Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Полина Дашкова

Горлов тупик

Если факт не сдается, его уничтожают. Л. В. Шебаршин, последний начальник внешней разведки СССР, из афоризмов.


Глава первая

Она являлась к нему ночами много лет подряд.

Он просыпался от шороха своих пересохших губ, от хриплого шепота: «Уходи, уходи!»

За два с лишним десятилетия ее ночные визиты слились, перепутались. Но самый первый он помнил отчетливо.

Тот год оказался худшим в его жизни. Он потерял все: офицерское звание, власть, престиж, высокую зарплату, паек. Из отдельной казенной квартиры пришлось вернуться к матери в коммуналку. Он еще легко отделался, его сослуживцам повезло меньше. Одних посадили, других расстреляли. Он уцелел, остался на свободе и сдаваться не собирался. Ему было двадцать восемь. Он сорок раз отжимался от пола и подтягивался на турнике, пробегал в максимальном темпе десять километров, без одышки, сердцебиения и мышечной слабости. У него были отличная память, острое чутье, быстрые реакции. Он знал, чего хочет, и умел хранить это в тайне.

Однажды ночью она возникла между ширмой и раскладушкой, на которой он спал. Не разобравшись спросонья, в чем дело, он спросил:

– Ты?

Она не ответила. Он задал следующий вопрос:

– Что тебе нужно?

Опять молчание.

Тот первый ее визит не сильно испугал его, сразу нашлось объяснение: усталость, нервы. Мать проснулась от скрипа раскладушки, села на кровати, проворчала:

– Что ты вертишься?

– Плохой сон приснился, – объяснил он шепотом.

Она исчезла на рассвете, и к полудню он забыл о ней. Но через неделю все повторилось. Потом опять и опять.

Он накрывался с головой одеялом, зарывался лицом в подушку и все равно ясно видел ее. Она стояла босая, в спущенных чулках, и смотрела на него круглыми сизыми глазами. Мокрое платье липло к телу, с волос текли извилистые ручейки. Рядом валялась пуховая шаль, поблескивал один аккуратный круглоносый бот с пуговками на небольшом каблуке.

Он вставал, стараясь не шуметь, не разбудить мать, отправлялся бродить по длинному коммунальному коридору. Движение успокаивало, но она то и дело вставала на пути.

Он беззвучно напевал бодрые песни, прокручивал в голове хорошие фильмы: «Волга-Волга», «Подвиг разведчика», «Падение Берлина», вспоминал любимые праздники, разукрашенную флагами и портретами Красную площадь. Ее силуэт терялся в толпе, вытеснялся стройными марширующими рядами физкультурников, таял под гусеницами танков, не оставляя следа на брусчатке. Он облегченно вздыхал. Но тут из кухни выскальзывала соседская кошка, шипела, изгибалась дугой. Шерсть вставала дыбом на кошачьем загривке, и он понимал: она никуда не делась, кошка чует ее, видит так же ясно, как он.

Из его горла вылетал беззвучный крик:

– Вали отсюда, вражина, сволочь!

Кошка испуганно убегала, а она по-прежнему стояла неподвижно и смотрела ему в глаза. Он размахивался, бил. Кулак пробивал пустоту.



Москва, январь 1977

* * *

У Никиты резались зубы. Два нижних передних показались месяц назад, а верхние все никак не желали вылезать. Десна распухла, покраснела. Он плакал днем и ночью, успокаивался только на руках. Приходилось носить его по квартире, да еще петь. Лена мерила шагами тридцать четыре необжитых метра на двенадцатом, последнем этаже панельной новостройки, сипло напевала весь известный ей репертуар Окуджавы, Высоцкого, Визбора. Стоило замолчать, остановиться – опять крик.

Это продолжалось бесконечно, с перерывами на кормление, переодевание, купание. О прогулке пока оставалось только мечтать, единственный зимний комбинезон Никита прописал насквозь, после стирки отжать как следует не получилось, комбинезон все не высыхал, а другой теплой одежки не было.

Семь шагов от балконной двери до матраца. Пять от Никитиной кроватки до письменного стола. Еще пять мимо комода, двустворчатого шкафа и новогодней елки.

У Лены немели руки, подкашивались колени, кружилась голова. Она то и дело задевала елку, сыпалась хвоя, качались и позванивали стеклянные колокольчики. Серебристый космонавт в красном шлеме сорвался с ветки, разбился вдребезги. Лена хотела взять веник, смести осколки вместе с хвоей, но Никита поднял рев, когда она попыталась уложить его в кроватку.

Петь она больше не могла, репертуар закончился, повторять одно и то же, как заевшая пластинка, надоело. Она принялась рассказывать Никите бесконечную сказку про медвежонка Васю, которую сочиняла с детства.

Прототипом главного героя был плюшевый мишка, его подарил дедушка, когда Лене исполнилось шесть лет. Светло-коричневый, маленький, он удобно помещался на детской ладони. Его блестящие стеклянные глазки казались зрячими, лапы двигались, голова крутилась и слегка покачивалась, пластмассовый нос был холодным, а плюшевая шерстка – теплой. В детстве Лена верила, что он живое существо, просто притворяется игрушкой. Прежде чем попасть к ней, медвежонок прожил большую сложную жизнь и так устал, что решил пока помолчать. Она сама за него говорила, сочиняла его бурное прошлое, с приключениями, опасностями, злыми колдунами, верными друзьями.

Медвежонок-сирота скитался по миру в поисках своей родни, умел плавать, как рыба, летать, как птица. Он то и дело попадал в разные истории, иногда просто глупые, иногда страшные, опасные для жизни.

Когда Лене исполнилось двенадцать, медвежонок обнаружил следы своей потерянной родни в Англии. Но добраться туда ему никак не удавалось. Приключения продолжались до сих пор. Плюшевый Вася спокойно сидел на письменном столе. Вася сказочный чудом выжил после очередного кораблекрушения и очутился на необитаемом острове.

«Если», 1995 № 04

– Он промок до нитки, замерз и проголодался, – бормотала Лена, – на острове ничего не было, кроме серых валунов, поросших мхом и лишайником, да гигантских деревьев, с такими толстыми и твердыми стволами, что Васе они казались крепостными стенами…

Никита успокоился, но спать не собирался, слушал очень внимательно. За окном слоилась ледяная хмарь, не поймешь, рассвет или сумерки. Лена забыла завести часы и потеряла счет времени. Ветер выл тоскливо и безнадежно. Она повернула ручку желто-черного динамика.

– Повышенные обязательства взяли на себя труженики полей, – бодро пролаял женский голос, – говорит бригадир комбайнеров, передовик, делегат съезда, товарищ Тебякин.

