Мишу нашли возле костра разведчиков. Он уплетал за обе щеки пшённую кашу и делился с друзьями пережитым.
— … А он говорит мне: «Ты человек интеллигентный, а значит, твоё место у белых». А я говорю ему: «Пошёл ты знаешь куда…» Потом выхватываю наган и только — бах, бах, бах.
— Да-да-а, — тянет сочувственно Абдукадыров. — Только скажи, друг Миша, как ты из одного патрона три раза выстрелил?
— Почему из одного? — поперхнулся кашей Рябинин. — С чего ты взял, Абдулла? Я тремя…
— Нет, друг Миша. Я только что твой наган чистил. Разобрал барабан, смотрю — только одного патрона и не хватает.
— Да я… — пытался что-то объяснить Рябинин, но слова его покрыл дружный хохот разведчиков.
— Ладно, хлопцы, — подал голос Кравченко, когда все отсмеялись. — Нечего здесь горло драть. Для первого разу, я так считаю, у Мишка очень даже хорошо вышло. И противника разнюхал, и своих предупредил, а это в разведке главное.
У штабного костра Миша ещё раз доложил о том, что видел в стане белых. Слушали его внимательно, иногда задавали уточняющие вопросы. После доклада поднялся Джангильдин.
— У меня, товарищи, есть предложение: за смелость и революционную бдительность объявить бойцу Рябинину благодарность, а также выдать ему кавалерийский карабин. Принимается?
Миша влажными от радости глазами оглядел собравшихся. Покусывая ус, хитровато улыбался Джангильдин. Шпрайцер сидел, запрокинув голову и закрыв глаза. Кадык его шевелился, и Миша решил, что военком в эту торжественную минуту потихоньку напевает свою любимую тирольскую песенку. Потом он перевёл взгляд на Степанишина и в отблеске костра увидел монументальную фигуру своего командира. Макарыч стоял по стойке смирно, круглое лицо его лоснилось от удовольствия, а во взглядах, которыми он то и дело одаривал Джангильдина, читалось: знайте наших! И мы щи не лаптем хлебаем.
… Белых атаковали на рассвете.
Шпрайцер заранее сформировал три боевые группы, проводники незаметно вывели их к стану противника, и по сигналу — пулемётная очередь — красные бросились в атаку.
Цепи атакующих вначале встретили разрозненные выстрелы, чуть позже — нестройные залпы, а уж после того» как красные ворвались на территорию лагеря, татакнул и захлебнулся пулемёт. Пушка же, снятая с вьюка, так ни разу и не выстрелила. Её не успели приготовить к стрельбе.
Бой перешёл в рукопашный. В ход пошли штыки, приклады, иногда воздух вспарывали сухие, как хлопок бича, револьверные выстрелы. Стреляли в упор, не целясь.
Конная группа красных, на которую возлагалась задача завершить операцию, вынеслась из-за барханов и устремилась в гущу сечи. Большинство казаков не успели сесть на коней. Они отбивались в пешем строю от наседавших на них красных кавалеристов, нелепо размахивая шашками.
Перекрывая грохот пальбы и лязг стали, над пустыней нёсся охрипший голос:
— Скоты! Мерзавцы! Не топчитесь на месте! Отходите к северу! Отходите, иначе вас всех изрубят!
Это кричал офицер. Размахивая маузером, он вертелся среди отступающих на низеньком гнедом жеребчике. Миша передёрнул затвор карабина, но обойма кончилась. Он перезарядил карабин и вновь припал щекой к тёплой ложе. Жаль, выстрелить не успел: всадник скрылся за барханом вместе с полусотней других всадников, вместе с толпой отступающих белогвардейцев.
Бой стих внезапно, как и начался.
Смятые палатки, перевёрнутые казаны, трупы убитых, бьющиеся в предсмертных судорогах лошади — таким увидел Миша поле боя. В центре лагеря стояли с заправленными лентами два станковых пулемёта, а рядом с ними, задрав жерло к небу, маячила маленькая горная пушка.
Преследовать белых не стали. Как ни рвался Макарыч, как ни просил Джангильдина, но тот и слушать не хотел,
— Нельзя, Макарыч. Лошади у нас совсем устали. Падут лошади — на чём до Челкара добираться будем?
И снова караван запылил по пустыне. Остались среди барханов песчаные холмики могил, рыжие пятна впитавшейся крови, россыпи зеленоватых стреляных гильз… Остались красноармейские фуражки на холмиках.
А Миша Рябинин оставил здесь детство.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Урочище Кара-мазар. Снова Камол
Комиссар рассказывает о себе
Шёл второй месяц пути. Под знойным солнцем пустыни красноармейские гимнастёрки совсем побелели, зато лица бойцов стали чёрными, как окатыши вулканической пемзы.
Стычка с дутовцами была первой, но не последней. Почти каждую ночь не обходилось без происшествий. Мелкие отряды противника, не рисковавшие нападать днём, лишь только садилось солнце, скатывались с барханов и, поднимая отчаянную пальбу, неслись к каравану. Кавалерийский эскадрон еле успевал броситься наперерез, отогнать белогвардейцев, как с другой стороны уже неслось протяжное «алла» и свистели в воздухе сабли — это атаковали алаш-ордынцы, байские сынки, пригретые атаманом Дутовым.
Шайки сменяли одна другую, но цель у всех была одна: выбить верблюдов, выбить лошадей, заставить Джангильдина бросить груз.
Рябинин тоже почернел: и от солнца, и от усталости. Нос облупился, губы растрескались, разведённая солью гимнастёрка расползлась на плечах. Тело утратило дряблость, стало литым, упругим, как пружина, сжатая до отказа.
Миша не боялся выстрелов, не боялся сабельного звона. Кравченко, продолжавший обучать его фехтованию вместо Колесина, инструктировал коротко: «Руби гада до седла, а дальше он сам развалится». И Миша рубил.
Разведчикам приходилось особенно туго. Спали они по три-четыре часа в сутки, ели впопыхах. Бесконечные стычки, дальние переходы изматывали так, что порой Мише казалось, что он не выдержит — упадёт в песок и больше не встанет. Но, пересилив минутную слабость, он снова садился в седло и, оглаживая Мальчику шею, говорил тихонько: «Потерпи, родненький… Дойдём, обязательно дойдём». И никто не знал, кого утешает боец взвода разведки Рябинин — то ли себя, то ли своего верного скакуна.
Миша успел позабыть о том, что в штатном расписании взвода он значится не просто бойцом, но бойцом-переводчиком, и только случай помог ему вспомнить об этом. Случилась беда. Колодец, из которого поили лошадей, оказался отравленным. Джангильдин вызвал к себе Степанишина и приказал тщательно проверять все колодцы на пути следования отряда. Работы разведчикам прибавилось: взвод уходил вперёд и иногда отрывался от каравана чуть ли не на суточный переход. В пути грызли сухари и испечённые на кострах лепёшки, экономили каждый глоток воды, почти не спали.
Однажды вечером разведчики отдали лошадям последний запас воды. Мальчик пил из Мишиной фуражки, вытянув трубочкой губы, а потом ещё долго тыкался мордой во влажную ткань. К ночи двинулись в путь. Ехали молча, без шуток и песен, с подвязанными стременами, стараясь ни звуком, ни шорохом не выдать движение отряда. Старики сказали, что следующий колодец нужно искать в урочище Кара-мазар, и показали путь туда, вычертив на песке палочками хитроумный план, но Степанишин не пошёл напрямик через барханы, а повёл своих бойцов в обход, по дну высохших соляных озёр.
