Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Харлан Эллисон

Эликсиры Эллисона. От глупости и смерти

Harlan Ellison

THE ESSENTIAL ELLISON: A 50-YEAR RETROSPECTIVE

* * *

© The Kilimanjaro Corporation, 1991

© Перевод. М. Вершовский, 2019

© Перевод. Н. Виленская, 2020

© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2022

© Перевод. М. Кондратьев, наследники, 2022

© Перевод. М. Левин, 2020

© Перевод. Н. Нестерова, 2022

© Издание на русском языке AST Publishers, 2023

IX. Кровь сердца

«Поиск не менее важен, чем открытие». «Интрижка с троллем». Новое предисловие к сборнику рассказов Эллисона «Любовь – всего лишь секс с бо́льшим количеством букв», изд-во «Пирамида», 1976.
Вполне очевидно, что во многих своих работах Харлан раскрывает себя. Иногда это замаскировано – хотя и тонко – под выдумку, иногда под воспоминания. В нашей коллекции вы найдете множество примеров тому. В других случаях Харлан отбрасывает маски и, насколько это возможно, показывает нам свою истинную сущность. Делая это, он дает читателю возможность всмотреться в самого себя, понять себя, обрести смелость в следовании его примеру. Потому что Харлан имел мужество говорить громко и открыто.

В своих книгах Харлан сочетает ребенка и взрослого человека. Он неутомимый комментатор доли человеческой, твердый и действенный голос – хотя сам он и возражает против столь выспренних определений. Но если он и настаивал на том, что он обычный закоренелый бузотёр, обычный брюзга, обычный вольнодумец, человек, движимый более гневом, чем заранее избранной моральной целью, – в его литературе все же трудно не увидеть современный аналог Бэкона и Босуэлла, Обри и Дефо, человека читающего и трактующего собственную эпоху так, как он ее видит. Но это голос нашего времени, голос человека, живущего в нем, а не просто становящегося в позу, потому что ему нравится эта роль.

Записки и хроники Харлана – это не академические тексты, написанные для того, чтобы побудить вас принять преподанные в них факты. Они вспыльчивы, человечны, непочтительны, решительны, вдумчивы и печальны. Они выстроены так, чтобы добиться главной цели: поведать читателю о мире то, что Харлан считал необходимым. Ясно и отчетливо. Потому-то они столь многих приводили в ярость.

Конечно, легко сказать, что эти эссе – просто ряд его мнений по тому или иному поводу, не более и не менее. Но факт остается фактом: мнения Харлана обретают силу и мощь проповеди, становясь морализаторской интерпретацией этих фактов. Как мы уже видели в его эссе «Валери», он, ничем не ограничивая себя, методично использует в качестве материала собственную жизнь, чтобы поведать нам, как оно было и, возможно, как оно будет всегда, пользуясь пережитым и прожитым, чтобы с тем большей силой донести свою главную мысль, погрузиться в универсальное, реагируя на что-то в собственном микрокосме, проблему здесь, мысль там. Он заставляет нашу кровь закипать, когда его мнения идут вразрез с нашим, или когда его манера подачи заставляет нас идти туда, куда нам идти не хотелось бы. Когда Харлан диктует нам условия, называет вещи своими именами и побуждает нас видеть мир таким, каким он видит его, от его слов невозможно отмахнуться.

Первое эссе, «Из Алабамы с ненавистью» (1965) появилось в одном из неприличных журналов для мужчин, которых в 1960-е расплодилось великое множество. Тогда оно было озаглавлено «Марш на Монтгомери». После убийства одного из Кеннеди Америка пришла в такое замешательство и погрузилась в такой хаос, который вскоре поглотил Мартина Лютера Кинга и второго из братьев Кеннеди. Харлановское осуждение ненависти и предрассудков – это острая журналистика в сочетании со здравым смыслом, но «девятый вал истории», о котором он говорит, накатывался неумолимо.

Он не пытался предсказать, какой станет душа Америки через тридцать лет, но не думаю, что она стала настолько здоровой, насколько надеялся он.

В 1972–1973-м «Букварь» Харлана Эллисона регулярно печатался в газете «Свободная пресса Лос-Анджелеса», выдающемся образце тогдашней прессы «андеграунда». Газета вспыхивала и гасла в такт с меняющимися временами. Это было своеобразным продолжением предыдущей колонки Харлана, посвященной анализу телевидения. Она выходила под названием «Стеклянная сиська». Материал обеих колонок сохранился в двух солидных томах. «Букварь» был чем-то вроде открытого дневника, заполненного событиями харлановской повседневной жизни – и его реакции на эти события. Две подборки в настоящей коллекции, «Мой отец» (1972) и «Моя мать» (1976) – последняя появлялась в журнале «Saint Louis Literary Supplement», где колонки время от времени печатались. Обе они представляют собой рискованные и откровенные эссе, но в то же время они были и мягче, и добрее, чем можно было ожидать в условиях тогдашних социальных кризисов.

Кажется, из самой глубины души вопиет очерк «Усталый старик» (1975), который явился результатом встречи Харлана с Корнеллом Вулричем на вечеринке нью-йоркских писателей. Однако никто кроме Харлана не помнит, чтобы Вулрич там был. Это откровенный и эмоциональный портрет одного из любимых писателей Харлана, а финал его позволяет нам разделить его чувство преклонения перед своим героем.

«Подай-Принеси в цирке, или Воспоминания о карнавале» (1982) – воспоминания Харлана о трех месяцах работы на третьесортной разъездной ярмарке и о трех днях, которые он провел в тюрьме в штате Миссури, откуда следовал еще один урок, известный нам, но так нами и не усвоенный.

А в «Странном вине» (1976) автор без обиняков рассказывает о том, что этот мир – лучший из всех возможных миров.

Во всех этих эссе вы не найдете ни пустот, ни тщательного отбора слов, которые должны были бы усыпить наше внимание своей монотонностью. Нет, здесь наличествует страсть: кипящая и яростная, отчаявшаяся, но ищущая, всегда пребывающая в поиске истины. И если поиск приводит к ярости – что ж, быть по сему.

* * *

«Я тявкающая собачка с маленькими острыми зубами. Часто я так же неправ, как и вы, часто глуп, как и вы, часто самодоволен, как и вы. Но я в рабочем состоянии. Как и вы».
«Зловещие заметки для вечернего отдыха», предисловие к сборнику «Мой голос дрожит от гнева», изд-во «Доннинг», 1985.