Никита опять заплакал. Лена приглушила радио, заговорила чуть громче:

– В прогалине между камнями скопилось немного пресной дождевой воды. Вася попил, потом нашел какие-то засохшие темно-красные ягоды, они оказались горькими, но голод утолили. Чтобы согреться, обсохнуть, поспать, он набрал мха и сухих листьев, залез в дупло, закрыл глазки… Ш-ш-ш…

– Наша бригада, кагрица, крепко держит знамя победителей социалистического соревнования, кагрица, не подведем родную коммунистическую партию, весь советский народ, наполним закрома родины, кагрица, – монотонным тенором бубнил товарищ Тебякин.

– Кагрица, – задумчиво повторила Лена и продолжила сказку: – Кто-то защекотал медвежонку пятки. Из темноты на него глядели три круглых глаза – зеленый, желтый и красный. Вася узнал свою давнюю знакомую, гусеницу по имени Кагрица, прилипалу и зануду, но даже ей был рад, очень уж не хотелось оказаться на этом мрачном острове в полном одиночестве.

Наконец прозвучало:

– Московское время семнадцать часов. В эфире последние известия.

Лена выключила радио, продолжая бормотать, осторожно уложила Никиту в кроватку. Он сердито заворчал, но не проснулся. Она подкрутила стрелки будильника и наручных часов, подмела пол.

В ванной ее ждала замоченная груда ползунков, пеленок, распашонок, марлевых подгузников. Она равнодушно подумала, что надо бы постирать, чистого почти не осталось, вздохнула, махнула рукой, вернулась в комнату, рухнула на матрац, хотела поспать немного, но живот свело от голода.

В холодильнике было пусто. От новогоднего стола остался кусок торта с розовым кремом. Лена называла такие «комбижир с одеколоном» и с детства терпеть не могла. Антон слопал все и не догадался перед отъездом закупить хоть какой-нибудь еды. Пришлось ограничиться чаем с вареной сгущенкой и куском черного хлеба с половинкой заветренного плавленого сырка.

Конечно, если позвонить маме и дедушке, они приедут, привезут еду, возьмут на себя Никитку и дадут ей, наконец, поспать хотя бы пару часов. Но ближайший автомат через квартал, придется нестись галопом. Никитка спит тревожно, проснуться может в любую минуту, испугается, заплачет. Дед и мама сейчас на работе. Деду в клинику с первой попытки вряд ли дозвонишься. Маму в ее лаборатории поймать проще, но звонить ей совсем не хочется. Она возненавидит Антона еще больше, скажет: «Вот видишь, я права, он лгун и шельма!»

Из девятнадцати лет Лениной жизни еще ни один год не начинался так ужасно. Она рассорилась вдрызг с тремя самыми близкими людьми – с мамой, дедом, мужем. Новенькая квартира на двенадцатом этаже обещала столько счастья, а превратилась в предмет отвратительной семейной склоки.

– «Подвинься, – сказала Кагрица, – а то разлегся, как у себя дома. Это вообще-то мое дупло». Вася поджал лапы. Кагрица ворочалась, щекотала его своими жесткими щетинками, мигала разноцветными глазами в темноте. Шершавые стены дупла освещались красным, желтым, зеленым. Вася искал свою родню, а Кагрица искала место, где сумеет превратиться из гусеницы в бабочку. Она давно собиралась это сделать, но всегда что-нибудь мешало – дождь, солнце, жара, холод, простуда, выхлопные газы, интриги завистников.



Никита крепко спал, Лена рассказывала сказку самой себе, чтобы не заплакать.

Томас Диш

* * *

СЛАВНЫЙ МАЛЕНЬКИЙ ТОСТЕР ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА МАРС

В самолете начальник Управления достал из портфеля бутылку и предложил выпить.


Сегодняшний номер «Если» посвящен герою, общения с которым в последнее время нам явно не хватает. Этот герой — юмор. Путешествие в его страну мы начнем вместе с забавной и трогательной компанией… электроприборов. Да-да, благородных, рыцарственных электроприборов, до последнего вольта преданных своей хозяйке.
Некоторые наши читатели, возможно, уже познакомились с ними на страницах третьего номера журнала «SOS» («Сериал острых сюжетов»), где была опубликована первая повесть дилогии Томаса Диша. Во второй, которую мы предлагаем вашему вниманию, перед славным маленьким тостером и его друзьями стоит еще более ответственная задача- спасти человечество…


– Александр Владимирович, вы же не пьете, – напомнил полковник Уфимцев.

Все это вздор! — буркнул старый Гувер[1] — Сущий вздор!

– Кухня там специфическая, может вызвать расстройство желудка и даже отравление, надо профилактироваться. – Маленькая круглая физиономия начальника сморщилась в брезгливой гримасе, он стал похож на обиженного младенца.

— Остальные электроприборы маленького домика боязливо переглянулись. Никому из них не хотелось затевать спор с ворчливым старым пылесосом, тем более когда он был не в настроении.

Стюардесса принесла толстобокие граненые стаканы с кубиками льда, тарелки с закуской. Военный атташе сразу вывалил лед из своего стакана на блюдце. Начальник протянул бутылку Уфимцеву.

— Хлебные крошки! Кошачья шерсть! — продолжал Гувер, с каждым мигом раздражаясь все сильнее.

– Открой-ка, Юра.

У одного только тостера хватило храбрости выразить общее мнение.

Это был шотландский виски «Johnny Walker» двадцатилетней выдержки, с энергичным джентльменом в красном фраке и черном цилиндре на этикетке. Уфимцев отвинтил крышку, налил строго по ранжиру: сначала начальнику, потом послу, потом военному атташе, наконец себе.

— Интересно, — произнес он негромко, но внятно, — интересно было бы знать, насколько искренне ты говоришь.

Атташе хмыкнул:

— Искренне! — пылесос даже вздрогнул, словно поперхнулся обрезками бумаги. — И ты, пристроившись на кухонном столе, смеешь утверждать, что я несправедлив по отношению к этой вот штуковине?

– Джонни Уолкер – Ваня-пешеход.

Он показал на странного вида аппарат, висевший на вбитом в стену крюке. Угол, в котором находился аппарат, был чуть ли не наглухо затянут паутиной.

Старая шутка никого не рассмешила. Посол обильно разбавил виски колой. Чокнулись молча, без тостов. Атташе выпил залпом, пробормотал:

— Я всего лишь поинтересовался, — ответил тостер прежним, ровным голосом, — а «интересоваться» вовсе не то же, что «утверждать».

– Ох, крепка советская власть! – и занюхал рукавом пиджака от «Brooks Brothers».