К утру отряд незаметно приблизился к урочищу — небольшой, поросшей ивняком и тамариском впадине, в центре которой возвышался сложенный из крупных глыб песчаника колодец. Следы верблюжьих и овечьих копыт разбегались от колодца во все стороны.
Степанишин поднял руку, все остановились.
— Миша, — шепнул он тихо Рябинину, — спешься…
Рябинин тихонько сполз с лошади и, припадая за кустами тамариска, стал приближаться к колодцу. Вокруг всё дышало тишиной, покоем, и только птичка-каменка пела свою утреннюю песенку. Миша уже хотел было подняться во весь рост, когда вдруг заметил возле глыб песчаника разостланный казахский тулуп, а на нём спящего человека в синем изношенном халате, в чёрной тюбетейке, обмотанной обрывком выгоревшей на солнце голубой чалмы.
— Доброе утро, — сказал Рябинин негромко и навёл наган на незнакомца.
Тот открыл глаза, секунду ошалело смотрел на Рябинина, не произнося ни слова.
— Вы можете встать, — предложил Рябинин.
Незнакомец поднялся, отряхнул полы халата. Его немолодое, иссечённое шрамами лицо, сморщилось от страха.
— Поднимите руки. Не понимаете? — Рябинин качнул стволом нагана вверх. — Теперь понятно? Вот и хорошо. Макарыч! — закричал он во всё горло. — Макарыч!
Бойцы сгрудились возле пленника.
— Ты кто такой? — спросил Степанишин. — Что здесь делаешь?
Старик отрицательно покачал головой.
— Моя не понимай…
— А-а-а, не понимай… Абдула! Поговори с ним по-узбекски.
Но все старания Абдукадырова результатов не дали. Пленный тыкал себя пальцем в грудь и твердил, как заклинание:
— Тоджик, тоджик, тоджик…
— Таджик, что ли? — спросил Миша. — Ну, тогда мы договоримся.
— А ты и таджикский знаешь? — с уважением спросил Степанишин.
— А почему бы и нет? Персидский и таджикский — от одного корня. Сейчас, Макарыч, я с ним побеседую.
Но собеседник оказался скуп на слова. О себе он сообщил, что зовут его Пахлавон Ниязи, что родом он из Дарваза, что год назад попал в плен к туркменам, бежал и теперь скитается по пустыне. О тех, кто сыплет отраву в колодцы, он, конечно же, ничего не знает. Никаких вооружённых людей в песках он не видел. Да и что может знать и видеть старый бедный дехканин, выплакавший свои глаза во вражеской темнице?
— Сделаем вид, что поверим, — сказал Степанишин. — А теперь, ребята, обыщите-ка его хорошенько.
В хурджине пленного среди разного мелкого скарба — старой дырявой чалмы, истоптанных каушей, мотка ниток, засохших кусков лепёшки — в глаза бросилась плоская металлическая коробка из-под монпансье. В коробке искрился белый порошок.
— А это что? — спросил Рябинин по-таджикски.
Пленный опустил глаза.
— На месте разберёмся, — решил Степанишин. — Абдулла, спеленай ему руки и сажай в седло впереди себя. Кравченко, зачерпни воды из колодца. Возвратимся к каравану, проверим на собаке. Иванов, Рыбин, Гердт, останетесь охранять колодец до нашего подхода. Возьмите у Абдукадырова «шош» и патроны.
К вечеру без особых приключений взвод разведки вышел на встречу с караваном. Пахлавона сняли с седла, поставили перед Джангильдином.
— Развяжите ему руки, — приказал комиссар и спросил, задумчиво вглядываясь в лицо пленника: — Хорошо обыскали?
— Вроде бы, — откликнулся Степанишин.
— «Вроде бы» ничего в жизни делать не стоит. Проверьте каждую складку одежды, распорите подкладку халата. У меня такое ощущение, что где-то я сего старца уже видел. — И уже к пленному: — Так что, говоришь, не понимаешь ни по-русски, ни по-узбекски, ни по-казахски? Только по-таджикски?
— Тоджик, тоджик, тоджик, — запричитал Пахлавон.
Подошёл Степанишин, протянул Джангильдину измятую полоску тонкой рисовой бумаги:
— Вот, в подкладке нашёл. И бумага знакомая, и почерк тоже. Миша, — позвал Рябинина, — опять тебе работа.
— Переводи, Рябинин, — приказал Джангильдин.
И Миша перевёл:
— «Его благородию господину Межуеву.
Согласно достигнутой ранее договорённости посылаю надёжного человека для диверсионной работы на пути следования каравана Джангильдина. Это письмо послужит ему визитной карточкой при контакте с вашим человеком в караване.
Большего, к сожалению, сделать пока не могу из-за дальности местопребывания.
Сообщаю, что эмир и господин Бейли придают особое значение разгрому экспедиционного отряда Джангильдина. От успешного выполнения операции зависит дальнейшее развитие событий не только на севере края, но и во всей Средней Азии.
Да хранит вас аллах.
Камол Джелалиддин».
— Опять этот Камол! — хлопнул себя руками по коленкам Джангильдин. — На кого же он работает? На эмира, на англичан, на белогвардейцев?… И неплохо работает, профессионально., Вот только страсть к письмам его иногда подводит.
— А что это за «ваш человек в караване»? — спросил Миша.
— Думаю, что это Колесин. Видно, Пахлавон так и не успел с ним встретиться, иначе это письмо было бы уже у Колесина. Но успокаиваться рано. Макарыч, гляди со своими ребятами в оба. Вы у нас — щит и меч революции.
А дальше события развивались так. Собака, на которой испытали содержимое металлической коробки, подохла. Яд оказался очень сильным — понадобилось всего две маленькие крупинки. Степанишин рассвирепел и приказал расстрелять лазутчика за ближайшим барханом, но Джангильдин приказ его отменил:
— Во-первых, расстрелять всегда успеем, во-вторых, его нужно сдать в особый отдел фронта — там разберутся, что он за птица и какие нити за ним тянутся, а в третьих, я так и не вспомнил, где я видел этого старика. А вспомнить надо.
К следующему утру караван вышел к Кара-мазарскому урочищу, и Джангильдин решил дать людям и животным сутки отдыха.
На пустыню упала чёрная южная ночь. Крупные яркие звёзды горели не мигая. Где-то выли шакалы. Хрупали колючкой и веточками саксаула верблюды.
Миша лежал на кошме рядом с Джангильдином, запрокинув голову к небу, и отыскивал знакомые звёзды.
— Вон Марс над горизонтом, красненький такой…
— Верно, — соглашался Джангильдин.
— А вон Венера.
— Нет, Миша, это не Венера, — не соглашался Джангильдин.
— Но как же, — настаивал Рябинин, — мы это в училище проходили. Я знаю…
— Я, Миша, — посмеивался в темноте Джангильдин, — в училище этого не проходил, но вот в астрономической обсерватории верхушек нахватался.
— Вы?!
— А что, я, — снова смеётся Джангильдин.
