — Возможно, на следующей неделе.

В одну из папок Рита собирала вырезки, в которых сообщалось о карьере Аль-Серраса. Через полгода после выступления в Бургосе ему удалось представить на небольшом концерте в Толедо свое сочинение, получившее разгромную оценку от одного из критиков. Годом позже он показал публике новую серию композиций, но Рита нашла всего одно объявление о нем и ни одного отзыва. В следующий раз он выступал на концерте в честь Листа, а некоторое время спустя — на концерте, посвященном новым работам русских композиторов. Он вернулся к исполнительской деятельности — несомненно, в связи с финансовыми трудностями.

Что касается моего материального положения, то оно было более чем удовлетворительным. Дирижирование, многочисленные концертные туры и продажа первых трех пластинок принесли мне в 1929 году кучу денег. Тратить их мне было особенно не на что, хотя я, конечно, регулярно посылал деньги матери. Женитьба и семейная жизнь, маячившие на горизонте восемь лет назад, превратились в воспоминание, а сам горизонт затуманился из-за бурных событий.

После концерта в Бургосе в 1921 году мои знакомые разделились на два лагеря: одних мой стихийный протест воодушевил, других привел в ярость. Я надеялся, что всеобщее внимание к моей персоне постепенно сойдет на нет, но обсуждение трагедии в Ануале продолжалось, и моя роль в событиях, в общем-то второстепенная, по-прежнему интересовала публику. Официальное расследование событий, предпринятое правительством, завершилось лишь через два года. Все это время каждый мой шаг был на виду. Например, я ухаживал за одной девушкой, но потом узнал, что ее отец меня презирает за мою позицию. Были и такие, кто уважал меня за политические взгляды, но не видел во мне артиста, да и просто человека.

В 1923 году специальная комиссия наконец представила кортесам доклад, в котором объяснялось, почему наши войска оказались так растянуты. Накануне публичного оглашения доклада генерал Мигель Примо де Ривера поднял военный мятеж в поддержку короля Альфонсо, на которого возлагалась значительная доля вины за происшедшее. Альфонсо поддержал восстание военных, позволив своему защитнику Примо де Ривере стать диктатором. Наш король совершал один постыдный поступок за другим. Не желая брать на себя ответственность за Ануаль, он согласился играть чисто церемониальную роль: монарх существует, но страной правит другой человек.

Я хорошо представлял себе, как Эна была унижена капитуляцией Альфонсо. Вскоре после Ануаля она написала мне письмо с просьбой вернуть подарок. Я не сделал этого.

Через год от нее пришло еще одно, не менее обиженное письмо:


Своим трюкачеством вы стяжали себе позорную славу. Надеюсь, Вам ясно, что Вы больше не являетесь другом монархии.