— Так что же ты думаешь? — робко спросило желтое электрическое одеяло, выглядывая из-под фиолетового хлопкового покрывала, купленного в магазине «Ориент Экспресс». — Ты согласен, что слуховой аппарат хозяйки — такой же электроприбор, как и мы?

Посол лишь пригубил, сразу отставил стакан. Уфимцев отхлебнул немного, закусил долькой шоколада.

— Не надо, успокойтесь, — вмешался тостер. — Давайте не будем ссориться. Все мы потихоньку стареем. Порой… — он заколебался. Вмятины и царапины на его некогда безупречных хромированных боках сделались вдруг как будто еще заметнее. — Порой и я впадал в рассеянность.

– А вы, Юрий Глебович, я смотрю, совсем американцем стали, – вкрадчиво заметил посол, – только они закусывают виски сладким.

— Хороша рассеянность, — хмыкнул Гувер. — Да ты едва не спалил дом!

– Или разбавляют колой, – равнодушно парировал Уфимцев, поглядывая на начальника.

— А с твоей стороны не слишком любезно, — проговорило радио со встроенным будильником, обращаясь к Гуверу, — непрестанно напоминать нам об этом. За минувший год к тостеру было не придраться.

Начальник пил медленно, с отвращением, словно ему налили рыбьего жиру. Он совсем раскис, лицо побелело, лоб и лысина покрылись капельками пота. Руки тряслись, лед позванивал в стакане. Долгий перелет из московской зимы в жаркое лето Восточной Африки и двое суток в шумном вонючем Утукку дались ему тяжело, а личное знакомство с президентом республики Нуберро, Бессменным и Бессмертным Птипу Гуагахи ибн Халед ибн Дуду аль Каква едва не довело до инфаркта.

— Потому, — победно заявил пылесос, — что хозяйка приобрела микроволновую печь.

Древнее королевство Нуберро с 1890-го было провинцией единого британского протектората. Страну населяло сорок семь разноязычных племен. Привнесенные извне ислам, протестантизм и католицизм причудливо переплетались с местным язычеством.

Ни у кого из приборов не нашлось, что ему возразить. Факты — упрямая вещь. Через неделю после пожара хозяйка отправилась в магазин к Силли Сидни и потратила там целое состояние на изготовленную на Тайване микроволновую печь. С тех самых пор, когда ей хотелось английской сдобы, она включала печь, а маленькому тостеру оставалось только терзаться.

— Вы позволите? — неожиданно подала голос печь. Если не обращать внимания на легкий китайский акцент, ее английская речь была само совершенство.

После провозглашения независимости в 1962-м сохранилась монархия, король Раян Дауд ибн Укаб аль Чва Первый поддерживал добрые отношения с Британией и США. Вся иностранная собственность осталась неприкосновенной. Вдоль побережья озера Елизавета и у подножия Драконовых гор размещались британские и американские военные базы. На фоне соседних стран, где после падения колониальных режимов кипели гражданские войны и власть менялась чаще, чем времена года, Королевство Нуберро казалось оазисом тишины и благополучия. Работали школы, больницы, электростанции, железные дороги. Экспорт хлопка, кофе, какао, алмазов и золота давал неплохой доход. Белые фермеры, бизнесмены, миссионеры и туристы чувствовали себя в полной безопасности. Тишина и благополучие держались на трех китах: тайная полиция, грамотная пропаганда и непререкаемый авторитет короля.

— Конечно, — отозвался тостер;

Советская пресса горячо сочувствовала угнетенному народу, проклинала расистов-империалистов-колонизаторов и называла короля Чва марионеткой Вашингтона.

— Благодарю вас, — сказала печь, отличавшаяся некоторым избытком вежливости. В принципе, они с тостером выполняли одну и ту же работу, но каждый по-своему, а потому между ними существовало известное недопонимание, которое, однако, заставляло их держаться друг с другом как можно учтивее.

Птипу Гуагахи ибн Халед ибн Дуду аль Каква, отпрыск рода вождей племени Каква, возглавлял одну из экстремистских группировок, организацию «Копье нации», которая, по мнению консультантов Международного отдела ЦК КПСС, африканистов со Старой площади, являлась национально-освободительной, идеологически близкой и наиболее прогрессивной. Штаб-квартира «Копья» находилась в Ливии, за голову Птипу тайная полиция предлагала сто миллионов нуберрийских фунтов.

Вожди Каква издревле конкурировали с правящей династией Чва, считали свой род более благородным и достойным королевской власти. Британцы поддерживали Чва и всячески подавляли Каква, поскольку последние практиковали ритуальное людоедство. Каква ненавидели британцев. Птипу и его «Копье» получали от СССР деньги и оружие.

— У нас на Тайване, — продолжала печь, — бытует поговорка: «Каждому — свое дело». Я могу разогревать многие кушанья, твердые и жидкие, но поджарить тост мне не под силу. А моему сверкающему приятелю, хотя он готовит замечательные тосты, не удастся, к примеру, подогреть хозяйке кофе.

В ноябре 1972-го Дауд Чва Первый внезапно скончался в возрасте пятидесяти лет. Его старший сын, наследный принц Рашид Вуови ибн Раян Дауд аль Чва изучал международное право в Оксфорде, увлекался леворадикальными идеями, цитировал Троцкого и Мао, баловался марихуаной, обожал «Битлз» и «Роллинг стоунз», разъезжал по Утукку за рулем алого кабриолета без охраны, в сопровождении юной блондинки, которую вместе с кабриолетом привез из Англии. Блондинка звала его «Риччи», закидывала длинные голые ноги на панель управления, курила, с веселым любопытством поглядывая по сторонам сквозь солнцезащитные очки. Поэт и убежденный вегетарианец, Рашид аль Чва запретил сафари, отменил смертную казнь, объявил всеобщую амнистию, ввел обязательное среднее образование, совместное обучение мальчиков и девочек и отправился праздновать свой двадцать четвертый день рождения в Лондон.

— Ближе к сути, — проворчал Гувер, откатываясь к двери чулана, как поступал всегда, когда начинал сознавать, что уступает в споре.

Когда он возвращался домой, самолет был сбит на подлете к Утукку неизвестной ракетой. В ту же ночь границу пересекли хорошо вооруженные отряды «Копья нации». К ним присоединились орды бойцов разных радикальных группировок и уголовники, которых великодушный Рашид аль Чва амнистировал и выпустил из тюрем. Началась народная революция, ее радостно приветствовала пресса социалистических стран. Боевики захватили Радиокомитет, Птипу выступил в прямом эфире, сообщил, что королевский самолет сбила ракета, выпущенная с британской авиабазы, и призвал убивать всех англоговорящих белых, обоего пола и любого возраста.