— Но ведь Колесин говорил мне, что у вас нет никакого образования!
— У меня нет такого образования, которое мне бы хотелось получить, но кое-что я успел повидать.
— Товарищ Джангильдин, — взмолился Миша, — расскажите о себе. Все вы знаете, все вас слушают, всё вы умеете — и на море, и на суше. А нам в училище говорили, что казахи дикие, необразованные люди.
— Ну хорошо, Миша, попробую рассказать о себе, как сумею. — Джангильдин повернулся на бок, подпёр ладонью голову и начал неторопливо: — Родился я в казахской юрте. Отец мой — пастух, и мне сызмальства была предначертана пастушеская судьба. Детей в семье у нас было восемь, жили мы бедно, ни своей земли, ни своего скота не имели, а потому ещё мальчонкой я вместе с отцом пас байские стада. Ранней весной уходили мы в степь и возвращались только осенью. Жили под солнцем, спали под звёздами. За целое лето, бывало, ни одного постороннего человека не увидишь. Но степь меня многому научила. Ты вот смотришь, Миша, на степь, и все холмы тебе кажутся одинаковыми, травы все — сухими и неприметными, песок — везде рыжим и колючим, а зверьё мелкое — серым и неинтересным. А меня отец учил отличать былиночку от былиночки: одна дорогу тебе к колодцу укажет, другая рану заживит, третья в голод выручит. А самое главное в степи — уметь найти дорогу. С астрономией как наукой я познакомился попозже, уже в зрелом возрасте, а звёзды многие знал уже пастушонком: отец мне многие показывал и объяснял предназначение каждой. На Востоке люди связывают свою судьбу со звёздным небом: хорошее расположение звёзд — значит, быть удаче, а плохое — жди беду. И у каждой звезды есть своя история, легенда.
Вот хотя бы Венера. Вы, русские, называете её вечерней звездой. Это правильно, конечно, потому как появляется она вечером первой и уходит с небосклона последней. А у нас называют её красавицей Зухрой. Почему? Да потому, что живёт в народе такая сказка.
Жил-был на свете царь, и была у него красавица жена, по имени Зухра. И вот однажды отправился царь в поход в далёкие края, и очень долго он дома отсутствовал. А в это время в красавицу влюбился джинн пустыни. Как ведут себя джинны в этих случаях, я точно не знаю, но, наверное, клялся ей в любви и, как и положено, обещал все сокровища мира. Но вот однажды ночью возвратился неожиданно из похода царь, и тут джинн понял, что нужно ему подобру-поздорову уносить ноги. Но перед тем как умчаться в космические выси, он прокрался в опочивальню Зухры и отрезал себе на память косу красавицы. А когда та проснулась от звона труб и топота лошадей царского войска и увидела, что коса её отрезана, заплакала красавица и, убоявшись гнева своего супруга, взмыла в поднебесье и засияла звездой. А косу джинн всё-таки потерял, и с тех пор Млечный Путь называют у нас Косою Зухры.
Много мне таких историй отец рассказывал. Одни позабылись, другие сохранились в памяти, но, куда бы меня ни забросила судьба, дорогу по звёздам я всегда найду.
Отец будил во мне любознательность, но пришло время, и он перестал отвечать на мои вопросы или отвечал одинаково: «Так хочет аллах». Отец-то был неграмотным и, преподав мне всю науку, завещанную от деда, дальше, как ты понимаешь, двигать моё образование уже не мог. Тогда-то и появилась у меня мечта: пойти учиться. Куда, где, у кого — я ещё не знал, знал только, что есть в больших аулах школы, где дети учатся, а выучившись, читают книги, а книги объясняют, как устроен этот мир.
А тут и случай подвернулся. Приехал к нам однажды в селение учитель-казах их Тургая и рассказал мне о тамошней школе. Я к отцу: так, мол, и так, отпусти меня учиться. А отец и слышать не хочет. Где я, говорит, возьму денег, чтобы тебя учить? Поплакал я, поплакал, а когда наступила осень, взял да и сбежал из дома. Как раз в те поры из соседнего аула в Тургай направлялся караван со скотом на ярмарку, вот я и пристроился к нему погонщиком. А уж в Тургае отыскал того учителя, который приезжал к нам, и с его помощью поступил в туземную ремесленную школу.
Было нас в школе человек тридцать пять — сорок, а может быть, немного больше, русские и казахи. Обучали там грамоте, столярному и кузнечному делу. Занятия велись на русском языке, и этот новый для меня язык я быстро усвоил.
Мне очень нравилось учиться, и когда я сделал свою первую табуретку, то казалось, гордости моей не будет конца… Но через год приехал отец, разругался с учителем и насильно забрал меня домой, в Кайдаул. Но теперь я был уже не просто беглец, а беглец с опытом. Выждал я немного, пристроился к каравану, направлявшемуся в Кустанай, да и был таков. А в Кустанае поступил в двухклассную русскую школу. Но ты не думай, что больше мне не пришлось бегать от отца. Проучился я этак с годик, как снова встретился с отцом. Он требовал меня домой и грозил мне всеми карами аллаха. И тут я понял, что для учёбы нужно сыскать такое место, откуда бы отец не мог меня вытребовать, и попросил совета у инспектора народных училищ Алекторова.
Это был очень хороший человек. Он помог в училище устроиться и о моей дальнейшей судьбе позаботился — снабдил меня рекомендательным письмом к директору Оренбургского духовного училища. Так я стал бурсаком. Ты» наверное, читал «Очерки бурсы» Помяловского? Так вот, жизнь моя в Оренбурге ничем не отличалась от той, которую описал в своей книге русский писатель.
Училище я окончил в 1908 году. Отец уговаривал меня вернуться домой, но жажда знаний погнала меня на север. В том же году я поступил в Казани в учительскую семинарию.
Казань — город большой, университетский, почище, пожалуй, твоей Астрахани, но жить мне в ней было не очень сладко. Чтобы кое-как заработать на хлеб, я и дрова колол барынькам, и барки разгружал на причалах — никакой работой не гнушался. Но беда не в этом, беда в том, что сама учёба меня разочаровала. Я стремился к знаниям, к свету, а у нас в семинарии больше на закон божий напирали — надеялись выучить нас на миссионеров христианства. Мулла втолковывал мне, что есть бог только мусульманский, а поп — что только христианский, но, признаться, к тому времени я уже был законченным атеистом.
Запомнился мне наш учитель истории Ашмарин. Выл он человеком образованным, передовых взглядов, многими языками владел прекрасно? Он и помог мне познакомиться с историей стран Востока, понять суть и личину российского самодержавия и его политику в отношении народов Средней Азии. Благодаря Ашмарину я научился отличать народ от правителей, рабочих и крестьян от помещиков и капиталистов. Уже тогда я понял, что трудовому народу Казахстана нужно вместе бороться рука об руку со своим русским братом.
Грянула революция 1905 года. В Казани начались демонстрации. Наши семинаристы тоже вышли на улицу. Помню, однажды на углу Проломной и Воскресенской на нас напали казаки. Многих избили нагайками, а Ашмарина ранили в голову. Меня тогда арестовали и продержали в тюрьме целую неделю. Это было моё первое революционное крещение.
