— Э, нет, — неожиданно поддержал комиссара, что бывало довольно редко, Пугачёв, — сейчас комиссар прав. На одной только ненависти сейчас наши люди держатся, и с одной только ненавистью рвутся на них жёнкины солдаты. Только ненависть, — повторил он.
Сгинула ещё одна конно-артиллерийская команда, бомбардиры успели подорвать орудия, угробив несколько десятков казахов, из тех, кто перебил драгун. Ещё одна этого сделать не успела, однако пушки загвоздили, прежде чем самим пасть под башкирскими саблями. Третья дала залп по несущимся на них всадникам картечью, свалив нескольких, однако это не спасло бомбардиров, ведь драгуны, что прикрывали их, погибли все до последнего. Четвёртой погибшей командой конно-артиллеристов была батарея флегматичного капитан-поручика Лопухова.
— Гвозди готовь! — не своим голосом кричал он, сам, забивая ядро в ствол шестифунтовой пушки. — После этого выстрела загвоздить все пушки!
Он почти не слышал себя, оглохший от грохота орудий и нескольких контузий, что пережил в сражениях молодости, а потому надрывал горло изо всех сил. Пушка, которую он заряжал, выстрелила, и тут же к ней подскочил молодой совсем капрал с молотком и быстро загвоздил оловянным гвоздём.
— На коней! — заорал ещё громче капитан-поручик Лопухов. — Уходим!
Но коней не было, а были только казахи в жёлтых халатах с кривыми саблями в руках. Такой вот саблей и получил по голове капитан-поручик — шляпа не спасла. Он покачнулся, ловя пальцами быстрые ручейки крови, бегущие по лбу, рухнул на колени и умер. Ненадолго пережил его поручик Маслин, отчаянно отбивавшийся от наседающих со всех сторон казахов. Он погиб последним в своём эскадроне.
И вот уже все команды сгинули в пучине битвы, вместе с Арзамасским драгунским полком. Бунтовщики, поняв, что по ним более не стреляют смертоносные шестифунтовки, бьющие с самых разных направлений, приободрились. С каждым новым приступом всё больше панинских солдат и офицеров оставалось лежать трупами у пугачёвских редутов и флешей.
Лёгкие кавалеристы почти полностью истребили друг друга. В кровавой схватке их уцелело всего несколько десятков. Забирая бродящих среди трупов коней, казаки и башкиры, гусары и пикинеры возвращались на позиции. Они не достигли успеха, но и не дали врагу достичь его, а значит и не проиграли. Хотя победой назвать сие также язык бы не повернулся.
Теперь судьба битвы, а значит и Москвы, решалась на редутах и флешах пугачёвских позиций. Можно сказать, она была в руках уставших солдат, что сжимали штыки, тесаки и мушкеты. Многие из них едва на ногах стояли, не падая лишь потому, что с обеих сторон подпирали их такие же вымотанные люди. Офицеры и унтера давно уже посрывали голоса, но продолжали рычать и хрипеть команды, зачастую даже себя не слыша. С пустыми патронными сумами, вынужденные идти в рукопашную, они кидались на укреплённые позиции бунтовщиков, но всякий раз бывали отброшены с всё большими потерями с обеих сторон.
— Этой баталии нам не выиграть, — сказал генерал-аншеф Панин, складывая подзорную трубу. — Армия обречена, а с нею и я. Отпишите государыне, что верный слуга её, генерал-аншеф Панин Пётр Иванович, подаёт ей прошение об отставке и отправляется в добровольную ссылку. На Камчатку, — добавил он самым мрачным тоном и обратился к адъютанту, секунд-майору Антонову-Горлову: — Подай бумагу, я подпишу, а текст отставки сам сочинишь, я пером щёлкать не силён.
— Вы, что же, Пётр Иванович, — от удивления генерал-поручик Пальников потерял всякие основы речевой субординации, позабыв положенное обращение, — бросить нас задумали?
— Отнюдь, — покачал головой главнокомандующий. — Армию из боя выведу, а уж после — в отставку, на Камчатку.
И глядя на него, Пальников вдруг понял, что генерал-аншеф уже мёртв. Да он сидит сейчас в седле, командует, пытаясь спасти, что осталось от армии, вывести из боя полки, штурмующие сейчас позиции пугачёвцев, однако это был уже труп. Этот крепкий человек, наверное, ещё проживёт несколько лет, даже на скованной льдами Камчатке, однако на самом деле он остался лежать на этом поле под Арзамасом, вместе с тысячами его солдат и сотнями офицеров. И боевому генералу, начавшему служить у Панина ещё в Семилетнюю войну, прошедшему Русско-турецкую, уже не под его началом, стало страшно. Он опустил глаза, чего не делал перед шеренгами «железной» немецкой пехоты и жестоких оттоманских янычар. Опустил, лишь бы не видеть этого живого пока ещё мертвеца, пытающегося спасти живых.
— Лёгкую артиллерию снимать, — командовал Панин. — Тяжёлой — бить до последнего, а как подойдёт враг вплотную, пушки загвоздить, пороха подорвать, чтоб врагу не достались. Гренадерам драться до последней капли крови, но бунтовщиков к орудиям не допустить. Лычков, как там твои кирасиры?
— Молодцом, ваше высокопревосходительство, — ответил тот, козыряя под треуголку. — Хоть сейчас в бой.
— Твоя задача будет, — сказал ему Панин, — прикрыть отступающую пехоту. Вскорости заиграют барабаны ретираду, кавалерии у Самозванца почти нету более, но, мыслю, и инфантерия его не удержится от того, чтоб накинуться на отступающих. Вот на этих и ударишь. На тех, кто преследовать кинется.
— Всё понял, — ответил Лычков. Его ничуть не смутило, что придётся одним неполным эскадроном атаковать бросившуюся преследовать отступающего противника армию. Он рвался в бой, мечтая отомстить бунтовщикам за унижение при Казани.
В тылу армии забили барабаны, возвещая о полном отступлении. Двинулись обратно по кровавому полю полки авангарда — всё, что от них осталось — инфантерия бригад Мансурова и Голицына, добровольческие полки. На ходу, уже не столь сноровисто перестаивались в колонны. Вопреки ожиданиям Панина их никто не кинулся преследовать. Противная сторона была вымотана куда больше. Лишь вослед им неслись ядра, да и те не слишком часто и крайне не метко. Закат обе армии встретили на тех же позициях, что занимали в начале сражения, а ночью войско Панина скрытно, насколько это вообще возможно для такого количества людей покинула поле боя, оставляя его ликующему победителю.
Глава 17
Братья Орловы
Когда Григорий ворвался в дом младшего брата, генерал-аншефу, графу Орлову-Чесменскому, показалось, что тот окончательно тронулся умом. Таким же он был в 1771 году, когда по приказу императрицы отправился подавлять Чумной бунт в Москве. С таким лицом, по свидетельствам очевидцев, врывался он тюрьмы, предлагая заключённым освобождение в обмен на работу в чумных бараках. Бесстрашный и буйный, часто кажущийся помешанным, он становился совершенно безумным, если им овладевала какая-нибудь идея. Вот и сейчас Алексей Орлов отлично видел, что новая идея занимает его старшего брата полностью.
— Вот ему лесенка! — закричал он едва не порога, в пинки вытолкав слуг из комнаты брата. — Вот лесенка! — Он скрутил из пальцев кукиш, мазнул им перед носом Алексея. — Я-то спустился с неё, а он, Грицко Ничёса, скатился с неё, головою об ступеньки стукаясь!
— Да объясни ты, Григорий?! — вспылил, также не отличающийся терпением, Алексей Орлов. — Толком объясни, чёрт дурной! Какая-такая лестница?! При чём тут Потёмкин?!
— Ты, брат, хоть и в Питере живёшь, да, видать, совсем от жизни столичной отстал, — резюмировал, немного успокоившись, Григорий. — О поражении Панина при Арзамасе сейчас только немой не твердит. А кто этого генерал-аншефа опального выдвинул, кто настоял, чтоб ему армию дали, да противу Самозванца направил. Гришка Потёмкин, князюшка светлейший Римской империи. Теперь и он, и Никишка Панин у государыни в опале, а значит, пора бы и нам по лесенке-то вверх подняться!
— Долго я пил-гулял, — усмехнулся генерал-аншеф Алексей Орлов, прозванный Алеханом. — Едва всё не проспал в своей берлоге. Эй, там! — гаркнул он громовым голосом. — Готовить мой парадный мундир, да выезд!
— В моём поедешь, — отмахнулся Григорий, — а то покуда твой подготовят, Гришка Потёмкин чего сочинить успеет. Он паря быстрый, что веник.
— Да хоть бы и верхами, лишь бы к государыне поскорей, — сжал пудовые кулаки Алехан. — Я же писал ей, чтоб отправила нас Самозванца воевать, или хотя бы меня одного. Да я б тех бунтовщиков узлом завязал!
Тут вошли несколько слуг с парадным генеральским мундиром на руках и внушительной коробочкой орденов, принадлежащих Алексею Орлову. Брат его, к слову, также был в мундире генерал-адъютанта, а награды его ждали своего часа в такой же коробочке, украшенной двуглавым орлом, лежащей, верно, в его парадном выезде, что стоял сейчас у крыльца дома его младшего брата. Быстро одевшись, почти без помощи слуг, Алексей велел нести его награды туда же, в братнин выезд, а сам, по привычке оправив шпагу, будто не к императрице шёл, а бой или на дуэль, зашагал следом за братом.
Они разместились в просторном выезде и возница, лихо щёлкнув кнутом над спинами коней, направил его к Ораниенбауму, где тогда располагался двор императрицы. Екатерина пребывала печали по случаю разгрома армии Панина и мало кто, кроме самых верных слуг и камеристок рисковал подходить к ней. Иностранные послы воздерживались от визитов в Ораниенбаум, ожидая ответов на письма, отосланные на родину. Князь Потёмкин был отправлен высочайшим повелением в Малороссию, подавлять там волнения Запорожской сечи, а, по сути, уничтожать эту чубатую вольницу на корню. Любовник, которого тщательно отобрал для неё князь, боялся и близко подходить к «милой госпоже», как звал он государыню в интимной обстановке. Он, не без резонов, опасался, что гнев государыни на светлейшего падёт и на его голову. Граф Панин также сидел дома, помня обещание государыни, высказанное в гневе, но всё же, отправить его вослед брату на Камчатку. В вечную ссылку. Так что лучшей обстановки для приезда графов Орловых придумать было невозможно.
— А вот и вы, братья, — сказала им Екатерина после того, как громогласный церемониймейстер прокричал имена и титулы Орловых, трижды стукнув жезлом, помнящим ещё подлинного Петра III, об пол. — Что-то давно не заглядывали ко мне, друзья сердешные.
Сколько намёков таилось в одной этой фразе стареющей интриганки, сжившей со свету собственного супруга. Но лейтмотивом звучало: не приезжали вы ко мне, от двора отлучённые, немилые мне, и ещё сто лет не приезжали бы. Однако Григорий Орлов посмел едва ли не в открытую воспротивиться сему скрытому, хотя и не слишком хорошо, предложению императрицы убираться прочь.
— Государыня, — склонил голову гордый граф, прижимая к груди расшитую золотом треуголку. На более неформальное обращение он не решился. — Государыня, — повторил он более проникновенным тоном, — не могли усидеть дома, когда такие дела в Отчизне делаются. Самозванец и вор, именем вашего супруга почившего прикрывшийся, Москву занял, чернь к нему со всей страны стремиться, соседи наши только и мечтают, чтобы оторвать от земли русской кусок пожирнее — и в это время ни един слуга твой, государыня, от службы удалиться не может. Если он, конечно, на самом деле верный слуга, а не только сказывается таковым.
— Вот за что я всегда любила тебя, Григорий, — сказала, оттаивая сердцем, императрица, — так это за то, что всегда умеешь красно говорить.
— Слово с делом, государыня, у меня никогда не расходятся, — щёлкнул каблуками ботфорт Григорий Орлов. — Вот где нынче Григорий Потёмкин, князь светлейший? Где Никита Панин? Где брат его? Кто дома сидит да больным сказывается, чуть что, кто Малороссии, а кто и вовсе на Камчатку коня настропалил. И это верные слуги, государыня? Что бросили тебя с такой день.
— Светлейшего я сама к хохлам отправила, прочь с глаз моих, пока зла я на него, — возразила ему Екатерина, однако по самомалейшему тону голоса Орлов понял, что начинает одерживать верх. — А Паниным, и вправду, лучше мне на глаза не показываться. Пётр — вольтерьянец, но честный и достойный человек оказался, раз сам в отставку подал да на Камчатку удалился.
— Вот именно, государыня, — продолжал натиск Григорий. — Ты новых своих фаворитов отставила, так вспомни о былых, что верно служили тебе.
— Как при Чесме! — решив всё же вставить своё слово в разговор, как на параде гаркнул Алексей Орлов.
— В Фокшанах же оба подвели меня, — напомнила ничего не забывающая императрица.
— Да кто ж виноват, что турок, хоть и бит был, да столь упёрся, как, прости, государыня, за грубое слово, баран в новые ворота! — вспылил Алексей, и Григорий сжал пальцами треуголку, превращая её в фетровый ком, прижав груди, разорвав об острые края орденов, надетых непосредственно перед входом в Ораниенбаум. Однако на сей раз, он сумел обратить вспышку брата себе на пользу.
— Ведь мы и не с дипломатической миссией к Самозванцу ходить просим, но воевать против него желаем, — сказал он.
— В драке-то брат твой, Григорий, хорош, — улыбнулась Екатерина. — Но вот ты сам чего можешь в войне против marquis Pugachev мне предложить, разве только экономию свою.
— В войне, государыня, — легко нашёлся Григорий Орлов, — экономия, иной час, важней отваги бывает. Как во врага стрелять, если пуль и пороха нет? Как в штыки на него ходить, ежели самих штыков в недостатке? Про артиллерию я и вовсе упоминать не стану.
— Так, значит, желаете попытать военного счастья там, где Панин и светлейший князь Потёмкин потерпели поражение препозорное? — поинтересовалась у братьев Екатерина, но больше для виду, было понятно, что решение императрица уже приняла.
— Токмо послужить тебе, государыня, желаем! — снова гаркнул, как на плацу, Алексей Орлов.
— Вот и послужите, — сказала Екатерина. — Тебя, Алексей, назначаю главнокомандующим новым, вместо Панина, а ты, Григорий, при нём генерал-кригскомиссаром по снабжению. Покажите мне свою отвагу, вкупе с экономией.
Уже в выезде, немного успокоившись, Григорий Орлов сделал несколько глотков из припрятанной в специальном ящике бутылки с вином, передал её брату и сказал:
— Ну ты даёшь, Алехан. Как грянул ты про турка, да про Фокшаны, тут думал и конец нам. Придётся бегом бежать из Петербурга.
— Да ведь так оно и было! — вскричал простоватый генерал-аншеф. — Мы им одно, они — другое. Мы новые предложения, а они — на прежних стоят, как ни в чём не бывало.
— А то я этого не сам не ведаю, Алехан, — отмахнулся новоявленный генерал-кригскомиссар. — Но для чего ты императрице нашей неудачей-то в нос ткнул, будто, прости Господи, дерьмом? Я уж думал, как начались мы, тут же и кончимся. Ну да ладно, — сменил он тему, — всё что ни делается, всё — к лучшему. Теперь нам надо подумать, кто командовать нашей армией станет.
— Это как, кто? — удивился Алексей Орлов. — Меня государыня поставила, я ей и послужу в этой должности.
— Имей мы дело с Емелькой Пугачёвым, да его казаками, то — да, — сказал на это Григорий, — лучше тебя, Алехан, не найти. Повёл бы ты армию в лихую атаку, смял-растоптал бы бунтовщиков, с грязью бы смешал копытами кирасирских коней. Да вот беда, противник наш не так прост, как из Петербурга кажется. На этом и погорел Гришка Потёмкин с братьями Паниными. На что хорош был генерал-аншеф Пётр Иванович, Фридриха бил в Семилетнюю, турка бил, а вот с бунтовщиками не совладал. Значит, эти казаки да чернь эта сильней и пруссака, и турка оказались. Надо вызнать, откуда у них сила взялась, да кто им оружье смастерил.
— Какое-такое оружье? — не понял Алексей Орлов, на самом деле, не интересовавшийся крестьянской войной, разразившейся где-то в глубине Империи. Графа всё более занимала новая страсть — коневодство.
— Я имею свои уши, которые уже золотом покрыть можно, — усмехнулся Григорий, — сколько я им плачу. Так вот, уши эти и языки имеют, и доносят мне о том, что у бунтовщиков самое настоящее войско, прямо по Регламенту. Солдаты в одинаковых рубахах тёмно-зелёного цвета и маленькие шапочки, виду невиданного, зимнее обмундирование составляют шинели, что в нашей армии для егерей учреждены. Вооружены они мушкетами стандартными, явно сработанными на уральских заводах, откуда идёт постоянное снабжение оружием их армии. Холодное оружие составляют штыки и тесаки, также стандартного производства. — В голосе его были отлично слышны экономические, как звал их Алексей, нотки. Брат его будто бы и не говорил с ним, а делал доклад на очередном собрании Вольного экономического общества. — Офицеры обмундированы сходным образом, только, как и положено, форма их сшита из сукна лучшего качества, вместо треуголок носят картузы с козырьками, а вместо шпаг вооружены лёгкими саблями, которые казаки шашками называют. Эмблемы их нам незнакомы, однако выдают их бунтарскую суть. Что это такое? — Теперь голос Григория стал более человечным, в нём прорвались эмоции — и главная среди них безмерное возмущение. — Серп и молот, пахари и работяги, это же открытый вызов всему устоявшемуся миропорядку. Всему! Они идут за своим царём, который обещает им уничтожить дворян. Это же невиданное дело! Уничтожить дворянство, цвет, элиту русского общества! Куда пойдёт страна, которой станут управлять мещане, купцы да чернь?! Её же в первые же дни разорвут соседи, растащат по кускам, словно псы!
— Это наше счастье, — мрачно заметил Алексей, — что вся Европа обескровлена Фридрихом и его Семилетней войной. Иначе уже нынче же пруссаки стояли бы под Петербургом, конечно, если бы их не опередили иные стервятники, вроде Франции или Австрии. Да и сейчас нам надо опасаться за границы российские. Я, между прочим, хотел сказать о том государыне, да ты, брат, не дал, едва не силком утащил меня.
— Тебе только дай волю, братушка, — рассмеялся заметно повеселевший от вина — они приканчивали уже третью бутылку, пока выезд медленно катился по питерской мостовой к дому Алексея — Григорий Орлов, — ты такого наговоришь, что государыня позабудет о том, что пролонгировала клятву Елизавет Петровны, да и про запрет пыток тоже. Закончился бы наш визит в Сибири, где-нибудь.
— В Сибирь теперь не сошлют, — в том же игривом тоне ответил ему Алексей. — Между нами и ею родимой аккурат Самозванец и стоит. Так кого бы хотел командующим видеть, братушка?
— Граф Румянцев отбыл Дон усмирять, Гришка Потёмкин, слава Богу, в Малороссии сечевиками чубы крутит, — вслух принялся размышлять Григорий Орлов, — Долгоруков в Крыму сидит безвылазно, все боятся, что татарва тамошняя восстанет, отчего и Порта по новой полыхнёт. Кто ж остаётся из полководцев в земле российской, что могли бы с бандитом совладать?
— А помнишь, брат, того офицера, как, бишь его, Суворов, что ли? — щёлкнул пальцами Алексей Орлов. — Он шляхетных панов в Польше хорошо давил, француза этого, генерала Дюмурье и Огинского разгромил преславно. Раз в Польше справился с бунтовщиками, так и на родной земле не подведёт.
— В каких же чинах Александр Васильевич нынче пребывает, не помнишь, брат? — спросил Григорий, не слишком следивший за карьерой Суворова. Он, конечно, слышал об этом полководце, весьма талантливо проявившем себя в Польше и Турции, а также о некоторой эксцентричности его, о которой порою судачили при дворе и в военных кругах. Однако мало ли таких генералов в Империи, что до них всемогущему фавориту, а когда же оказался отторгнутым от власти, так и вовсе.
— За Польшу получил генерал-майора, — ответил Алексей, также не слишком интересовавшийся судьбой Суворова, — скорей всего, за Турцию продвинулся ещё на чин, вряд ли, больше. Не сильно-то любят его в штабах.
— Генерал-поручик, — кивнул самому себе Григорий, — самый подходящий чин для твоего заместителя. Самый подходящий, — повторил он. — Надо будет нынче же узнать, где сейчас обретается Суворов.
Как выяснилось, обретался генерал-поручик Суворов в пределах Порты Оттоманской, пока шёл Кучук-Кайнарджийский мирный конгресс, определяющий итоги Русско-Турецкой войны. Вся Военная коллегия уже на следующий день после визита братьев Орловых в Ораниенбаум знала, что они снова пускай и не в фаворе, но и не в опале. И любой чиновник её был готов услужить Григорию. А уж выписать из-за границы не слишком милого сердцам этих самых чиновников, зато победоносного генерал-поручика Суворова и откомандировать его на подавление внутреннего восстания было для них делом едва не любезным. Минуло несколько недель, и он прибыл в Петербург, тут же отправившись не в Военную коллегию, а домой к Алексею Орлову, который стал своего рода штабом по подготовке новой армии для борьбы с Пугачёвым.
— Честь имею, господа, — лихо щёлкнул каблуками ботфорт генерал-поручик.
Он весьма комично смотрелся рядом с двумя истинными богатырями земли Русской, как братья Орловы. Уж очень невелик ростом и тщедушен телом был он, что особенно бросалось в глаза при сравнении с Орловыми. Однако смотрел Суворов с таким достоинством и держался от них на таком расстоянии, чтобы головы сильно при разговоре с ними не задирать.
— Присядем, генерал-поручик, — предложил Григорий Орлов, чтобы совершенно сгладить эту разницу. Они опустились в мягкие кресла, обитые турецкой парчой. — Ты, Александр Васильевич, мыслю, знаешь уже, с кем нам придётся драться. А чего не знаешь, вот тут прочтёшь. — Он передал Суворову памятный доклад Никиты Панина, в котором были сделаны дополнения самим Григорием Орловым. — Если коротко, то враг наш не просто казаки да чернь, это подлинная армия. Мои люди из Тайной канцелярии доносят, что в недрах её кипит работа, все усилия направлены только на одно. На поиск врага, что снабдил бунтовщиков оружием, обмундированием и, главное, подлинными военными, которые делают из сбора бунтарей армию.
— По скромному моему разумению, — ответил на это Суворов, — искать, откуда ноги растут, надобно в Германиях, особливо же в Пруссии. Семилетнюю войну пруссаки нам не простили и никогда не простят. Слишком уж славно отлупили мы по голому заду короля их Фридриха.
— Пущай ищут, — махнул рукой Алексей Орлов, — это их дело. В Пруссии или ещё где, неважно, всюду у нас враги имеются. Нам же надобно бить бунтовщиков, не хуже Фридриха в Семилетнюю. И армию готовить скорее. — Это уже упрёк брату. Деятельная натура Алексея не терпела сидения на месте, когда можно и нужно было рваться вперёд, на врага, кем бы он ни был. Но тут она столкнулась с не менее деятельной натурой его родного брата, подошедшего к формированию армии и особенно её тылов, без которых нормальной войны, по его мнению, быть не могло. И вот теперь он собирал полки, большая часть которых была также отозвана из Порты, строил магазины и часами пропадал на стрельбищах, глядя, как взрываются в воздухе и у самой земли шрапнельные снаряды, шпигуя пулями чучела в зелёных рубахах. Таким образом проверялась эффективность их при разной длине фитиля. Сборы его длились столь долго и были так основательны, что Алексей приходил в дикую ярость и напивался до полной потери сознания, понимая, что и сегодня армия не будет готова к походу на Пугачёва.
— Ведь каждый день дорог, брат, — заклинал он Григория. — Враг ведь тоже готовится, не дурней нас, поди.
Однако в этом вопросе Суворов, как заместитель командующего, неожиданно для Алексея, встал на сторону его брата.
— Без должной подготовки армия пропадёт безо всякого толку, — сказал он. — Взять того же генерал-аншефа Панина. Он ведь шёл воевать Самозванца с наскока, хвать семь полков — и вперёд, лишь бы поскорей в бой ввязаться. И чем кончилось? А главная сила армии в крепком тылу её, вот где. Ведь предстоит нам война, кампания полноценная, а так — тяп-ляп и готово. Враг у нас регулярный и воевать его до поры, стало быть, надобно регулярно.
— Что значит, до поры? — удивился Алексей Орлов. — А после поры, иррегулярно, ровно татары или калмыки дикие?
Этот вопрос насмешил его брата, а уж Суворов, любивший перед всеми изображать из себя человека простого и недалёкого, хохотал во всё горло, слезу рукавом утирая. Секунду потерпев, к веселью общему присоединился и Алехан, не слишком понимающий, отчего стал причиной его, однако обиды на дружеский смех не державший.
— Регулярно, граф, — ответил ему, наконец, Суворов, — только пруссак воюет. По регламентам и поученьям генералов да маршалов прошлых годов. И ведь забывают как-то все, что те, кто писал наставленья эти, ломали устои лет былых. Вот и нам до начала кампании следует всех предписаний придерживаться, тылы готовить и справно магазины преуготавливать, а вот как до дела дойдёт, тогда и о регулярности позабыть и бить врага всюду, где можем и как можем, позабыв о регламентах и наставлениях.
— Это мне по нраву! — хлопнул кулаком по ручке кресла Алексей Орлов. — Бить Самозванца так, чтобы пух и перья полетели по всей России, чтобы запомнил холоп на веки вечные своё место.
— В землях, что мы у Самозванца отберём и вновь к порядку приведём, — начал самую неприятную часть беседы Григорий Орлов, — придётся меры принимать весьма жестокие. Я знаю, что вы неоднократно высказывались против убийств мирного населения, однако в нашей ситуации нам этого не избежать.
— Вы, граф Григорий, верно сказали, что я — против лишнего насилия на войне, — кивнул Суворов, — вот только меру насилия сама суть войны диктует. Воюя за границами, я стараюсь щадить людей, ведь мирные люди не виноваты в том, что правители войну затеяли, к тому же, они, возможно, пополнят собою, вместе с землёю, пределы государства Российского. А вот бунтовщиков щадить не следует, равно и людей, что живут в землях взбунтовавшихся, кров им дают, питают их своими трудами, и всем тем расширению восстания способствуют. Только жестокостью по отношению ко всем бунтовщикам, при оружии они или нет, можно споро загасить пламень пожара бунтарного.
— Верно, — с облегчением вздохнул Григорий Орлов, даже не ожидавший от Суворова такой пылкости, — среди бунтовщиков нонкомбатантов нет.
— Но кому поручить сию неблагодарную работу? — спросил у него Алексей. — Мало найдётся офицеров, что взвалили бы себе на плечи всю тяжесть сей работы, уж больно она кровава да неблагодарна. Никому не хочется прослыть палачом земли русской.
— Никого искать и брать ниоткуда не надобно, братец, — рассмеялся Григорий. — Были же каратели, что пугачёвцев резали, мирных или немирных, Муфель и Меллин, они только продолжат заниматься прежним делом. Я уже вызвал обоих в Петербург, вместе с командами, верней, тем, что от них осталось. Дадим им новых солдат, оружие, пушки и будут у нас преотличные каратели, злые, будто черти.
— Я пока из Порты в наши Палестины возвращался, — добавил Суворов, — встретил сослуживца моего ещё по Барской кампании, Михельсона Иван Иваныча. Он мне рассказал о Добровольческой армии, в ряды которой вступают офицеры из полков разбитых и отправленных на полное переформирование. Им ведь всё время, покуда полки переформировать будут, делать нечего, а сидеть без дела они не привыкли, вот потому и идут в эту Добровольческую армию, где взвода и роты из одних офицеров да унтеров.
— Михельсон, Михельсон, — протянул Григорий Орлов, — какого полка офицер?
— Командовал Санкт-Петербургским карабинерным полком, — ответил Суворов, — после — корпусом. Который почти весь, по словам его, сгинул в бою под Казанью. А полк погиб в Арзамасской баталии. Его, можно сказать, заново формируют. Михельсона же, как доверия не оправдавшего, от командования отстранили. Вот теперь он кавалерией в Добровольческой армии руководит.
Михельсон так и остался премьер-майором. Патент на чин подполковника, уже подписанный Екатериной, после поражения под Казанью надолго лёг под сукно в Военной коллегии.
— А к чему ты вспомнил о нём? — спросил Алексей, даже не слышавший ни о какой Добровольческой армии, да и имя Михельсона было для него пустым звуком. — И об этих добровольцах?
— Это проще самого простого дела на свете, — рассмеялся Григорий. — Целая армия злых, как черти, офицеров, готовых резать пугачёвцев и на страх, и на совесть. Каратели не по принуждению, но своей волей. Идеальные каратели.
Глава 18
Комбриг Кутасов
— Петру Фёдоровичу Романову, самодержцу всероссийскому, слава! — кричит глашатай.
— Слава! — ревёт толпа.
Пугачёв снимает фуражку — он обряжен в парадный мундир Лейб-гвардии казачьего полка, пошитый за одну ночь, специально к торжественному вступлению «государя-императора» в Первопрестольную — и толпа срывает шапки и они летят вверх, кувыркаются, падают под ноги, и их затаптывают тысячи ног. Невиданное дело, самодержец склонился перед народом, согнул перед ним спину, но Пугачёв сделал это. Рёв толпы взвился к небесам, и Омелин подивился, как все эти люди не глохнут от своего крика.
— Спасибо вам, люди русские! — возглашает Пугачёв, и толпа мгновенно затихает, словно обратившись в единое ухо, ловящее каждое слово их правителя. — Спасибо, что поверили мне и за мною пошли! Что встали со мною против жёнки моей неверной! Что… — Но третье «что» уже тонет в новом рёвё толпы, не сумевшей удержаться себя.
Люди кричат, как оглашенные, некоторые от избытка чувств рвут на себе одежды и волосы, а в толпе орудуют ловкие мазы, успевающие резать кошельки и карманы, не забывая вовремя орать вместе со всеми. Но даже факт потери денег мало кого может огорчить в такой день. Царь-батюшка, подлинный император, вернулся, освободил Москву и теперь готов всю Россию освободить. А деньги, что? — пыль, мусор, эти спёрли, новые наживём, пущай и ворьё в такой день порадуется напоследок. Ведь пришёл в дом хозяин крепкий, сразу по нему видать, он быстро порядок наведёт и прижмёт всех воров да проходимцев.
— Вот и началось самое сложное, — сказал Кутасов, глядя на толпу приветствующих Пугачёва москвичей и жителей окрестностей Первопрестольной.
— Если ты, Владислав, думаешь, что война закончилась, — встрял Сластин, — то ты — не прав. Мои люди доносят, что готовится новая кампания против нас.
— Она начнётся, товарищ начальник особого отдела, — не поддержал панибратского тона, взятого Сластиным, комбриг, — не раньше следующей весны. Самое лучшее время для кампании прошло, пришла осень и скоро дожди размоют дороги, начнётся распутица, армии двигать станет невозможно. Так что мир нас ждёт до самой весны следующего года. И вот за это время сделать надо успеть очень много.
— Например? — поинтересовался Сластин, но Кутасов ему не ответил, только одними губами что-то произнёс, но начальник особого отдела не успел прочесть по ним ничего. А ведь это был его смертный приговор.
Сластин занимался рассмотрением расстрельных приговоров, которые следовало отправить на подпись Пугачёву. В отличие от Екатерины, «Пётр III» никаких клятв елизаветинских поддерживать не собирался, а потому казнили новоявленных врагов народа превеликое множество. Так будут поступать несколькими годами позднее деятели Великой Французской революции — казнили за одно только дворянское происхождение. Столбовых — сразу к стенке, а служилых сначала в тюрьму до выяснения, а там выбор — новой власти служить или опять же, к стенке. Но за теми, кто соглашался служить учреждался гласный надзор и большую часть их отправляли далеко на Урал, где они готовили новые полки РККА или служили инженерами на заводах. Непригодных к этим двум делам казнили без жалости.
— Довольно попили дворяне сии кровь народную, — говорил Пугачёв, всё больше прислушивающийся к словам своих многочисленных комиссаров, — пускай теперь на народ поработают.
Сластин проглядывал приговоры двоек и троек, а также особых собраний при трибуналах, только они имели право приговаривать к «высшей мере социальной защиты». Он почти не замечал фамилий и имён, а равно и обвинений врагам народа, лишь за один приговор, лежащий последним в пухлой пачке, глаз зацепился, как обыкновенно цепляется он за первый и последний листы. На этом приговоре стояла фамилия Сластин, имя — Семён, происхождение — рабоче-крестьянское, национальность — русский, семейное положение — холост, воинское звание/должность — военный юрист 1-го ранга/начальник особого отдела РККА. Сомнений никаких быть не могло. Это был его смертный приговор, и обвинение в нём стояло «предательство всех дел и интересов Российской империи», даже отметка о том, что заседание суда прошло в отсутствие обвиняемого стояла. Сластин был в ярости. Что это могло значить?! По привычке, он громко хлопнул ладонью о стол, придавив пятернёй злосчастный приговор.
И словно только этого и дожидаясь в кабинет его ворвались пятеро солдат в фуражках с синими околышами, такую форму носили все сотрудники особых отделов. Возглавлял их бывший сержант, вор и насильник, Голов. Сластин дёрнул из всегда открытого ящика пистолет, однако на него уже смотрели стволы пяти таких же.
— Не лапай! — рявкнул ему Голов. — Положи пистолет на стол. И не дури! Ты уже приговорён, сам видишь, и приговор подписан самодержцем нашим, так что живым тебя приказано брать по возможности. Будешь противиться, мы живо тебя кончим.
Сластин понял, что проиграл. Отчего-то вспомнился ему последний разговор с Кутасовым. Он положил пистолет на столешницу, намерено явным движением щёлкнув собачкой курка. Голов забрал его, сунув по-бандитски за пояс, махнул Сластину — выходи, мол, освобождай кабинет.
Это был первый в длинной череде арестов, прогремевших по армии. Большая часть расстрельных приговоров, что просматривал в свой последний вечер Сластин, пестрели знаменитыми фамилиями. Полковник Овчинников, спасший разбегающихся казаков после разгрома у Быковки, илецкий полковник Творогов, начальник всей артиллерии майор Чумаков, башкиры Кинзя Арсланов и Каскын Самаров, новоявленный гетман запорожцев Максим Кривонос, помилованный лично Пугачёвым за отвагу в битве при Арзамасе. И ещё несколько десятков фамилий. Их хватали ночами, команды особых отделов работали, не покладая рук. К концу этой череды Голов едва держался на ногах, ведь он принимал участие в арестах самых важных казаков. А именно, казаков и старшин башкирских, татарских, казахских и прочих степных народов, хватали и бросали в тюрьмы, в камеры, помнящие ещё узников Ивана Грозного.
А на их место вставали новые полковники, комбриги и командармы. Еремей Курыло, бывший командир 1-го Рабочего батальона, а теперь командарм 2-го ранга. Кондратий Балабуха, бывший командир 5-го Рабочего, а теперь комбриг, герой Арзамасской баталии, потерявший в ней глаз, но сражаться и командовать не прекративший. Байдак, это прозвище заменяло казаку имя и фамилию, бывший командир 3-го Рабочего батальона, теперь же командарм 2-го ранга, как и Еремей Курыло. Михаил Забелин, в недавнем прошлом есаул и пламенный оратор, а теперь командарм 1-го ранга, командир всей рабочей кавалерии, чьим первым заместителем стал бывший поручик Санкт-Петербургского карабинерного полка, нынче же комкор, Самохин. Эскадроны рабочей кавалерии создавались в противовес казакам Мясникова и степной коннице Юлаева. И лично преданы они были не «казацкому царю», а комбригу Кутасову, считая его своим настоящим командиром, не смотря на то, что многие превосходили его в звании на несколько рангов. Они, эти новые командармы, комбриги, комдивы и комкоры, занимали главенствующее положение в армии Пугачёва. А значит, уже внутри нового государства рабочих, крестьян и казаков за одну ночь произошёл переворот, власть сменилась, полностью перейдя в руки Омелина и Кутасова, вместе с армией. Ибо за кого армия, особенно во время войны, у того и власть.
И вот уже ранним утром, спустя всего несколько дней после торжественной церемонии вступления Пугачёва в Москву, в тронный зал, как и тюрьма помнящий Ивана Грозного и предков его из рода Рюриковичей, где в резном кресле с высокой спинкой сидел Самозванец, вошли Омелин с Кутасовым в сопровождении нескольких десятков гренадер во главе с комкором Косухиным. Тронный зал был полупуст, что несколько удивляло самодержца-самозванца, он оглядывался по сторонам и всё никак понять не мог, куда это подевались его верные товарищи-казаки, с которыми он прошёл от Яицкого городка до Москвы. Однако спрашивать у Юлаева или Мясникова он не мог. Как же это, царь и не знает? Царю положено всё знать.
— Ваше императорское величество, — впервые обратился к Пугачёву так официально комбриг Кутасов, — у меня есть для вас ужасающие известия. — Он протянул руку, и комиссар Омелин вложил в неё пачку исписанных бисерным почерком листов. Это были протоколы допросов Овчинникова, Творогова, Арсланова, Самарова, Кривоноса и Чумакова. Что самое интересное, это были вполне реальные протоколы допросов пугачёвских полковников и атаманов, которых схватили после разгрома восстания и пленения самого самозванца. Показывали они, конечно, в подвалах Тайной канцелярии, воссозданной после смещения с трона Петра III, ведь без тайного сыска стране никак нельзя. Более того, протоколы эти сохранились в архивах и были переданы товарищем Бокием отправляющейся в путешествие в прошлое команде. Арестованным казакам и башкирам оставалось только подписаться под своими же словами. Тем более что по большей части написанное соответствовало истине. Казацким старшинам давно уже надоело воевать против своего же государства, многие считали, что этой войны им не выиграть, не смотря на все победы, что уже были одержаны. И они очень сильно удивлялись, когда им подсовывали под нос листы показаний, полностью соответствовавшие их мыслям. «Для чего тогда ж мытарите, ироды, — прохрипел даже полковник Овчинников, растянутый на старинной дыбе, — всё ж и без того знаете!». — Это заговор. Старшины казаков и башкир, испугавшись наших успехов, порешили выдать вас вашей супруге для расправы!
— А отчего же сейчас? — удивился Пугачёв. — Мы же в самой Москве! Армия растёт! Скоро на сам Петербург войска двинем!
— Вот этого-то, Пётр Фёдорович, — усмехнулся Кутасов, — они и боятся. Поражения нашего боятся, а победы — так ещё пуще! Никто ведь не понимает, как жить будет при новой власти, хорошо ли, плохо, а вот если выслужиться перед властью старой, тогда и послабление какой может им выйти. Да и всему казацкому сословью.
— Только о себе и пекутся! — вскричал тут Пугачёв, пудовым кулаком ударяя о резную ручку трона, так что щепки во все стороны полетели. — Только о шкуре своей! Да о добре! А надо о деле думать! О земле родной! Всем им, собакам, головы долой!
— Будет исполнено, — несколько лакейски сказал Кутасов, коротко кланяясь. Омелин поморщился от его сладкого голоса. — Голов, вы слышали приказ императора?
Бывший сержант ничего не сказал. Он отлично знал, что будет с людьми, томящимися в его подвалах. Московские врачи в данный момент приводили их в порядок после пыток, чтобы на казни они выглядели должным образом. Даже время казни было назначено, ну, а место и так было понятно, где ещё в Москве казнить, как не на Лобном месте — на то оно и лобное.
— Но как же такое может быть? — продолжал недоумевать Пугачёв, уже не стесняясь никого, до стеснения ли сейчас. — Воевали вместе, дрались плечом к плечу. Под Арзамасом разгромили самого генерал-аншефа Панина. Москву взяли. А они предали меня. В самое сердце нож вострый вонзили. Праздник светлый испохабили!
— Конями их за это разорвать! — с какой-то дикой яростью крикнул ему Салават Юлаев, похоже, безоговорочно поверивший в слова Кутасова, даже относительно своих старшин Арсланова и Самарова.
— Конями не конями, — махнул рукой вконец расстроенный Пугачёв, — без разницы. Казнить их завтра поутру на лобном месте, как положено. И дело с концом.
Так, совершенно незаметно для Пугачёва, власть перешла в руки Омелина и Кутасова. Как не гневался самозванец на своих былых сподвижников, которых утром следующего дня одного за другим обезглавили на лобном месте, чья земля не пила крови с самого Стрелецкого бунта 1682 года, как не клял их, не ругал матерно за предательство, но настоящая измена оказалась совсем не той, о которой ему доложили. Пугачёв всё ещё сидел на троне в Московском кремле, строил планы будущей кампании против «Катьки — жёнки неверной, собаки блудливой», а также переустройства страны после победы, а власть уплыла из его рук. Военные планы составлял комбриг Кутасов со своими командармами, комкорами и комдивами, страну переделывал Омелин с комиссарами, и что же оставалось самому Пугачёву. Только подписываться подо всем, что ему подавали на подпись, предварительно, конечно, зачитывая, читать «самодержец всероссийский» так и не научился. А вот факта, что тексты манифестов, рескриптов и указов, которые он подписывал сильно отличались от того, что ему читали, он не знал. Незачем ему этого было знать, как справедливо считали Кутасов и Омелин.
Дела они творили в стране, надо сказать, небывалые. Губернии, контролируемые восставшими, были спешно переименованы в области. Вместо убитых, казнённых или просто сбежавших губернаторов, были организованы Советы рабочих и крестьянских депутатов. Про солдатских решили не вспоминать — разлагать армию, как в семнадцатом не требовалось, а требовалось, как раз наоборот, сплотить её вокруг новых командиров, поставленных на место деятелей недавно разоблачённого заговора. Печально прославившихся в Гражданскую комитетов бедноты также решили не создавать, как и вводить продразвёрстку. Проблем со снабжением нового государства хлебом, мясом и иными продуктами не было — крестьяне сами несли всё в обмен на защиту от отрядов карателей, что постоянно рыскали по занятым восставшими областям и особенно зверствовавших добровольцев генерал-майора Бракенгейма. Достаточно было заехать в деревню, недавно посещённую ими и сказать крестьянам, бродящим среди пожарищ, оставшихся на месте их домов, хотите, мол, чтоб они вернулись? Нет. В следующий раз везите нам хлеб и сообщайте о приближении врага вовремя, тогда и мы поспеем. Вот потому бедным землепашцам и оставалось только что гнуть спину и перед теми, и перед другими. А как же иначе? Один день прискакали добровольцы, спрашивают: даёте хлеб пугачёвцам? Крестьяне отвечают, что нет. Тогда нас принимайте да хлеба врагу — ни крошки! И принимают, а куда денешься? А на следующий день — пугачёвцы. Теперь их принимай. И так изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц. В общем, думал комиссар Омелин в минуты, когда позволял себе несколько расслабиться, остаётся процитировать героя Бориса Чиркова из фильма «Чапаев»: «Куда крестьянину податься?» Но таких минут у него было очень мало.
На военном фронте дела обстояли несколько лучше. От военинженера Кондрашова несколько раз приезжали люди, привозили модернизированные пушки и мушкеты, большие партии нарезных штуцеров для пластунских команд. Вспоминая историю казачества, из пеших казаков-охотников организовали команды пластунов, вроде егерских графа Румянцева, их-то штуцерами и вооружали. Но, хотя пушки били дальше и точнее, а команды пластунов, вооружённые штуцерами, действовали намного эффективней, не было главного. Того, чего ждал от военинженера Кутасов. А именно прорыва в военной технике. Комбриг мечтал об армии, вооружённой винтовками Мосина и самозарядными карабинами Токарева, пулемётах Максима или хотя бы картечницах Гатлинга, казнозарядных пушках и гаубицах, бьющих на сотни шагов дальше, чем нынешние — дульнозарядные. Вместо этого с Урала прибывали только модернизированные образцы существующих моделей. Кутасов писал ему гневные письма с требованиями, в ответ тот слал рапорты, которые не устраивали комбрига, так что в итоге Кондрашов приехал сам. Не смотря на все опасности долгого пути.
Военинженер стоял перед комбригом по стойке «смирно», чётко держа руку у козырька фуражки. Мундир его был испачкан пороховой гарью, порван и в крови, фуражка прострелена в нескольких местах. На поясе шашка — лёгкая гарда все иссечена. Ручка пистолета тёмная, он явно хватался за неё по дороге не раз.
— Расслабьтесь, товарищ военинженер, — махнул ему рукой Кутасов. — Вольно. Присаживайтесь.
Кондрашов сел, но продолжал держаться также — спина прямая, руки на коленях, смотрит в глаза. Да уж, похоже, извёл его своими письмами комбриг, надо спешно выравнивать отношения с товарищем по команде путешественников в прошлое.
— Ладно, Кондрашов, — предельно панибратским тоном сказал Кутасов. — Спасибо, что сам приехал. Я это ценю. Ты мне вот что объясни, Кондрашов, где прорыв? Где хотя бы унитарный патрон, вместо этих фантиков?
— Да поймите же, товарищ комбриг, — несколько растерял свой сугубо уставной тон Кондрашов, — это просто невозможно. Какой прорыв может быть во второй половине восемнадцатого века. Унитарный патрон — это же конец девятнадцатого, вы представляете себе разницу в развитии промышленности. Мы разве что пневматические ружья, вроде Жирандони осваиваем, да и этих-то только экспериментальные образцы, несколько десятков испытываем. А пулемёты с картечницами, про которые вы мне, товарищ комбриг, всё время пишете, это, уж простите великодушно, просто фантастика, а я не инженер Гарин, я — военинженер Кондрашов.
— Да уж, большой гиперболоид нам бы не помешал, — усмехнулся Кутасов. — Но я ждал от тебя прорыва, — повторил он, — у тебя же и чертежи оборудования, и всё прочее…
— А где мощности взять? — спросил у него Кондрашов. — Вы на здешнем заводе, на Урале, хоть раз были, товарищ комбриг? Российской промышленности нет и ста лет, по всем меркам это даже не ребёнок, а младенец. У нас станки стоят ещё с клеймами Демидова-первого, на таких даже нарезные штуцера делать сложно, а уж всё остальное… — Он махнул рукой, показывая, что это о самом остальном и говорить нечего. — Одно могу обещать, пневматика скоро поступит на вооружение. Ещё работаем над казнозарядными штуцерами для пластунов.
— Уже что-то, — кивнул Кутасов. — Меньше, чем надо, но всё же больше чем ничего. Когда будут первые поставки пневматики и штуцеров казнозарядных в войска?
— К ноябрю, товарищ комбриг, — ответил Кондрашов. — Вот только конвои надо будет запускать мощные и большие, никак не меньше полка охранения.
— Прямо-таки и полка, — не поверил Кутасов. — Для чего столько человек гонять?
— Именно полка, — настаивал Кондрашов, — и лучше всего из пластунов и пару эскадронов кавалерии. Никак не меньше. Как вы думаете, товарищ комбриг, сколько со мной было человек?
— Взвод ведь прибыл сюда, неполный, — припомнил Кутасов.
— Прибыл взвод, — согласился Кондрашов, — а выехал я с эскадроном драгун. Полного состава. Сто двадцать человек в дороге сгинули, товарищ комбриг.
— Это кто же вас так? — изумился, иного слова не подберёшь, Кутасов. — Добровольцы? Каратели? Семёновцы?
Последние не имели никакого отношения Лейб-гвардии Семёновскому полку. Это были бандиты атамана Семёнова, бывшего казака, полковника и атамана. Когда начались аресты старшин на местах, он быстро понял, откуда ветер дует и, собрав своих казаков, подался в бега. К нему стало стекаться всякого рода отребье, не желавшее воевать ни за царя, ни за царицу, ни за Москву, ни за Петербург. Они вооружались, а уж с оружием никаких проблем не было, и выходили на большую дорогу. Грабили, насиловали, убивали. Кроме Семёнова было ещё великое множество подобного рода атаманов и атаманчиков, третьим тяжким ярмом висевших на шее несчастного крестьянства. Они налетали на деревни, выбирая моменты, когда там не было ни карателей, ни пугачёвцев, и забирали у них последнее, а часто сжигали то, что не дожгли те или другие. Всех их скопом называли одним словом — семёновцы.
— И те, и другие, и третьи отметились, — мрачно усмехнулся Кондрашов. — От добровольцев едва отбились, в полусотне километров от Москвы, там, в общем-то, большую часть драгун своих и потерял. Жестокая была драка. Так это при том, что мы быстрым маршем шли, на рысях и коней меняли часто, на каждой станции меняли. А с обозом большим так не получится, он уж очень лакомый кусок для семёновцев и карателей, тем более, если кто прознает, что он везёт оружие.
— Голов позаботится, чтобы этого не произошло, — кивнул самому себе Кутасов. — Так что, как только соберёшь обоз с оружием, пиши сюда, а я вам Голова пришлю.
— Не нужно, товарищ комбриг, — покачал головой Кондрашов, — у нас своих особистов головастых хватает. Мы придумаем, как доставить обоз в Москву, вот только мне ваша, товарищ комбриг, санкция нужна на выделение в сопровождение его двух полков и четырёх эскадронов драгун.
— Зачем тебе столько? — удивился Кутасов. — Не многовато ли для одного обоза? Ты сначала об одном полке говорил.
— А я, вообще, такой человек, товарищ комбриг, — уже веселее усмехнулся Кондрашов, — что мне, сколько не дай — всё мало будет. И вообще, чем больше табор двинется к Первопрестольной, тем меньше соблазнов для разного отребья, что по лесам шатается.
— Будет тебе санкция на твои полки и эскадроны, — согласился Кутасов. — Но ты мне вот ещё что скажи, мы промышленность двигаем?