Вооруженные толпы атаковали королевский дворец, здания министерств и тайной полиции, громили банки, гостиницы, магазины. Британцы и американцы спешно эвакуировались под охраной своих военных. Птипу объявил Нуберро республикой, себя президентом, бывших королевских министров – предателями нации, а британо-американскую собственность – народным достоянием. О судьбе королевских детей, жен и прочих родственников он промолчал. С тех пор никто никогда их не видел. Династия Чва, правившая страной больше пятисот лет, исчезла, словно и вовсе не существовала.

— Мне кажется, я догадываюсь, что хочет сказать печь, — проговорил тостер. — Если слуховой аппарат делает то, на что никто из нас не способен, это еще не означает, что он никуда не годится.

Через месяц после начала своего правления Птипу сообщил по радио, что ему во сне явился Аллах, велел установить шариат и строить в Нуберро исламский социализм. Специальным указом были запрещены кино и театр. С улиц Утукку почти исчезли женщины, а те, что появлялись, были закутаны в черное с головы до пят. По пятницам на центральной площади рубили головы предателям родины. Других массовых зрелищ не было.

— Именно так, — подтвердила печь.

Аллах вновь явился ему во сне и велел убивать христиан, ибо они источник всех бед. К тому моменту в стране оставалась единственная католическая миссия во главе со стариком-епископом. Птипу приказал доставить старика во дворец, спросил, как дела, как здоровье, предложил встать на колени, помолиться за светлое будущее Нуберро и выстрелил ему в затылок из своего знаменитого золотого пистолета.

— Насколько я могу судить, — не сдавался пылесос, — так называемый слуховой аппарат и впрямь ни на что не годится, разве только служит каркасом для паутины. Вы видели, чтобы хозяйка пользовалась им? Нет!

— Потому что у него села батарейка — из тех, старых, которые невозможно заменить. Иначе, я уверен, хозяйка пользовалась бы им. Если бы мы сумели подзарядить его, он, может статься, поведал бы нам что-нибудь интересное.

В третий раз Аллах явился и велел объявить войну Америке. Американского посольства уже не было, посреднические функции выполняло посольство Нидерландов. Птипу вызвал посла и вручил ему ноту – объявление войны Америке. Посол вежливо выслушал, принял ноту и удалился. Никакой ответной реакции не последовало. Птипу подождал неделю и сообщил по радио, что молчание США означает их капитуляцию, затем устроил грандиозное празднование победы над американским империализмом и позволил женщинам из племен ходить по улицам без паранджи.

— Надо придумать, как нам перезарядить его батарею, — сказал тостер. Сдается мне, я знаю, кто нам нужен. Микрокалькулятор!

Два года назад, в январе 1975-го, Птипу побывал в Москве с официальным визитом, получил пионерский галстук в Артеке, форму моряка Краснознаменного Черноморского флота в Севастополе, памятную медаль в Волгограде у Мамаева кургана, каску и молот метростроевца на московском заводе «Динамо», орден Октябрьской Революции в Георгиевском зале Кремля, а также горячие троекратные поцелуи Леонида Ильича при встрече и расставании.

— Он надеется на паршивый кусок пластмассы, — простонал Гувер. — По-моему, на свете просто нет ничего бесполезнее.

Кроме красных галстуков, дипломов, орденов и генсековских лобзаний африканские товарищи получали от СССР беспроцентные денежные займы, станки и оборудование для построения социалистической экономики, оружие для продолжения освободительной борьбы, комбайны для будущих колхозов. В Африку отправлялись тысячи советских военных советников, инженеров, врачей, преподавателей вузов.

— Попробуй-ка умножить четыреста тридцать три на триста тридцать четыре, предложил тостер.

Леонид Ильич любил африканских товарищей и ни в чем им не отказывал. Он радушно принимал императора Эфиопии Хайли Селассие Первого, потом лобызал и одаривал президента Менгисту Хайле Мариама, который придушил подушкой императора Селассие с целью построения социализма в Эфиопии. Желанными гостями были людоед Жан Бадель Бокасса, самокоронованный император Центральной Африканской Республики и молодой полковник Муаммар Каддафи, ливийский диктатор, бедуин с грязными ногтями, объявивший себя «королем-философом».

— Сейчас, — прогудел Гувер, — сейчас. Четырежды три — двенадцать, единица в уме, снова четырежды три, добавляем единицу, получаем тринадцать, потом…

— Ответ, — донесся из ящика письменного стола в гостиной глухой голос, сто сорок четыре тысячи шестьсот двадцать два.

Но никто не мог сравниться с Птипу. Бессменный-Бессмертный в начале шестидесятых учился в Москве, в Институте дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Когда он заговорил по-русски, с трогательным акцентом, Леонид Ильич прослезился и стал звать его «Петюней».

— Изумительно! — воскликнуло электрическое одеяло, познания которого в таблице умножения ограничивались тем, сколько будет семью семь. Оно выдвинуло ящик стола, в котором лежал калькулятор. — Ты не хотел бы присоединиться к нам?

— Не знаю, не знаю. Я вовсе не против находиться в темноте двадцать четыре часа в сутки на протяжении трехсот шестидесяти четырех дней в году, то бишь восемь тысяч семьсот тридцать шесть часов ежегодно. Меня это вполне устраивает.

Глава вторая

— Погоди, — озадаченно проговорило радио. — Разве в году не триста шестьдесят пять дней?

— Разумеется, — откликнулся калькулятор, — но хозяйка обязательно вынимает меня из ящика четырнадцатого апреля, чтобы посчитать налоги. — Он ностальгически вздохнул. — Обожаю четырнадцатое апреля.

На прежней своей службе он легко переносил бессонные ночи. Там главная работа выпадала как раз на ночь, график был скользящий, можно отоспаться днем. Многие его товарищи теряли сон, а он отключался мгновенно, в любое время суток, стоило лишь уронить голову на подушку. Не мешали ни шум, ни яркий свет. Трех-четырех часов сна хватало, чтобы потом чувствовать себя отлично.

— Ты уверен, что не ошибся? — как-то робко осведомился Гувер. — У меня получился совсем другой результат.

Теперь бессонницы стали мучением, голова тяжелела, мысли путались. Вот для чего она являлась к нему ночами: заморочить, сбить с толку.

— Несомненно, уверен, — отозвался калькулятор без привычного высокомерия всезнайки в голосе. Он ни за что не признался бы в этом, но был безумно рад, что его выпустили из ящика стола и дали возможность пообщаться с прочими электроприборами. Таковы, кстати, все электроприборы, работают они от батареек или от сети. — Пересчитай, — посоветовал он пылесосу.

— Не стоит, — вздохнул тот, — я думаю, ты прав. — Он вздохнул снова, тяжелее прежнего. — И остальные вроде как тоже правы. Пожалуй, надо попытаться вернуть к жизни слуховой аппарат.

Тикал будильник, скрипела открытая форточка, трепетали ситцевые занавески. Он пытался успокоиться, ни о чем не думать, просто считал – один, два, три, и так до тысячи, потом в обратном порядке, но сквозь аккуратный частокол чисел все отчетливей проглядывал ее силуэт. Надо было обязательно поспать хотя бы час, но она не давала, стояла и смотрела.

Нагревательная спираль тостера засветилась от удовлетворения, однако, он не стал торжествовать в открытую.

Младший брат матери, дядя Валентин, когда ругался с женой, ночевал у них. Мать стелила ему ватное одеяло на пол. К полуночи оба храпели, Валентин – ровно, монотонно, мать – прерывисто, с причмокиванием, всхлипами, присвистами. Храп не мешал, наоборот, убаюкивал, но стоило задремать – она тут как тут.

— Тогда за дело! Хозяйка скоро вернется с занятий, быстрее, чем ты успеешь произнести «электрокинетика».

В темноте зрение и слух обострялись, он различал мельчайшие детали. Атласное бежевое платье пропиталось жидкостью, покрылось темными разводами и приобрело мерзкий леопардовый окрас. Две пуговки у ворота оторвались с мясом, на их месте зияли дырки. Волосы, когда-то пепельно-русые, вившиеся мягкими волнами, теперь висели вдоль щек серой паклей. Ресницы слиплись и казались черными. Разве он позволял ей красить ресницы? Разве он звал ее? Как смела она являться к нему в таком виде?

И вот споро, но обстоятельно, как это в обычае у электроприборов, они взялись за работу. Гувер очистил слуховой аппарат от паутины и снял его с крюка, на который хозяйка повесила беднягу после того, как в очередной раз безуспешно пыталась воспользоваться им. Она купила его всего лишь за два с половиной доллара на благотворительной распродаже у женщины, которая уверяла, что аппарат много лет принадлежал добродушному профессору из Принстонского университета в штате Нью-Джерси. Женщина утверждала, что, несмотря на свой несколько громоздкий вид, этот аппарат даст сто очков вперед любому из современных. «Профессор говорил, — сообщила она хозяйке, — что, надевая его, он слышит собственные мысли».

Он пытался прогнать ее, угрожал, оскорблял. Она понимала его. Понимала, но не подчинялась, делала что хотела, возникала и пропадала когда ей вздумается. Он сжимал кулаки. На мякоти ладоней оставались глубокие красные следы от ногтей. Он все не мог привыкнуть, что больше не имеет над ней власти.

На следующее утро, за завтраком из апельсинового сока, чашечки кофе и двух тостов с маслом и клубничным джемом, хозяйка рассказала обо всем, что услышала, тостеру. Подобно большинству одиноких людей, она выбрала его себе в наперсники, посвящала его в подробности повседневной жизни, делилась с ним своим мнением по поводу статей в газетах и журналах. Хотя тостер никогда ей не отвечал (ибо с людьми электроприборы ведут себя совсем иначе, нежели друг с другом), он гордился доверием хозяйки.

Темные капли с ее платья падали прямо на лицо спящего дяди, но тот не шевелился, не морщился, продолжал спокойно храпеть.

Гувер доставил слуховой аппарат в гостиную и положил его на стол. Калькулятор осторожно подсоединился к одному из проводов аппарата и принялся бормотать что-то на языке квадратных корней, синусов и косинусов, который остальные электроприборы не понимали, а потому относились к калькулятору с немалым почтением.

Утром на полу поблескивало мокрое пятно. У него гремело сердце. Мать ворчала:

Вдруг в месте соприкосновения проводов сверкнула искра, а затем, быстро чередуясь, на дисплее калькулятора стали возникать яркие, словно огненные, цифры. Сначала мелькнули восемь нулей, потом появилось число 3,14159, которое, как известно любому электроприбору с вращательными характеристиками, являлось удивительным числом «пи».

– Надо же, сколько снегу намело из форточки!

Тостер, поскольку какие-либо вращательные характеристики у него начисто отсутствовали, пришел в замешательство, увидев показания на дисплее калькулятора, и даже Гувер вместе с радио, знавшие кое-что о «пи», были слегка озадачены, потому что калькулятор менял цифры быстрее, чем они успевали разглядеть их.

Ночью мела метель, однако пятно было слишком далеко от окна. В комнате витал сладковатый аромат ее духов, с примесью нафталина от котиковой шубки, и едва уловимая вонь, влажно-гнилостная, неясного происхождения.

Снова ослепительная вспышка, и калькулятор весь засветился, будто игровой автомат, зафиксировавший самый крупный счет. На дисплее появилась надпись: Е = мс2.

Он спросил:

— Что это значит? — прошептало электрическое одеяло.

– Мам, чем это пахнет?

— Понятия не имею, — отозвался с беспокойством тостер, обвивая своим шнуром стоящую рядом на кухонном столе деревянную перцедробилку. — Просто не представляю.

Мать пошевелила ноздрями, сморщилась:

Полыхнув еще одной миниатюрной молнией, калькулятор отсоединился от слухового аппарата.

– У Фоминой манная каша опять подгорела, Степаныч вчера за пивом бегал, бидон уронил в коридоре, ни одна сука не догадалась подтереть. Вот и воняет.

— О! — воскликнул он. — Ой-ой-ой! Великие небеса! Я не… Я не могу… Вы не поверите… Нет, немыслимо! Извините, но мне нужно обратно в ящик.

Однажды за завтраком он заметил на подоконнике мокрую пуховую шаль. Она медленно, вяло шевелилась, как медуза, выброшенная на берег, испускала мутный зеленоватый пар, тихо шипела и постепенно превращалась в нечто совсем другое, вполне обычное, безобидное.

— Он справился? — спросило одеяло.

Он залпом допил чай, откашлялся в кулак и обратился к матери:

— Думаю, да, — ответил тостер. — Кто-то из них точно справился.

– Смотри, что там такое?

— Слушайте! — вскрикнуло радио. Издалека, словно передавала станция, которая находилась на пределе слышимости, донеслось чье-то пение. Однако пело не радио, пел слуховой аппарат.

Мать вытаращила глаза, вскочила, всплеснула руками и радостно заулыбалась:

— Не сочтите меня назойливым и бестактным, — прервал пение вентилятор, но я хотел бы узнать, где вас изготовили. Меня самого, например, — на фабрике в Ульме.

– Ох, а я-то уж не надеялась, думала – все, сперли такую дорогую вещь импортную, а он вот он-он, туточки! Нашелся, слаф-те хос-спади!

— А меня, — проворчал Гувер, — в США.

Вместо шали с подоконника свисал недавно потерянный мохеровый шарф дяди Валентина, синий в красную клетку, и совершенно сухой.

— Что ж, — задумчиво промолвил слуховой аппарат, — установить, откуда я происхожу, довольно трудно. Патент на меня был выдан в Берлине в 1934 году за номером 590783, но к тому времени я уже находился в Принстоне, штат Нью-Джерси.

* * *

— Странно, — заметил тостер. — Как вы могли быть изготовлены раньше, чем на вас выдали патент?

Это было всего лишь воспоминание, оно могло бы стать зыбким и нестрашным, как случайный ночной кошмар. Могло исчезнуть за давностью лет. Но оно возвращалось. Каждый год в начале января Надежда Семеновна Ласкина переживала приступы страха. Ее пугал шорох шин по утрамбованному снегу, визг тормозов, шаги и голоса за спиной. Она чувствовала, как тянется к плечу железная лапа, и бежала по скользкому тротуару. Сердце прыгало у горла, подкашивались колени, била дрожь, позади звучал топот догоняющих ног. Она ныряла в какой-нибудь темный двор, подальше от фонарного света, и замирала.

В выходные она старалась вырваться из дома под любым предлогом, благо на работе всегда находились сверхсрочные дела. Но иногда уйти не удавалось. Дома, в замкнутом пространстве, приступы проходили тяжелей, чем на улице. Она пряталась в ванной, включала воду, куталась в халат и сидела на коврике, сжавшись в комок, стиснув колени, пока не полегчает.

— Я не был изготовлен в обычном смысле этого слова. Меня сделали вручную.

Она убедила своих близких, что с ней давно все в порядке. Старая травма зарубцевалась, больше не болит и не пугает. Несколько раз папа видел ее лицо до и после приступа и потом долго не мог забыть, очень тактично, робко пытался поговорить.

Может, правда, стоило выговориться?

— То есть, — восхитился тостер, — вы образец?

Много лет назад, когда травма была совсем свежей, она пробовала рассказать родителям, как все происходило, что с ней делали и что она при этом чувствовала. Но губы застывали, голос пропадал. Мама говорила: «Не надо, не вспоминай, не буди лиха, пока оно тихо». А папа плакал. Тогда она решила молчать. Включился древний инстинкт: ужас нельзя называть по имени. «Не буди лиха…» Но подлость в том, что тихое, неразбуженное лихо все равно не спит.

Слуховой аппарат кивнул.

Утро пятого января 1977-го было морозным, сверкали под фонарями сугробы, в чернильно-лиловом небе мигали звезды. Надежда Семеновна шла своим обычным маршрутом, через проходные дворы, по переулку, мимо сберкассы, к трамвайной остановке. Позади зазвучали шаги и мужские голоса. У нее пересохло во рту и сжался желудок. Вот сейчас лапа ляжет на плечо, и она услышит: «Надюха, привет! Не узнаешь? А я тебя сразу узнал. Ты на первом курсе, я на третьем».

Электроприборы онемели от изумления. Никому из них раньше не доводилось встречаться с настоящим образцом. Даже Гувер, неприятно смущенный тем, что слуховой аппарат оказался на несколько лет старше его, поневоле преисполнился почтения.

— А мой изобретатель, — продолжал рассказ новичок, — был не немец, а швейцарец, ставший в 1940 году гражданином США.

Двое за спиной безобидно матерились, обсуждали свои семейные дела и недавние новогодние праздники. А ей чудилось:

— А кто вас изобрел? — спросил тостер.

«Слушай, я на машине, давай подвезу, нам по дороге, ты на экзамен, и я на экзамен. Сегодня что сдаешь?»

— Вы наверняка слышали о нем. Он был очень знаменитым. Его звали Альберт Эйнштейн[2].

Возникло знакомое ощущение железных пальцев, сжимающих локти. Воспоминание навалилось ледяной волной и заслонило реальность.

Радио разразилось песенкой, вентилятор начал с угрожающей скоростью вращаться, пылевой мешок Гувера раздулся до исполинских размеров. Во всем доме не найти было электроприбора, который не испытал бы потрясения. Ведь Альберт Эйнштейн, как известно любому электроприбору, был величайшим научным гением двадцатого века и, быть может, человечества вообще.

Незнакомец в каракулевой ушанке, в массивном синем пальто с каракулевым воротником фальшиво и развязно изображал своего в доску, студента-медика, который по доброте душевной предлагает подбросить ее до института. Она до сих пор не могла простить себе, что на секунду поверила. Институт большой, она только на первом курсе, невозможно запомнить всех в лицо. Его товарищ, одетый точно так же, молчал. Они схватили ее за локти и потащили к сверкающему лаком большому черному автомобилю, припаркованному на углу. В тусклом фонарном свете виднелся силуэт водителя.

В последующие недели, стоило только хозяйке выйти из дома, слуховой аппарат спускался со своего крюка, на котором хозяйка его попросту не замечала, и часами развлекал другие электроприборы рассказами о годах, проведенных вместе с Альбертом Эйнштейном. По этим рассказам выходило, что слуховой аппарат был лучшим другом великого ученого. Он был неразлучен с Эйнштейном с 1930 года до часа смерти ученого. Едва лишь великий физик задумывался над вопросами, которые больше всего его заботили, он надевал слуховой аппарат, зажмуривал глаза, дергал себя за кончики седых усов и…

«Ты даже не сопротивлялась! – твердил суровый внутренний голос. – У тебя была секунда, ты потратила ее на детский самообман. Хотя бы заорала, позвала на помощь, попыталась вырваться, убежать».

Тем далеким темным утром никто не услышал бы ее крика. Звенел трамвай, где-то рядом выла сирена – то ли пожарные, то ли «Скорая». Железные пальцы вцепились намертво. Не вырвешься. Все продолжалось не долее двух минут. Бесполезно было сопротивляться, но до сих пор жег стыд за свою рабскую покорность.

— А потом, — закончил слуховой аппарат, — он начинал разговаривать со мной. Разумеется, по-немецки и так тихо, что никто, кроме меня, не мог разобрать ни единого словечка. Он говорил со мной часами. Гений!

Арию студента-медика каракулевый допел уже в машине: «Ну, Надюха, поехали на экзамен, ща сдавать будем анатомию с физиологией». Они с товарищем весело заржали, мотор взревел, автомобиль помчался на небывалой для тогдашней Москвы скорости.

По прошествии некоторого времени слуховому аппарату стало ясно, что никто из электроприборов, даже образованный калькулятор, не способен постичь великолепие, изящество и величие эйнштейновской обобщенной теории полей, разработке которой ученый посвятил последние двадцать лет своей жизни — годы, по мнению профанов, потраченные им впустую. Ранние его труды привели к изобретению атомной бомбы. Вовсе не считая, что мир созрел для продолжения исследований в этой области, Эйнштейн хранил молчание и делился своими открытиями только со слуховым аппаратом.

«Не помню, какое сегодня число, забыла, какой месяц», – утешала себя Надежда Семеновна в последней робкой попытке смягчить приступ.

Слуховой аппарат, тем не менее, вовсю пользовался своими знаниями в домашних делах — например, он показал Гуверу, как лишить веса крупные частички мусора. Ведь невесомую хлебную крошку засосать ничуть не труднее, чем горстку пыли. Еще слуховой аппарат научил радио принимать сигналы из самой Австралии. Каждое утро тамошняя станция передавала песню «Танцующая Матильда», мелодия которой была такой же душещипательной, как у песенки Ричи Хейвенса, в которой тот рекламирует продукцию фирмы «Амтрак». Эта мелодия настолько захватила радио, что оно частенько мурлыкало ее само по себе, и тогда тостеру хотелось выдернуть его шнур из розетки. Удивительно, что радиоприемники, похоже, не сознают, что музыкальные вкусы и пристрастия у всех разные.

У ларька «Прием стеклотары» блестела под фонарем большая глубокая лужа, в радужных бензиновых разводах плавали окурки и всякая мерзость. Лужа не замерзала в морозы, не высыхала под летним солнцем. Пару лет назад тут перекладывали асфальт, но она все равно никуда не делась. Лужа была вечной. Очередь алкашей, старух и подростков огибала ее круглой скобкой, жалась к стене дома. «Стеклотара» открывалась в восемь, но ларечница всегда опаздывала. Очередь терпеливо мерзла.

В начале марта радио стало принимать другую песню. Несмотря на предельную громкость динамика, она звучала очень тихо, но отличалась заразительным маршевым ритмом, и вскоре все электроприборы распевали ее под радио. Слова в той песне были такие:

Басок за спиной бубнил:



Ни дня, ни ночи, ни дня, ни ночи
Без труда.
Враги любые, враги любые
Нам ерунда.
«Попьюлукс», да, «Попьюлукс»
Прав всегда!
Долг призывает, долг призывает,
Сулит успех.
Мы друг за друга, мы друг за друга,
Один за всех.
«Попьюлукс», да, «Попьюлукс»
Лучше всех!



– Я этсамое, значит, грю, не жрал я твою курицу, блядь, сама слопала, на хуй а на меня валишь, бока-то, блядь, наела, грю, поперек себя шире, в дверь не пролазишь, этсамое.

Тостер был в восторге от этой песни. Слушая ее, он готов был печь тост за тостом, кусок за куском, буханку за буханкой и никогда не останавливаться. Он грезил наяву о грузовиках, подвозящих к их маленькому домику огромные коробки с вафлями и пирожными в количествах, которые больше подходили супермаркету. А песня не покидала его даже в грезах, она звучала в нем, словно его нагревательные спирали превратились вдруг в струны арфы, но слова ее изменились:

– Да ты че?! Прям так и сказал – на хуй? – сипел простуженный тенор. – А она че?

– Сковородку, блядь, чугунную хвать из-под курицы и на меня поперла, этсамое, убью на хуй, грит.



Ток по спиралям, ток по спиралям
Туда-сюда.
Готовлю тосты, готовлю тосты
Да, да, да, да!
«Попьюлукс», да, «Попьюлукс»
Прав всегда!



– А ты че?

Пробуждаясь от грез, тостер злился на себя из-за того, что так привязался к рекламе конкурирующей фирмы и забыл про собственную: в конце-то концов, его изготовила фирма «Солнечный луч», а уж никак не «Попьюлукс», что бы он там ни производил.

– Ну, че, блядь? Увернулся и пендаля ей под зад коленкой.

— Что такое «Попьюлукс»? — требовательно спросил тостер у радио, когда оно в очередной раз принялось наигрывать знакомый мотив. — И о каких врагах они толкуют?

– А она че?

— Не знаю, — ответило радио. — А мелодия хороша, правда? «Долг призывает, долг призывает…»

Диалогу аккомпанировал гулкий стук пустых бутылок в капроновых авоськах. Надежда Семеновна зажала рот варежкой. Ее душил нервный смех, который легко мог обернуться слезами и тошнотой. Она семенила по гололедице, не хотела бежать, но кинулась через дорогу. На другой стороне улицы стоял дом с глубокой темной аркой. Завизжали тормоза, из-за поворота, слепя фарами, выехал грузовик. Ее обдало вонью бензина и выхлопных газов, она чудом не попала под колеса. Водитель притормозил, открыл окно и громко выругался. Она нырнула в арку, вжалась спиной в ледяную кирпичную стену и застыла.

— И ты не слышало, чтобы кто-нибудь рекламировал товары «Попьюлукс»?

Она понимала: нет никакой внешней опасности. Невозможно убежать и спрятаться от того, что случилось много лет назад. Понимала, но ничего поделать не могла. Она переставала быть собой, превращалась в нечто безликое, мягкое, съедобное. Страх прогрызал дыру во времени и оживал в виде причудливой паукообразной твари, тянул из нее силы, питался ее энергией.

— Вроде бы нет. Порой раздается слабенький голосок, но я не могу разобрать, что он говорит.

Нажравшись, тварь отваливалась и с омерзительным чмокающим звуком просачивалась сквозь ледяной асфальт назад, в небытие.

— А любопытство тостера, пожалуй, отнюдь не праздное, — задумчиво произнес слуховой аппарат. — Давай попробуем вдвоем. Может, так у нас получится?

Он взобрался на радио и прижался к его корпусу в том месте, где находился динамик.

С трудом переставляя ноги, Надежда Семеновна поплелась к остановке. В утренней трамвайной давке согрелась, опомнилась. Медленный, ритмичный стук колес, просьбы передать мелочь, ворчание: «Не толкайтесь!», рожица, нацарапанная детским ноготком на заиндевевшем окне, – все это, знакомое, будничное, возвращало ее к реальности.

— Как только песня кончится, все должны замолчать. Вероятно, я сумею расслышать слова диктора.

Она пыталась рассуждать здраво: «В твоем прошлом есть прореха, черная дыра, но ты уцелела, все кончилось хорошо. Ты взрослая, разумная, вполне счастливая женщина, у тебя дочь – умница-красавица, чудесный маленький внук, ты кандидат наук, доцент, Бог даст, допишешь и защитишь докторскую. В тебе ничего не осталось от той беспомощной затравленной девочки. Ничего, кроме шрамов на запястьях и седины. В юности седина выглядела дико, сейчас – вполне нормально, к тому же ты давно научилась ее закрашивать. А шрамы почти не заметны. Забудь, наконец».

Песня оборвалась. Наступившую тишину нарушало лишь озабоченное бормотание слухового аппарата, но, поскольку бормотал он по-немецки, понимал его один вентилятор.

Рассуждения не помогали. В такие минуты вся ее жизнь представлялась лишь жалкой попыткой убежать и спрятаться. Она выбрала самую опасную медицинскую специальность: эпидемиолог.

— О чем он? — робко поинтересовалось электрическое одеяло.

Сражалась с невидимой смертельной заразой, верила, что постоянный риск закалит ее, освободит от унизительного страха.

— Сначала, — перевел вентилятор, — он сказал:

Месяцами работала в очагах эпидемий в Туркмении и Казахстане, на сорокаградусной жаре в противочумном костюме вскрывала раздутые трупы. Под обстрелом, без резиновых перчаток, принимала роды у больной сифилисом в Анголе. Лечила от холеры колдунов вуду в Бенине, членов тайных братств в Кении и наркоторговцев в Таджикистане. Вводила противооспенную вакцину младенцам в калмыцких степных юртах, в дагестанских аулах, в нищих африканских селениях и вшивых городских трущобах. Перебиралась по веревочному мосту через реку Глер, кишащую крокодилами, в Нуберро.

«Гром и молния!» Потом: «Не может быть!» Потом:

«Это невозможно!» А…

Она научилась видеть смерть по-взрослому, без всяких мистических бубенцов, трезво оценивала реальные опасности, не теряла головы, справлялась со стрессами, но опасность призрачная, мнимая, вызывала у нее суеверную панику. Воспоминание было ее проклятием, тяжестью и темнотой глубоко внутри, в сердцевине каждого мгновения.

Внезапно слуховой аппарат подскочил в воздух, словно вылетел из седла механического быка в каком-нибудь техасском баре, и шлепнулся на пол. Встревоженные электроприборы немедленно поспешили ему на помощь.

* * *

— С тобой все в порядке? — спросил тостер.

Вячеслав Олегович Галанов планировал освободиться пораньше. Семестр закончился, в институте до начала экзаменов никаких дел, только консультация у третьекурсников, с одиннадцати до двенадцати. Потом заскочить в «Елисеевский», взять заказ. Он мечтал поскорее скинуть все дела, вернуться домой, побыть в одиночестве, посидеть над своими черновиками. Он устал от застолий. Новогодние праздники, как обычно, длились с конца декабря до середины января. Завтра предстояло ехать на дачу, они с Оксаной Васильевной опять ждали гостей.

— Ах, йа, их бин гезунд, абер… — опомнившись, аппарат встряхнулся и заговорил по-английски. — Да, я в порядке, но Земля в опасности!

На консультацию явилось восемь студентов из сорока двух, причем те, которые и так могли сдать экзамен на «отлично». Вячеслав Олегович ответил на их вопросы, поболтал о литературных новинках и без пятнадцати двенадцать вышел из аудитории.

— Хлебные крошки! — фыркнул Гувер. — По радио вечно что-нибудь да услышишь.

За дверью притаился сюрприз: студент азербайджанец Мамедов, мужик лет тридцати, здоровенный, пузатый, с полным ртом золотых зубов. Во время летней сессии Вячеслав Олегович не поставил ему зачет. В течение семестра Мамедов трижды пытался пересдать, но так и не сумел ответить ни на один вопрос. Его тупость и наглость раздражали, рука не поднималась чиркнуть «зачт.», как это делали в таких случаях другие.

— Надо что-то делать, — слуховой аппарат заметно разволновался. — Медлить нельзя. Вторжение произойдет со дня на день!

Судя по выпученным глазам и красной роже, Мамедов отступать не собирался. Понятно, с понедельника начиналась зимняя сессия.

– Минэ к ызамын ны дапускат!

— Вторжение? — ошеломленно переспросил тостер.

Мамедов зашагал рядом по узкому коридору, помахивая раскрытой зачеткой. Старый паркет жалобно скрипел под его тяжелой поступью.

— Я так и знал! — воскликнул Гувер. — Я так и знал. Кто?

– И правильно! – огрызнулся Галанов.

— Марсиане!

– Нычэво ны правылно! Стыпэндыю ваще ны дают!

— Какие марсиане? — удивилось одеяло.

– Вы, Мамедов, лекции пропускаете, учитесь четвертый год, а по-русски говорить грамотно не умеете. – Галанов покосился на его изумрудный, с золотой искрой галстук и ускорил шаг.

— Ты уверен? — скептически осведомился тостер. — Помню, по радио в 1976 году передавали, что США запустили на Марс две ракеты…

Мимо сновали преподаватели, студенты, приходилось жаться к стене. Коля Лоскутов, завкафедрой художественного перевода, поравнявшись с Галановым, шепнул сочувственно:

— Совершенно точно, — подтвердило радио. — «Викинг-1» и «Викинг-2».

– Слав, лучше поставь, не отвяжется.

— Они сфотографировали поверхность, измерили температуру, взяли образцы почвы и отправили их земным ученым. И тогда было установлено, что Марс каменистая пустыня, в которой холоднее, чем на Северном полюсе, и что никаких живых существ там нет и быть не может.

Первокурсница с семинара поэзии обогнала их на повороте, улыбнулась:

— Разумеется, ты прав, — отозвался слуховой аппарат, — и профессор Эйнштейн предсказывал то же самое. Но марсиане, которые собираются напасть на Землю, не живые.

– Здравствуйте, Вячеслав Олегович.

Электрическое одеяло побледнело.

«Катенька! – Сердце нежно вздрогнуло. – Надо же, не забыла мое имя, смотрит, улыбается».

— Но они не могут быть призраками! — взвизгнуло оно. — Призраков не бывает.

Он ничем не выдал своих чувств, сохранил серьезность, холодно кивнул в ответ:

— Нет, они не призраки и существуют на самом деле. Они такие же электроприборы, как и мы с вами.

– Добрый день.

— Чушь! — воскликнул тостер. — Электроприборы на Марсе? Ерунда! Кто их изготовил? Ты, должно быть, не разобрал слов диктора. Порой реклама преувеличивает. Возьми хоть Силли Сидни, который заявляет, что продает телевизор с экраном, огромным, как футбольное поле.

Ее звали Катя Снегирева. Он принимал у нее вступительный экзамен по литературе, запомнил сразу, настолько была хороша. Нежный овал лица, высокая шея, гордая посадка головы – будто оживший портрет кисти Боровиковского. Он старался не смотреть в ее большие темные глаза, слишком опасно. На экзамене спрашивал нарочито строго и поставил «отлично» вовсе не за очарование, а за безупречные знания.