Кончить семинарию не удалось — исключили как бунтовщика. Деваться некуда: до дома далеко, в Казани оставаться бессмысленно. Решил поехать в Москву. Там мне повезло: знакомые помогли поступить в духовную академию, на исторический факультет. Но пособия, как личности подозрительной, мне не дали. Чтобы не умереть с голоду, давал частные уроки, перебивался случайными заработками.
Были занятия иного рода. В Москве я познакомился со студентами и вступил в нелегальный кружок, где мы изучали революционную литературу.
Потом по чьему-то доносу полиция сделала у меня обыск. Ничего жандармы не нашли, но всё равно меня обвинили в антиправительственных настроениях. А 16 октября 1906, года в шесть часов вечера — видишь, как хорошо помню, — в академии собрался духовный синклит, чтобы судить меня. Ты читал об инквизиции? Очень похоже. Сидели судьи в чёрных сутанах, в клобуках, нахохлившись, точно вороны. И спросил меня ректор: «Веришь ли ты, что Иисус остановил солнце?» — «Нет, — ответил я, — не верю».
Такую дерзость, как ты понимаешь, синклит мне простить не мог. Постановление отцов духовных было кратким: «Студент Московской духовной академии Джангильдин исключается из академии, как неверующий и служитель дьявола и недостойный носить имя доброго христианина».
Так благодаря заботам духовенства не вышло из Джангильдина ни муллы, ни попа. Деваться некуда, а кормиться надо, и поступил я в газету «Утро России» сборщиком объявлений (есть такая должность).
Но служба моя по газетной части длилась недолго. Казалась она мне скучной и неинтересной, да и полиция житья не давала — раза три приходили ко мне с обыском. И вот тогда на житейском перепутье, как любят выражаться гимназические учителя, посетила мой неокрепший разум фантастическая идея: совершить кругосветное путешествие. Для миллионера предприятие это — пара пустяков: занял каюту в собственной яхте и плыви куда хочешь. Яхты же у меня не было, денег на её приобретение тоже — вся наличность состояла из трёх рублей, но зато было много энтузиазма. Придумал я себе псевдоним — Николай Степнов — и дал объявление в газете, что отправляюсь пешком в кругосветку и ищу себе попутчиков. Попутчики вскоре нашлись. Ими стали учитель из Самары Пламеневский, инженер из Петербурга Полевой и преподаватель из Москвы Коровин.
Далеко ли я ушёл, спрашиваешь? Спутники мои отстали на разных этапах, но я был близок к задуманному. Газеты тогда обо мне писали примерно так:
«Николай Степнов, студент Московской духовной академии, предпринял путешествие вокруг света пешком с целью изучения различных стран, их устройства и обычаев. Он вышел из Москвы 10 июля 1910 года, без всяких средств, надеясь на добрых людей, которые помогли бы ему продолжать путь. Прошёл Европу, Африку, Персию, Индию, остров Цейлон, Малаккский полуостров, Сиам и др. Всего намечено им пройти 15 тысяч вёрст. Средства он добывает продажей своих фотографических карточек. Дальнейший маршрут его — Токио и Сан-Франциско».
Если рассказать тебе, Миша, подробно об этом путешествии, то времени на рассказ я затрачу больше, чем Шахерезада на свои сказки. Одним словом, в 1912 году я возвратился в Россию.
Куда деваться? Поразмыслил и решил податься в родные края, в Тургайскую область. Вскоре и занятие для меня нашлось. Ты синематограф любишь? Я тоже. Ах, при чём здесь синематограф? Да при том, что привёз я из-за границы проекционный аппарат «Кок», лёгонький, всего с полпуда весом, и сорок катушек киноплёнки. Вот и стал я в аулах кино показывать, заведовать кинопередвижкой, так сказать. Вначале казахи пугались, думали, что штуку эту шайтан придумал, но постепенно привыкли. А я им, кстати, не только фильмы показывал (все они были о жизни рабочих за рубежом), но и рассказывал о странах, в которых побывал, о нравах, которые там царят. А нравы, как я убедился, везде одинаковые, везде рабочему человеку плохо.
Слава о моих киносеансах прокатилась по всей области. Мною заинтересовалось высокое начальство и даже разрешило показать фильму в самом Оренбурге, но, как только увидело, что эта за фильма, тут же и приказало: кино запретить, аппарат отобрать, а Джангильдина арестовать. Пришлось скрываться.
Но своей деятельности я, понятно, не бросил. Вместе с моим другом и помощником Амангельды Имановым мы бродили по казахской степи от аула к аулу, и везде нас радостно встречали бедняки.
Так наше кинокочевье скиталось до 1913 года, но тут я узнал, что оренбургский генерал-губернатор вновь подписал приказ о моём аресте и сотни полицейских ищеек кинулись по нашему следу. Пришлось проститься с Амангельды и перебраться в Крым.
Чем занимался к Крыму? Поступил в ведомство золотокосой Зухры, то есть в обсерваторию. Это была очень интересная работа, и, может быть, я, когда разобьём белых, обязательно стану астрономом, но Крым для меня больше памятен другого рода деятельностью: деятельностью пропагандиста ленинских идей.
В 1916 году я вступил в партию большевиков, а в 1916-м выехал снова в Тургайскую область, чтобы помочь моему другу Амангельды Иманову поднять восстание.
В июне 1916 года вышел царский указ о призыве на тыловые работы инородцев. Но кому хотелось идти служить в царскую армию? Да и война, которую вело царское правительство, была чужда народным массам. И тогда заволновались казахские степи, вспыхнули восстания среди таджиков, узбеков, киргизов.
Баи были за войну, народ — против. Байских сынков копать окопы не посылали, под пули тоже, а серую скотинку отрывали от семей и гнали бог весть куда. В царском указе вместо слова «мобилизация» стояло слово «реквизиция», и это лишний раз говорило о том, что правительство инородцев даже за людей не считает.
Когда я приехал в Тургайскую область, под началом у Амангельды Иманова было уже несколько тысяч человек. На заседании Военного совета решено было осадить Тургай и, если позволят обстоятельства, взять его штурмом.
6 ноября повстанцы атаковали Тургай, но взять его не смогли. Против нас были брошены карательные войска. Стычки с карателями у нас продолжались до самой Февральской революции. А потом я отправился в Петроград. Мне предложили выступить на заседании Совета рабочих и солдатских депутатов. Свою речь помню и сейчас, слово в слово.
«Товарищи, граждане, — сказал я. — Люди получили свободу. Мы, казахи, вместе с русским народом выражаем свою радость по поводу освобождения страны от царского ига. Здесь, в России, вы обсуждаете свои нужды, а в степях казахских экспедиционная армия во главе с генералом Лаврентьевым, карательные отряды Николая II, свергнутого здесь, в России, продолжают свою преступную работу, расправляясь с тысячами казахов».
В зале зашумели, кто-то крикнул: «Позор», а большевики внесли резолюцию: немедленно отозвать карательную экспедицию. Резолюция была принята единогласно.
Ты спрашиваешь: что потом? А потом я снова уехал в Казахстан с мандатом Петроградского Совета. В нём, в частности, говорилось:
«Предъявитель сего, инструктор Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов Али Бей Джангильдин, командирован… в Тургайскую область для разъяснения происходящих событий, улаживания недоразумений среди туземцев и ведения пропаганды в Тургайской области. Совет просит организации Тургайской области оказывать ему необходимое содействие, что удостоверяется подписью и приложением печати».
