– А что именно должно меня волновать? То, что мы перешли к самому интересному? Или что мои руки лежали на твоей груди, а твои – на моей и нам обоим было хорошо? Ты чертовски права, это меня волнует. Я не закончил. Но не жди, что я буду переживать из-за какой-то старухи, которая смотрела в окно и наблюдала за нами. С какой стати мне думать о том, кто и что об этом скажет? Да обо мне говорят с того самого дня, как я появился на свет. И я давным-давно перестал из-за этого волноваться.
Делейни уперлась в его плечи, и Нику пришлось отступить на шаг. Чувствуя, как желание все еще кипит в ее венах, она спрыгнула со стойки и повернулась в ту самую секунду, когда миссис Вон заковыляла прочь, опираясь на палку.
– В этом городе все и так уже считают, что мы с тобой спим. И тебе стоило бы об этом подумать, потому что ты можешь потерять землю, которую тебе завещал Генри.
Но когда наш странник попадает в тесный круг дармштадтских друзей, где все дышит чистотой и в то же время чуть душной, приглушенной чувственностью, дух его успокаивается. Буря и натиск, грохочущие в нем, переходят в другую тональность: «Утренние туманы окутывают твою башню, Лила», — пишет молодой поэт.
– Это еще почему? Если мне не изменяет память, во время сексуального акта кто-то кончает, а иначе это не секс, а просто тисканье.
Удивительное сообщество высокообразованных девушек. Расположившись возле грота, поросшего мхом, они читают и декламируют, томятся жаждой самопожертвования, но очень трезво анализируют окружающее.
Они одни. Гердер далеко, Мерк, которого, как Мефистофеля, тянет именно к этим женщинам, нисколько не поэт, и коллективная сестринская симпатия, естественно, обращается на Гёте.
Делейни застонала и обхватила голову руками.
Сердце его дрожит эротической дрожью, но оно скользит мимо подруг, ибо его связывает с ними не пламя, не свежесть чувства, а только ощущение общности культуры, тоска и томление.
В этот период Гёте, как и многие его современники, отличается особой чувствительностью. Его интерес колеблется между языческой и христианской символикой. Но здесь, в садах Дармштадта, перед поэтом высятся античные скалы: и кажется, среди них обитает бог природы — языческий Пан.
– Этот город не для меня! Я его ненавижу! Я все в нем ненавижу! Не могу дождаться, когда отсюда уеду. Хочу снова вернуться в собственную жизнь.
«Священные боги… даровали мне радостный вечер, я не пил вина, взор мой впитывал одну лишь природу… Душа моя всегда откликается в тот час, когда солнце давно уже зашло и ночь, встав с востока, простирает покров свой на юг и на север. И только еле светится еще вечерний сумеречный круг».
– А ты старайся найти положительные стороны, – сказал Ник, проходя в глубину салона. – Когда ты наконец уедешь отсюда, то уедешь богатой женщиной. Ты продалась за деньги Генри и, я уверен, считаешь, что в конечном итоге дело того стоит.
«Священные боги» — и это он пишет в сочельник! Но даже кроткая фройлейн фон Клеттенберг, с которой Гёте снова горячо спорит, прощает ему эти слова. Она знает, он никогда не мог справиться с христианской терминологией. Фройлейн улыбается, когда упрямец, читая отчеты миссионеров, загорается сочувствием к неграм и утверждает, что без миссионеров, им жилось куда лучше. Он решительно отходит от какой-либо религии. Правда, он пытается примкнуть, к ней, даже вступает в ее братство, но очень быстро остывает к учению гернгутовцев. Нет, он не может отказаться от веры в собственные силы и беспрерывно ждать благодати. Он слишком деятелен. Юноша ощущает, что в нем, как и во всех людях, живет сила творческой природы.
Делейни посмотрела на него:
Философы, писатели, врачи, все и со всех сторон толкают Гёте к природе. Но он охвачен не чувством религиозного ожидания, а стремлением к энергичной деятельности. Поэтому он выходит из братства, желая разработать «христианскую религию для личного своего употребления». Он сочиняет веселый фарс и в нем устами Еврипида обращается к христианам и заявляет, что они принадлежат «к секте, которая желает уверить всех прокаженных, увечных, страдающих водянкой, будто по смерти сердца их станут тверже, дух отважнее, а костяк — тяжелее». В эту весну, когда Гёте живет погруженный в природу, сердце его смягчается. Письма его всегда оканчиваются словами «Любите меня!».
– Ты лицемер. Ты ведь тоже согласился со своей частью условий завещания.
Как-то в конце мая Гёте попадает в очаровательную местность. Перед ним, расступаясь, словно кулисы, высятся горы, под ногами у него дымится долина, неподвижное солнце повисло над стеной дремучего леса. Гёте лежит в высокой траве, возле ручья, бегущего со склона, и видит «тысячи самых разных трав». «Когда я чувствую, как копошится этот крошечный мирок… совсем рядом с моим сердцем, тогда я чувствую и присутствие Всемогущего, создавшего нас по своему образу и подобию, я чувствую дыхание Всеблагого, который, паря в вечном блаженстве, держит и хранит нас в дланях своих.
Ник вошел в кладовку и через несколько секунд выглянул оттуда:
Друг мой, когда сумерки опускаются перед моим взором и вокруг меня дремлет весь мир, а в душе моей, словно образ любимой, покоятся небеса, тогда нередко меня охватывает тоска, и я думаю: «О, если бы ты мог все это выразить, если бы ты мог вдохнуть в бумагу все, что живет в тебе так полно, так пламенно, она стала бы зеркалом твоей души!» А иногда он сидит за столом, потягивая деревенское вино, и читает Тибула и вдруг замечает служанку у колодца. Она ждет, пока кто-нибудь поможет ей поднять кувшин на голову. Гёте с улыбкой спешит ей на помощь. Иногда, взобравшись на холм, он играет с детьми, набрасывает их портреты… Приходит молодая мать и рассказывает ему, что муж ее в отъезде и давно не пишет. Гёте дает ребенку крейцер и уходит счастливый, спокойный.
– Верно, и все-таки есть разница. – Он надел кожаную куртку, не застегивая рубашку. – Для меня этот конкретный пункт не представляет сложности.
Да, но где же это он так уединился? Возле забытого ручья? В горной деревушке? Вовсе нет. Он живет у самых городских ворот, в грязном и тесном Вецларе. Тем не менее, город этот знаменит, ибо в центре его высится здание Высшего апелляционного суда Священной Римской империи, при котором все германские герцоги и вольные города содержат своих послов.
Здесь обычно наводят последний лоск на молодых юристов. Такова традиция, давно уже превратившаяся в пустую проформу. Гёте, кажется, зашел в здание суда один-единственный раз, только чтобы внести свое имя в списки стажеров. Этого потребовал отец. С коллегами, которые пришлись ему по нраву, он встречается в трактире. Там они изображают рыцарей, пирующих за круглым столом.
– Тогда зачем ты пытался снять с меня свитер?
Все они поддразнивают друг друга и уже окрестили Гёте «Честный Гёц».
Бременское посольство в трактире не столуется, а Гёте не бывает в суде. Поэтому на первых порах он не сводит знакомства с серьезным и умным посольским секретарем. Но тот знает — правда, лишь понаслышке, — что сюда из Франкфурта приехал молодой доктор, чудак, писатель, философ. Эстет. Кестнер скептически повторяет: «Гёте?» Проходят еще две-три недели. И как-то, гуляя за городом, Кестнер сталкивается с незнакомцем.
Ник наклонился и поднял дрель.
Растянувшись, в траве лежит худой, бледный молодой человек. Удлиненное лицо, чуть великоватый и крючковатый нос, темные волосы и темные глаза. Незнакомец лежит под деревьями и, опершись на мягкую, не очень красивую руку, горячо спорит с двумя молодыми людьми.
– Потому что ты мне позволила. Делейни, не принимай это на свой счет, но на твоем месте могла быть любая другая женщина.
Кестнер прислушивается к спору. Да, это философы. Один эпикуреец, другой стоик, третий занимает промежуточную позицию. Их знакомят. Кестнер, человек светский, с опаской протягивает руку Гёте. Кестнеру уже под тридцать, а Гёте двадцать три. Шагах в двух от них стоит еще один коллега Кестнера — член Брауншвейгского посольства; кажется, он еще серьезнее Кестнера. Одет он тщательно, как англичанин. На молодом брауншвейгце голубой фрак, желтый жилет, сапоги с коричневыми отворотами. Фамилия его Иерузалем. Гёте редко встречается с ним и просто ничего о нем не знает. Вернее, знает лишь то, о чем говорят вокруг, — Иерузалем страстно влюблен в жену своего друга. Молодой дипломат и философ, обладатель загадочного имени, настроен в душе против этого Гёте, который спорит сейчас с таким ожесточением. Вернувшись домой, Иерузалем пишет приятелю: «Гёте был в Лейпциге в одно время с нами — он хлыщ. Теперь он пописывает во франкфуртских газетах».
Молодой человек, валяющийся сейчас в траве, скоро обессмертит обоих господ дипломатов. Но один уже не вкусит от своего бессмертия, а другой вкусит слишком много. И никто из них еще не предчувствует, что женщина и гений самым удивительным образом скуют всех троих.
Его слова подействовали на Делейни как удар в солнечное сплетение. Чтобы не расплакаться или не заорать, она прикусила щеку.
Проходит еще неделя, и они снова встречаются на балу. Приезжает сюда и молоденькая девушка. Она много танцует с доктором из Франкфурта.
На ней простенькое летнее платьице, движется она весело и легко.
От этой бюргерской дочки так и пышет здоровьем. Она не жертвенная натура, как Фридерика, в ней нет и страстности Кетхен. Это просто грациозная и умненькая девушка. «Конечно, она не ослепительная красавица, — пишет Кестнер, с которым она помолвлена с шестнадцати лет, — но она хорошенькая девушка. Для меня красоту ее составляет доброе и привлекательное выражение лица. А кроме того, она умница, веселого нрава, забавна и мастерица на выдумки. И не забыть еще: у нее прекрасное сердце — она благородна, человечна, деятельно добра и великодушна». Вот именно такой и опишет ее поэт, с которым она сейчас танцует.
– Я тебя ненавижу, – еле слышно прошептала она, но Ник расслышал.
Лотта Буфф — женщина того типа, который всегда нравился Гёте. В юности он любил девушек стройных, легких, веселых.
Зато она, естественно, не понравилась Мефистофелю. Когда вскоре после их первой встречи Гёте, снедаемый волнением и любопытством, приводит к ней своего приятеля Мерка, тот устраивает ему взбучку и бранит за то, что он не добивается другой особы — молодой Юноны, которая к тому же еще и свободна.
– Конечно, Дикарка…. – согласился он, наматывая шнур дрели на рукоятку.
В эту летнюю ночь поэт весь во власти ее чар и раскрывает перед ней все качества, которые должны ее прельстить. Разве не присутствуют в нем достоинства, которых не хватает ее жениху? Страсть, талант, да к тому же налет чужеземного. Правда, у Кестнера много качеств, которые начисто отсутствуют у нового знакомца Лотты, — знание света, ровность в суждениях, справедливость и такой такт, что с его помощью ему удастся провести сквозь трехмесячный роман, который сейчас начинается, в целости и невредимости невесту, себя и нового своего друга.
– Ник, тебе пора вырасти и стать взрослым мужчиной. Взрослые мужчины не тискают женщин только затем, чтобы проверить, позволят ли им это. Настоящие мужчины не смотрят на женщин как на сексуальные игрушки.
Ничто не свидетельствует так в пользу Кестнера, как то, что он сумел подняться над ревностью, завистью, над всеми препятствиями и стать другом Гёте. Он так изучил его, что смог высказать самое беспристрастное суждение о Гёте из всех нам известных: «Гёте необычайно талантлив, поистине гениален и обладает настоящим характером. Наделенный исключительной силой воображения, он говорит обычно только образами и сравнениями. И сам замечает, что всегда выражается ими приблизительно и никогда точно. Однако он надеется, что со временем, став старше, сумеет и думать и выражать свои мысли совсем точно. Он очень бурен в проявлениях своих чувств, однако часто прекрасно владеет собой. Образ мыслей его благороден и лишен предубежденности. Принуждение он ненавидит. Очень любит детей и способен подолгу возиться с ними. У него есть странности, и его манера держаться с окружающими подчас бывает неприятна… К женскому полу он относится с чрезвычайным уважением… Искушениям противится он еще слабо, но стремится утвердить себя в строгих правилах. О некоторых важных материях он говорит лишь с немногими; и не любит нарушать покой окружающих, разбивая их обычные представления о вещах… Скептицизм он ненавидит, стремится к правде… В церковь он не ходит, у причастия не бывает, молится очень редко… Иногда он спокойно относится к некоторым материям, иногда совершенно напротив… Верит в будущую жизнь, в иное, лучшее бытие… Словом, он человек весьма замечательный».
Ник издали взглянул на нее:
Это письмо — лучший из всех портретов молодого Гёте, оставленных нам его современниками. И так же умно, как о Гёте, пишет Кестнер и о развивающихся событиях. При этом он вынужден быть настороже. Кестнер всегда занят. Гёте всегда свободен. Когда бы ни вернулся Кестнер со службы, он застает молодого человека у своей любимой. «Он любит ее, и хотя он философ и расположен ко мне, он все-таки недоволен, когда прихожу я и когда мне хорошо подле моей невесты. А я, хотя я тоже хорошо отношусь к нему, но мне не нравится, что он остается с глазу на глаз с моей милой, что он занимает ее. Я вынужден уйти. К счастью, возвращается отец. Я ухожу спокойнее».
Все в этом доме восхищает поэта: отец семейства, куча братцев и сестриц — малышей, с ними весело возиться, подростков, с которыми следует держать ухо востро. Лотта вынуждена трудиться с утра до ночи, ибо она не только невеста, она еще и хозяйка дома и мать всем своим многочисленным братцам и сестрицам. Эта идиллия восхищает легко воспламеняющегося и привыкшего к домашнему уюту поэта. Она вселяет в него покой, бодрость, она служит рамкой для будущего его произведения. Впрочем, мещанская ограниченность, царящая в этом доме, лишила роман, переживаемый поэтом, решительно всех опасностей — в той же мере, в какой сообщила очарование роману, впоследствии написанному им.
– Если ты в это веришь, значит, ты все та же наивная, глупая девчонка, какой и была. – Он распахнул дверь. – Пожалуй, это тебе стоит последовать своему собственному совету.
Любовь поэта становится все более бурной, она близится к своему апогею. Сквозь чувствительный стиль эпохи слышится приближение подлинной катастрофы. В сердце нашего героя происходит борьба между долгом и любовью. Наконец в нем побеждает дружба к жениху любимой, и он отказывается от девушки, жертвует собой. И тут в нем происходит последняя борьба — борьба между жаждой жизни и отвращением к жизни.
С этими словами он вышел и закрыл за собой дверь.
Это развитие событий вытекало вовсе не из характера Гёте. Оно определялось всем, что носилось в воздухе, которым дышали молодые люди того времени. Тяга к печальным обстоятельствам, бесконечное цитирование самых меланхолических строк из Оссиана и Шекспира; при этом «каждый думал, что должен быть столь же меланхоличен, как принц Датский, хотя ему никогда не являлся дух и он не должен был мстить за короля-отца». Время, казалось, остановилось, в бездействии спит бюргерство, неудовлетворенные страсти переполняют сердца людей, и они требуют от себя невероятного.
Но хотя старый Гёте объяснял мировой успех своего «Вертера» тем, что он вышел из тех же источников юношеского безумия, которыми питалась и вся эпоха, юный Гёте нисколько не был затронут этим безумием.
– Ник, повзрослей! – крикнула ему вслед Делейни. – … и подстригись!
Все глубже отдается он своей страсти, все больше привязывается к девушке. Его уже не утешает ее дружба. Для него уже нет наслаждения в отречении. Он мужчина, и он хочет обладать женщиной. Как всегда, он мечтает не столько об обладании, о страсти, сколько о тихой гавани — иначе говоря, о браке. Но девушка воспитана в мещанских предрассудках. Уже четыре года хранит она верность достойному Кестнеру. Она слишком ограниченна, слишком труслива, чтобы ответить на бурную любовь гения, на его клокочущую страсть. Лотта не в силах последовать зову сердца и поставить под угрозу покой отца, честь семьи и собственную судьбу, поэтому она подавляет, в себе свое чувство. Сохраняя самообладание, уверенность, душевное равновесие и веселость, она с большим душевным тактом держит Гёте в должных границах.
Она сама не знала, зачем добавила последнюю фразу. Наверное, ей очень уж хотелось его задеть, что вообще-то было глупо. У этого человека нет чувств.
В сущности, Лотта не испытывает потрясений. Перед ней не возникает никакой альтернативы. Как все уравновешенные люди, она опирается на доводы привычки и рассудка и, взвесив обстоятельства, не колеблясь, решает в пользу Кестнера. Обо всем этом можно прочесть в дневнике самого Кестнера. Это зеркало умного, прямого и скромного человека, который старательно записывает все, но скрывает глубочайшие свои переживания даже от этих молчаливых страниц.
«13 августа. Вечером признание в поцелуе. (Гёте не появлялся весь день.) Маленькая размолвка с Лоттхен; впрочем, на другой день все забыто.
Делейни повернулась и уставилась в пустую книгу записи. Ее жизнь день ото дня становилась все хуже. Два часа. Она прикинула, что на то, чтобы новые сплетни достигли ушей ее матери, понадобится два часа. Да и то только потому, что Лаверн потребуется целый час, чтобы доковылять до собственной машины.
14-го. Вечером, возвращаясь с прогулки, Гёте зашел к ней во двор. Его встретили равнодушно, он скоро ушел…
15-го. Его послали в Атцбах, отнести абрикосы Рентмейерше. Вернулся около 10 вечера, когда мы сидели у ворот. Цветы были приняты равнодушно, они так и остались лежать на столе. Он почувствовал это, швырнул их прочь, потом стал болтать, делал разные намеки. Потом мы с ним еще гуляли по улице до 12 ночи. Странный получился разговор. Он был раздражен и нес невесть какую чепуху. В конце концов, мы остановились и, прислонившись к облитой лунным светом стене, принялись хохотать.
От обиды у Делейни выступили слезы на глазах. Она беспомощно огляделась. Ее взгляд упал на конверт, лежащий на кассовом аппарате. Она вскрыла его, и оттуда выпал листок, на котором были напечатаны четыре слова: «Я за тобой слежу».
16-го. Лоттхен отчитала Гёте. Она заявила ему, что он может рассчитывать только на ее дружбу; он побледнел и казался совсем убитым… Вечером Гёте стриг фасоль».
В ближайшие дни то Гёте, то Кестнер ездят в Гессен, избегая встреч друг с другом. Гёте решает бежать, чтобы положить конец этой истории, и… остается. Кестнер все больше восхищается Лоттой, которая с таким тактом умеет держать на расстоянии своего обожателя.
Делейни скомкала листок и швырнула в угол салона. Здорово! Только этого ей не хватало. Сумасшедшая Хелен следит за ней и подсовывает под дверь записки.
«Он совсем потерял покой, — пишет Кестнер в письме к приятелю. — Я был свидетелем многих удивительных сцен, после которых стал еще больше ценить Лоттхен, да и он, как друг, мне теперь еще дороже. Но обычно мне было жаль его, и в душе моей возникала борьба. Он начинает понимать, что ради собственного покоя ему придется совершить насилие над собой».
Вот оно, самое существенное! Влюбленный никогда не утрачивает контроля над собой. Вернее, он тотчас же обретает его, как только после двух месяцев ухаживания прямо и решительно ставит перед Лоттой вопрос. Одну-единственную ночь проводит она без сна и выбирает не его, а другого. И в тот же час добрый гений уводит Гёте от темного порога.
Нет, если чувства, бушующие в его груди, не разорвали ее на части, значит этого не сделать никакой Лоттхен. Пусть с чудовищным усилием, но Гёте вырывается из оков любви. Он, мужчина, отвергнут любимой, отвергнут ради человека незначительного. Но со всей силой своей демонической природы Гёте утверждает жизнь — он бежит.
Как раз в эти дни Мерк приглашает его навестить общих друзей, живущих на Рейне. Какой прекрасный предлог! Ведь он часто говорил своим друзьям, что в один прекрасный день исчезнет, уедет, не простившись. Нужно только решиться.
Глава 10
Наступает последний вечер. Он сидит вместе с неразлучной парой и ведет спокойный, полный тайного значения разговор. Его затеяла Лотта. Они говорят о смерти, о свидании в загробном мире. Они обещают друг другу, что тот, кто умрет первый, подаст весть живым о том, что делается в том, в ином мире. Все трое обретают полную гармонию. Гёте спокойный, уходит. Он не говорит «прости».
И вдруг, какая перемена! С того самого мгновения, как любимая исчезает для него, с той самой ночи, как он укладывает свой чемодан, все только что пережитое приобретает роковой характер. Позади остался целый отрезок жизни, и, страдая во сто крат сильней, чем прежде, Гёте всем сердцем чувствует неизбежность всего, что произошло, неотвратимость пути, предназначенного ему природой.
Ник стиснул руль так, что побелели костяшки пальцев. Пульсирующий жар в паху подталкивал его развернуть джип обратно и найти облегчение от болезненного желания в объятиях Делейни. Но это, конечно, было невозможно. По многим причинам.
До этого вечера все, что окружало девушку, привычная домашняя обстановка, мирный пейзаж, его поклонение, наконец, ее веселый, ровный нрав все заставляло его забыть, что он должен от нее отказаться.
Теперь в записках, которые он пишет на прощание обоим, бушует вырвавшаяся из потрясенного сердца стихия:
Конечно, Ник мог бы позвонить Гейл и встретиться с ней. Было и еще несколько женщин, которым он тоже мог позвонить. Но он не хотел заниматься сексом с одной женщиной, думая о другой. Желая другую. Все-таки он не такой ублюдок. И не настолько ему плохо.
«Он уехал, Кестнер, когда вы получите эту записку, — он уехал… Я крепился, но наша беседа меня всего, переворошила. Останься я с вами еще мгновение, и я бы не совладал с собой. Теперь я один, и утром я уезжаю. О, бедная моя голова… Правда, я надеюсь вернуться, но когда, бог весть. Лотта, что я чувствовал, слушая твои речи, ведь я знал, что вижу тебя в последний раз. Нет, не в последний, и все-таки утром я уезжаю. Он уехал. Комната, в которую я уже не вернусь, добрый батюшка, который в последний раз проводил меня. А теперь я один и могу плакать. Я оставляю вас счастливыми и не исчезну из ваших сердец. Я свижусь с вами опять, только не завтра, а это значит — никогда. Скажите моим мальчикам: он уехал. Нет, я не могу больше».
Вместо того, чтобы кому-то звонить, Ник остановил джип неподалеку от обгорелых руин конюшни Генри и оставил мотор работать на холостом ходу. Ник сам не знал, зачем приехал сюда. Возможно, он пытался найти в почерневших развалинах какие-то ответы – ответы, которых, как он знал, ему не суждено найти.
Рано утром:
«Все уложено, Лотта, светает, еще четверть часа. и я уеду. Вы знаете все, знаете, как счастлив я был все эти дни. Теперь я еду к прелестнейшим, милым людям, только почему же уезжаю я от вас? Но это так, это судьба моя, и ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра я уже не смогу сказать того, что так часто говорил в шутку. Будьте радостны всегда, дорогая Лотта. Вы счастливее сотен людей, только не будьте равнодушны. А я, дорогая Лотта, я счастлив оттого, что читаю в ваших глазах, и знаю, вы верите, я никогда не изменюсь. Прощайте, тысячу раз прощайте. Гёте».
«Этот город не для меня! Я его ненавижу! Я все в нем ненавижу! Не могу дождаться, когда отсюда уеду. Хочу снова вернуться в собственную жизнь». Слова Делейни до сих пор звучали в голове Ника. Ему по-прежнему хотелось схватить ее и хорошенько встряхнуть.
Так в третий раз бежит Гёте от любимой, и снова любовь его становится роковой, только когда она уже осталась позади.
Через неделю после своего бегства Гёте сидит в красивой вилле на Рейне. Здесь в роскошной обстановке живут светские, много путешествовавшие люди.
Но она права – Трули действительно не для нее. С той минуты, как Ник увидел рядом с гробом Генри Делейни в зеленом костюме и темных очках, его жизнь сильно усложнилась. Вернувшись в город, она привезла с собой прошлое. Те старые сложности, которых он никогда не понимал.
Гёте — гость умной, чувственной, остроумной и впечатлительной женщины. Хозяйка виллы Софи Ларош, бывшая возлюбленная Виланда, совсем недавно стала известна как писательница. Рядом с ней стоит ее дочь, Максимилиана. Ей шестнадцать лет, и она напоминает Лотту. Такое же открытое лицо, такая же светлая кожа, такие же черные-пречерные глаза. Только ростом она чуть пониже. «Какое удивительно приятное ощущение испытываем мы, — скажет впоследствии старый Гёте, — когда в нас начинает шевелиться новая страсть, а старая еще не отзвучала! Так бывает, когда солнце еще не совсем зашло, а на противоположной стороне небосклона уже восходит луна, и мы радуемся при виде сияния обоих небесных светил».
Ник опустил взгляд на свою расстегнутую рубашку и взялся за пуговицы. Тишину позднего утра нарушало только мерное урчание мотора джипа.
Однако не успел Гёте вернуться во Франкфурт, как он снова погружается в мир Лотты. Во-первых, уже через десять дней после безмолвного прощания он неожиданно встречает Кестнера, кидается ему на шею и «чуть не душит его в объятиях». Не успел Кестнер уехать, как Гёте начинает бомбардировать письмами его и Лотту. Очаровательно-требовательные письма, полные вожделения и отречения, где насмешка перемежается с изъявлениями обожания. Из надежной дали встают здесь и уверения в отречении, и окрашенные чувственностью воспоминания, и беспрерывно, бесконечно, вечно домогается он ее любви, ее воспоминаний о нем. Кажется, самое заветное его желание — навеки остаться в сердце девушки, отвергнувшей его.
«Лотта не видела меня во сне, я очень сержусь на нее за это, я хочу присниться ей нынче ночью, даже если вам этого не хочется… Еще бы, я же был рядом с вами душой и телом! И грезил о вас и днем и ночью…
«Я тебя ненавижу», – прошептала Делейни, и Ник ей поверил. Раньше, когда он приехал к ней с новыми замками, у него не было намерения нарочно вызвать у нее ненависть, однако неожиданно для себя он преуспел в этом деле. И сейчас ему казалось, что если Делейни станет его ненавидеть – будет лучше для них обоих. Эта мысль даже принесла Нику некоторое облегчение, примирив его с ненавистью Делейни. Теперь все кончено. Больше никаких поцелуев и прикосновений. Больше он не ощутит в своей ладони тяжесть ее груди, не почувствует, как под его большим пальцем твердеет ее сосок.
Молю небо послать мне дни, столь же счастливые, как те, что я прожил в Вецларе, но боги не посылают мне больше таких дней; они умеют наказывать и делать Танталов. А все-таки я надеюсь на свидание, пусть хоть все пойдет кувырком. Но я не хочу увидеть Лотту, прежде чем смогу ей признаться, что влюблен в другую. Лучше бы я не писал вам и дал покой моему воображению. Но вот висит на стене ваш силуэт, а это уж самое худшее из всего, что могло случиться. Лента все еще точно такая же розовая, как была в коляске, только кажется мне, что она чуть-чуть выцвела с тех пор».
Ник откинулся на спинку сиденья и уставился на брезентовый верх салона джипа. Стоило Делейни только раз взглянуть на него, и у него возникло желание взъерошить ей волосы. Стиснуть ее в объятиях. Поцелуями стереть помаду с ее губ. Возможно, Генри был прав – возможно, он знал то, в чем Ник отказывался признаться даже самому себе: его по-прежнему влечет к тому, что он не может получить. В прошлом, едва только Нику удавалось получить недоступную вешь, он тут же терял к ней интерес и переключал внимание на следующую. Но с Делейни – особый случай. Он не мог ее получить и не мог спокойно идти дальше. Если бы не завещание Генри, он бы уже давно занялся с ней сексом и к этому времени успел бы выкинуть ее из головы. В любом случае она не из тех женщин, с которыми ему нравится проводить время. У нее злой язычок, и одевается она очень странно. Она не самая красивая женщина среди его знакомых. А по утрам она вообще выглядит отвратительно.
Он выпрашивает у нее гребенку, она слишком велика для нее. Он пришлет ей другую, поменьше, ибо «бедные мы чувственные люди… мне бы так хотелось иметь что-нибудь, что вы держали в своих руках, какой-нибудь осязаемый знак…
Думало Лотте больше, чем она обо мне, все три месяца. Но надеюсь со временем избавиться и от этой муки».
Проходит два месяца. Он не в силах выдержать больше. Под предлогом неотложных дел он едет в Вецлар, проводит там несколько дней. И накануне отъезда пишет:
«Я лишил себя поцелуя, в котором она не могла бы мне отказать. Чуть было не пошел к ней сегодня рано утром… Да, Кестнер, мне самое время уехать. Вчера, когда я сидел на кушетке, я только и думал, как бы повеситься, и, право же, достоин быть повешенным за одни мои мысли.
Я и ожидать не мог, что меня примут так мило. Я стал гораздо спокойнее… Да пошлет вам господь такую светлую жизнь, как те несколько дней, что я прожил возле вас».
Ник поднял голову и посмотрел вперед. Но почему-то для него это не имело значения. Ник ее желал. Ему хотелось целовать ее, сонную, целовать губы, мягкую кожу. Ему хотелось отнести ее снова в постель, на ещё не остывшие простыни, раздеть донага и погрузиться глубоко в нее.
Как окрепла, как выросла его страсть, как наслаждается он своими страданиями!
Когда ему разрешили в присутствии друга поцеловать подругу, в нем впервые поднялось, правда, еле ощутимо, отвращение к жизни. Но это продолжалось всего лишь минуту.
Ему хотелось прикасаться к Делейни так, как он тысячи раз прикасался к ней в своих фантазиях, когда был еще мальчишкой. Как он прикасался к ней в ту ночь, когда она села в его машину. В ту ночь, когда он отвез ее в Энджел-Бич. Тогда она вела себя так, как будто тоже его хотела, и все же осталась с Генри. Она оставила его в одиночестве, наедине с его желанием. Еще одна нереализованная фантазия.
Покуда Гёте правит телегой жизни, он ощущает в себе энергию. Чем ближе, чем глубже разверзается пропасть, по краю которой проходит почти весь восьмидесятилетний его путь, тем увереннее держит он в руках поводья, подавляя мысль о том, как недостижима даже ближайшая цель путешествия, и спокойно занимается повседневными делами.
Вот и сейчас он становится франкфуртским адвокатом и формально остается им все три долгих года, которые вынужден прожить в родном городе. Двадцать восемь судебных процессов провел Гёте, выступая, главным образом, как защитник по делам франкфуртских евреев. Не очень-то много за четыре года адвокатской деятельности.
Ник негромко выругался и переключил передачу. Широкие колеса джипа вгрызались в грунтовую дорогу. Ник ехал в город. В офисе его ждало много работы; мать позвала его на ленч, однако он поехал на стройплощадку в Гардене. Субподрядчики, не ожидавшие его увидеть, были удивлены. Еще больше удивились плотники, когда Ник надел рабочие перчатки, взял в руки строительный пистолет и принялся с ожесточением вгонять гвозди в доски. Они с Луи уже несколько лет не принимали участия в работах на стройке, их деятельность состояла в основном из разъездов между площадками и переговоров с поставщиками и субподрядчиками. Если же Ник не сидел за рулем, не вел переговоры или не делал то и другое одновременно, то продумывал новые деловые проекты. Но после такого дня, какой выпал сегодня, ему хотелось пострелять, хотя бы только гвоздями в доски.
Впрочем, Гёте никогда не был сильным оратором, у него не было ни дара убеждения, ни темперамента борца, и, кроме того, он был начисто лишен суетного честолюбия, которое заставляет жаждать молниеносного успеха у окружающих. Словом, у него отсутствовали все качества, необходимые, чтобы стать крупным адвокатом.
Тем не менее, чувство реальности открыло Гёте доступ и к этой профессии. Только педантизм судопроизводства окончательно оттолкнул его от адвокатуры.
Домой Ник вернулся уже в темноте. Он бросил куртку и ключи от машины на мраморную столешницу в кухне и достал из холодильника бутылку пива. Из комнаты доносился звук телевизора, но Ника это не удивило. Ключи от его дома были у всех членов семьи, да и Софи частенько приходила посмотреть фильм по его телевизору с большим экраном. Ник направился в гостиную: стук его каблуков по деревянному полу гулко отдавался в помещении.
Первое выступление Гёте выдержано в поэтическом стиле страстного рапсода, и суд немедленно указывает ему на недопустимость подобного тона. Верный инстинкт Гёте заставил его отбросить качество, которое отличает адвоката от драматурга, то есть объективное отношение к обеим тяжущимся сторонам. Ведя первую защиту, Гёте старается вложить в свое выступление как можно больше страсти. Он защищает интересы сына, оспаривающего право отца на безраздельное владение фабрикой. Речь Гёте выдержана в самом причудливом ритме и занимает на бумаге целых десять страниц.
«О, — восклицает он, — если бы болтливое самомнение могло предопределить суждение мудрого судьи, а мерзкая грубость опрокинуть обоснованную правду!.. Трудно поверить, что противная сторона имела дерзость подать вам подобные документы, порожденные лишь безмерной ненавистью и страстью к подлейшей брани… О, уродливый ублюдок, зачатый в состязании между бесстыднейшей ложью, не знающей удержа ненавистью и наглейшей клеветой!..»
Экран телевизора погас, с бежевого кожаного дивана встал Луи и бросил пульт от телевизора на кофейный столик.
Заслышав такие речи, судьи, которые сидят, погрузившись в чтение сухих документов, с улыбкой качают головами. Адвокат противной стороны категорически отводит остроумную трепотню человека, высокомерие которого запомнилось ему еще с университетской скамьи. Но Гёте распаляется все больше.
– Тебе надо позвонить матери и сообщить, что ты жив, а не лежишь мертвый в кювете.
Отвечая на реплику истца, он прерывает свою речь драматическим восклицанием: «Я не могу больше произносить свою речь, я не могу грязнить уста свои подобным богохульством… Чего же еще ожидать от такого противника?.. Нужны сверхчеловеческие силы, чтобы заставить прозреть слепорожденного, а держать в узде сумасшедших — дело полиции».
Тут уж и судьи, раздосадованные поэтическими пируэтами, выражают свое недовольство и делают выговор обеим сторонам.
Ник сделал большой глоток пива и посмотрел на старшего брата.
Однако противная сторона справедливо указывает, что перебранку начала не она.
Гёте никогда не действует революционными методами. После первой атаки он быстро отступает на исходные позиции и лишь изредка разбивает деловой стиль своей защитительной речи неожиданными эпиграммами.
– Позвоню.
От процесса к процессу поведение Гёте выравнивается. Поэт превращается в адвоката. Может, в этом есть заслуга отца?
– Мы оба с полудня пытаемся с тобой связаться. Ты забыл, что собирался прийти на ленч?
Элегантный старый юрист, получив титул имперского советника, уже не имеет права заниматься практикой. Однако негласно он многим помогает дружеским советом и, разумеется, весьма часто контролирует работу сына. Когда же сын приобрел писательскую известность, отец решительно и быстро изменил курс своего поведения. Старый честолюбец и человеконенавистник садится за стол, передвигает документы, папки, очки и линейку, покуда все они не принимают параллельное положение, и вместе с секретарем принимается подготавливать дела сыну. Медленно входит он в курс каждого дела, разъясняет молодому адвокату, как именно следует его вести; и тот удивлен — все становится неожиданно легким. Так отец освобождает сыну время, чтобы тот мог отдаться своим фантазиям. А если сыну захочется уехать, он может просто передать все дела отцу или шурину, ибо Корнелия вышла замуж за Шлоссера, тоже юриста.
Гёте начал ревновать сестру сразу же после ее помолвки. Он привык к своей подруге, привык делиться с ней планами, набросками, стихами, письмами, которые он получал, даже ответами, которые он писал. Консервативную часть его души всегда нервируют внешние перемены. Он тотчас же погружается в ипохондрию, сетует, что его бросили одного. И хотя в детстве и юности сестра была лишь его эхом и, быть может, робким союзником в борьбе с отцом, он хочет, чтобы она всегда была здесь, рядом, как только он возвращается домой, как только ему нужно излиться. Нервозность его снова усилилась. Это случается с ним периодически примерно каждые семь лет.
– Нет, не забыл, просто передумал и решил съездить в Гарден.
Но в этом году он становится известным. И будь он тщеславен, как бы тешила его слава! Да, «Гёц» прославил имя Гёте. Пьесу ставят и в северной Германии и в Вене. Правда, на сцене она не удержалась, зато как литературное произведение имеет большой успех. Гёте это забавляет. Он всегда добивался похвалы лишь немногих — и вдруг имеет успех у самого широкого круга читателей. «Мне бы хотелось, чтобы Лотта не отнеслась к моей драме равнодушно. Я получил уже много веночков, сплетенных из всяческой зелени и цветов, и даже из цветков итальянских. Я по очереди примерял их и, стоя перед зеркалом, смеялся над собой».
– Почему ты не позвонил?
Он и сам пишет рецензии. «Франкфуртские ученые записки», орган литературных бунтарей, печатали критические статьи Гёте еще до того, как вышел «Гёц». Так что свой литературный путь он начал в качестве критика — нет, все-таки в качестве критического поэта или — так утверждает Гердер, как наглый молодой лорд, чудовищно шаркающий петушиными ногами. Ум так и брызжет со страниц гётевских рецензий. В каждой строчке иронических его замечаний звучит злая насмешка, столь излюбленная Мефистофелем, а в проклятьях — бесконечная дерзость молодых. Но чтобы стать действительно критиком, у сумбурного юноши отсутствует почти все. Иногда он воспринимает свою критическую деятельность только как неприятную обязанность. Тогда он сетует, что обречен сгубить лучшие часы жизни, тратя их на рецензии.
Зато каждый день он берет чистый лист бумаги и сегодня, и завтра, и послезавтра, и всегда… И среди всех своих дел и безделья он не устает домогаться девушки, твердя ей, что отказался от нее навсегда.
Потому что не хотел слышать разочарование в голосе матери или ощущать вину, которую она заставила бы его почувствовать.
«Скажите Лотте, что я внушаю себе, будто в силах ее забыть. Но тут меня хватает за горло старый недуг, и мне становится еще хуже, чем было прежде». И тотчас же вслед за этим: «Какая прекрасная была жизнь, с какой радостью я вспоминаю о ней! «Он спрашивает о каждом из ребятишек, которые шумели в доме Лотты, он хочет знать обо всем, что делается в Вецларе. Он хочет знать обо всем, что знает Лотта…
Как вдруг Кестнер сообщает ему потрясающую новость. Один из членов Брауншвейгского посольства покончил с собой из-за несчастной любви. Брауншвейгского? Удивительно! Несколько недель назад стоял еще октябрь — он слышал от посольского секретаря, будто у них застрелился писатель Гуэ. Гёте тогда еще написал: «Я уважаю такие поступки, но оплакиваю человечество… Надеюсь, что никогда не обременю моих друзей подобным известием».
– Я был занят.
Впрочем, вскоре оказалось, что известие ложное. Гуэ жив. Зато теперь, все правда. Умер Иерузалем. Странный мечтатель, философ, литератор, немного еще и художник, собиратель пейзажной меланхолической живописи. Кажется, сын богатых родителей, образован, независим? И, кажется, у него был роман с женой друга?
– Почему ты не отвечал на звонки на мобильник?
«Несчастный, — пишет Гёте в письме, — бедный мальчик. Возвращаясь с прогулки, я увидел его при свете месяца и сказал себе: он влюблен. Лотта, верно, припомнит, я еще улыбнулся тогда. Видит бог, сердце его грызло одиночество. Я знал его целых семь лет, но я мало с ним разговаривал; уезжая, я взял у него книгу; я сохраню ее, и буду помнить о нем до конца моих дней».
Бедный мальчик, одиночество и конец… Вот что почувствовал Гёте, узнав о смерти Иерузалема. Но ведь он и сам живет и жил, как Иерузалем. Его страсть растет все эти семь недель после прощания с Лоттой. В ответ на его просьбу Кестнер присылает ему письмо с подробным описанием печальных обстоятельств. Гёте холодно пишет ему — да, все это очень интересно, он перепишет его письмо, и продолжает:
– Не хотелось.
«Вчера я решил написать Лотте. Но потом я подумал, что она непременно ответит: давайте оставим все как есть. А застрелиться мне, покамест, еще не хочется.
Как вам хорошо и как не самоубийственно — так не может быть никому, кто поднимается по трем каменным ступеням в дом господина амтмана Буфф, я понял по вашему письму».
– Почему, Ник?
Но в этом длинном своем письме Кестнер описывал, как был отвергнут Иерузалем, открывший свою любовь жене друга. Назавтра ему отказали от дома, а еще на следующее утро его нашли мертвым. Гёте, сперва, и на ум не пришло сравнивать свою судьбу с судьбой Иерузалема. Потом он все-таки делает это сравнение и, как ни горько ему, не может удержаться от иронии. И свои переживания и переживания другого он воспринимает как поэт. Он должен перелить их в образы.
– Я сказал почему. И вообще, к чему весь этот разговор? Ты же не сидел и не ждал меня только потому, что я не отвечал на звонки.
Но он чувствует, как сильно характер его отличается от характера Иерузалема. В одном из своих эссе Иерузалем писал, что стать рабом жалкой страсти презренно. А вот когда она охватила его, он безропотно пошел к ней в рабство, он покончил с собой. Разумеется, Гёте никогда не пустился бы в своих произведениях в подобные рассуждения, он всегда защищал любое проявление страсти. Но у него и мысли не могло возникнуть о самоубийстве. В те месяцы он всегда клал возле кровати драгоценный кинжал из своей коллекции. «Прежде чем потушить свечу, я всегда пробовал, удастся ли мне погрузить себе в грудь на несколько дюймов острый клинок. Но мне никогда это не удавалось, и, в конце концов, я поднял себя на смех, бросил ипохондрическое кривлянье и решил жить».
Жить? Но как? Куда девались огонь, жажда знаний, тяга к образованию, снедавшая его еще год назад? Он живет уединенно, вдали от общества, ум и чувства его глубоко потрясены. Он совершает далекие одинокие прогулки. У него нет друзей.
Луи нахмурил брови:
Наступает зима. Он молод, ловок, прекрасно выглядит. Он мог бы вести самую светскую жизнь. Но нет! Он наряжает своих приятельниц на карнавал, а сам остается дома.
«Вокруг все пляшут. В Дармштадте я сижу один в моей башне… Странная ждет нас весна. Не представляю себе, как разрешится все, что мы заварили, но продолжаю надеяться, а остальное в дланях богов… Вы жалуетесь на одиночество! Увы, такова участь благородных душ, напрасно вздыхают они по зеркалу, в котором отражено их собственное Я… Священные музы, даруйте мне aurum potabile из чаш ваших, я изнываю! О, как трудно копать колодезь в пустыне и сооружать хижину!.. Предоставляю все на волю Отца моего… Покуда я еще в силах! Но малейший надрыв и крепчайший канат, пусть даже сплетенный из семи волокон, лопнет!»
– Где ты был?
Некий друг советует ему оставить мрачный город и попробовать устроиться при каком-нибудь дворе. Гёте отрицательно качает головой: «Мои таланты и силы слишком нужны мне самому. Я издавна привык повиноваться только собственному инстинкту, а это не может прийтись по сердцу никакому герцогу. И потом, пока я еще не ощущаю политической субординации».
– Я тебе уже сказал.
«Занятие, совершенно лишенное цели и плана», занимает Гёте. Его жизнь и искусство лишены опоры. Кажется, он непрерывно качается на волнах, скептически ожидая чего-то, и с любопытством глядит вперед в полной пассивности — ни дать ни взять, как несчастный влюбленный. «Не думаю, чтобы я так скоро написал что-нибудь имеющее успех у публики. Тем не менее, я работаю, словно водоворот событий сулит мне нечто стоящее», — пишет Гёте, закончив вторую редакцию «Гёца».
«Я все еще не играю никакой роли в жизни и поэтому лучшие часы трачу на то, чтобы зарисовывать собственные фантазии…» — пишет он в другой раз.
– Повтори еще раз.
Фантазии… Иногда он рисует их карандашом. Бродя за городом, вытаскивает из кармана нож и обращается к нему, как к оракулу. Сейчас он бросит его в ручей. Если нож уйдет в воду — значит, он станет скульптором. Если застрянет в зарослях ивы — не станет. Но предсказание оракула темно и двусмысленно: нож ушел в воду, но ветви ивы не дают ему выплыть. И Гёте рисует черно-белые рисунки по серому полю — профили своих друзей. Но нет, этого мало… Он снова берется за стихи.
Вот один из его рисунков: группа из трех человек — его сестра и ее приятельницы, одеты по-городскому, обычный академический рисунок. Перевернем листок. Вот что там написано:
Ник тоже нахмурился:
Кем был я
От титанов ярых огражден?
От смерти кто меня,
От рабства спас?
Ты не само ли все свершало,
Священно пламенеющее сердце?..
– Иди к черту!
Какой слабый рисунок и какие пламенные стихи!
Но так зарождается страсть, которая в течение многих лет будет почти его трагедией. Только перешагнув за тридцать, Гёте поймет, наконец, что у него нет таланта к изобразительному искусству. А сейчас он пишет: «У меня замирает сердце. Сегодня я впервые возьму в руки кисть! Не могу выразить, с каким смирением, благоговением, надеждой; вся моя участь зависит от этой минуты». Вот как патетично берется Гёте за искусство живописца. Много лет готовился он к этой минуте — рисовал, гравировал, вырезал силуэты. Но ведь, глядя на белый лист бумаги, который предстояло покрыть буквами, он никогда не дрожал. Почему же он дрожит теперь? Может быть, он бесталанный? Может быть, у него нет дара живописца?
– Значит, это правда. То, что говорят все. Что ты трахал Делейни Шоу на столе в ее салоне, на Мэйн-стрит, там, где любой прохожий мог видеть вас в окна.
Вовсе нет. Он рисует уверенно, улавливает портретное сходство, владеет колоритом. И, право же, его лучшие живописные работы вовсе не хуже маленьких его водевилей. А все-таки в рисунках его нет настроения, души.
Просыпаясь по ночам, он видит не свои рисунки, нет! В голове у него теснятся стихи. Тогда он бросается к конторке и, повинуясь вдохновению, пишет строки наискось, через весь лист бумаги. А иногда сочиняет и на рассвете, только-только очнувшись от сна. «Достаточно было любого повода сколько-нибудь необычного, и я был готов сочинять».
Губы Ника дрогнули в улыбке, а потом он вдруг расхохотался. Но Луи не видел повода для веселья.
В один прекрасный день в руки ему попадает журнал Виланда «Немецкий Меркурий». Здесь напечатана статья самого издателя, который берет под защиту свою комедию «Альцесту» и утверждает, что она выше Еврипидовой. Статья пробуждает иронию Гёте. Он садится за бутылку бургундского и пишет весь день с такой быстротой, что персонажей успевает обозначить одними лишь буквами. Так рождается сатира «Боги, герои и Виланд». Разве он ненавидит Виланда? Нисколько! Он так прислушивается к мнению литературного Папы предыдущего поколения, поколения, против которого борется, что даже заключил пари с друзьями, как выступит Виланд «за» или «против» «Гёца». Его задела только манера, с которой Виланд обращается с эллинскими богами, и он берет под защиту Еврипида. «Боги, герои и Виланд» — гениальнейшая сатира Гёте. Он кусается здесь, но добродушно. В великолепном образе Фавна он пародирует не только Виланда, а всех поэтов того направления, которое современники окрестили «Буря и натиск»; пародирует он и Руссо и его «естественное состояние». Но как все, что пишет сейчас Гёте, это еще только забава, попытка, это все еще не настоящее произведение искусства. Он и сам упоминает о нем мельком. Это только игра, которой он занимается иногда из упрямства, иногда в насмешку. Он хочет умилостивить Эрота, который, он чувствует это, все еще парит над ним.
– Черт бы тебя побрал! – рявкнул Луи. – Когда мать сказала, что слышала, будто ты целовался с Делейни в «Хеннеси», я ей посоветовал не верить сплетням. Я сказал, что ты не такой дурак. Ха! Иисусе, Иосиф и Мария, а ты и впрямь дурак!
А время идет. Свадьба Лотты приближается. Служебные обязанности призывают Кестнера в Ганновер. Нервозность Гёте достигает предела. Кажется, он всеми помыслами следует за влюбленными. И кажется, что все его эротическое возбуждение должно, наконец, разрешиться кризисом. Письма его в эти недели не похожи на все другие, писанные им в юности. Нет, он не приедет на свадьбу. Он хочет быть как можно дальше от них физически и как можно ближе духовно. Он теряет всякий масштаб в оценке их отношений. Он видит только себя и не видит все возрастающей тревоги жениха и невесты. Лихорадочно следит он за малейшим душевным движением влюбленных, словно страшась, как бы они не вытеснили его из своего союза, и предъявляет к ним бесконечные требования. Покуда идут приготовления к свадьбе, он приказывает брату Лотты сообщать ему изо дня в день обо всем, что делается у них в доме, дабы «подготовиться к тому дню, когда из кольца их похитят самый драгоценный камень. Ибо ради нее я буду любить всех вас всю мою жизнь, и ваши лица будут казаться мне ликами божества».
– Нет. Я не трахал Делейни ни в ее салоне, ни где-нибудь еще.
Но почему жених и невеста не разрешают ему купить обручальные кольца? Он все-таки заказывает для них эти кольца. «Я ваш, — пишет он, — но отныне я не хочу видеть ни вас, ни Лотту. Силуэт Лотты в день вашей свадьбы я уберу из своей комнаты и повешу его опять, только когда узнаю, что ей пришло время родить. Но тут начнется совсем новая эпоха: я буду любить не ее, а ее детей, немножко, правда, и ради нее, но это не имеет значения. Вы не приедете во Франкфурт, и я рад. Если бы вы приехали, я бы уехал».
Но влюбленные неожиданно сообщают ему, что они уже повенчались, и плененный гений испускает стон жгучей тоски по земному счастью: «В страстную пятницу я решил схоронить плащаницу, предать погребению силуэт Лотты. Но он все же остался в моей комнате и останется со мной до моей смерти. Я брожу по безводной пустыне, власы мои — тень моя, и кровь моя — мой колодезь. Меня радует корабль ваш, украшенный пестрыми флагами и звучащий кликами ликования, который вошел в гавань… Да, под небесами и над небесами Господа бога нашего я друг ваш и Лотты». Он без устали рисует себе радости своего соперника и в антично-наивной манере описывает их ему:
Луи фыркнул и поскреб шею.
«Итак, господин Кестнер и мадам Кестнер, спокойной ночи!
Вы поглядите только, ложе мое бесплодно, как песчаная пустыня. Уйти от Лотты! Я все еще не понимаю, как это было возможно! Нет, скажите, что это — героизм или что-нибудь другое? Я и доволен собой, и недоволен. Мне это было не трудно, но все же не понимаю, как это было возможно… Видно, наш господь бог — прехладнокровный господин, раз он может оставить вам Лотту… Не знаю, почему я, дурак, так много пишу вам именно в ту самую минуту, когда вы у вашей Лотты и, конечно, не думаете обо мне. Но я охотно смиряюсь, согласно закону антипатии, по которому мы бежим от тех, кто любит нас, и любим тех, кто бежит от нас…»
– Может быть, пока и нет, но будешь. Я знаю, ты ее трахнешь и все потеряешь.
Как дрожит в нем каждый нерв в эти свадебные дни, через семь месяцев после разлуки! Письмо написано не так, как другие его письма; оно написано дрожащим почерком, неряшливо, вкось. И еще, через несколько дней: «Нет, вы строите мне насмешливую гримасу и ложитесь рядом со своей женой, и вот это уж я считаю скверным… Называть меня завистником!.. О Кестнер, когда же я завидовал тому, что вы обладаете Лоттой в человеческом смысле, ибо, чтобы не завидовать вам в божественном смысле, я должен быть ангелом без легких и печени. Так вот, говорю я вам, если вам придет в голову ревновать ко мне, то я оставляю за собой право вывести вас на сцене, и над вами будут смеяться и евреи и христиане… Я ношу на моей шляпе цветы из подвенечного букета Лотты… Милый Кестнер, ты всю жизнь будешь держать в руке своей рог изобилия, и да пошлет тебе бог всяческих радостей. Я же, бедняк, взираю на пустынную скалу».
Ник поднес ко рту бутылку.
В эти дни Гёте весь трепещет от напряжения. Ему непрестанно мерещится любимая женщина в объятиях другого.
Но проходит три недели. Ему уже легче дышится, голос его звучит бодрее: «Мой добрый дух наделил меня сердцем, способным вынести все… Я спокоен, как никогда… Много работаю и весел. Одиночество мне на пользу». Наступает лето. Иногда еще он грезит о ней. «Вот так я грежу, — пишет он ей, — и, спотыкаясь, бреду по жизни, веду мерзкие судебные процессы, пишу драмы и романы и тому подобное». К осени он посылает ей пеньюар. Верно, он ей скоро понадобится. Чем ближе ее роды, тем дружественнее становится его тон. В канун Нового года он пишет одной из своих приятельниц: «За последние три-четыре месяца я поженил не то две, не то три пары, и никто еще не сообщил мне, что собирается разродиться».
– Ну вот мы и дошли до истинной причины, объясняющей, почему ты здесь. Деньги. Тебе все равно, кого я трахаю, лишь бы это не помешало тебе застроить Силвер-Крик.
И вот в то самое время, когда над водоворотом погибшей страсти, наконец, смыкается водная гладь, на горизонте появляется новый корабль под пестрым флагом.
Быть может, одинокий подсознательно позволяет прежней страсти погрузиться в глубину, ибо предчувствует приближение новой. Та самая девушка, которая приглянулась Гёте во время его бегства из Вецлара, ровно через год приезжает во Франкфурт. Но теперь она уже очаровательная женщина, да к тому же еще женщина непонятая.
– Конечно, а почему нет? Я и правда так сильно этого хочу, что могу ночами не спать, думая о домах стоимостью миллионы долларов и о том, как я потрачу деньги, которые на этом заработаю. Но если бы даже этот кусок земли ни черта не стоил, я бы все равно пришел сюда, потому что ты мой брат. Ведь это я продирался с тобой через кусты. Подглядывал вместе с тобой. Спускал вместе с тобой шины на ее велосипеде. Тогда я думал, что мы это делаем потому, что ей купили новенький «швинн». Она получила то, что должно было достаться тебе. И я думал, что ты ее ненавидишь. Но ты ее не ненавидишь. Ты спускал те шины только потому, что хотел, чтобы она пошла домой пешком, с тобой вместе. Ты сказал, что пошел с ней, чтобы вас увидел Генри и разозлился, но это было вранье. Ты был на ней просто помешан. У тебя вставал член на Делейни Шоу с тех пор, как ты вырос настолько, чтобы у тебя начал вставать, а всем известно, что ты думаешь не головой, а членом.
А как раз в эти дни, прервав свою аскезу, которую он так долго соблюдал, храня память о Лотте, Гёте посвятил эротикон некоей безвестной Кристель и встречает семнадцатилетнюю Максу Ларош, охваченный тем предвкушением, на которое имеет право молодой человек, обладающий именем и занимающий определенное положение.
Ник медленно поставил бутылку на мраморную каминную полку.
«Ее суженый производит впечатление человека, с которым можно ужиться и приумножить количество милых, но отнюдь не духовных существ. И поэтому я чрезвычайно занят тем, как бы изобрести что-нибудь более хорошее, славное и приятное, чем до сих пор. Я хорошо настроен, предвижу много неожиданностей, и уже несколько раз совсем готов был влюбиться. От чего да сохранит меня бог!»
Все готово в его душе. И нет ничего удивительного в том, что красивая, страстная женщина, только что ставшая женой пожилого коммерсанта и мачехой его детей, попав в мрачный дом франкфуртских патрициев, почувствовала разочарование. Она, конечно, здесь скучает. Проходит две недели, она неожиданно встречается с Гёте, и тот называет эту встречу «счастьем своей жизни». Впрочем, он подразумевает под этим не столько молодую женщину, сколько свое чувство к ней.
– Знаешь, тебе лучше уйти, пока я не выгнал тебя из моего дома пинками.
Супруг, господин Брентано, у которого, сперва, очевидно, нет повода для ревности, кажется ему человеком достойным, характером сильным и необычайно деятельным руководителем своего большого предприятия.
Впрочем, Мефистофель куда лучше знает, как именно обстоят дела.
Луи скрестил руки на мощной груди. По его виду было не похоже, что он собирается уйти в обозримом будущем.
«Гёте уже друг дома», — пишет Мерк своей жене.
– Это еще один вопрос. Твой дом. Посмотри на него.
Эта страсть Гёте была пылкой и короткой. Он вернул ей ее письма, а она, вероятно, вынуждена была уничтожить их. Сохранился только недописанный уголок одного письма. «Находясь в таком настроении, я могу долго глядеть на волосы, — пишет он, глядя на ее черный локон, — и предаваться своим фантазиям; и мне кажется, что они являются частью того, над чем я не властен, ибо некто из многих, живущих рядом с нами, приобрел их в свою собственность… Заступ вгрызается в землю и извлекает на свет божий все, что уже принадлежало мраку. И да не откажут нам в благословении. Вот и все счастье, которое я могу вам пожелать. И пусть бы я был счастлив, как вы…» Подобно таинственному пламени, полыхает в этом отрывке короткая его любовь, овеянная чувственным, тяжелым земным волнением. «Сегодня был жестокий мороз. Все прорвалось, все трещало, и выгибалось, и извивалось, и господин рыцарь вел себя, как свинья».
Проходит всего несколько недель, и все уже кончено. Вне себя от огорчения пишет госпожа Ларош о браке своей дочери.
– Ну?
Злобно подтрунивает Гёте над острым носом хозяина дома, так быстро обманувшемся в своей любви.
Чета Брентано приехала во Франкфурт в начале года, а в феврале супруг уже отказал доктору Гёте от дома. Гёте пытается сообщить об этом госпоже Ларош, объясняя все обычным светским недоразумением. Но он понимает, что мать его союзница, и поэтому делает ей признание, которого уже не может сделать дочери: «Я не могу забыть вашей Макс. Покуда я жив, я буду любить ее всегда».
– Оглядись. Ты живешь в доме площадью три тысячи девятьсот квадратных футов. У тебя четыре спальни и пять ванных. И живет здесь один человек, Ник. Один.
Мать приезжает во Франкфурт; она приглашает к себе Гёте. Он гневно пишет в ответ: «Если бы вы знали, что я пережил, прежде чем оставить этот дом, вы не пытались бы заманить меня обратно, дорогая мама. В эти страшные минуты я настрадался на все будущие времена. Теперь я спокоен, и не лишайте меня моего покоя!» Они живут в одном городе, их разделяют только несколько улиц, но в этих двух записках — в той, в которой его приглашают, и в той, в которой он отказывается прийти, — слышны отдаленные раскаты страсти, потрясшей самые глубины его существа.
Ник посмотрел на камин, выполненный из гладкого речного камня, высокий потолок с открытыми балками, широкие окна, обращенные к озеру.
Разве эта маленькая женщина не третья, от которой Гёте вынужден отказаться, когда сердце его охвачено пламенем? Разве не бежит он каждый раз ради женщины, чтобы оберечь ее судьбу, безопасность, покой? Встречаясь с женщинами, юный Гёте отдается им весь, без оглядки. Но всегда в разгар самозабвенной страсти он бежит от любимой, чтобы спасти ее. Ее, но и себя тоже.
Ибо за этими женщинами, которыми он жаждет обладать — не на мгновение, нет, навсегда, на всю жизнь, — невидимо стоит на страже его добрый гений и, отгоняя злого демона, не дает Гёте измельчать в наслаждениях. Теперь, когда он снова пылает, когда его снова, на этот раз грубо, выгоняют из дома любимой, теперь, когда он, как беглец, снова возвращается в мансарду отчего дома, — теперь он вдруг вспоминает свою последнюю разлуку и начинает понимать, что он ушел вовсе не только потому, что повиновался решению любимой.
– Ну и что ты хочешь этим сказать?
«По-другому, вот как сейчас на душе у меня, было, верно, на душе у молодого дипломата, у брауншвейгского философа, когда супруг любимой выгнал его из ее дома. Разве не застрелился он в ту же ночь? Иерузалем! Сегодня я понимаю тебя, я могу описать все, что делалось у тебя на душе. Описать! Разве не лежат вот там белые листы бумаги, год за годом впитывавшие в себя восторги и страдания моей души?»
– Для кого ты его построил? Ты говоришь, что никогда не женишься. Тогда зачем тебе такой большой дом?
Гёте садится к столу и без всякого плана, без единого наброска пишет «Страдания юного Вертера». Книга, которую он начал, словно лунатик, во сне, уединившись от всего света, закончена ровно через месяц, ибо не успел Гёте написать первое письмо Вертера, как он весь превратился в творческую волю.
Уже в самый разгар работы он пишет другу: «Мне и в голову не приходило сделать из этого сюжета что либо цельное». Но тотчас же пишет другому: «История милого юноши… В придачу к его страданиям я дал ему взаймы и мои собственные, и все вместе составило удивительное целое».
– Вот ты мне и скажи. Кажется, у тебя есть ответы на все вопросы.
Непосредственно пережитое, поразительная свежесть делают для нас «Вертера» живым даже сегодня, когда давно умерли настроения его эпохи. Искусство Гёте кажется еще более замечательным благодаря приему, к которому он прибег. Очевидно, создавая свой роман, он взял у Мерка все письма, которые писал ему из Вецлара, и использовал их для своей книги. Это тем более вероятно, что в те времена письма писались и хранились, как литературные произведения, и роман в письмах только-только начал входить в моду.
Сходство между письмами Гёте и Вертера столь велико, даже в датировке, даже в расстановке знаков препинания, что, хотя роман написан через полтора года после разлуки Гёте с Лоттой и смерти Иерузалема, — долгое время спустя после пережитой страсти и в самый разгар новой, — мы смело можем принять душевное состояние Вертера, изображенное в первой части романа, за душевное состояние самого Гёте. Никогда раньше не изливал Гёте свои чувства, кроме как в коротких песнях. Сейчас он впервые и до конца раскрывает себя в большом произведении, где все его переживания растворяются в природе, а природа показана, как зеркало человеческого сердца.
Луи покачался на пятках.
Создавая «Вертера», Гёте перечитал и свои письма Кестнеру и письма Кестнера к себе, а из письма смерти Иерузалема он включил в роман целые куски.
Приближается день выхода из печати романа. У писателя становится все тревожнее на душе. «Скоро я пришлю вам друга, очень похожего на меня, и надеюсь, что вы хорошо его примете. Его зовут Вертер, и он есть, и был, — впрочем, он вам все объяснит сам!»
– Ты хотел похвастаться перед Генри.
Прошло уже больше двух лет с тех пор, как Гёте простился с любимой. Теперь, помолодевший, поздоровевший, посылает он ей свою книгу. «Этот экземпляр так дорог мне, словно он единственный в целом свете. Прими его, Лотта, я покрыл его бессчетными поцелуями и запечатал, чтобы никто не мог к нему прикоснуться. О Лотта!» Только он забыл вложить в книжку записочку: «В Хурли, где я сейчас живу, шумит и орет ярмарка. У меня в гостях друзья. Прошлое и настоящее смешалось самым удивительным образом. Что же со мной станется? Любите живого и чтите мертвого».
Ответ был достаточно близок к истине, и Ник не стал спорить.
Как далеко уже его сердце!
И вдруг Гёте поражает нежданный удар. Кестнер оскорблен, и, поскольку он сравнивает себя с Альбертом, совершенно справедливо. Но он оскорблен и за Лотту. Ограниченность Кестнера проявилась сразу и полностью. И право, нельзя ставить это ему в вину. Сенсация, которую вызвала книга, сулит множество неудобств автору.
– Это старая новость.
Как поступит Гёте? Первые молнии неслыханной славы уже осветили отцовский дом, проникли в скромную комнату поэта.
– Ты хотел произвести впечатление на Делейни.
Неужели он не крикнет приятелю: «Ты ничего не понимаешь, ведь это вопросы искусства!»
Нет, он молит, объясняет, обольщает: «Я остаюсь вечным должником вашим и детей ваших за скверные часы, которые вам доставил мой — называйте его как хотите. Прошу вас, будьте терпеливы… И когда вами овладевает недовольство, помните, что старый Гёте, ваш Гёте, всегда, вечно, и сейчас больше, чем когда бы то ни было, ваш!»
– Ты порешь чушь! Она даже не живет в этом городе!
Кестнер готов примириться, и перо Гёте в дикой спешке снова бежит по бумаге: «Спасибо! О, если бы я мог кинуться тебе на шею, броситься к Лоттиным ногам!.. О вы, неверующие… О, если бы вы почувствовали хоть сотую долю того, чем является Вертер для тысяч сердец! Вы бы не стали подсчитывать причиненные вам убытки. Пожми от меня как можно нежнее руку Лотте и скажи ей, что тысячи уст с благоговением произносят ее имя; и право же, это достаточное вознаграждение за все страхи, которые она испытывает. Если вы будете хорошими и не станете терзать меня, я пришлю вам все письма, которые я получаю, сплошные стоны о Вертере… Лотта! Будь здорова, Кестнер! Любите меня и не терзайте меня!..»
– Теперь живет, и ты готов пустить псу под хвост свою жизнь ради одной дорогостоящей задницы.
Так он пишет, по-прежнему нежно поклоняясь. Но поклоняясь уже из далекой дали, летя вперед и вперед, и взмах демонических крыльев стремит его к новой любви.
Ник показал на дверь:
Глава 4. ДЕМОН
– Уходи, пока ты не разозлил меня по-настоящему.
Друзья о Вертере. — Клопшток. — Суждения о Гёте. — «Клавиго». — Спиноза. Великое одиночество. — «Эрвин и Эльмира». — «Пра-Фауст». — Гретхен, Мефистофель, Фауст. — Дружба с Лафатером. Физиономистика. — Дом Гете во Франкфурте. — Лили Шенеман. — Светская жизнь. Письма к графине Штольберг. — Помолвка. — «Стелла». — «Клодина де Вилла Белла». — Разрыв. — Четвертое бегство. Поездка в Швейцарию. — Возвращение с Сен-Готарда. — Встреча с Карлом Августом. — Кнебель. — Первые сцены «Эгмонта». — Отъезд в Веймар.
Луи шагнул вперед и остановился на расстоянии вытянутой руки от Ника.
Мне этот милый вертеровский пыл
Пробником дюже желанным был.
Пусть он с девчонкой моей гуляет,
Ей кровь в беседах разжигает,
А позже я, лишь свет погас…
Если бы можно было продолжить цитату, мы бы окончательно убедились, что какой-то циничный пошляк ворвался в чувствительный мир Вертера, чтобы разорвать его сумеречные покровы. Разве не удивительно, что бюргер сочиняет такие простонародные стихи и в них от имени всех так называемых «здоровых» протестует против слезливой вертеровской действительности? И, тем не менее, это стихи Гете, вставленные в сумасшедший оркестр из «Свадьбы Гансвурста». Стихи, которые он вычеркнул впоследствии, но которые необходимы нам как документ. Именно в них яснее, чем где бы то ни было, чувствуем мы гигантский контрудар, нанесенный полярной душой Гёте после того, как был написан «Вертер». В раблезианских образах воплощает он свою гигантскую волю к жизни, обращенную против хилого отрицания жизни.
– Что, младший братец, ты меня вышвырнешь?
В период своей чистой любви Гёте с такой полнотой, с такой силой фантазии отдавался наслаждению отречения. Теперь жизненные силы, которые юноша подавлял в себе целый год, неизбежно должны вырваться наружу. Его пассивность уже истощила себя.
– А ты хочешь заставить меня это сделать?
Но, кроме всего прочего, ему нужна разрядка после впечатления, произведенного «Вертером». Двадцатипятилетний писатель с удивлением и страхом видит успех, к которому он вовсе не стремился, успех, который никогда больше не выпадет на его долю. В часы скептического раздумья Гёте прекрасно понимает, что не столько его исповедь, сколько то, что она появилась после сенсационного для Германии происшествия, после таинственного самоубийства молодого немецкого дипломата, привело к такой невероятной славе. А поэтому ему важно лишь то, что говорят друзья. «Как поживает Фриц? (Якоби). Есть ли у него «Вертер»? Мне не хочется писать ему и посылать «Вертера», боюсь поставить его в неловкое положение, если он уже есть у него».
Ник был выше ростом, но Луи был мощным, как бык. Ник не хотел с ним драться не только потому, что он его брат, но еще и потому, что он знал: удар Луи подобен тычку бульдозера. И когда Луи покачал головой и пошел к двери, Ник испытал облегчение.
Сейчас трудно вынести все, что писали друзья о собственных впечатлениях и о впечатлениях своих друзей после прочтения «Вертера». Они «потрясены, они вне себя… Лицо его пылало, глаза были полны слез, грудь его вздымалась… Сегодня ночью я видел тебя во сне, и жена моя слышала, как я рыдал в твоих объятиях… Если бы только я мог быть с тобой всегда, ежедневно, есть с тобой с одной тарелки, пить из одного бокала, спать рядом на соломе, ибо ты единственный…»
Для большинства европейцев Гёте в течение полувека был и остался поэтом Вертера. В романе выражено настроение эпохи, которое у самого Гёте миновало чрезвычайно быстро. «Вертер» оказался столь же полезен для его автора, сколь вреден для окружающих. Все решительно надевают синий фрак и желтый жилет, все без конца плачут, и весьма многие кончают с собой. Не успела книга появиться, как ее тут же запретили в Лейпциге, и каждый хранящий ее подвергался штрафу в размере десяти талеров.
– Если ты собираешься заниматься с ней сексом, делай это сейчас. – Луи вздохнул и проследил взглядом за Ником, который принес из кухни свою куртку и бросил на кожаный подлокотник кресла. – До того, как к освоению Силвер-Крик подключатся другие подрядчики. До того, как ты свяжешься еще с какими-то инвесторами. До того, как я потрачу на него время.
В Германии одно за другим вышло шестнадцать изданий «Вертера», во Франции — еще больше, книга проникла даже в Китай. Ее переделывают в пьесы, под нее пишут подделки, выпускают подражания и пародии. Впрочем, при виде пародий Гёте уподобляется странствующему певцу, который дает высмеивать свои авантюры, но не песни. Когда писатель Николаи в своих «Радостях юного Вертера» описал неудачную попытку героя застрелиться из пистолета, заряженного куриной кровью, и воспоследовавшую за этим свадьбу Вертера и Шарлотты, Гёте сначала любуется изящными виньетками в книге, вырезает их и в тот же вечер преспокойно садится за свою музыкальную комедию. Но забыть насмешку он не может и выражает свое возмущение в трех стихотворениях, во многих письмах и, наконец, пишет пародию на эту пародию.
Даже много лет спустя Гёте приходит в ярость, заслышав о Николаи, и заявляет, что в жизни не напечатает больше ни строчки. «Я сыт по горло эксгумацией и вскрытием трупа моего бедного Вертера. Куда ни войду, повсюду натыкаюсь на берлинскую сволочь. Кто хвалит, кто ругает, кто говорит, что книга все-таки ничего, а меня травят и те и другие». Шум, поднятый вокруг Вертера, убивает не только радость. Он заставляет Гёте увидеть истинную подоплеку славы. Пусть писатель вложил в это произведение самые тайные, самые интимные мысли и чувства. Но не успел он бросить его свету, как этот свет со всей страстью и со всей бестактностью желает узнать только одно: что из описанного в романе случилось на самом деле. «Любознательная публика сумела открыть сходство героини с самыми разными девицами; впрочем, и дамы не остались безразличны к тому, кого из них сочтут подлинной Лоттой. Это множество Лотт доставило мне невообразимые мучения, ибо всякий, кто только завидит меня, непременно желает узнать, где живет настоящая…»
– Ты напрасно волнуешься, – заверил Ник брата, следуя за ним к двери. – Я не собираюсь приближаться к Делейни, и у меня такое чувство, что она еще долго будет меня избегать.
Но столь добродушно Гёте говорит уже в старости. Тогда, в молодости, он так раздражен, что один его знакомец предупреждает в письме приятеля: пусть тот не упоминает при Гёте о Николаи, не то он бросится на него и растерзает, как лев.
– Тогда что же произошло сегодня в салоне?
Гёте всегда черпает свои произведения непосредственно из жизни, и ему приходится стирать из них ее следы. Через несколько лет он предпошлет своему роману стихи. В них он просит читателей не следовать примеру Вертера. Но проходит еще целая человеческая жизнь, и уже в совсем другом настроении вспоминает Гёте своего Вертера. И когда некий лорд упрекнет его в том, что роман повлек за собой смерть многих юношей, престарелый Гёте холодно и гордо ответит: «Жертвами вашей системы погибли тысячи, почему же несколько человек не могли стать жертвами моей?»
Ник отворил тяжелую деревянную дверь.
Удивительное взаимодействие между творчеством и жизнью Гёте раньше всех понял Мерк и очень остро сформулировал свое наблюдение. «Твоя прямая задача, — сказал он, — давать поэтическое обличье действительности, тогда как другие стараются воплотить в жизнь так называемую поэзию».
Но сейчас, после выхода «Вертера», Гёте вынужден вкусить последствия мирового успеха.
– Ничего. Я менял ей дверные замки, вот и все.
Несмотря на Огорчения, которые доставило ему любопытство окружающих, несмотря на недовольство, вызываемое аплодисментами у человека, презирающего внешний успех, перед Гёте встает видение Славы. В гуле, с которым проносится по миру его мелодичное имя, ему слышится и высокое его признание. Впервые, в недосягаемой дали и в осязаемой близости, встает перед ним его судьба. Преклонение обрушивается на него лавиной. Только в марте он с полным душевным спокойствием отложил перо.
Книга вышла осенью. И он пишет почти что в экстазе: «Вертер должен, должен существовать. Даже для спасения собственной жизни я не вверг бы его снова в небытие!»
– Сомневаюсь. – Луи сунул руки в рукава куртки и направился к лестнице. – Позвони маме. А чем скорее ты с этим покончишь, тем лучше.
Наконец-то уверенность! Он гордо отвечает своим хулителям. Его мнением интересуется сам Виланд. И когда во время одного путешествия друзья шутки ради выдают какого-то юношу из их компании за Гёте, окружающие с глубоким уважением обращаются к самозванцу. «Даже Эйнбек, город, где сроду никто ничего не читал, с быстротой пламени облетела весть о том, что сюда прибыл Гёте».
– Сомневаюсь.
А Гёте уже предлагает берлинскому издателю свое новое произведение. Правда, сообщает он ему только заглавие. Какой каприз, говорит издатель, странно покупать кота в мешке! Тем не менее, не колеблясь, он решается на эту странность.
Да, Гёте уже может позволить себе капризы.
Ник покачал головой и вернулся в гостиную. У него не было настроения звонить матери, ему совершенно не хотелось выслушивать ее тираду по поводу Делейни. Он взял недолитую бутылку пива и через французские двери вышел из гостиной.
Он начинает публичный доклад о Цезаре словами: «Я не в настроении говорить сегодня о Цезаре», и, встречаясь с самыми знаменитыми писателями старшего поколения, держит себя с ними, как равный. «Почему бы мне не написать Клопштоку (самому знаменитому из всех)? — думает Гёте. — Почему не обратиться к живому? Ведь к могиле умершего я, конечно, совершил бы паломничество». Но маэстро сам посещает молодого поэта.
Так велика его слава, что уже теперь он пользуется репутацией человека, вооруженного универсальными знаниями. Между тем это решительное преувеличение. Для того чтобы приобрести эти знания, ему понадобится еще целая жизнь.
Над восьмиугольной ванной поднимался пар, Ник щелкнул выключателем и пустил воду. После работы в Гардене у него побаливало правое плечо. Он разделся и шагнул в бурлящую горячую воду.
«Ему двадцать четыре года, — пишет некий современник. — Он хороший юрист, адвокат, читатель и знаток древних, в особенности греков, поэт, ортодокс, антиортодокс, балагур, музыкант, изумительно рисует, гравирует по меди, льет из гипса, режет по дереву — словом, он великий гений, но ужасный человек». Женщины судят о нем еще экзальтированней, и родной город так кишит небылицами, что Мерк берется составить книгу из одних сплетен о Гёте, которые каждый сообщает ему по секрету.
К Гёте обращаются за помощью нуждающиеся, у него занимают деньги проходимцы; он сам остается без гроша. И, осиянный этой славой, с раздражением отказывается от жалких норм поведения, принятых в повседневном быту.
Луи был прав по некоторым пунктам, а по некоторым – сильно ошибался. Первоначально Ник строил этот дом, чтобы показать себя перед Генри, но ему расхотелось что-то кому-то доказывать еще до того, как дом был готов наполовину. Что касается Делейни, то он не рассчитывал увидеть ее снова. С этой своей теорией брат попал пальцем в небо. Но насчет истории с велосипедными шинами Луи был близок к истине. Сначала Ник не собирался вести велосипед до самого дома Генри, но потом он увидел лицо Делейни, обнаружившей спущенные шины. Вид у нее был такой, будто она вот-вот расплачется, и Ник почувствовал себя ужасно виноватым и помог ей. Он даже угостил ее печеньем, а она дала ему жвачку. Мятную.
В своем фарсе он заставляет окружающих потребовать от Гансвурста, чтобы тот хоть прикинулся нравственным. Так наступает двадцать шестой, решающий год в его жизни.