— Потихоньку, товарищ комбриг, — сказал Кондрашов, — но быстрей не выходит. Она же здесь в зачаточном состоянии, и мастеровых людей, главное, мало, слишком мало. Рабочих хватает, а вот толковых мастеровых — нет. Я же разорваться не могу, хотя и ношусь, как угорелый, впервые отоспался по-человечески, не поверите, товарищ комбриг, по дороге сюда. Рабочие детали клепают, а чертежи разобрать может едва не один-два на сотню. Вот потому я слежу за сборкой едва не каждого станка на заводах по всему Уралу. Такими темпами мы будем поднимать промышленность ещё полсотни лет, но после этого, может быть, сумеем вывести её на европейский уровень, через — сто, обойдём Европу по всем показателям. Но не раньше, и то при условии, что сумеем сейчас подготовить толковый рабочий класс, который не только будет эксплуатировать нынешние станки, но и двигать промышленность дальше, руководствуясь нашими чертежами.
— Ну, ты и хватил, товарищ военный инженер, — покачал головой Кутасов, — сто лет. Да нас же давно на этом свете не будет к тому-то времени.
— А как вы хотели, товарищ комбриг, — сказал на это Кондрашов, — иначе не выйдет. Промышленность ударными темпами двигать не получится. Тут же дело не только в станках, но в людях, как я уже сказал, в людях. Инженеры-то сейчас, в восемнадцатом веке, кто? Дворяне. А они на нас работать не станут, сейчас не семнадцатый, идеалистов, приветствующих революцию, среди дворян нет. Да если бы и были, их, всё равно, вешают на воротах повсюду. И народного просвещения нет — большая часть населения неграмотны. Надо бы открыть школы для детишек и техникумы — для толковых рабочих. Вот только, учить опять же некому. Замкнутый круг какой-то. Вот потому я и говорю, что нам никак не меньше ста лет понадобится.
— Сто лет, так сто лет, — покивал больше самому себе Кутасов, — но хотелось хотя бы часть увидеть своими глазами. Мне тридцать восемь лет, я уж давно не мальчик, а по твоим словам, товарищ военинженер, выходит, что результатов того, что мы сейчас делаем, ни я, никто из нас не увидит.
— Факт, не увидим, товарищ комбриг, — согласился Кондрашов, — но увидят потомки, помните, как у Некрасова: «жаль только жить в эту пору прекрасную…». — Фразу военинженер не закончил.
— Может быть, поколение Некрасова уже будет жить «в эту пору прекрасную», — заметил Кутасов.
— Нам с вами, товарищ комбриг, остаётся только на это надеяться, — он поднялся, надел фуражку и коротко взял под козырёк. — Разрешите идти, товарищ комбриг?
— Ступайте, товарищ военный инженер, — также встав, козырнул в ответ Кутасов. — Завтра утром выделю вам в сопровождение эскадрон драгун, а твой взвод пускай тут остаётся.
— Да, они и ехали на фронт, — снова помрачнел Кондрашов. — Я, так сказать, оказией воспользовался.
Глава 19
Поручик Ирашин
По обе стороны линии фронта
Не успели мы спуститься с сёдел, как подбежал сержант Марченко из 2-го Пехотного полка, коротко козырнул и выкрикнул прямо-таки со слезами в голосе.
— Господа драгуны, — кричал он нам, — нашего брата, добровольца, у села Берово к реке Медведице пугачёвцы прижали. От них один едва вырвался, в штаб примчался, едва живой.
— А кого прижали-то? — спросил я, проходясь рукой в потемневшей и остро пахнущей конским потом перчатке по лицу.
— Команду поручика Мещерякова, — ответил тот.
— Опять эти сопляки, — сплюнул под ноги своему коню вахмистр Обейко.
— А что они, вообще, там делали? — задал риторический вопрос я. — Берово, вроде, недавно команда премьер-майора Муфеля навещала и замирила его полностью.
— Пограбить хотели, видать, замирённое село, — без особой нужды сказал Обейко, — да на пугачёвцев напоролись. Одно слово: сопляки и сукины дети.
— Но не бросать же их, верно, вахмистр? — кивнул я. — Эскадрон, по коням!
Мы вскочили на коней, не особенно заморенных в последнем патруле, и на рысях помчались к речке Медведице и селу Берово. Выстрелы были слышны задолго до того, как мы увидели пугачёвцев. А как только увидели, пришпорили коней. И не важно, что били они, действительно, натуральных сукиных детей из карательной команды поручика Мещерякова. Потому что били их не кто иные, как пугачёвские драгуны, известные всем, как Самохинские дети. Это была новая, регулярная кавалерия Самозванца, созданная на основе эскадрона перебежчиков Самохина. Их все мы, бывшие офицеры и унтера Санкт-Петербургского карабинерного, не пожелавшие отходить на переформирование вместе с полком и пополнившие ряды Добровольческой армии, ненавидели лютой ненавистью. И в плен не брали, даже если они кидали палаши на землю и сдавались. Но, собственно, война была такая, что пощады никто не просил и не давал. Сейчас драгуны с азартом рубили отчаянно отбивающихся, сбившись в тесное каре, добровольцев команды Мещерякова. Они держались только потому, что драгуны решили истребить их под корень, не дать сбежать никому, а потому прижали их к крутому берегу реки Медведицы. Бежать мещеряковцам было некуда, но берег Медведицы прикрывал их тылы, не давая драгунам окружить их.
Разогнавшись до быстрого — иначе, ударного — галопа, мы врезались во фланг и тыл увлекшихся избиением самохинских драгун. Я конём наехал на первого из них, отчего скакун его попятился как-то боком, а я, приподнявшись на стременах, рубанул его с плеча, ощутив привычное лёгкое дрожание палаша. Клинок разрубил пугачёвца до середины груди, дробя кости, разрывая мышцы, превращая в кровавую кашу лёгкие. Конь его бросился в сторону, унося на себе мёртвого всадника. Я же пришпорил своего, заходя ко второму пугачёвскому драгуну под левую руку. Он попытался развернуться, но не успел — я ударил его сзади по шее, начисто срубив голову. Но тут враг опомнился, развернулся к нам лицом, началась обыкновенная для любой схватки толкотня. Мы обменивались ударами палашей, рубили друг друга с плеча. Наземь полетели треуголки и картузы, повалились люди и лошади. Мы напирали, пугачёвцы сдавали позиции. Кони их уже подустали, да и всадники их работали палашами не так расторопно. Ну и мещеряковцы, конечно, воспрянули духом и надавили на пугачёвцев, ударив в штыки и обстреляв фланг самохинских драгун. И те не выдержали. Побежали. Мы бросились за ними, с седла рубя удирающих пугачёвцев. Я ловил момент, когда конь мой движется вверх, приподнимался на стременах и наносил удар — по шее скачущим, по голове или плечами бегущим. И тяжёлый клинок палаша рубит врага — раскраивает черепа, и шапочка или картуз не спасает, ломает рёбра, сносит головы начисто. А я мчусь дальше, настигая следующего врага.
Вернувшись к так и стоящим на берегу Медведицы мещеряковцам, мы спешились, чтобы дать отдых усталым коням. Сам сукин поручик Мещеряков, славящийся на всю Добровольческую армию жестокостью, трусостью и корыстолюбием, был, конечно же, жив-здоров и даже не ранен. Мундир его был покрыт пятнами только от пороховой гари. Он усмехнулся мне и коротко козырнул.
— Премного благодарен, господин поручик, — сказал устало, опираясь на мушкет с девственно чистым штыком. В рукопашной он, похоже, участия не принимал. — Даже не знаю, что бы мы без ваших драгун делали.
— А что вы, собственного говоря, поручик, — спросил я у него, — делали здесь? Село, — я махнул себе за спину, где торчали соломенные крыши хат Берова, — намедни посетили каратели Муфеля.
— Мы, господин поручик, — глазом не моргнув, ответил Мещеряков, — успех Муфеля закрепляли. А то ведь и так бывает, что раз в деревню замирили, вроде всё честь по чести, но стоит отвернуться, как холопы хлеб Пугачёву повезли.
— Складно врёте, господин вор, — криво усмехнулся я.
— Меня пока никто за руку не поймал, — в том же тоне ответил Мещеряков.
— Следов на лбу вроде нет, — поддержал я, — но, говорят, есть умельцы, что и их сводят.
— Враньё, — покачал головой Мещеряков. — Невозможно это, никак невозможно.
— Ладно, — сказал я. — Вы своим ходом до расположения доберётесь. А если что, мы небыстро поедем, кони устали, так что мы шагом, недалеко будем. Пальните, и мы прискачем, как ветер. Если кони не падут.
А затем обернулся к эскадрону и скомандовал:
— По коням! Возвращаемся!
Из не самого большого корпуса Добровольческая армия выросла после сокрушительного разгрома под Арзамасом. Костяк её составили офицеры и унтера уведённых на квартиры, для переформирования полков. Они не желали сидеть по домам, пока товарищи их сражаются с врагом. А переформирование в связи со сложностями с рекрутским набором этого года, грозило сильно затянуться. Изрядное число рекрутов забрала Турецкая кампания, где бои шли жестокие и потери наши несли большие, и, конечно же, война с Пугачёвым. Вот и шли офицеры и унтера к генерал-майору Бракенгейму под знамёна Добровольческой армии. Среди них был почти весь офицерский корпус нашего Санкт-Петербургского карабинерного полка. В первую ночь после Арзамасской баталии, когда мы сидели у походного костра — я был со всеми, не смотря на контузию от ранения головы — понимая погибших, все офицеры дали клятву мстить предателям из эскадрона Самохина — уже не поручика, он был лишён всех прав состояния и приговорён к смерти — до последней капли крови. И это был не пустой звук. Пусть говорят, что времена рыцарства давно минули, но дворяне мы или нет, честь для нас не пустой звук и «страшная клятва», как шутя называли её другие, была для нас вполне серьёзным делом. И не будет нам покоя, покуда последний из перебежчиков Самохина не останется лежать в земле, как секунд-майор Ерышев, поручик Парамонов, отец и сын Брюсовы, совсем ещё молодые подпоручики Ипполитов и Стригалёв. Все они сгинули в кошмаре Арзамасской битвы. Ерышева спешили и добили штыками. Парамонова зарубили свои же солдаты, перед тем как перебежать к Пугачёву, как и Стригалёва. Брюсовы до последнего прикрывали Михельсона, обороняли его палашами и закрывали своими телами. Семён Брюсов был зарублен казаками, а сын его Сергей вернулся вместе со всеми, но умер от множества ран, полученных в битве. А Максим Ипполитов из моего бывшего эскадрона получил в самом начале сражения пулю точно между глаз.
Добровольческая армия была сформирована в рекордные сроки. Из офицеров и унтеров формировали конные и пешие полки. Именований не было, ибо не было городов и областей, что содержали бы их, как положено, а потому ограничились «заграничным манером», а именно нумеровали полки, или называли по фамилиям полковников и шефов. Вот, к примеру, наш Драгунский полк называли ещё и Михельсоновым, ибо командовал нами именно Иван Иванович Михельсон, а вторым эскадроном в полку командовал я, не смотря на весьма скромный чин. В подчинении у меня были два подпоручика и сто двадцать бывших унтеров из драгунских полков, что дрались вместе с нами под Арзамасом. Первым эскадроном, к слову, в нашем Драгунском Михельсона полку командовал ни кто иной, как мой знакомец и теперь уже друг капитан Холод.
Ну, а раз армия была сформирована быстро, то и воевать мы начали тоже быстро. Вместе с карателями Муфеля и Меллина. Нашей главной задачей было постоянно держать пугачёвцев в напряжении. А именно впадать в тылы неприятеля, нарушать коммуникации, налетать на деревни, дабы они не поставляли Самозванцу хлеб и, главное, рекрутов. Последних, к слову, обычно отлавливали и забривали в наши полки. Крестьянам было, в общем-то, всё равно за кого воевать — за восставших или за нас. Но были среди них и идейные, и не так и мало было их, распропагандированные комиссарами, они кидались на нас вооружённые одним только дрекольем. Ну и мы тогда в долгу не оставались, вырезали их всех, а после наведывались в деревни, откуда они родом, и, как говорится в старинных легендах, предавали их огню. Комиссаров тоже не щадили, с ними многие, вроде Мещерякова, поступали весьма жестоко. Жгли заживо в домах и банях или разрывали деревьями или ещё что выдумывали в том же духе. Наш полковник подобных жестокостей не одобрял, а потому мы их просто вешали.
Вот так и воевали. Натуральная партизанщина. Никакой регулярной войны. От подобной войны многие ожесточились, озлобились, во всяком крестьянине видели только бунтовщика, а потому врага. А с врагами что делают? Убивают. Вот и жгли целые деревни, вешали сотни человек разом. И если каратели Муфеля и Меллина делали это профессионально, так сказать, работа у них такая на войне, то люди вроде поручика Мещерякова, кажется, даже удовольствие от этого получали. Им главное пограбить, понасиловать, а уж после — пожечь всё, чтобы следов не осталось. Но именно такие и наводили наибольший ужас на крестьян, им достаточно было узнать о том, что идёт Мещеряков, как они мгновенно замирялись и выносили за околицу хлеб-соль и, конечно, водку. Пьяный ведь всегда добрее трезвого. А бывало и комиссаров с пугачёвцами, что в деревнях и сёлах их квартировали, выдавали, лишь бы дома сохранить.
— И что самое неприятное, — говаривал у походного костра наш командир Иван Иваныч Михельсон, покуривая трубочку, — в памяти останутся именно такие вот Мещеряковы со своими зверствами и насилиями. Нам, конечно, медальки какие-нибудь повесят, вроде, «Защитникам-добровольцам» или ещё что-то в этом духе, но когда вернёмся в полк, будут коситься на нас, вспоминая зверства мещеряковых и иже с ними. Станут болтать чёрт-те что, и останется нам только одно — уходить из полка. Да и вообще со службы, а из-за чего, из-за кого, из-за белой кости, что ручки запачкать в этой войне не пожелала, да уродов, вроде того же Мещерякова.
— И что же это получается, Иван Иваныч? — спрашивал тогда у него я, проводя пальцами по отросшим уже усам. Мне было разрешено отрастить их, потому что я командовал эскадроном и был обер-офицером, хотя по чину усов мне положено не было. Но в звании уже давненько никого не повышали — не за что — а какой же драгунский командир эскадрона, почти что ротмистр, точнее капитан, да без усов. Непорядок. Вот потому, сразу по выходу из госпиталя в Великом Новгороде, где формировалась Добровольческая армия, я принялся отращивать усы. — Получается, мы тут воюем, не спорю, грязно воюем, но ведь иначе никак, а те, кто в тылу сидят, будут на нас коситься потом, плевать за спиной, где тогда справедливость?
— А может быть, просто нету её, — сказал мне Пашка Озоровский, командовавший один из взводов в эскадроне ротмистра Коренина, третьего, как было в нашем Санкт-Петербургском карабинерном, эскадрона. — И врут всё попы. Ведь какая же это справедливость, что крысы тыловые нам спину плевать станут.
— Ты, Павел, видимо, плохо слушал меня, — ответил ему Михельсон. После Арзамаса мы все перешли на ты и общались без чинов, конечно, в приватности, а не на людях и уж, тем более, не в строю. На унтеров, хоть они и давали клятву вместе с нами, этот переход на ты, не распространялся. — Или же водки перебрал, а потому понимаешь скверно. Дело не тех, кто в Добровольцы не пошёл, на нашей армии свет клином не сошёлся, в конце концов, можно служить государыне и Отечеству не только в её рядах. И кость белая, о которой я говорил, это не тыловые крысы, они службу в других местах несут. Просто боятся запачкаться, ведь гражданская война, со своим народом война, это всегда пятно на репутации и страны, и офицеров, что в ней участвовали. Одни боятся поставить его, иные, вроде нас с вами, нет. А пятно это тем больше и тем отвратней, что кроме нас воюют и мещеряковы, и всякая, подобная им, сволочь. Из-за таких вот гадов ползучих мы, честные офицеры, оказываемся также замазаны, как и они. А те, кто косится на нас станут да в спину плевать, они будут думать про нас тоже, что и про них, не вдаваясь в подробности. Им с их высот заоблачных будет всё равно, что мы с вами, что Мещеряков со своими мародёрами.
— И опять по-моему выходит, — настаивал Озоровский. — Врут попы, и справедливости никакой нет.
— На этом свете её может и нет, — кивнул я, — а что на том будет, нам неведомо, никто оттуда ещё не возвращался.
— А в таком случае, — сказал ставший после Арзамаса совсем молчаливым ротмистр Коренин, — нам остаётся только воевать, как привыкли. К чему нам эти умствования? Наше дело теперь врага рубить без лишних слов и раздумий. Ведь для этого мы в добровольцы пошли, не так ли, господа. — И это был не вопрос, а прямое утверждение. Ротмистр теперь, вообще, редко вопросы задавал.
Это был один из длинных вечеров, что мы коротали у костра, но этот был примечателен особо. И не только мрачным разговором, таких бесед между нами, бывшими офицерами Санкт-Петербургского карабинерного, было много, а тем, что ближе к полуночи тьму осенней ночи разорвали, разбили на куски звуки полковой трубы. Надо сказать, что мы к тому времени находились в длительном рейде за линией фронта. В который раз проходились мы огнём и мечом по восставшим губерниям, вешая комиссаров, замиряя деревни, громя разбойников атамана Семёнова и прочее отребье. Удача сопутствовала нам всё время — потери невелики и серьёзных сражений с пугачёвцами или семёновцами не было. И тут ночная тревога!
Спал я, как обычно в рейде, не раздеваясь, и вскочил быстро, кинулся к коню. Тот стоял стреноженный, с расслабленной подпругой, седла, однако со спины не снимали. Затянув ремень подпруги, я поправил портупею и вскочил в седло. А труба всё надрывалась и надрывалась. Правда, никто на нас не налетал, не подпаливал палатки, не рубил вскакивающих часовых, отчего тогда такая тревога? Выяснилось всё, когда эскадрон был построен. За нашими спинами суетились нестроевые, собирая лагерь, а перед нами гарцевал сам Михельсон, дожидаясь, чтобы последние драгуны заняли свои места. После этого, он обратился к нам.
— В полуверсте от нас, — сказал он, — как сообщает разведка, — всё время, пока полк находился в рейде, наш командир рассылал во все стороны пикеты из приданных полку пикинеров или гусар (в этот раз были изюмские гусары, в количестве одного эскадрона), — ползёт большой и хорошо охраняемый обоз бунтовщиков. Сейчас они расположились на ночь вагенбургом, крепко огородив его, я предлагаю нам нанести им визит вежливости. Как вы относитесь к этому, господа?
Мы не стали кричать «ура», ночь на дворе, как-никак, а просто проревели нечто неопределённо-утвердительное. Тогда Михельсон махнул рукой гусарам, и мы двинулись во тьму вслед за ними. В лагере остались прикрывать нестроевых и наше имущество два взвода гусар и взвод драгун четвёртого эскадрона.
Вагенбург, действительно, находился недалеко. Он был хорошо виден, из-за факелов, горящих по периметру над составленными в коробку здоровенными фургонами.
— Надо узнать, что в этих фурах? — сказал нам, командирам эскадронов, Михельсон на быстром совете перед атакой. — Вспарывайте тенты, переворачивайте фуры, но мы должны узнать, что внутри.
Мы козырнули, разъехались по эскадронам, а как только заняли свои места в строю, Михельсон вскинул над головой шпагу и скомандовал:
— В атаку!
И запели трубы, и сорвались кони, и повылетали из ножен палаши! Не было смысла таиться далее. С гиком и криком мы налетели на вагенбург, притормозили у края его, рубя палашами рогатки с колючей проволокой, которыми были огорожены телеги. Это придумка пугачёвцев была особенно ненавистна нам, кавалеристам, ибо тонкие шипы этой проволоки сильно калечили лошадей, оставляя на их телах страшные, хоть и тонкие, долго кровоточащие и плохо заживающие раны.
— Ретирада! — тут же закричал Михельсон, и его поддержали трубы.
Мы развернули коней и рванулись прочь от вагенбурга. На фурах уже стали вырастать фигуры в гимнастёрках с мушкетами в руках. Надо было разорвать дистанцию, чтобы не получить залпа в упор, ведь тогда от полка останутся только рожки да ножки, слишком уж много пугачёвцев вылезали на стенки вагенбурга. Внутри их было никак не меньше полка. Мы на скаку принялись отстреливаться из карабинов и фузей, у кого что было. С вооружением в Добровольческой армии, вообще, царило нечто невообразимое. У бывших карабинерных унтеров были штуцера, у офицеров — пистолеты, однако многие из них, оказавшиеся на положении рядовых драгун, брали вместо них карабины из цейхгауза полка, а уж оружия у нас осталось куда больше, чем людей. С драгунскими офицерами та же неразбериха, они брали из полков фузеи, а те, чьи города остались на территории, занятой пугачёвцами, с разрешения командования брали их из цейхгаузов других полков, в том числе и нашего. Теперь мы и палили из всего этого разнообразного стрелкового оружия себе за спину, крайне редко, надо сказать, сбивая солдат с вагенбурга. Однако пальба наша заставляла их пригибать головы, даже не думая о том, чтобы дать залп по нам. Однако всё же дали. Теперь уже мы пригибались к конским шеям, а над головами у нас свистели пули. Правда тоже не слишком результативно, били враги всё больше выше, так как сами стояли высоко, на фурах вагенбурга, да и палить ночью в некие тени занятие сложное.
Мы отъехали саженей на полтораста, перекликнулись, оказалось, что потеряли всего двоих, лошади их прискакали с пустыми сёдлами, и ещё пятеро были легко ранены.
— Скверно, господа, — сказал нам тогда Михельсон. — Лагерь врага охраняется хорошо. С наскока его не взять. А ещё хуже то, что за линию колючей проволоки зайти не смогли. Не узнали, стоит ли и дальше штурмовать.
— Надо снова атаковать, — решительно заявил Коренин. — Как бы то ни было, а вагенбурге до полка пугачёвского отребья. Надо прорвать фуры и тогда уже внутри вырежем их под корень. Ни одна сволочь не уйдёт.
Я только однажды дрался во вражеском вагенбурге. Ещё в польской кампании. Тогда конно-артиллеристы пробили в нём брешь, и наш эскадрон, в котором я носил знамя молодым ещё совсем вахмистром, бросили в неё. Я плохо помню, что там было. Просто рубил и рубил палашом, а конь мой из-за тесноты двинуться с места не мог. Это уже после я понял, что его убили, и только толпа людей не даёт нам с ним упасть. Скольких я убил тогда, не знаю. Помню только, что меня долго тошнило после этого боя, да ещё многие ночи снилась мне эта рубка и сотни, сотни, сотни толкущихся покойников с раскроенными головами, разрубленными телами, отсечёнными руками.
— А сколько наших в том вагенбурге останутся? — спросил у него как всегда рассудительный капитан Холод. — С этим тоже следует считаться. Также я предлагаю отправить гусар в наш лагерь. Мы и без них дорогу найдём, а вот пугачёвцы вполне могли направить туда казаков или драгун, чтобы лишить нас тыла и вынудить отказаться от новых атак на обоз.
— Ротмистр Облучков, — кивнув, обратился к командиру изюмских гусар Михельсон, — бери своих гусар, и возвращайтесь в лагерь. Головой мне ответите за обоз.
— Есть, — отдал честь Облучков и приказал своим всадникам: — За мной!
Когда же гусары умчались, мы двинулись в обход вагенбурга, время от времени тревожа врага, ураганной стрельбой. Нам отвечали из вагенбурга, однако никакого толку от этой пальбы не было и ближе к утру, мы вернулись в свой свёрнутый лагерь. Гусарский ротмистр доложил Михельсону, что никаких происшествий за время нашего отсутствия не было, всё спокойно. Тогда командир наш приказал выслать разведку, чтобы проследить за обозом противника. И тогда я понял, что мы открываем охоту на него.
Однако охоты не вышло. Мы последовали за обозом, медленно ползущим по большому тракту к Москве, но спустя полтора часа, с той стороны донеслась стрельба и лаже рявкнули несколько пушек. Потом прискакали гусары из разведки и доложили, что на пугачёвцев напали семёновцы. Причём именно банда самого Семёнова, судя по количеству разбойников, напавших на обоз.
Атаман Семёнов глядел на медленно тянущий по раскисшей по осенней поре дороге обоз. Фуры были явно тяжёлые, вон как увязают в грязи колёса. Что же в них? Интересно. Наверное, золото. С приисков везут, ясное дело, с сибирских. На Москве-то золота мало, а надо его много. На армию, на страну, на всё. А где его взять? Правильно, в Сибири. Вот так удача! Одна такая бывает на всю жизнь. Он опустил трубу и проследил за подбегающим к нему казаком. Тот отчаянно скользил башмаками по скользкой от росы траве склона холма, однако довольно быстро добежал до атамана и бодро крикнул:
— Дозволь обратиться, пан атаман? — Семёнов кивнул. — Всё готово, пан атаман. Деревья подпилены, пушки забиты.
— Добре, — снова кивнул Семёнов. — Работай без сигнала.
— Слухаю, пан атаман, — махнул рукой казак и заскользил обратно, вниз по склону.
Фуры медленно втягивались в ловушку. Шагавшие рядом с ними солдаты были начеку, крутили головами, однако было видно, что они все устали. Такое впечатление, что они ночь не спали, кое-кто, когда офицеры и унтера не видели, позволял себе зевнуть, прикрыв лицо рукой. Примерно также вели себя и пластуны, сидевшие по одному на козлах фур, вместе с возчиками. Что же такое было у них ночью? Перепились? Вряд ли, это новенькие солдатики, только с Урала, вольного житья не ведают.
От размышлений атамана Семёнова отвлёк треск. Перед первой фурой рухнула вековечная сосна, какие валить запрещено ещё указом Петра Великого, ослушнику — батоги. Такая же упала и за последней, отрезая обозу дорогу. Тут же выпалили две пушки, что были у атамана. Невеликие орудия, трёхфунтовки конной артиллерии, но и этого довольно. Пороховые ядра упали точно на первых лошадей, разметав их в кровавые куски, а козлы телеги в щепу. И от возницы с пластуном ничего не осталось. Потом ядра стали падать не так точно, зато быстро. Они убивали людей и лошадей, валили телеги, перепахивали грязь дороги. Подводы атаман не жалел, как и животных, у него такого добра было вдоволь, было бы что на них погрузить. А вот ядер не так и велик запас, потому пора в шашки ударить.
— Разом! — вскричал Семёнов, вскидывая над головой саблю. — Руби их в песи! Круши в хузары!
И они сорвались галоп, покатились с холма, размахивая шашками и саблями, рубя ими пока что воздух, но уже скоро под сталь их попадут тела солдат и офицеров рабоче-крестьянского полка, обороняющих обоз. Дикарской ордой, лавой мчались казаки-разбойники, быстро разделяясь на два направления. Первое атаковало голову обоза, второе — хвост. Казаки мчались навстречу друг другу, рубя солдат, диким криком оглашая окрестности. Бомбардиры дали ещё несколько залпов поверх их голов. Пусть они были не так и хороши, однако метко бить по подготовленным ориентирам, пусть и не пристрелянным, были вполне способны. Когда же стрелять стало опасно, можно и в своих угодить, обстрел прекратился. Казаки тогда удвоили напор, с удвоенной силой работая саблями и шашками.
Но и солдаты обоза были не лыком шиты. С первых же минут офицеры и унтера принялись командовать. «На левый край! Штыки примкнуть! Беглый огонь!», ну и просто кричать, поддерживая их: «Держись, браты! Бей гадов! Обороняй! Штыком их! Штыком и прикладом!». И солдаты в зелёных рубахах прыгали через дышла и лошадиные трупы, пластуны, сидевшие на козлах, вместе с кучерами, помогали им перебраться, хватая за руки и за вороты рубах. Под пальцами их трещало крепкое сукно и нередко солдаты, да и офицеры, оказывались по другую сторону обоза в сильно неуставном виде, за какой можно в другое время взыскание получить. Но сейчас бой, и не до взысканий. Разорвалось несколько тентов, и оттуда также принялись выскакивать солдаты уже с примкнутыми к мушкетам штыками. Они практически не стреляли, а сразу кидались в рукопашную. Они кололи казаков штыками, били окованными бронзой прикладами, подставляли, подставляли мушкеты под сабельные удары. Пластуны, подобно средневековым гуситам, оборонялись прямо в телегах, чьи борта были обшиты деревом, чтобы хоть как-то защитить их от казаков, или стреляли прямо с козел, выбирая себе казаков одежде побогаче, скорее всего, атаманов мелких шаек, присоединившихся к Семенову ради наживы. Но ведь это были не настоящие командиры, они верховодили в лагерях, в бою же казаки их дрались, как привыкли, без всякого строя и порядка. Так что толку в меткости пластунов было не слишком много. А вот ударные роты, пугачёвские гренадеры, своё дело знали крепко, они штыками отбили атаку казаков на голову обоза и две роты во главе с каким-то молодым ещё офицером бросились на холм. Скользя сапогами по траве, как незадолго до того скользил лаптями казак из тех, кто валил деревья на дорогу, они забежали на холм и захватили пушки, в несколько секунд переколов их обслугу. После этого развернули орудия и дали несколько залпов по тылам казаков. Пусть не слишком метких, а точнее, никаких результатов не принесших, гренадеры ведь не бомбардиры, стрельбе не обучены и имели о ней самое отдалённое представление, разве что видели, как палят из пушек на учениях и манёврах. Но главный результат был достигнут. Семёновцы потеряли уверенность в своих тылах. К тому же, на холм тонкой цепочкой бежали пластуны, занимали позиции и открывали огонь вместе с гренадерами.
Последней каплей для казаков стала гибель атамана Семёнова. В безумной ярости он кидался на солдат, отчаянно рубя саблей направо и налево, раз за разом его отбрасывали, три лошади убило под ним, но это не остановило обеспамятевшего атамана. Семёнов понимал, что нет у него больше банды, сгубил он лихих казаков своих, а за что? За что? Ведь не было там никакого золота, а было только… Но тут пуля выбила его из седла. Он ещё раз попытался вскочить, закачался, словно пьяный, перед глазами багровая пелена, сабля из пальцев валится, и всё равно сделал шаг к врагу, другой, третий. И повалился ничком, лицом прямо в камни, раскатившиеся вокруг перевёрнутой фуры.
Премьер-майор Михельсон опустил зрительную трубу. Наблюдать за бегущими казаками ему было совершенно не интересно. Главное он теперь знал. В громадных фурах пугачёвцы везли камни и солдат. Этот обоз был громадной ловушкой, неважно на кого насторожённой, на них ли, или же на семёновцев, не важно. Вчера в неё угодил его полк, но, слава Богу, ушёл без потерь, теперь же — банда Семёнова, найдя здесь свой конец. Михельсон с треском сложил трубу и махнул рукой гусарам-разведчикам. Они развернули коней и рысью вернулись к полку. Всю дорогу гусары бросали на премьер-майора мрачные взгляды, мол, услышал да не поверил, сам проверять помчался, на что ж тогда вообще надобна разведка, вот пускай сам по чащам поскачет, да от разъездов поудирает, поглядим еще, как после этого заговорит да как поглядит на нас. Ну да ничего, ничего, пускай косятся, пусть даже шепчутся за спиной. Главное, чтобы дело своё делали. И делали, и славно справлялись.
— Значит, обманка? — кивнул я. — Значит, охоту кончаем?
— Верно, — сказал капитан Холод, — для чего за камнями гоняться?
Такова была первая реакция на то, что сказал нам премьер-майор, вернувшись из разведки, куда ездил сам, чтобы подтвердить слова гусар, следивших за обозом.
— Они обескровлены, — жестоким голосом сказал Коренин, — устали после боя с казаками, их можно брать голыми руками. Вырежем их, пока они не успели прийти в себя.
— Пусть живут, — неожиданно сказал нам премьер-майор, — излишняя кровожадность нам не к лицу. Помните, что ваша фамилия Коренин, а не Мещеряков.
— Тогда какие будут приказы, ваше высокоблагородие? — нарочито уставным тоном поинтересовался ротмистр.
— Оставьте ваши капризы, ротмистр, — неожиданно резко осадил его Михельсон. — Вы ведёте себя, как, прости меня, Господи, Самохин, и сами того не замечаете! А что до приказов, господа, мы продолжаем охоту.
— Но на кого? — удивился я. — Этот обоз был явной ловушкой, тогда…
— К чёрту этот обоз, — отмахнулся Михельсон. — Он был, действительно, ловушкой, однако должен быть и подлинный обоз. Просто обязан быть. Раз запустили фальшивый обоз, должен где-то идти и настоящий. И мы его найдём. Облучков, — обратился он к гусарскому ротмистру, — разошлите своих людей повсюду, пусть хоть до Урала дойдут, но отыщут мне этот обоз. Клянусь вам, что не стану проверять их слов и тут же поведу весь полк вслед за тем, кто укажет мне дорогу к нему.
— Будет сделано, ваше высокоблагородие! — повеселев сразу, козырнул гусарский ротмистр. — Ребята, отыщем обоз для господина премьер-майора!
— Мы встанем лагерем здесь, Облучков, — добавил Михельсон, — и будем ждать вас трое суток. На утро четвёртого дня, уходим, если не найдёте нас здесь, то возвращайтесь в расположение армии. Мы будем ждать вас там.
— Вас понял, — кивнул ротмистр Облучков и принялся раздавать приказы своим людям.
Ну, а мы принялись разбивать лагерь. Ведь нам выпала редкая передышка, каких обыкновенно в рейдах не бывает. Целых три дня отдыха! Мы сидели в палатках или бродили по лагерю, приводили в порядок себя и своих коней, чистили оружие и обмундирование, помогая своим денщикам, а то надо же было чем-то заняться. Я тогда впервые за несколько недель нормально побрился, даже ни разу не порезавшись, подрезал немного усы, придав им щёгольскую форму. Теперь я каждое утро расчёсывал волосы и вплетал в косицу стальной стержень, пехотная, конечно, идея, защищает шею и затылок от сабельных ударов сзади, но и нам, кавалеристам, тоже стоит их поберечь. Я всегда делал это, каждый раз вспоминая казаков и пугачёвских драгун, которых настигал и рубил им головы, подскочив сзади.
В таком вот безделье провели мы все трое суток, и уже собирались возвращаться в расположение армии — нестроевые даже палатки убрали, а мы сидели в сёдлах, когда примчался последний из разведчиков. Все гусары вернулись ещё в прошлый полдень, все, кроме одного, которого уже считали погибшим. Лошадь под ним качалась, роняя клочья пены, но гусар всё подгонял несчастное животное, не боясь даже загнать его. Недоскакав до Михельсона десятка саженей, он вылетел-таки из седла, не выдержал конь, но быстро перекатился через спину, потеряв шапку, и вскочил на ноги.
— Вашвысокоблагородь, — выпалил он единым духом, — нашёл обоз! Не меньше того! И охрана — полк! Дале приказанного зашёл, но нашёл!
— Молодец! — крикнул ему Михельсон. — Бери свежего коня и веди нас!
Эта гонка чем-то отдалённо напоминала ту, давнюю, к Сакмарскому городку, на помощь князю Голицыну. Длилась она, конечно, не несколько дней, как та, но гнали мы, надо сказать, куда быстрее. Не прошло и трёх часов, как мы выехали к старой дороге, ведущей к Москве, из-за войны её пользовались редко, постоялые дворы на ней давно позакрывались, а хозяева их сбежали от греха подальше. В общем, как выразился наш командир — идеальная дорога для тайного обоза такой величины. А обоз, медленно тянущийся по ней, ничем не уступал фальшивому. Такие же тяжёлые фуры, закрытые тентами, глубоко вязнущие в дорожной грязи.
— Из-за грязи этой я удрать успел, — говорил Михельсону гусар, обнаруживший обоз. — Видите, ваш васокоблагородь, четыре эскадрона драгун при них, постоянно в пикетах кто-нить. Зайди оне чуть подале, и усё — крышка мне.
— Понятно, — кивнул тот и обратился к нам: — Господа офицеры, — мы подъехали, но премьер-майор не ограничился офицерами своего полка. — Облучков, а вы что там трётесь поодаль, или, думаете, вас наше совещание не касается. Подъезжайте, подъезжайте сюда, ротмистр, времени у нас не так много.
— Прошу простить, господин премьер-майор, — козырнул тот.
— Так вот, господа, — обратился ко всем нам Михельсон. — Взять этот обоз нашими силами нереально. Его охраняет пехотный полк и полк драгун, а значит, надо отправить кого-то за подкреплением. Вы понимаете, кто это должен быть, ротмистр Облучков?
— Без прикрытия остаться не боитесь? — поинтересовался тот. — Вы ведь весь мой эскадрон отправить в Великий Новгород хотите, не так ли?
— Верно, — кивнул Михельсон. — Время такое, господин ротмистр, даже взвод может пропасть. По округе носятся остатки банды Семёнова, и их довольно много. Так что ехать вам надо всем эскадроном, не иначе.
— Я это понимаю, господин премьер-майор, — кивнул Облучков. — Будем скакать сутки напролёт, возьмём по три коня на человека.
— При этой скорости обоз будет проходить не больше полусотни вёрст за день, — прикинул Михельсон. — Значит, вам надо будет искать нас и их почти под самыми стенами Первопрестольной. Не больше ста, ста пятидесяти вёрст от города, в районе Переславля-Залесского.
— Разрешите выполнять, господин премьер-майор? — козырнул Облучков и, не дожидаясь кивка Михельсона, умчался к своим людям.
А Михельсон же обратился к нам:
— Нам придётся крайне туго, господа офицеры, — сказал он. — Одно дело тревожить пеший обоз и совсем другое — осаждать обоз с конным прикрытием. Тем более, что драгун у врага едва не больше, чем нас. Нам придётся не раз схватываться с ними в коротких боях, постоянно тревожить обоз, днём и ночью, чтобы они не знали покоя, не спали и за едой оглядывались, не ли нас. Это, конечно, работа не для драгун, а скорее подходит гусарам или пикинерам или же казакам, однако придётся выполнить её нам. И для того, чтобы сна и отдыха не знал враг, мы сам должны позабыть о них. Лишь, когда лошади наши станут валиться с ног от усталости, мы сможем позволить себе отдохнуть до тех пор, пока отдыхают животные. Но ни минутой больше.
Он перевёл дух и спросил у нас:
— Господа офицеры, вы готовы к охоте?
— Так точно! — в один голос ответили мы.
Первым этапом нашей охоты стала засада на передовой пикет противника. Для этого Михельсон выделил целый эскадрон, а именно мой.
— Их, главное, быстро перебить и, по возможности, тихо, — наказывал он мне. — Противника будет не больше взвода, так что справитесь без труда. Я в тебя, Пётр, верю. — Он хлопнул меня по плечу. — А трупы усадите на коней и отправьте обратно по дороге. Тактику устрашения применять будем. — Михельсон криво усмехнулся, надел шляпу и увёл эскадрон.
Я же принялся расставлять своих людей. Первым делом отобрал лучших стрелков, из бывших карабинерских унтеров, отдал их под команду вахмистру Обейко с приказом забраться на деревья и дать по врагу первый залп из своих штуцеров. Остальных же, спешенных расставил по кустам, приказав брать прицел повыше, чтобы своих не пострелять. Стрелков же со штуцерами я специально посадил позади нас, дабы и им опасности не было от своих же пуль. Лошадей мы отвели подальше, они могли взбудоражить противника раньше времени и шумом своим предупредить его. Что нам было совершенно не нужно. При животных оставили пять человек, из тех, кто получил лёгкие ранения в недавнем бою за вагенбург.
Теперь, когда все приготовления были закончены, мы засели в кустах и стали ждать. Как драгуны петровской эпохи, пешие, ждали мы врага с мушкетами и карабинами в руках. Вопреки уставу даже командиры в Добровольческой армии вооружались, словно рядовые или унтера. Особенно в такие моменты, когда мы ждали врага в засаде, вот как сейчас. Быть может, также стояли драгуны петровского «корволанта» под Лесной, громя корпус генерала Левенгаупта. Правда, тогда, летучие корпуса, действительно, налетали на врага, нанося ему быстрые, как рапирные уколы, атаки, а у нас сейчас совсем другая задача, куда как легче. Главное, с противником расправиться быстро, желательно, в один залп и чтобы ни одна сволочь не ушла и не предупредила врага раньше времени.
— Едут, — тихо по цепочке передали мне.
— Готовиться к бою, — приказал я, и приказ мой также был передан по цепочке.
Я услышал, а скорее, мне показалось, что услышал, слишком уж тихий звук, как защёлкали курки ружей и мушкетов. Несколько минут спустя, появились и сами всадники в зелёных рубахах и картузах. Драгуны, самохинские сукины дети. Вот они уже вплотную приблизились к невидимой черте, которую я провёл, когда готовил диспозицию. Вот прошли её — и тут же захлопали выстрелы штуцеров. Пули выбили передовых всадников, они посыпались с сёдел горохом, теряя картузы. Остальные попытались схватиться за палаши, но тут по ним открыли огонь мы, сметая драгун одного за другим. Как и сказал мне Михельсон, врагов был всего один взвод, и когда по ним принялись палить мы, всем эскадроном, ничего поделать не смогли, а точнее просто не успели, и быстро оказались перебиты. Только двое из самого тыла развернули коней в самом начале этого истребления и рванули, как говориться, с места в карьер, но их догнали пули унтеров, сидевших на деревьях. Они закачались в седлах, и припали к конским шеям. Лошади их, оставшись без понукания, быстро остановились и принялись ощипывать придорожные кусты.
— Ружей не забирать, — принялся командовать я, как только наш эскадрон выбрался на дорогу и спустился с деревьев, — только огнеприпасы. Как сумки патронные очистите, вяжите драгун к сёдлам и отправляйте обратно.
— Вашбродь, — обратился ко мне вахмистр Обейко, выглядел он сейчас до крайности потешно, к мундиру прилипли листья, из волос ветки торчат, — не слишком ли расточительно? Чёрт с ним с оружьем, но кони другое дело. Они нам очень пригодятся.
— Это приказ премьер-майора, — ответил на это я. — Тактика устрашения и всё такое. Да и кони нас сейчас только стеснят. Корма на них нет, людей тоже не хватит, чтоб обиходить как следует.
— Так может их того, переколоть, чтоб врагу не достались, — предложил прапорщик Епанчин, молодой человек, прямо из Сухопутного корпуса, ещё не проникшийся должным пиететом перед лошадьми, как все мы, служившие в кавалерии не первый год.
— За что тварей-то божьих колоть? — с укоризной поглядел на него Обейко. — Чем они тебе провинились?
— Это верно, вахмистр, — кивнул я. — Кони не виноваты в том, что мы воевать затеялись. — Я посмотрел на своих людей, они уже привязали трупы к сёдлам. — Отправляйте их, и уезжаем. Командир нас уже заждался.
Отправив пугачёвцам наш привет, мы сели в сёдла и поскакали прочь. Ведь враг уже должен был хватиться своей разведки, так что нам следовало поспешить.
— Молодец, Ирашин, — встретил мой доклад Михельсон. — Не ошибся я в тебе, поручик. Хотя есть у нас в полку старше тебя чином, но ни в ком другом я не сомневался меньше, чем в тебе. — Он так и сказал, не сомневался меньше, что несколько покоробило меня и премьер-майор, заметив это, добавил: — Да ты не кривись, поручик, не кривись. — Мы были на «ты», потому что в палатке никого больше не было. — Я после сукина сына Самохина во всех сомневаюсь, в ком-то больше, в ком-то меньше, но зарок себе дал с Арзамаса, чтобы не было у более никого, кому доверял бы целиком и полностью.
Я кивнул и спросил у премьер-майора разрешения идти, тот отпустил меня и я вышел из палатки. Офицеры эскадрона ждали меня и принялись расспрашивать, что там да как. Я ответил, что всё нормально и нам приказано отдыхать до тех пор, пока полк не снимется с места. Это была редкая возможность. Ведь сейчас, в отсутствии гусар, пикетную службу приходилось нести самим, этим занимались постоянно сразу несколько эскадронов. Мы встретили их, это были драгуны Коренина, когда возвращались с места засады. Задачей этого эскадрона была слежка за обозом и, при возможности, уничтожать разведку противника. Мы разъехались быстро, коротко козырнув, как бы сказав друг другу, пост сдал — пост принял. Ещё один эскадрон следил за окрестностями, ибо увлекаться одним только обозом смертельно опасно, как ни крути, а мы за линией фронта, и земля под нашими ногами и копытами коней, хоть и была наша, родная, однако сейчас она принадлежала врагу. Остальные три эскадрона постоянно находились в полной боевой готовности. Нестроевые были готовы с любой момент собрать лагерь и отправиться вслед за полком. Охранять их должен был отдыхающий эскадрон.
Но нам этого делать в тот раз не пришлось. Ибо всё было спокойно, эскадрон снялся только на следующее утро и медленно двинулся следом за обозом. А тот катился очень медленно, увязая в грязи всё сильнее. С середины того дня припустил мелкий и противный, истинно осенний дождик. Мы кутались в епанчи и натягивали треуголки, вопреки правилам, на самые глаза. Мысли о том, что противнику приходится ничуть не лучше, грели не особенно хорошо. Ставить лагерь при такой погоде — сущее мучение, мы отправили солдат на помощь нестроевым, а сами остались при лошадях, от которых шёл пар, и рядом с ними было несколько теплее. Думать о ночёвке в холодных и мокрых палатках не хотелось совершенно. Мысли вились, в основном, вокруг пары крючков водки, ведь ни грогу, ни глинтвейну сейчас не сварить, кому нужны грог или глинтвейн, изрядно разбавленный дождевой водой, так что иного способа согреться, кроме пшеничной, просто не было. От этих мыслей меня, как и остальных офицеров, отвлёк Михельсон.
— Господа офицеры, — сказал он нам, — погода нам благоприятствует, из-за этого дождя враг не сумеет поставить нормального вагенбурга. И пикетов рассылать не станет. Бунтовщики считают, что в столь мерзкую погоду, мы их атаковать не станем. Ан, нет! Мы им покажем, каково расслабляться во время войны.
— Ваше высокоблагородие, — выразил наше общее удивление ротмистр Коренин, — это же почти немыслимо. Атаковать вагенбург, где сидит пехотный полк и полк кавалерийский, по такой грязи, это — самоубийство. У врага численное преимущество и…
— Это всё не имеет значения, ротмистр, — отмахнулся Михельсон. — Я не собираюсь атаковать вагенбург всерьёз, просто обозначим атаку. Сядем на свежих коней и налетим на вагенбург, обстреляем его из карабинов и тут же отступим к нашему лагерю. Не забывайте, мы, господа, должны, чёрт побери, просто обязаны, постоянно тревожить пугачёвцев. После этой атаки, мы преспокойно ляжем спать, а они всю ночь будут начеку ждать новой атаки. Так что вперёд, господа, вперёд. По коням!
Без особого энтузиазма мы забрались в сёдла. Лагерь остался охранять эскадрон поручика Ваньшина, который только что вернулся из пикета. Мы же медленной рысью направились к дороге. До вагенбурга добрались достаточно быстро. Размерами он превосходил тот фальшивый, но проигрывал предыдущему и сильно. Телеги стояли кривовато, проволочных заграждений не было, зато отовсюду торчали мушкетные стволы, похоже, почти весь полк противника сейчас был на стенах.
— Нас ждут, господа офицеры, — усмехнулся Михельсон. — Не будем обманывать ожиданий. Врага, как и барышню, водить за нос нехорошо.
И мы под звуки труб ринулись в галоп с карабинами наперевес. Расчёт Михельсона оказался правильным. Нервы пугачёвцев, натянутые гитарными струнами, не выдержали, они открыли огонь без команды. Как ни орали на них унтера, как ни грозились кулаками, момент для первого залпа был безнадёжно упущен. Мы подлетели к вагенбургу, почти вплотную к его стенкам, ведь проволочных заграждений, повторю, враг не выставил, и выстрелили по пугачёвцам, отчаянно торопящимся зарядить мушкеты. Я лично влепил пулю в круглое, перекошенное от ярости, лицо в шапочке с какими-то кубиками на петлицах. Я даже их разглядеть успел, хотя видел свою цель какие-то мгновения. А потом мы развернули коней по сигналу труб и рванули прочь, а когда достигли деревьев и кони грудью врезались в облетевшие по осеннему времени, ощетинившиеся голыми ветками, кусты, в спины нам ударил залп. Не слишком слитный и уж подавно ничуть не меткий. Мы сумели отделаться несколькими легкоранеными.
Этот налёт на вагенбург существенно поднял нам настроение. Только драгуны эскадрона Ваньшина глядели на нас мрачно, ведь пока мы носились в этот лихой рейд, они мокли под усиливающимся дождём и присматривали за нестроевыми, ставящими лагерь. Загнав коней под навесы и приведя их в порядок, мы отправились по палаткам. Я забрался в свою и с удовольствием стянул сапоги. Даже не смотря на то, что внутри было сыро и холодно, это всё же куда лучше, чем мокнуть под проливным дождём на улице. Расторопный Васильич уже выставил передо мной на складной столик стаканчик водки и кусок колбасы, мгновенно наполнивший внутренности палатки чесночным духом. От него у меня аж слюнки потекли, а ведь казалось сначала, что есть совсем не хочется. Съев колбасу и выпив водки, я пожелал покойной ночи Озоровскому и тут же уснул.
Казалось, только я вытянулся на узкой походной кушетке, как за стенками палатки заиграла труба. Заиграла, естественно, «подъём». Я вскочил с койки, подхватил палаш, пистолеты и карабин, и вылетел из палатки. Трубачи уже опустили свои трубы, не спеша играть «построение». Значит, время ещё есть, можно умыться по-человечески. Васильич уже выбирался из палатки, вслед за Озоровским. Предусмотрительный денщик наш в руках держал основательный ушат. Он рысью направился к бочке с дождевой водой, набравшейся за ночь, и быстро наполнил его ковшом, висевшем на поясе в петле. За это время, мы с Пашкой скинули мундиры, повесив их на стойки палатки, и освободились от рубашек, завершив эту египетскую пирамиду портупеями. Вернулся Васильич, и мы быстренько умылись и вновь оделись. Тут заиграли-таки «построение» и я направился к эскадрону.
В тот день нам выпало оставаться при полковом обозе. В общем, прошёл он весьма скучно и тянулся, тянулся, как улитка, или как наш обоз, или как обоз пугачёвцев. Сначала вернулись пикеты, они были слегка потрёпаны.