Несколько раз сажали меня в тюрьму чиновники Временного правительства и алаш-ордынцы, грозились убить, но я продолжал свою работу.
Снова в Петроград я попал уже после Октябрьской революции. Пошёл с докладом к Якову Михайловичу Свердлову, рассказал ему обо всём, а через несколько дней встретился с Лениным.
В назначенный день пришёл в Смольный. Меня провели к Владимиру Ильичу. Через несколько минут из боковой комнаты вышел Ленин. Поздоровался со мной и спросил:
«Вы Джангильдин?»
«Да».
«Где-то я вас видел уже».
«В Швейцарии».
«Совершенно правильно. Помню».
Владимир Ильич расспрашивал меня о событиях последних месяцев в Степном крае, говорил о характере и судьбах Октябрьской революции.
«Буржуазная революция, — сказал он, — ничего не даст угнетённому народу. В программу большевиков входит задача — освободить угнетённые народы и дать им возможность самостоятельно развиваться. — Заканчивая беседу со мной, Ленин сказал: — Поезжайте в Степной край, работайте, защищайте лозунг «Вся власть Советам». В случае серьёзных сомнений обращайтесь ко мне лично. Вы назначаетесь временным областным комиссаром Тургайской области».
Вместе с Петром Алексеевичем Кобозевым мы утверждали новую власть в степи, проводили выборы в Советы, формировали красногвардейские отряды для борьбы с Дутовым, сражались с белоказаками.
Никогда не забуду бой за станцию Сырт. Почти неделю мы безуспешно штурмовали позиции белых — они там хорошо окопались. И всё же в ночном бою мы выбили их со станции. А наутро нашли в окопах несколько сот окоченевших трупов. Это были гимназисты и юнкера, твои ровесники, Миша, подло обманутые вражеской пропагандой. Есть у меня к белым счёт и за этих мальчишек.
Выбили мы белых и из Оренбурга. Потом белые выбили нас. Меня чуть не расстреляли. А вскоре мой родной край был отрезан от России белогвардейскими бандами и поднявшими мятеж чехословаками, а мой путь лёг в Москву. Об остальном ты знаешь.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Из дневника Миши Рябинина
Станция Челкар
Обо всех приключениях, постигших наш караван, рассказывать не буду. Попробую рассказать немного о самых последних днях.
Неделю назад мы вышли из пустыни. Начались холода, дожди. Обтрёпанные, оборванные, в лохмотьях, посиневшие от холода, измученные недоеданием, брели люди широкой и страшной казахской степью; брели как лунатики, как зачарованные. И откуда только брались силы? Мне-то ничего, я молодой, крепкий, но ведь среди нас много пожилых людей, раненых, потерявших здоровье в ссылках и в тюрьмах! С нами, наконец, преодолели весь путь наши проводники — седобородые старики казахи.
Командир наш Джангильдин стал похож на ствол саксаула — чёрный, тощий, одни глаза да скулы. Он давно уже отдал свою лошадь кому-то из ослабевших и всё время шёл пешком, подбадривая людей словом, шуткой, а то и окриком. На привалах он обходил весь караван, подходил к каждому костру, говорил, обращаясь к бойцам: «Держитесь, товарищи. У нас один путь — вперёд. Помните, что нас послал Ленин».
Мы надеялись, что, когда выйдем к жилью, нам удастся обогреться и раздобыть продовольствие. Но аулы, встречавшиеся на пути, были пусты и безлюдны: белогвардейцы распустили слух, что со стороны Каспия идёт десятитысячная армия бандитов, которые будут убивать казахов и отбирать у них скот. Жители ушли в степь и угнали с собой табуны.
Но скучать нам от безлюдья всё же не довелось. Каждый день в нас стреляли из-за барханов, из-за дувалов и кибиток. Казаки белогвардейского генерала Толстова атаковали нас в пешем и конном строю. Мы клали наземь вьючных животных, занимали круговую оборону, отстреливались, контратаковали. Пулями у меня пробило фуражку и слегка задело плечо. Грицьку Кравченко саблей рассекли щёку, под
Абдукадыровым убили лошадь, Макарычу прострелили руку повыше локтя.
Схватки с белоказаками стали настолько обычным делом, что, если какой-нибудь день проходил сравнительно спокойно, Степанишин начинал нервничать. «Что это они, паразиты, расписание нарушают? — говорил он. — Нехорошо. Так у нас в карабинах и смазка загустеет».
Но наше счастье, что генерал Толстое не смог бросить против нас крупные силы. Как объяснил мне Джангильдин, он, опасаясь прорыва, боялся снимать войска с фронта. А с мелкими отрядами белых и алаш-ордынцев мы давно уже научились воевать.
Наконец в ауле Кошкар-Ата наш взвод разведки столкнулся с заставой красных. Вначале, пока не разобрались, чуть было не перестреляли друг друга, но я первым увидел звёздочки на фуражках и завопил что есть мочи: «Это же наши, наши!» Тогда мы бросились обнимать красноармейцев, целовать, а они смотрели на нас расширенными от удивления и ужаса глазами и всё никак не могли сообразить, что это за черти такие вынеслись на них из степи — оборванные, грязные, бородатые, в засохших кровавых бинтах.
— А ты откуда взялся, белый шайтан? — спросил меня боец-казах.
Я вначале не понял, о чём он ведёт речь, но когда мне принесли осколок зеркала и я взглянул на себя, то понял недоумение казаха. Мои волосы, брови до того выгорели на солнце, что стали походить на свежую ячменную солому. Гимнастёрка, фуражка с обвисшим матерчатым козырьком тоже были белыми, словно песок пустыни, — солнце и пот сделали своё дело, а если к этому прибавить, что мой добрый конь Мальчик тоже был белого цвета — от рождения, конечно, — то и впрямь мы с ним издали походили на белое привидение, а может быть, на вывалявшегося в муке кентавра. Абдулле очень понравилось выражение казаха, и он потом долго ещё звал меня белым шайтаном, а я его поправлял: «Не шайтан, а всадник». «Белый всадник» — в этом есть, кажется мне, что-то от Майн Рида.
На следующий день подтянулся и караван.
К встрече было всё готово. В центре аула соорудили трибуну. В почётном карауле выстроились войска. А как только авангард нашего отряда начал втягиваться в аул, оркестры грянули «Интернационал».
Встречать нас приехали командующий фронтом товарищ Зиновьев и председатель Актюбинского Совета товарищ Коростелев. Были речи, были слёзы и снова объятия и поцелуй. Я тоже плакал от радости и от счастья, и Кравченко плакал, и Абдукадыров, и даже наш грозный командир взвода Макарыч кашлял, сморкался и тёр кулаком покрасневшие глаза.
На митинге товарищ Зиновьев сказал:
— Товарищи! В невероятно трудных, в нечеловеческих условиях вы преодолели три тысячи километров, чтобы дать нашему фронту оружие. Этот подвиг по плечу настоящим героям, настоящим революционерам!
Я сегодня же пошлю радиограмму товарищу Ленину, что его наказ вы выполнили с честью. А от командования фронта обещаю: вашим оружием мы разобьём дутовцев. Оренбург снова станет советским.