Из Алабамы с ненавистью. Еще одна заметка из чистилища

25 марта 1965 года, четверг. Марш по стране слепых. Город Монтгомери, штат Алабама, в жару смердящий разложением, задыхающийся от злобы двух столетий расизма, убийств и морального убожества, оснащенный скрытыми от посторонних глаз реликвиями аристократов Юга: веревки для линчевания, ружья 12-го калибра, паскудные туалеты типа «сегрегированные, но равные», электрошокеры, отряды убийц ночью и расчетные чеки днем.

Да, оснащенный всем этим – и ждущий прибытия чужаков.

25 марта. Пятьдесят тысяч человек, идущих по красным глинистым дорогам Алабамы и поющих на марше. Чужаки, пришедшие объяснить сумасшедшим расистам, что Гражданская война давно закончилась, что дом, разделившийся сам в себе, не устоит, что обители зла, в которую превратилась Алабама, никто в Соединенных Штатах уже не потерпит.

Марш свободы в Монтгомери, штат Алабама.

Тенденциозные сообщения в печати.

И если ты не шел с нами в марше, то можешь пойти на ***. Возможно, тобой двигали какие-то благородные мотивы. Не знаю, я их не обнаружил. Просто наступило время расчета, время отказа от салонного либерализма, время прекратить кудахтанье об ужасающих преступлениях и не менее ужасных условиях жизни. Время действовать. Время платить по счетам. Время mea culpa, когда виноват каждый. Потому и я пошел в марше.

Успенский А

Вместе с тысячами других – со всей страны, со всего мира. Был представлен каждый штат: Нью-Мексико, Индиана, Нью-Йорк, Флорида, Огайо. Порядочные мужчины и женщины из Парижа и Лондона. С Гавайев и Аляски. Слепой мужчина, пришедший пешком из штата Джорджия. Богатая дама в мехах из Беверли-Хиллз. Одноногий герой, участвовавший еще в первом марше Трехсот, проделавший путь от Сельмы, где люди гибли еще несколько дней назад, до Монтгомери, где какой-то подлый расист вывесил флаг Конфедерации, как жест сопротивления, и спрятался за дверями, закрытыми на все замки.

Переподготовка

И даже после марша, даже после всех бесконечных речей, женщину из Детройта буквально расстреляли на той же самой дороге между Сельмой и Монтгомери. Виола Лиуццо стала еще одним занумерованным трупом.

Черт подери их всех! Черт подери их вывихнутые, изуродованные мозги, их гнилые убеждения, всех этих двойников гитлеровских головорезов. Даже после того, как они видели пятьдесят тысяч человек, собравшихся в выгребной яме, называемой штатом Алабама, чтобы словом, телом и делом заявить: «Освободи этих людей!» – даже и после этого, при всех произнесенных словах, негодяи убивали снова.

И снова. Похоже на то, что это никогда не прекратится, пока не наступит время и человечество не исчезнет, погрузившись в океан забвения, когда не станет ни черных, ни белых – ни Человека вообще! Все эти разговоры о Человеке, а на марше разговоры о Боге… Но где был Бог для маленьких девочек в Бирмингеме? Где был Бог для преподобного Риба? Для миссис Лиуццо? Для всех безымянных чернокожих, которых сжигали и вешали, калечили бритвой и ножом, расстреливали из ружей? Я не могу говорить о Боге. Я могу говорить только о Человеке.

Самолеты вылетали из Бербанка. Три самолета – из аэропорта Локхид, где Богарт прощался с Ингрид Бергман в «Касабланке». Триста священнослужителей, студентов, актеров, домохозяек, клерков, писателей, водителей грузовиков, поэтов. Сначала все думали, что хватит одного самолета, но за два дня до нашего вылета пришлось подрядить еще один, а ранним утром в четверг – и третий. И все равно людям продолжали отказывать. Зал ожидания превратился в сумасшедший дом, люди толпились у стойки регистрации, крича: «Дайте мне улететь!» Почему они так яростно за это сражались? Почему было не воспользоваться удобным предлогом и не лезть в пасть зверю?

Потому что все, что я видел во время марша на Монтгомери, это Человек во всем своем благородстве – и во всей своей мерзости. Если вам нужны детали, если вам нужны строгие цифры, если вам нужна история, все это было зафиксировано и записано. А я пишу, черт бы их всех побрал, о своих личных впечатлениях. Мужчины и женщины, которые, конечно же, предпочли бы залечь дома в теплую кроватку или отправиться на дискотеку. Они сражались и толкали друг друга, чтобы выложить свои деньги за билет. Я был в самой гуще толпы. И у меня нет ответа на вопрос «почему».

А. УСПЕНСКИЙ

Но в самолете, забитом абсолютно незнакомыми мне людьми, – несмотря на то, что нас объединяло общее дело, – меня внезапно одолели странные и пугающие мысли. Все люди на этом рейсе, летящие по направлению к всеобщему братству – что, если мы потерпим катастрофу и окажемся вдали от цивилизации, и у нас не будет никакой еды кроме той, что мы везли с собой в рюкзаках? Разве мы не набросились бы на этого хорошо одетого чернокожего джентльмена с сумкой фруктов в руках? И куда бы подевалось тогда наше братство? И до меня дошло: вся истерия у стойки регистрации, вся толкотня, все эти стадные эмоции…

ПЕРЕПОДГОТОВКА



Это было взаправду! Это были реальные люди.

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

А то, куда мы летели, то трудноопределимое, то во что мы верили и что собирались делать… Это была всего лишь идея. Просто мысль.

Предлагаемая читателю повесть А. Успенского \"Переподготовка\" является опытом художественной сатиры на некоторые стороны провинциальной жизни эпохи нашей революции. Как всякая сатира повесть А. Успенского построена на преднамеренном выделении одних черт и явлений и затенении других. Разумеется, октябрьская революция даже в глухой провинции не сводилась ни к торжеству комиссаров Лбовых, Молчальников и \"беспартийных марксистов\" Ижехерувимских, ни к \"шкрабьему\" житью-бытью. В конечном итоге в нашей провинции ход революции определялся диктатурой рабочего класса. Наша провинция вписала в великую книгу Октября свои героические страницы; иначе центр не одержал бы побед над врагами нового демоса. Но российский Головотяпск сплошь и рядом вносил в революцию и свое головотяпское, окуровское, гоголевское. В этой мере должны быть общественно и художественно оправданы и признаны своевременными такие вещи как повесть А. Успенского.

И она, пугающим и неизбежным образом, не была реальностью. И я знал: эти люди не обязаны нравиться друг другу, не обязаны любить друг друга, они друг другу абсолютно чужие существа, летящие к мечте.