А я спросил у Степанишина:
— Макарыч, неужели и я герой? Я ведь три месяца назад с Колькой Портюшиным раков в Волге ловил и о подвигах не думал.
А Макарыч мне ответил:
— Люди героями не рождаются. Это время их делает героями, жизнь, революция.
Из Кошкар-Аты мы перебрались на станцию Челкар — конечный пункт маршрута, помылись, приоделись и стали даже малость отъедаться. Но тут отряд наш стал таять на глазах: многие товарищи были направлены в госпиталь, некоторые влились в состав войск Оренбургского фронта, а другие вместе с товарищем Джангильдином готовились к походу в Тургайскую область. Там хозяйничают белые и алаш-ордынцы, и нужно их оттуда выбить и восстановить там Советскую власть.
Я хотел остаться с товарищем Джангильдином, да и не только я, но и весь наш взвод разведки, а судьба распорядилась мною иначе. Вчера в штаб фронта пришла радиограмма от товарища Дзержинского, а в ней говорилось: «С целью укрепления Ташкентской чрезвычайной следственной комиссии командируйте в распоряжение Турк ЦИКа товарища Степанишина и ещё нескольких товарищей, которые могли бы оказаться полезными делу. Подбор людей для группы поручается лично тов. Степанишину. С получением сего немедленно выехать в Ташкент».
По мнению Макарыча, полезными делу оказались Абдулла Абдукадыров, Грицько Кравченко и я. Абдулла обрадовался, что увидит, наконец, свой родной Ташкент. Грицько призадумался: «Когда ж это, трясця мне в печёнку, я доберусь до своей Украины?» А я растерялся. Мне очень хотелось быть вместе с товарищем Джангильдином, но и Макарыча я не хотел потерять. Думал я, думал, как мне поступить, пока Макарыч, как обычно, но рассёк этот гордиев узел сабельным ударом своей логики:
— А зачем ты, Миша, сушишь себе голову? Есть приказ, и изволь его выполнять. Поедешь со мной. Всё.
Завтра мы уезжаем. А сегодня я ходил прощаться с товарищем Джангильдином. Он сидел за столом в штабной мазанке, положив на стол свои большие натруженные руки, и о чём-то думал. И мне вдруг вспомнилась та тревожная ночь в Астрахани, когда Джангильдин с Кравченко впервые пришли в наш дом. Встречал я их как врагов, а вот теперь стоял на пороге и глотал слёзы. Джангильдин поднял на меня глаза, улыбнулся иссохшим ртом:
— А-а-а, это ты, Миша…
Потом встал из-за стола, подошёл ко мне вплотную и обнял за плечи.
— Ничего, Миша, ничего… Ты такие стихи слышал:
Дороги охлёстываются, дороги скрещиваются,
Дороги сходятся и расходятся,
И остаются на стыках трещины,
А жизнь идёт, идёт, как водится…
Ну так вот, дороги наши ещё сойдутся. Когда закончишь свои ташкентские дела, приезжай ко мне в Тургай, Хочешь, братом будешь, хочешь — сыном… Прости, если положил я на твои плечи ношу, непосильную для юноши, но ведь и себя я не жалел и не жалею. Будем, Миша, служить революции, пока бьётся сердце.
Это прекрасные слова, и я запомню их на всю жизнь.
И ещё сказал мне товарищ Джангильдин, что врагов у нас много и ведут они с нами бой не на жизнь, а на смерть. Вот, говорит, Миша, поймали мы недавно в пустыне лазутчика, который сыпал яд в колодцы. Он всё кричал: «Тоджик, тоджик…» Так никакой он не таджик, хотя и знает таджикский. Я вспомнил: ещё в шестнадцатом году он пробрался к нам в лагерь и пытался застрелить Амангельды Йманова. Его разоблачили как шпиона царской жандармерии, но он скрылся. Потом вынырнул в Бухаре и поступил на службу к эмиру. Как показали допросы, он работал сразу на три разведки: английскую, эмирскую и белогвардейскую.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Ташкент. Все дороги ведут в Бухару
Из Ташкента на Каган поезда ходили регулярно. Ощетинившись штыками красногвардейских дружин, обвешанные, словно гирляндами, ватагами мешочников, пыхтя и отдуваясь, переползали они границу Бухарского эмирата и подолгу стояли на станции Каган. Здесь паровозные бригады набирали воду, запасались харчами, комиссары проводили летучие митинги. Постояв сутки-двое, эшелоны тащились дальше, к Мерву, на Закаспийский фронт, но выглядели теперь словно корабли, очищенные от ракушек: ватаги мешочников, спекулянтов, мелких жуликов, проходимцев дальше Кагана не ехали. Здесь они, точно червивые яблоки после бури, сваливались на пыльное привокзалье и растекались по грязным улочкам станции во все стороны — кто в кишлаки, менять гвозди на сушёный урюк, кто на базары Благородной Бухары, а кто под высокую руку его превосходительства тупчи-баши: бывшим царским офицерам в Арке всегда были рады.
В этот день в вагоне пассажирского поезда, приближавшегося к станции Каган, в отдельном купе сидели два пассажира и вели неторопливый разговор. Один, в форме сербского офицера, моложавый, но с жёлтым от бессонницы лицом, рассеянно поглядывал в окно, где проплывала в пыльном мареве выжженная солнцем пустыня, нудно отчитывал собеседника. А собеседник, чернобородый и черноглазый, в чалме и традиционном полосатом халате, скрестив на груди крашенные хной тонкие пальцы, почтительно слушал своего наставника.
— Я удивляюсь вам, господин Камол, — скрипел офицер. — Для того чтобы провалить столь хорошо задуманное дело, нужно быть поистине гениальным человеком. Я уже сотый раз спрашиваю у вас: откуда в ЧК стало известно о существовании Туркестанской военной организации. Если учитывать, что контрразведка у большевиков поставлена из рук вон плохо, то объяснение может быть только одно: кто— то нас предал.
— Уж не хотите ли вы сказать, господин э-э-э… Костамуни, что я имею к этому какое-то отношение?
— Имеете. Я лично вам поручил заняться безопасностью организации. А что вышло? Большевики успели арестовать пятьдесят человек — командную верхушку ТВО, но аресты ещё не закончены. Вашему покорному слуге пришлось напялить этот дурацкий мундир и почти неделю отсиживаться в каком-то хлеву. Но самое скверное, пожалуй, то, что мы потеряли связь с американским консулом господином Тредуэллом и наркомом Осиповым. Где они, что с ними?
Господин Камол тонко улыбнулся:
— Каждый занят своим прямым делом.
— То есть?
— Тредуэлл изволит кушать лепёшки в камерах ЧК, а прапорщик Осипов по-прежнему руководит вверенным ему наркоматом.
— Это меняет дело, — облегчённо вздохнул Костамуни. — С Тредуэллом, я надеюсь, ничего страшного не случится: подержат его большевики и выдворят. А вот то, что уцелел Осипов, — просто замечательно. Он наша главная козырная карта. Кстати, связь с ним восстановлена?
— Нет. Как только начались аресты, мы договорились на время прекратить контакты.
— Вы поступили опрометчиво, господин Камол. Ведь я и раньше говорил вам, что с этой канальи нельзя спускать глаз.
Камол улыбнулся ещё тоньше:
— У нас в наркомате достаточно глаз.
— Например?
— Например, личный адъютант наркома Бот.
— Не знаю такого, не слышал.
— В этом нет ничего удивительного. Бот попал в наркомат совсем недавно.
— Откуда?
Камол смежил ресницы. Казалось, он смотрит на кончик своего носа.
— Ну, — настаивал Костамуни.
— Я завербовал его ещё в Оренбурге. Тогда он работал в контрразведке у Дутова.
— Ха, — вскинулся Костамуни. — Не тот ли это щенок, который провалил операцию по разгрому каравана Джангильдина?
— Стечение обстоятельств, — развёл руками Камол. — Аллах отвернул от него своё лицо.
— Запомните, Камол, — перешёл на назидательный тон Костамуни, — аллах всегда отвращает своё лицо либо от бездельников, либо от дураков. Как он попал в Ташкент?
— А куда ему было деваться? После неудачного нападения на караван Джангильдина он решил больше в Оренбурге не показываться — знаете ли, у господина Дутова очень крутой характер. Так вот, пробрался он в Ташкент, пришёл к Осипову — они, кстати, старые приятели — и устроился нему в адъютанты. Потом связался со мной через явку, которую я ему дал ещё в Оренбурге.
— И вы считаете этого проходимца надёжным человеком?
— Видите ли, господин Бейли, то есть, простите, господин Костамуни, лично я не верю в абсолютно надёжных людей вообще. Даже вы мне, простите за откровенность, не внушаете особого доверия. Но приходится выбирать из того, что есть. Плачу я ему, с вашего разрешения, довольно— таки прилично. Это его вдохновляет. А деваться господину Боту, в общем-то, некуда. Если красные узнают о его проделках в пустыне и в дутовской контрразведке…
— Что ж, это звучит убедительно.
Майор английской секретной службы Бейли, переодетый в форму сербского офицера и с документами на имя Иосифа Костамуни, чувствовал себя не лучшим образом и, не скрывая раздражения, всю дорогу от Ташкента до Кагана ворчал на своего проводника Камола Джелалиддина. А оснований для недовольства у майора было довольно. Так хорошо начавшаяся подготовка к государственному перевороту в Ташкенте вдруг споткнулась и захромала на тысячу ног. Неожиданно прохлопала агентура на центральном телеграфе. 26 октября в Ташкент из Москвы пришла телеграмма с указанием интернировать всех подданных бывших союзных держав в возрасте от 17 до 48 лет. Что же касается майора Бейли, то Москва предписывала немедленно арестовать такового и содержать под стражей. Бедный глава английской миссии слишком поздно узнал об опасности. Он чуть ли не в подштанниках бежал из своей городской резиденции и долго скитался по конспиративным квартирам в предместьях Ташкента, пока на одной из них не разыскал его верный Камол.
Вначале Бейли хотел скрыться в Кашгаре, где надеялся какое-то время отсидеться под крылышком британского генерального консула Макартнея, но, хорошенько поразмыслив о тех неприятностях, которые ждут его по прибытии в Лондон, решил всё же не покидать пределы Туркестана. Ещё не всё потеряно, твердил сам себе майор. Пусть чекисты взяли пятьдесят человек, но, как утверждал генерал Кондратович, под знамёнами ТБО не менее трёх тысяч да плюс к ним пятнадцать тысяч озверелых басмачей Иргаша и Мадаминбека. С такими силами можно продолжить дело. И совсем будет хорошо, если в передрягах уцелеет Осипов. Хоть и скользкий тип этот мальчик с пижонскими усиками, но слово, данное на совещании в кишлаке Чорбед, он ведь сдержал: красные почти без боя сдали наступающим с запада английским войскам Мервский и Тедженский оазисы,
А если втянуть во всю эту кашу эмира бухарского?
Пока эмир хитрит. Пишет вежливые письма в Кашгар к Макартнею, в Мерв к Малессону, к Дутову в Оренбург… Всем он что-то обещает, всех в чём-то заверяет, но выступить открыто против Советов пока опасается. Нужно уговорить, нужно подтолкнуть этого жирного сластолюбца, нужно посулить ему золотые горы…
После длительных и трезвых размышлений решил, наконец, майор Бейли покинуть конспиративную квартиру в негостеприимном ташкентском пригороде и отправиться в гости к его высочеству повелителю Благородной Бухары эмиру Алим-хану.
С подложными документами, во френче с чужого плеча, с рекомендательным письмом официального представителя Бухары в Ташкенте Токсаба Мирбаба в сопровождении верного Камола Джелалиддина трясся в грязном и расхлябанном поезде лучший сотрудник Интеллидженс сервис майор Бейли. Ему так хотелось верить, что всё кончится хорошо, что звезда его счастья навсегда останется незакатной.
Поздно ночью в ворота маленького глинобитного домишки, прилепившегося к скотному рынку возле Самаркандских ворот, кто-то тихо постучал. Хозяин дома, рабочий хлопкоочистительного завода Исмаил-ага, подлил масла в гаснущий светильник, накинул на плечи старый халат и вышел на подворье.
— Кого там шайтан носит? — недовольно проворчал он. — Ведь все ключи от городских ворот давно уже под подушкой у миршаба — владыки ночи.
Но стук в ворота повторился. А за ним прозвучал совсем тихий шёпот:
— Это я, дядя Исмаил, твой племянник Ахмад.
— Ахмад? — удивился хозяин. — Откуда ты, сынок?
Он поспешно подошёл к воротам, снял запоры и приоткрыл тяжёлую створку.
— Что ж, входи, гостям мы всегда рады.
Но Ахмад пришёл не один. Рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу, стоял незнакомый Исмаилу юноша.
— А это кто?
Ахмад почтительно пожал протянутую руку родственника и ответил чуть слышно:
— Узнаешь. Разве принято расспрашивать гостя о том, кто он такой?
— И то верно, — добродушно согласился хозяин. — Ну что ж, птенчики, милости прошу переломить лепёшку в моём доме.
За скудным бедняцким дастарханом дядюшка Исмаил по несдержанности характера всё пытался побыстрее вспороть хурджин новостей, привезённый гостями.
— Сидим мы здесь, понимаешь, сидим, — жаловался он племяннику, — и не знаем, что в божьем мире творится. — Дядюшка пыхтел, подмигивал, причмокивал то и дело губами. Его безбородое, изрытое оспой лицо смешно кривилось. Именно за эту не сходящую с лица гримасу прозвали его в Бухаре Исмаилом-ширинкором, то есть шутником. — Каждый день хожу на площадь Регистан слушать глашатаев эмира, но разве от них добьёшься добрых вестей? Каждый день казни.
— А кого казнят? — спросил племянник, отламывая тонкими пальцами кусочек от сухой ячменной лепёшки. На его бледном лице проступили красные пятна.
— Как всегда, Ахмад-джан. Кто невинный, кто несчастный — того и казнят. Не уплатили дехкане налог — казнят, украл водонос булку — казнят, забастовали рабочие на хлопкозаводе — зачинщиков зарезали возле Арка, словно баранов. Минарет смерти знаешь? Каждый день сбрасывают оттуда людей.
— Простите, — вдруг молвил юноша, пришедший с племянником Исмаила, и в смущении передёрнул плечами. — Что это за Минарет смерти? Я не слышал о таком.