I

Но мечту невозможно заселить людьми. Только суровая реальность позволяет ощутить присутствие других. Я почувствовал себя очень одиноким.

Потому что там, внизу, был Монтгомери, штат Алабама. Это была реальность.

Пред глазами уездные, привычные картины: пробежала собака, понюхала тумбу, фыркнула и продолжала свой путь дальше; изголодавшаяся корова протрусила к крестьянской телеге, набитой сеном, и на глазах у всех совершила тот поступок, который, пожалуй только коровам и сходит вполне безопасно; провезли пьяного лесничего после кутежа в трактирчике Фрумкина; прошел в щеголеватых зеркальных сапогах комиссар, направляясь, повидимому, по весьма важному делу; подрались две базарных торговки; остановился неподалеку с миловидной барышней комсомолец и, под впечатлением комсомольской пасхи, доказывал ей, что нет бога. Но выражение его глаз, лица говорило, что бог то для него есть и даже очень близко от него. Барышня это понимала, и щечки ее горели, и глаза струились.

А здесь, в самолете, была мечта. И мысль о том, что мечта эта не была частью реальности, пугала меня. Люди, живущие в этом штате, существуют в нем постоянно, а не просто прилетают на денек или недельку, а потом возвращаются назад к холмам Голливуда, к безопасной жизни. Я похолодел при мысли о том, что мы вот-вот вторгнемся в их реальность.

Азбукин всегда умилялся, созерцая панораму своего родного города. Вот где Россия, матушка - Русь, думал он. Серая, грязная, а всетаки наша, родная. Что значат перед ней большие города, с их гамом, возней и шумихой! А здесь - зеркало русской жизни.

Отсель грозить мы будем шведу,

Внизу мы должны были встретиться с участниками Первого марша, прошедшими пятьдесят миль по шоссе 80 от Сельмы до Монтгомери.

исподволь в его уме - уме пушкиниста - возник пушкинский стих.

Все демонстранты, прилетавшие отовсюду, должны были встретиться в трех милях от Монтгомери, в городке Сент-Джуд, в больнице и в школе. Мое первое впечатление наполнило меня страхом. Так, должно быть, чувствовали себя заключенные со всей Европы, впервые увидевшие Бухенвальд или Дахау. Снаружи, по внешней стороне колючей проволоки, с интервалом в пятнадцать метров стояли бойцы Национальной гвардии Алабамы.

Помыслив обо всем этом, Азбукин сунул руку в карман пальто, но не затем, чтобы вынуть платок и высморкаться. Нет, носовых платков он давно уже не имел и сморкался демократическим способом, \"по-русски\". Азбукин сунул руку машинально. В кармане его пальцы нащупали бумагу, и тогда он вспомнил, что эту бумагу, полчаса назад, ткнул ему секретарь наробраза: - Прочитайте; вот вам удовольствие. - И, помолчав, добавил: - Но удовольствие ниже среднего, - вас собираются в переплет взять.

Внутри ограждения бивуак выглядел как-то… неуместно.

Площадка была забита группами людей, по две, а то и по три сотни. Неорганизованные, растерянные. Грязь была повсюду. Жирная, чавкающая грязь Алабамы, которую месили тысячи ног еще с прошлого дня. Это был концлагерь. И солдаты за колючкой смотрели не вовне, как было бы, если бы они защищали людей внутри…

- Бывали мы в переплетах - ответил Азбукин, взял бумагу и опустил ее в карман, расчитывая внимательно прочесть наедине, дома. Потом последовала беседа с секретарем, даже с самим заведующим о введении в нормальное русло ученических кружков, которые покамест занимаются тем, что бьют окна во время уроков и устраивают такой шум, что заниматься невозможно. Заведующий отделом, большой сторонник и насадитель кружков, сравнил подобное школьное явление с весенним половодьем, после которого вода всегда же сбывает, и Азбукин, сам ценивший поэтические образы, с этим согласился.

Когда мы оказались внутри, я попытался поговорить с нацгвардейцами. Точнее, задать им два вопроса. Я пересек пустое пространство, отойдя подальше от всех толпившихся внутри колючки людей и подошел к трем бойцам, стоявшим вместе. Двое сразу же отошли.

- Кружки развивают самодеятельность учащихся! - патетически воскликнул заведующий. - Они могут сделать, - понимаете-ли, - то, чего не сделать вам, педагогам.

– С каким интервалом вас расставили вокруг колючки? – спросил я.

Азбукин и с этим согласился, - самодеятельность он тоже ставил высоко. Но сразу же задал вопрос:

– Я не знаю.

- На какие же средства вставить разбитые стекла? Не может ли отдел этого сделать?

– Вы из Национальной гвардии Алабамы?

Но отдел был беден, и заведующий был заданным вопросом приведен в некоторое смущение. Он даже призадумался. Лишь после его осенила счастливая мысль:

– Я не знаю.

- Знаете, теперь весна... Так, ведь?

Он повернулся и пошел прочь. Я смотрел ему вслед. Избави нас Боже от людей, которые делают то, что очень не хотели бы делать. И делают это лишь потому, что им был отдан приказ.

Заведующий при этих словах осклабился. Очевидно, слово \"весна\" вызывало у него представление не об одних только разбитых школьных стеклах, а и о предметах более приятных.

Позднее я еще более отчетливо осознал мой страх перед этими южанами, согнанными сюда, чтобы служить ненависти, потому что единственный момент реальной опасности исходил от них.

- За весной же последует лето, - продолжал заведующий. - Так ведь?

Он нарочно тянул, смаковал свою мысль, - продлить наслаждение, - но Азбукин был нетерпелив и потому вставил:

Мы должны были начать марш, пройдя три мили вглубь Монтгомери к зданию Капитолия, в 9 утра. Но мы никуда не двинулись до одиннадцати. Выстраиваясь в колонны, шеренгами по трое, мы стояли и ждали в грязи, а потом начался дождь. Он холодной моросью брызгал прямо на нас. Люди доставали из рюкзаков зонты и плащи.

- А за летом следует осень, потом - зима.

Лицо заведующего погасло.

- Не то, не то! Вы не так понимаете меня. Зачем же осень и зима? Ведь, теперь весна, а за весной - последует лето.

Внезапно заблеяли матюгальники на грузовичке. Какой-то негритянский комик неумело подражал разным деятелям… И никак не мог остановиться. Он изображал Уоллеса, Рузвельта, Ральфа Банча, Линдона Джонсона, Пауля Тиллиха… Каждые несколько минут он разражался злыми вставками на предмет того, что все «беляши» – сукины дети. Это было в очень дурном вкусе и очень не ко времени. В конце концов, все мы, собравшиеся здесь, прибыли, чтобы сделать то, что в наших силах, послужить справедливости, без обычной для белых поспешности заправлять всем. Мы стояли, а этот комик хрипел, обращаясь к нам, пока не раздались голоса, предлагающие брать штурмом не Капитолий, а этот проклятый грузовик с матюгальниками.

- Ну да, лето, - поддакнул Азбукин, желая попасть в тон начальству.

Потом участники Первого марша трехсот в своих флуоресцентных жилетах дорожных рабочих, с флагами США в руках начали шагать вперед, и мы, в приподнятом настроении от того, что началось хоть какое-то движение, последовали за ними. Волна за волной, шеренга за шеренгой, дети, взявшись за руки, женщины с пакетами с едой, чернокожие и белые, со сверкающими глазами, мы выходили на шоссе Джефферсона Дэвиса.

- А раз лето, то на что же стекла? - сказал заведующий.

Время от времени из рядов взмывала вверх песня. Мы шли уже четыре часа. Впереди меня одноногий Джим Летерет из Сагино, штат Мичиган, скакал на своих костылях, расплывшись в улыбке.

Азбукин настолько был ошарашен мудростью заведующего, что язык у него не повернулся, чтобы заикнуться еще о чем-либо - о кружках, стеклах, об осени, зиме.

Группа подростков из Монтгомери шагала рядом с нами, прибывшими из Лос-Анджелеса, и я впервые расслышал слова их песни:

Выйдя из кабинета заведующего, Азбукин подошел к барышне-бухгалтерше, отличавшейся неприступностью.

– В сердце своем ты знаешь, что ты не прав… В сердце своем ты знаешь, что ты не прав… В сердце своем ты знаешь, что ты не прав… Здесь в Монтгомери, штат Ала-ба-ма!

- Как же насчет жалованья-то? - спросил он осторожно и ласково вместе.

Это была странная и требовательная кричалка, под которую мог бы танцевать Придурок:

- Насчет жалованья? - недовольно фыркнула крепость, - ишь чего захотели!

– Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп…

- Да я думал... - еще более ласково и приветливо продолжал Азбукин.

И потом зловещее, угрожающее и требовательное:

- Вот и не думайте, - еще более грозно надвинулась крепость.

– Ага. Ага. Ага. Ага. Ага.

- Да я не буду... извините, - совсем уже сдаваясь, пролепетал Азбукин.

- Жалованье вы получите на следующей неделе.

Это была старая кричалка, которую обращали к штрейкбрехерам. Грозное предупреждение.

- А сколько? - полюбопытствовал осмелевший Азбукин.

– Мы идем. Мы ждем вас. Попробуйте сделать что-нибудь. Сломайте палки о наши спины. И потом посмотрим, кому раскроят башку, Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп… Ага. Ага. Ага. Ага. Ага.

- По рассчету 160 миллионов в месяц. Вероятно, ячменем.

Марш прошел по 80-му федеральному шоссе и стал углубляться в негритянские кварталы.

- Да, ведь, это же мало. Ведь, самый последний служащий больше получает. Ведь, сторож исполкома больше получает...

- А вы - шкраб, - неожиданно сурово хлопнула крепость, - тоже захотели!

Представьте себе все мыслимые клише бедности и отчаяния. Погрузите их в котел вашего воображения. Но и тогда они не достигнут планки того убожества, в котором живут темнокожие мужчины и женщины в Монтгомери, штат Алабама. Дома, никогда не видевшие краски, хижины из картонных панелей, не имеющие фундамента. Дома, где при подметании не нужно брать в руки совок для мусора, потому что мусор проваливается сквозь щели в полу.

Тут только, Азбукин, понял всю неуместность своей горделивой попытки сравнять себя со сторожем исполкома и - умолк.

Что-ж, верно, шкраб, - горько подумал он. - Ведь, \"сторож\" звучит гордо, - его можно даже переделать в величавое: страж. Кстати, вспомнился стих Пушкина:

Дома, где стены обклеены не обоями, а старыми газетами, картонные коробки, в которых гуляет холодный ветер. Полных людей очень немного. И абсолютное отсутствие расистского клише: «Они живут в грязи, но ездят на огромных кадиллаках». Кадиллаков здесь нет. Но есть высохшие старики, сидящие на крыльце в чистой, но заношенной до дыр одежде. Есть маленькие дети, бегающие друг за другом в чулках, натянутых на головы. Есть грязные открытые стоки для нечистот возле каждого дома – потому что муниципалитет не считает нужным снабдить местный люд адекватной канализацией. Есть тотально неадекватные магазины – маленькие клетушки с обязательной рекламой кока-колы, ниже которой располагается название самого магазинчика. Единственное, что выглядит ярким и свежим – реклама кока-колы. Боже, благослови американскую экономику, всепроникающую любовь корпораций! Картинка на обочине: дюжина маленьких детей, тоненькими голосами поющими вместе с тысячелетним негром «We Shall Overcome». На их лицах ни единой улыбки.

- Маститый страж страны державной.

А шкраб? И звучит-то даже не по-человечески, а напоминает какое-то животное, не то ползающее по земле, не то живущее в воде. Животного этого Азбукин никак не мог досконально припомнить, не взирая на все потуги, потому что в естествоведении был слаб.

Улыбки были на лицах тех, кто шагал в колонне на марше. Негры, сидевшие у домиков вдоль дороги, были слишком напуганы: что, если их хибарки сожгут, или их самих линчуют, или выгонят с работы, если они примут участие в марше (что и подтвердили события последующих нескольких дней) – и потому они молча наблюдали за нами. Сидя на крыльце и стоя на тротуарах, – эвфемизм для дорожек, присыпанных щебенкой – они смотрели на текущую вдоль дороги человеческую реку – на тех, кто приехал в Алабаму, чтобы поклясться в верности их делу. И, когда поющие люди шагали мимо их хижин, их обитатели спонтанно начинали аплодировать в такт песне и подпевать, но неизменный страх тут же возникал за их спинами, и они умолкали. Это было жутковато и трагично.

Пробыв в задумчивости несколько более четверти часа (тут он, не желая того, сопоставил себя с Сократом, который мог целые сутки пробыть в этом состоянии), Азбукин решил выйти из отдела. А на улице его ждало солнце, такое ласковое. Теперь, вытаскивая бумагу из кармана и припомнив все, что пришлось ему пережить в отделе, Азбукин всю свою нежность перенес на солнышко, которое не строило каверз, как секретарь отдела, не важничало, как заведующий, и не открывало и не захлопывало ворот, как неприступная крепость.

Старая беззубая женщина, преодолев себя, бежала вдоль колонны, радостно выкрикивая слова песни. Она вцепилась в меня, пыталась меня обнять просто потому, что пришла в восторг от того, что мы существуем, что мы приехали туда, куда приехали.

- Милое, - с чувством помыслил о дневном светиле Азбукин, оно одинаково проливает благодать и на сторожа исполкома, и на несчастного шкраба. Если бы люди брали с него пример!

– Давай, мама! У нас найдется для тебя место, – кричал Пол Роббинс, фотограф, прилетевший со мной.

Той порой он окончательно извлек из кармана бумагу и начал читать.

Все смеялись и танцевали, а она хлопала в сухонькие ладошки, сияя как ребенок. Мы шли дальше, а старуха уже улыбалась тем, кто шел за нами – и они невольно улыбались в ответ.

По мере чтения, глаза Азбукина расширялись, и интерес к читаемому настолько усилился, что он даже и не заметил, как кое-кто из прохожих, тут же рядом несколько раз чихнул. А обыкновенно он не упускал случая, если кто-нибудь по близости от него чихал, вежливо пожелать: будьте здоровы.

Девочка из средней школы Монтгомери шагала рядом со мной. Она указала рукой на здание с вывеской «Лайкос Клаб».

Бумага была циркуляром о переподготовке учителей. Она озадачила, ошеломила Азбукина.

– Сюда мы ходим на уроки музыки, – сказала она. Простая фраза, но в ней пульсировала ярость.

Чтобы придти в себя, Азбукин по складам, водя пальцем, прочел ее заглавие:

Это было единственное место, куда им разрешалось ходить. Мы повернули вправо, шагая по красной глине, и внезапно у нас под ногами появился асфальт.

ГОЛОВОТЯПСК.

Начались кварталы белых низов среднего класса. Ощутимый переход от Ниггер-тауна к поселениям Белой Рвани.

Головотяпскому Уоно

С точки зрения цивилизации это было всего в полушаге от позорного гетто, которое мы только что прошли, но именно здесь мы столкнулись с самым озлобленным отношением…

И тоже по складам, только с большим почтением, повернув бумагу на бок, прочитал резолюцию своего заведующего уоно:

(Когда я служил в армии и мы базировались в Джорджии, я беседовал с тупейшим представителем белой бедноты, рядовым первого класса. Вот что он мне поведал:

исполнить

– Я бедняк, – говорил он с горечью. – Настоящий бедняк. Беднее не бывает. Образования у меня нет, и дома меня не ждет ничего. Останется разве что трахаться и стареть. Я полный нуль, чувак, полный нуль. Как грязь у нас под ногами. Но есть кое-что, по сравнению с чем я человек. Я лучше, чем ниггер. И сделаю все, чтобы так оно и было впредь.

Азбукин давно привык к субординации, и начальнические слова теперь для него так же выразительно и ярко горели на бумаге, присланной из губоно, как радуга горит, сквозит и млеет на покрытом тучами небе.

Популярное изложение того, чем права южных штатов отличаются от гражданских прав.) На крыльце сидела белая пара, мужчина и его жена. Они пили чай и даже не видели, что по их улице идет марш свободы. Их мир был выше этого.

Раз исполнить - значит дело свято. - Да и какой же я дурак, - в мыслях обругал он себя, - разве можно не исполнять повелений высшего начальства, - губоно? Так, значит надо!

И на этом участке дороги ничего не происходило.

И Азбукин принялся внимательно читать циркуляр. Губернский отдел народного образования извещал, что он высылает несколько равновеликих по духу (да, там было употреблено такое звучное выражение) библиотек для прочтения их шкрабами Головотяпского уезда за летние каникулы.

Ничего не происходило в Алабаме, как убеждало телевидение в воскресенье. Вообще ничего. О чем они думают, шагая по этой дороге? Чего ищут? Саранчу? Идут мимо негритянских школ. И темнокожие дети высовываются из окон, торжествующе вопят, призывая нас идти вперед, учителя машут нам руками, плачут от счастья. «Покажите этим негодяям!» И название школы крупными буквами: ШКОЛА ЛАВЛЕСС. Да.

Азбукин пробежал заглавия книг. Их было 13. Тринадцать, - суеверно испугался Азбукин. Постепенно, однако, испуг его из мистического перешел в рассудочный. Эти 13 книг надо прочесть летом, когда шкрабам и законом и традицией полагается отдыхать от школы, от своих любезных воспитанников, от их самоуправления, кружков, разбитых стекол исписанных стен и т.д. А тут вместо отдыха, на! Положим, книжки-то не особенно увесистые, - одну Азбукин даже просматривал как-то, но всетаки.

Снова поворот. На склоне холма веранда жилого отеля. На ней толпа белых дамочек среднего класса, сливки женского пола американского юга.

Азбукин стал было уже успокаиваться, прибегнув к обычно, успокаивавшей его думе: и не такая еще беда может приключиться с людьми. Но в это время запущенная в тот же карман рука нашарила там... опять лист бумаги. На листе был обозначен тот же адрес, что и ранее, и та же начальственная надпись заведующего уоно:

– Угодники ниггеров! – заорала старая блондинка.

исполнить

– Идите на… – слова второй утонули в песне, которую пели темнокожие участники марша:

– Скажите Джорджу Уоллесу, скажите Джорджу Уоллесу, скажите Джорджу Уоллесу, что нас не повернуть назад!

И трактовал этот лист тоже о переподготовке. Перечислялись здесь книги, которые Азбукин должен был изучить вслед за 13-ю и обнаружить знакомство с ними на осенних испытаниях. Это были: книга Меймана и других авторов.

Третью дамочку так трясло от ярости, что она не могла прокричать, что желает нам сдохнуть, чтобы всю федеральную трассу усыпали наши трупы – и все, что она смогла сделать, это повернуться к нам спиной, оттопырить зад и сделать вид, что она пускает ветры.

– Высокий класс, мадам! – прокричал я. – К-Л-А-З!

II

И мы шли дальше. Напуганные? Нет, еще нет.

Погруженный в уныние, Азбукин и не заметил, как к нему подошел служащий финотдела Налогов. Налогов был одет в добропорядочное демисезонное пальто. На голове его была шляпа, подобная тем, которые в прошлом году к празднику Интернационала получили все головотяпские комиссары. На ногах у Налогова были ботинки, но не женские, а мужские, и на ботинках лаком отливали новые галоши. В руках Налогов держал портфель, запиравшийся даже на ключ.

- Голопуп, - раздалось над самым ухом шкраба.

Хотелось пить. Солнце было высоко в небе, и нас начало припекать.

- А-а! Это ты! - воскликнул Азбукин и глубоко поджал под себя теткины ботинки, мешковато и неловко посторонившиеся ослепительно сиявших галош подошедшего.

– Боже, мне бы стакан воды, – пробормотал я.

Налогов был товарищем Азбукина по школе. Они вместе учились в городском училище и вместе окончили одногодичные педагогические курсы. Но Налогов не пожелал быть учителем - наставлять \"всякое дубье\", и начал служить в казначействе.

– Почему бы тебе не подойти к тому крыльцу и не попросить водички у белых? – с насмешкой проговорил черный паренек, студент из городка Таскиги.

Одной из существенных черт Налогова была его любовь врать, и - в это вранье, в эту ложь он крепко затем верил. Его прижимали к стене, уличали, но он всегда настаивал на своем, да так твердо, так божился, что спорившие с ним не знали, что и думать: такой невероятный факт! Во время европейской войны, приехав с фронта, Налогов рассказывал неслыханное о своей отваге: выходило, что он с ротой задерживал неприятельский корпус. В начале революции он рассказывал, что был избран комиссаром энской армии, часто встречался и разговаривал за-панибрата с Керенским, и Керенский, обыкновенно, соглашался с ним. - Вы, Александр Федорович, не знаете нашего солдата, - предоставьте это нам, проведшим с ним целые годы на фронте в окопах. - Я, Андрей Иванович, всецело на вас полагаюсь, - отвечал Керенский, - за вами фронт, как за каменной стеной.

Я улыбнулся в ответ.

После октябрьского переворота, сильно перетасовавшего людей, оба товарища крепко держались насиженных мест: Азбукин - школы, а Налогов уфинотдела. До пришествия нэпа дела у них шли почти одинаково.

– А что, это создаст проблемы для марша?

- Дохлое, брат, твое дело! - встречая Азбукина, язвил его Налогов.

Он мотнул головой.

– Нет, это создаст проблемы для тебя.

- А твое разве не дохлое? - не без той же занозы возражал ему Азбукин, отхватавший три лета босиком по улицам Головотяпска, по целым неделям не видавший хлеба и питавшийся одной картошкой.

Я вышел из строя. А вдоль рядов уже прокатывалась весть: белый парень собирается попросить воды… И никто никогда ему этой воды не даст.

Позади меня колонна замедлила шаг и остановилась. Все столпились, наблюдая за мной и ожидая неприятностей, даже с нетерпением предчувствуя, что эти неприятности начнутся. Ниже по улице стоял жилой отель. Группа женщин, облокотившись на перила, наблюдала за происходящим. Я прошагал к ступенькам. На террасе в плетеных креслах сидели три женщины.

- Хорошо, вон, в милиции, в военкоме: там пайки честь-честью, - заявлял Налогов, кушавший в самое голодное время хлеб (и даже без примеси льняного семени). Босиком Налогов совсем не ходил: летом носил сандалии, - а зимой ходил больше в валенках. Обзавелся он также костюмом из домотканного крестьянского сукна и дубленым полушубком, а также хорошие одежды припрятал в места, хотя и не отдаленные, но надежные.

– Простите, мэм, – обратился я к той, что потолще, – не могли бы вы дать мне стакан воды?

Налогов искренне считал себя за интеллигента. После октябрьской революции, среди интеллигенции стало модным ходить в церковь, а в губернском городе даже два доктора и один инженер приняли священный сан. Налогов охотно принялся за обиванье папертей церкви, куда раньше заглядывал чрезвычайно редко. - Мы, интеллигенты за бога, - распинался он на церковных собраниях, и головотяпские мещане прониклись уважением к Налогову настолько, что избрали его в церковный совет.

Она пялилась на меня, ничего не понимая. О чем ее, черт дери, просит этот северянин, еврей, коммунист? Она же ничего ему не сказала?

- Равенство, - говорил Азбукин с достоинством. - Голодаем, но все. Поголодаем, зато после будет лучше, - нашим детям, скажем.

– Стакан водички, мэм, – повторил я.

Рыжая дамочка, сидевшая рядом с толстухой, наклонилась к ее уху.

Практичный Налогов, угощая его самогонкой, попрекал и укорял его не однажды:

– Он говорит, что хочет воды. Он говорит: пожалуйста.

- Брось ты слюни разводить! Жри.

Толстуха поднялась и вошла в дом. Рыжая обратилась ко мне.

С нэпом шкрабьи дела нисколько не улучшились. Правда, возникла как будто надежда на родителей. Но родители в школьном деле продолжали держаться - так было куда выгоднее - принципов военного коммунизма.

– Не такие уж мы плохие, как вам о нас понарассказывали, – она произнесла это с неподдельной грустью.

Той порой дела Налогова явно поправились.

– Не такие, как кто? – спросил я, прикидываясь остроумным пареньком.

Положение служащих уфинотдела с каждым днем улучшалось. Первым подарком нэпа было ниспослание сверхурочных, - оттого-то в помещении уфинотдела приветливо-туманно переливалось в сумерках электричество, при свете которого уфинотдельские барышни выглядели еще привлекательнее, чем днем. Вторым даром неба были премиальные. После него уфинотдельские барышни стали даже замуж выходить.

– Ну, как, знаете, как другие, как те, что вам рассказывали.

После этих-то сверхурочных и премиальных и ожил Налогов и постепенно совлек с себя одеяние эпохи военного коммунизма и облекся в старорежимную, извлеченную из-под спуда, одежду.

– Кто мне рассказывал, мэм?

- Что это ты, Степа, на Пасхе не зашел? А? - укоризненно проговорил Налогов, отталкивая камешек блестящей галошей. - Да и вообще тебя не видно. Пойдем-ка ко мне сейчас.

– Вы знаете. Не такие уж мы плохие, честно.

– Да, мэм. – Я улыбнулся ей. – Но некоторые из вас все-таки не слишком хорошие люди. И если вы сидите, ничего не предпринимая, и позволяете им уродовать ваш родной штат, вы так же виновны, как и они. Я прилетел из Голливуда, чтобы посмотреть, чем я смогу помочь.

Азбукин не отказывался. Ему хотелось в дружеской беседе хоть немного согнать с души своей грусть, навеянную разговором в отделе и бумагою, и думами о переподготовке. Шкраб зашагал рядом с Налоговым, и его ежившаяся щуплая фигурка, на фоне плотного и жизнерадостного Налогова, напоминала тот скелет, который в древнем Египте вносили в разгар пира, чтобы пирующие вспомнили о смерти.

Она уставилась на меня. Я произнес волшебное слово: Голливуд. Стало быть, я не коммунист. Еврей, поклонник негров – наверное, но не коммунист. И при моих вежливых манерах я, скорее всего, и не битник.

Толстуха вернулась с водой. Я долго пил из стеклянного стакана и вернул стакан его хозяйке.

Когда приятели огибали трактирчик Фрумкина, над дверьми которого провозглашала вывеска: - Вина русские и заграничные, - Налогов многозначительно подтолкнул Азбукина:

– Большое, большое спасибо, мэм. – Я расплылся в улыбке, зная, что сейчас на моей левой щеке появляется милая ямочка.

- А не зайти ли предварительно сюда? Только что получил премиальные.

– И расскажите им, что мы дали вам стакан воды, – сказала рыжая, улыбнувшись и считая разговор оконченным.

- Нет, что ты, нет уж, едва ли не шарахнулся от него Азбукин. - Я тогда уж лучше домой пойду.

- Я пошутил, - рассмеялся Налогов. - А ты, брат, попрежнему скромник, - насчет трактиров ни-ни.

А если бы я был чернокожим? Я не произнес это вслух, потому что хотел показать им, что можно общаться иначе, и не хотел настраивать их против себя. Я вернулся в строй, люди снова зашагали вперед, а я повторял то, что мне сказали: не такие уж они плохие в этих краях. Студент-негр бросил на меня испепеляющий взгляд.

Азбукин, точно, никогда не любил трактиров. Не то, чтобы он не выпивал. Нет, он выпивал, выпивал один и за дружеской беседой в маленькой компании, не отказывался. Он помнил, что сам Сократ любил такие дружеские пирушки. Но трактир! Там много посторонних людей, много шуму, ссорятся пьяные, а шкрабья душа Азбукина была нежна и впечатлительна, как вечерняя звезда. Бог с ними уж, с трактирами-то, решил он раз-навсегда.

– Смотри, не купись на все эти «оки-доки», – предупредил он меня.

- Парикмахеришкой Фрумкин-то, помнишь, был? - указывая на вывеску, говорил Налогов, - небось и ты у него стригся.

Хуп-де-хуп. Ага. Ага. Ага. Ага. Ага.

Мы свернули на главную артерию, Декстер-стрит. Прошли мимо отеля «Джефф Дэвис». Белые деревенщины стояли на каждом углу в джинсе и белых рубашках, салютуя нам средним пальцем. Один из них проворчал, обращаясь ко мне:

- Нет, - сумрачно ответил Азбукин. - Меня тетка стрижет. Только, говорит, лишние расходы на этих парикмахеров.

– Где ты хочешь добиться своей свободы, бой? В Нью-Йорке? Филадельфии? Чикаго?

- Тек, тек, - осудил Налогов.

Во дворе Налогова, когда туда вошли приятели, у самого крыльца, очевидно, ожидая корма, стояла корова. Налогов провел рукой по ее широкому лбу и любовно почмокал:

Я улыбнулся в ответ. Пошел ты нахрен, Джек.

- Маша! Ма-а-шенька!

Идем мимо кинотеатра «Парамаунт». Афиша: Элвис Пресли в фильме «Счастлив с девушкой».

Шкраб, желая оказать внимание хозяину, тоже попробовал погладить Машу. Но оттого-ли, что корове не понравился шкрабий запах, - Азбукин часто спал не раздеваясь, - или еще почему-либо, животное резко закрутило головой, и несчастный шкраб легко почувствовал коровьи рога в кармане.

– Этот не из наших, – сказала чернокожая школьница. У меня едва не остановилось сердце. Так легко забыть, где ты и почему.

- Пошла прочь! - замахал на корову портфелем Налогов и с участием спросил: - Не ушибла-ли тебя эта дрянь? Ну, а за карман не беспокойся, Соня зашьет!

Шагаем мимо Джей Джей Ньюберри. На втором этаже – офисы городской управы Монтгомери. У них в окне гигантский плакат: Мартин Лютер Кинг в окружении группы людей, и подпись: МАРТИН ЛЮТЕР КИНГ КОММУНИСТ! Хуп-де-хуп. Хуп-де-хуп.

- Ничего, тетка зашьет, - сказал Азбукин и тут же в уме запнулся: дома ниток нет.

Белая официантка в ресторанчике смотрит на меня через оконное стекло. Я улыбаюсь ей и подмигиваю. Она одаряет меня улыбкой. Мы флиртуем.

Если бы я захотел остаться здесь на пару дней, я нес бы им Благую Весть, оплодотворил бы местных женщин, разворошил бы весь этот бардак.

Так как супруги Налогова не было дома, - она служила машинисткой в комхозе и не вернулась еще со службы, - Налогов сам быстро соорудил закуску. Появилась селедка, аппетитно переложенная калачиками лука, и кусок ветчины.

Окно на втором этаже, агентство фирмы «Понтиак». Мужчина в сером костюме.

– Катитесь туда, откуда пришли, ссучьи вы дети, любовнички черномазых!

- Сначала я тебя деликатесами, - сказал Налогов, наливая рюмку и подвигая ее Азбукину. Азбукин выпил.

О, это южное гостеприимство.

- Каково? а?

- Виноградное? - ответил Азбукин вопросом, выражавшим почтение к напитку.

Подростки в конце колонны запели марш свободы на мелодию, будто написанную для фильма «Придурок». Они танцуют на Декстер-стрит. И еще один танец. И сразу же третий. Бдыщ! Да! Последний всплеск. Мы дошли до подножия холма, дальше дорога вела к площади и зданию Капитолия. Кто-то указал рукой на здание и что-то прокричал. Купол Капитолия. Американского флага нет. Развевается флаг штата Алабама с красным диагональным крестом на белом фоне. А под этим крестом – звезды и полосы флага конфедератов. Губер Джордж, Губер Джордж, насколько ты в себе уверен? С патронами от ружей, с воплями линчующей толпы, с плевками на остальную Америку – всё до кучи! Мы слушали речи, все до единой. Они зудели часами и, как говорят в шоу-бизнесе, «потеряли внимание публики». Но это было не важно, мы поддерживали их до конца. Они даже могли бы читать вслух «Бармаглота» Льюиса Кэрролла. И так оно было до тех пор, пока Джимми Болдуин не представил Кинга. Когда-то Болдуин был проповедником. Ибо сказано было: Седрах и бывшие с ним отроки[1] снова вошли в жерло печи, и из пламени ее вышел Мартин Лютер Кинг, который сказал все, что должно было сказать.

- Изюмное! - торжествующе произнес Налогов. - В Клюквине работают, да как отлично! 50 лимонов бутылка! А теперь, - тут Налогов взял маленькую рюмочку и осторожно нацедил в нее из другой бутылки.

Азбукин выпил.

И мы там стояли, и сидели, и лежали – тысяча за тысячей, пока армейские снайперы на крышах зданий пялились на нас. Они установили пулемет на здании Национальной Безопасности в Монтгомери. Еще один – на крыше офисного здания напротив него, и два пулемета на сошках прямо в здании Капитолия. Они целились в нас и поводили стволами, о, как мы польем свинцом этих поклонничков черномазых, всю эту сволочь, о, как мы утопим их в крови! И главный головорез Уоллеса, Эл Линго, шнырял по толпе – инкогнито. Мы были как жертвенные голуби, пожелай Уоллес организовать еще одну «бойню в Шарпевиле». Добавим еще и то, что «защитники» из Национальной Гвардии Алабамы (с нашивкой флага Конфедерации на груди выше нашивки с флагом США) смотрели в толпу. А вовсе не вне ее.

Защита? Отметим: я уверен, что это была расчетливая стратегия, мобилизовать нацгвардейцев из южан. Может, это было подсознательной жаждой наказания: охранять тех самых людей, которые угрожали их образу жизни. А может статься, это было предупреждением чужакам, потому что под формой даже полиции штата были все те же ребята Уоллеса.

- Ну, а это?

И еще добавим: красные глаза на вызверившихся физиономиях, толстенные шеи, челюсти, сжимающиеся от ярости, когда Кинг разносил вдребезги их алабамский расизм.

Азбукин, вместо ответа, только смотрел на приятеля вопрошающими глазами: в винах он мало понимал.

И песни… О Боже, какие песни! Пятьдесят тысяч голосов, направляемых Гарри Белафонте. Уоллес прятался в Капитолии, рассматривая нас через створки жалюзи. Интересно, Губер Джордж наслаждался этим так же, как и криками чернокожих в лунную ночь? Я услышал голоса старого негра и его жены. Они стояли за моей спиной, у баррикады из рогаток.

– Здесь уже никогда не будет так, как прежде, – уверенно говорил он. Его жена мотнула головой.

- Ликер! Наш самодельный клюквенный ликер, - умильно поглаживая бутылку, пояснил Налогов. - 70 лимонов бутылочка-то! Вот, говорят, не изобретатели мы. Да мы, брат Степа, всех Эдиссонов за пояс заткнем.

– Думаешь, они сложат лапки и помрут?

- Да это не мы, - возразил Азбукин. - В Клюквине-то евреи.

Горький голос реализма на фоне мечты.

Он пожал плечами и негромко повторил:

- Положим, - не нашелся, что возразить Налогов и налил Азбукину рюмку светлой, непахнущей жидкости.

– И все равно, уже не будет как прежде.

Я достал из рюкзака салями и бутылку. Потом, вспомнив, что моя бутылка пуста, я одолжил воды у Гольдстоуна, режиссера ТВ, который решил, что и для него настало время заплатить долг обществу. Мы нарезали салями и передали колбасу по кругу. Один из чернокожих подростков заулыбался:

Когда Азбукин выпил, у него сильно обожгло горло и слезы навернулись на глаза.

– Кошерная?

- Что это у тебя, - спросил он уже сам, поскорее закусывая селедкой.

– Была кошерная, когда мы вылетали из Лос-Анджелеса, – ухмыльнулся Гольдстоун. Мы перекусили и передали по кругу бутылку воды. Но негры не станут пить из одного сосуда с белыми. Старые страхи умирают не сразу.

- На сей раз - мы, мы, - восторженно промычал Налогов. - Самодельный спирт! Семьдесят градусов. Без запаху. Из пшеничной муки. Знакомый мельник уступил.

Покончив с трапезой, мы отправились к пустому паркингу, где нас должны были ждать автобусы. На них мы должны были вернуться в аэропорт Монтгомери и уже оттуда вылетать домой. Я хотел было остаться на несколько дней, чтобы посмотреть, чем все это закончится, но нас всех едва ли не умоляли отправиться по домам.

Азбукин проглотил еще несколько рюмок самодельного спирта, надеясь, что светлая, обжигающая горло, жидкость сожжет и скверное его настроение.

Возможно, они располагали информацией о том, что нас может ждать судьба Виолы Лиуццо.

- Как же ты живешь? - дружески спросил Налогов, наливая ему последнюю рюмку и отодвигая бутылку: с остатками светлой жидкости у него были связаны еще кое-какие расчеты.

Мы ждали на пустом паркинге долго, очень долго, все мы, три сотни с лишком человек. Автобусы не появлялись. За нами стеной стояли нацгвардейцы с оружием наготове – угрожающее зрелище.

– Я хочу колы, – сказал я, обращаясь к Полу Роббинсу. В двух кварталах от нас была автозаправка с небольшим магазинчиком.

- Живу. По-прежнему.

- Сколько жалованья? - в корень взглянул Налогов.

– Бога ради, не ходите туда! – крикнул кто-то из толпы. Однако страха в голосе не было. И мы отправились в сторону заправки.

- 160 миллионов на бумаге, а на деле ничего. Дадут, а когда дадут? Говорят, ячменем предлагают.

- Скверно.

Когда мы шли мимо нацгвардейцев, они принялись клацать затворами своих старых карабинов. Тупые ублюдки, они что, пытаются нас запугать? Я-то знал, что в их М-1 не было патронов. На их форме даже не было запасных рожков. Ублюдки тупые. Они ворчали нам вслед всякую гнусь типа «обожатели ниггеров» и «Катись туда, откуда приехал, ты, сукин сын, пидар!» Один внезапно вышел нам наперерез с винтовкой в положении «на грудь» и требовательным голосом спросил, глядя на меня:

– Откуда ты, сынок?

- Что и толковать, скверно, - возбудился вдруг Азбукин. - В доме ничего нет, кроме картошки, да и обносился как! Тетка поедом ест. Говорит: вон другие-то как живут. И верно, брат: раньше, если и голодали, так все.

Я ответил ему ледяным взглядом.

Налогов приумолк. От природы он был наделен добрым сердцем, а в словах Азбукина звучала неприкрашенная тяжелая нужда.