Исмаил-ширинкор сощурился. Видно, издалека прибыл этот птенчик, если не слышал о Минарете смерти. Да и речь у него странная. Говорит вроде бы как таджик, а слова звучат не так, как у таджиков. И лицом он странен — белолиц, крутолоб и светлоглаз. Такие лица бывают только у русских или памирцев.
— У нас в Бухаре, да будет известно высокочтимому гостю, — пояснил Исмаил-шутник, — так называют Минарети-калон, Большой минарет, с которого по приказу его высочества эмира сбрасывают осуждённых на смерть. Шестьдесят аршин его высота. — Хозяин грустно улыбнулся. — Пока долетит смертник до земли, о многом успеет подумать… Но если нашего гостя интересуют способы правосудия, применяемые нашим ясноликим повелителем, то могу сказать, что их огромное множество. В Арке есть ещё обхона — сырая и холодная комната, со стен которой сочится вода. Тот, кто попадёт туда, больше месяца не мучается — аллах забирает его в свою обитель. Есть ещё канахона — темница, полная клопов и клещей. Тело узника они покрывают так, что и тела, считай, не видно. А есть ещё зиндони-поин. Это такая огромная яма, сужающаяся кверху, словно кувшин. Швыряют туда узника, и сидит он там, не видя света, весь в нечистотах — гниёт заживо. О, — заключил свой рассказ Исмаил-шутник, — у святейшего эмира вполне достаточно средств, чтобы расправиться с любым из своих противников.
— Ты, дядюшка, — подал голос Ахмад, — расскажи ещё гостю о последней новинке эмирской милости.
— Можно, — охотно согласился Исмаил-ширинкор, и щека его дёрнулась, как от удара. — Недавно, почтеннейший гость, не знаю вашего славного имени…
— Мазофшо, — подсказал племянник.
— Недавно, господин Мазофшо, его высочество изобрёл новый способ казни ослушников. На высоком окне регхана— есть такое помещение в бухарской тюрьме — плотники установили блок. На блок набросили пеньковую верёвку, и если попадает в камеру «приносимый в качестве высшей жертвы», то один конец верёвки, скрученной в виде аркана, надевают на шею несчастному, а другой пропускают по блоку наружу. Потом палачи тянут за конец, и петля затягивает горло… Да, велик ум нашего эмира, нет предела его познаниям.
В прокопчённой мехмонхоне — комнате для гостей — залегла гнетущая тишина. Первым её нарушил Исмаил-ширинкор.
— Надолго ли пожаловал к. нам наш уважаемый племянник? — спросил он и протянул Ахмаду щербатую пиалу, до половины наполненную жидким чаем.
— Нет, не надолго, дядюшка. Я приехал, чтобы передать тебе привет от твоего давнего друга Азимджана Якубова. И привёз новости: в Ташкенте состоялся Первый съезд Бухарской коммунистической партии.
— Хвала аллаху! — невольно вырвалось у Исмаила, но тут же он бросил тревожный взгляд на Мазофшо.
Ахмад улыбнулся открытой улыбкой:
— Вы, дядюшка, можете не опасаться нашего гостя. У нас с ним в Бухаре одно дело и одна цель. Все мои секреты ему известны.
Исмаил-ширинкор с сомнением посмотрел в светлые глаза памирца, но спорить не стал. Хоть и был племянник Ахмад многими годами младше его, но среди родни слыл человеком учёным и сведущим: ведь до того, как поступить в услужение к ташкентскому мулле Акобиру, Ахмад шесть лет проучился в лучшей медресе Бухары и был любим своими учителями. К тому же это он, Ахмад, научил старого Исмаила грамоте, рассказал о русских большевиках и об их вожде Ленине, который хочет счастья для всех людей на земле. Это он познакомил его с русскими железнодорожниками из Кагана, которые давали ему читать листки «Правды», учили, как народу Бухары избавиться от эмира, баев и мулл.
Знавал старый Исмаил и того, кого Ахмад называл Азимджаном Якубовым. Этот человек хоть и был мусульманином, но называл себя большевиком и говорил, что он ученик Ленина.
— Не передавал ли мне ещё чего-нибудь уважаемый Азимджан?
— А как же, дядюшка, передавал.
— Тогда я весь внимание.
— Недавно в Ташкенте раскрыт большой заговор, — начал Ахмад. — Заговорщики хотели уничтожить всех большевиков и свергнуть Советскую власть. Многие из заговорщиков арестованы, но многим удалось скрыться. Они нашли себе пристанище в Бухаре и отсюда вновь плетут паутину заговора. Советской власти нужно знать: что они замышляют, не ударит ли в спину большевикам эмир, что здесь делают инглизы, прибывшие недавно из Кашгара, зачем приехали в Бухару афганские всадники и офицеры?…
— И Азимджан думает, что я обо всём этом могу знать? — Исмаил-шутник от изумления даже всплеснул руками, а его грязная, отрепанная чалма съехала на ухо. — Да если бы я знал хоть половину того, о чём ты говоришь, так меня давно бы уже зарезали ищейки эмира. Ни один человек не может быть вместилищем стольких тайн.
— Успокойтесь, дядюшка, — Ахмад положил руку на плечо Исмаила. — Азимджан понимает, что эти тайны вам неведомы, а потому и послал в Бухару нас с Мазофшо. Ваше же дело — приютить нас и помочь. Я вам дам адреса некоторых людей. Завтра вы побываете у них и скажете каждому: «Поклон от Азимджана». В ответ услышите: «Да хранит его аллах». Скажите им, чтобы вечером пришли в ваш дом. Если ответная фраза не прозвучит, немедленно уходите и смотрите, чтобы за вами кто-нибудь не увязался. Это первое. Второе: мне нужно устроиться поближе к Арку. Нужна такая точка, чтобы хорошо было видно, кто входит во дворец и кто выходит. Что вы посоветуете?
Исмаил-ширинкор думал недолго.
— На площади, недалеко от входа, есть чайхана Исламбека. Это мой друг. Можешь остановиться у него. Летом там, как ты знаешь, и чай пьют под чинарами, и даже спят, укрывшись плащом из звёзд.
— Это подойдёт. Завтра же утром и сведёте меня туда. А Мазофшо останется у вас. Вечером он встретится с людьми, к которым вы сходите днём.
— Хоп, — хлопнул в ладоши Исмаил-ширинкор.
Спать гостей уложили возле дымного мангала на курпачах, из которых выглядывали клочья ваты. Исмаил— шутник, пожелав гостям доброй ночи, хотел было уже удалиться, но Ахмад удержал его:
— Спойте нам, дядюшка, что-нибудь. О вашем таланте наслышаны все чайханы в Благородной Бухаре.
Исмаил поломался для порядка, но, польщённый просьбой племянника, всё же взял в руки рубаб и тихонько тронул струны.
— Что же спеть вам, о наш уважаемый гость и мой высокоученый племянник? Совсем дырявой стала голова у старого Исмаила — все слова растерял в пыли забот о куске хлеба. Может быть, вспомню что-нибудь из Бедиля? Может быть, из Рудаки?
— Давайте лучше из Насафи, дядюшка. У вас раньше очень хорошо получалось.
И старый трепальщик хлопка, хрипя пропылёнными бронхами, тихонько запел: