Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ты мне не все рассказываешь.

Тим проверяет мысленно, все или нет, нет не все. Пока что перед ним только лица людей, люди без лиц, их алчность и деньги, опять и опять деньги.

– Эмма, – говорит он.

– Что Эмма?

– Не исключено, что я напал на какой-то след.

Симона смотрит прямо перед собой, молча, медленно дышит, это тяжелые, глубокие вдохи.

– Еще одну водку, – говорит она. – Настоящую.



Они раньше никогда не пили дома, до того, как Эмма пропала. Но в этот вечер они выпили. Они с Ребеккой сидели у кухонного стола и пили водку с апельсиновым соком, настоящий «лисий яд». В тот день Эмма уговорила его разрешить ей поехать, за ужином он уговорил Ребекку, с помощью Эммы, которая на радостях отправилась в центр, на площадь Хеторьет, отпраздновать победу с Юлией и Софией походом в кино – смотреть в большом салоне кинотеатра «Фильмстаден» «Мир юрского периода» в 3D.

А они в ее отсутствие пили.

Пока бутылка не опустела, а они не начали смеяться и говорить то, что обычно говорят себе родители.

Она уже большая, мы должны ослабить давление, она ведь разумная девушка, это же наша дочь.

Они уснули на диване. Прижавшись друг к другу, в мягком, но сильном опьянении.

Эмма разбудила их, придя домой. Смотрела на них взглядом, полным отвращения и даже презрения, когда они, покачиваясь, добирались до ванной, а потом в спальню.

– Теперь вы не имеете права что-то говорить, если я вот так напьюсь на Мальорке, – шипела она. – Сами понимаете, да?

– Мы же твои родители, – заплетающимся языком выговорила Ребекка. – А родители никогда ничего не понимают.

– Вот именно, – поддержал Тим. – Мы отпускаем тебя одну на Мальорку. Какими нужно быть идиотами?



Симона ушла, за окнами Las Cruce темно. Он держится за стойку бара, чтобы не упасть назад, навзничь. Рамон отказался продавать ему еще спиртное, и Тим не стал с ним из-за этого ссориться. Он платит, сползает с табурета, чуть не падает, но удерживается на ногах, и другим клиентам нет никакого дела до его опьянения, они и раньше такое видели. Он задерживается у выхода на улицу Calle Reina Constanza, рядом со столиком Марты, и Рамон кричит ему вслед: «Иди домой, Тим».

Марта смотрит на него.

– Да, иди домой. Пора спать.

Но Тим не идет домой.

Он берет такси до района Son Gotleu, входит в кафе, где сидят мужики с голыми черепами, здесь охотно возьмут его деньги, а потом примут заказ. Он пьет с ними так, будто его только что выгнали из клуба порядочных и достойных.

Пьет.

Показывает фотографии Эммы.

Вы ее видели? Может, она была здесь?

Кто она?

Моя дочь.

Она пропала три года назад.

Duro, hombre, muy duro[110], угостишь меня коктейлем?

Коричневый кафель. Его лицо в треснувшем зеркале, южноамериканец, тощий, как героинист, стоит за стойкой бара из пластика, похожего на янтарь, на его руках типичные татуировки моряка.

Где тебя носило? В Сурабае, в Сиднее?

Он уходит, оставляя за спиной кварталы Son Gotleu, цыган и нигерийцев, которые неустанно спрашивают его, чего ему хочется.

Что он хочет.

Что он ищет.

Я ищу Эмму, кричит он одному из них. Может, он орет это китайцу в баре квартала Pere Garau.

Его носит по городу, как волну без моря. Он шепчет ее имя, выкрикивает ее имя, пустое имя, показывает ее фотографии всем, кто ему попадается на пути, он качается, падает, пытается встать, где я, что я здесь делаю? А море где, туда?

Мне нужно выкупаться.

Тогда я буду готов.

Город – это звуки, свет и движение, сигналит машина, сердитый мужчина просит его уйти, исчезнуть, спрашивает, чем он, черт побери, занимается. Город теплый, одинокий город, все цвета спектра смешались у него внутри в один, болит рука, он ползет наверх, серые булыжники под ним, красные кирпичи, пахнет попкорном, кто-то ему что-то говорит?

«Это тот самый Тим Бланк?»

Чужие руки у него в подмышках.

«Qué pasa, hombre? Un poco de ayuda? Sí, sí»[111].

Эмма.

Воняет отбросами.

Мухами из канализации.

Они тебя видели?

Я – просто пустое сообщение, без всякого содержания, как и ты, а эта кровать жесткая, грубая и шершавая, как дно дешевого гроба.



Папина щека колючая, он небрит, не брился вчера, потому что он поссорился с мамой? Я этого не заметила, я вытягиваю губы к его щеке и, хотя почти не достаю до его кожи, все равно немножко колется. Он пахнет, как простыня с кровати дома, с большой кровати. Он добрый, я знаю, что мама рассердится на него за то, что он дал мне конверт, деньги, и когда я прижимаю губы к его щеке, она уже больше не колется, а просто мягкая. И я отстраняюсь, ничего не говорю, закрываю дверь машины и бегу под дождем к залу вылета с тяжелым чемоданом.

Парень в самолете, с пивом.

Ничего так себе кадр.

Автобус трансфера. Он на самом заднем сиденье. Кафедральный собор. Что там про собор писали в каталоге? Кому, блин, это интересно.

Я вижу его на пляже, чувака, мы с ним тусуемся, он спрашивает, хотим ли мы купить «кое-что», это дорого, но мы, конечно, хотим. Никто ничего не узнает, да и не первый раз попробуем, только здесь другое, кока, fuckin’ cocaine[112], ясный перец, мы должны попробовать, и я даю ему двести евро – за пять граммов? У меня бы в жизни не хватило денег, если бы не папин конверт. Юлия гуглит, какие бывают цены, мы заплатили слишком много, но София говорит, что так дорого потому, что покупаешь уже из четвертых рук.

Кислые рыбки, шведские конфетки.

Он дал мне с собой, беру одну конфетку, пососать. Коктейли на балконе.



Парень с тату «The Tribal» выбит, заблеван у бассейна, желтый резиновый круг для купания плавает в центре, у меня кружится голова, мы пробуем в туалете, ввааауваааау!!!!!

Селфи папе. Он поймет шутку. Йо-хо-хо!!

Будто летишь вперед, все огни такие четкие, все лица тоже, я могу видеть каждую морщинку на губах, и все вокруг меня такие красивые!

С лакрицей водка. No, fuck no[113].

С малиновым вкусом.

Проглатываю все, как маленький мячик.

Еще один и еще один, а Tribal, он здесь, или? Еще одна дорожка кокаина, в синем туалете в каком-то месте, где я не имею никакого понятия, что там нахожусь.



Та-та-та.

Деревом по спине.

Там, там, бабах. Опять.

Что-то оранжевое. Черные линии.

Что-то горит. Нет.

Где я?

Голова горячая, слишком светло, и эти звуки «там, там, бах».

Тим чувствует, будто весь он вымазан горячим жидким маслом, воняет отрыжкой, и через прищуренные веки утреннее небо вдавливает в него синюю стену тепла.

Он помнит Симону. Помнит кварталы Las Cruces.

Помнит мужчин с изможденными лицами и пиво, стоившее один евро.

Он помнит крики.

Краски.

Медленно начинает различать киноафиши на доске объявлений в двадцати метрах от себя, перед домом красного кирпича. «На берегу», «До свидания там, наверху» и обработанная версия «Китайского квартала». Плечо темного пиджака в тонкую полоску, шляпа, дым, который превращается в волосы Фэй Данауэй, горчично-желтые, пересушенные. Как его пересохшее горло.

Маленький синяк на руке.

Вдруг он чувствует удар по голове. Не сильный, а мягкий, удар оранжевого воздуха, который отклоняется, когда достигает его головы, и женщина кричит: «Что ты делаешь, Абель? Что ты делаешь?»

Оранжевое, черное.

Баскетбольный мяч отскакивает к афишам, мальчик в полосатой красно-белой футболке бежит за ним, кричит: «Извините, сеньор, мяч нечаянно попал вам в голову», и над ним стоит круглая оранжево-зеленая женщина с еще более круглым, будто обуглившимся лицом и спрашивает: «С вами все о’кей, сэр?»

Он осознает, что лежит на скамейке, и с трудом переходит в сидячее положение. Знает, где он находится. У Центра культуры Centro Cultural S’Escorxador, старого кирпичного здания скотобойни, переделанного в продуктовый рынок, где нашлось место и вычурному городскому кинотеатру.

Он различает белые пластмассовые стулья. Ядовито-желтый стол. Тени от красных маркиз и деревьев падают на бежевые каменные плиты и превращают их в щеки, покрытые лопнувшими капиллярами. Родимые пятна, которые с каждым порывом ветра меняют свою форму.

Тим.

Идиот.

Он берется за спинку скамейки, опирается, чтобы встать, голова кружится, в глазах темнеет, он чувствует на своем плече руку женщины, прищуривается, пытается рассмотреть, но в его мозгу вращаются только световые пятна разных оттенков.

– Я в порядке, – говорит он и прозревает.

– Не очень похоже.

Подскоки мяча от земли, тук, тук, пап, пап, более длинный и осмысленный звук, будто он начинает воспринимать настоящие звуки. Звонит телефон, гудят сирены, раннее утро, сигнал телефон в ухе Тима. Виден код страны, Колумбия, женский голос.

Слова, как удары плетью.

– Может быть, я видела твою дочь.

Что она говорит?

– Что? Кто ты?

– Соледад.

– Ты же уехала отсюда.

Слова обжигают рот.

– Я дома, в Колумбии. В Медельине.

Город шумит на том конце линии. Грохот, крики, моторы.

– Ты видела Эмму?

Он стонет, произнося эти слова.

– Где ты ее видела?

Соледад шепчет ему ночью в своем городе.

Он видит ее перед собой, на балконе, куда достает свет города. Ее тонкая майка трепещет на ветру, спустившемся с гор.

– Я не знаю, чье это было сборище. Мне было велено явиться на автобусную остановку. В Магалуфе. Около нового спортзала и отеля с обезьяной на фасаде. Меня должна была забрать машина.

Спортзал. Именно возле него Эмму видели в последний раз.

Удар мяча об асфальт.

Почему она ему звонит? Какая разница?

– И что произошло?

– Подошла машина, меня забрали. Я не помню, как звали мужчину, он завязал мне глаза, и мы поехали. Дело было ночью, мне в машине дали коктейль. Горький на вкус, но я выпила.

– Тебя опоили наркотиком?

– Да.

– И где ты видела Эмму?

Он встал. Начал ходить взад и вперед на солнце. Не чувствует головной боли, старается не замечать баскетбольного мяча, который катится у его ног.

– Все теперь для меня как тени, – говорит она, а потом выдыхает целую тираду слов, будто хочет отогнать своим дыханием горный ветер. – Мужчины в доме, куда мы приехали, их лица, как маски без контуров, мигающий свет, может быть, я была на верхнем этаже, и еще один мужчина, хуже всех остальных. Настоящий дьявол.

Она замолкает, глубоко дышит, прежде чем продолжить.

– Другие девушки, тоже нечеткие фигуры, но я думаю, что я могла видеть твою дочь там, она могла быть там, в своей розовой куртке. Блондинка, более светлая, моложе, и испуганнее, мне кажется, что я помню ее испуганные глаза. Может быть, она прибыла уже после меня. Это ведь все было так давно.

– Она была испугана, боялась?

– Так мне запомнился ее взгляд. Если это была она.

– А где вы были? У кого был праздник? Какого числа?

– Я не знаю. Я не знаю, где мы были, не помню машину. Ни цвета, ни марки. Ни в какой день это было.

– А что ты помнишь?

– Помню, что я проснулась дома в своей постели на следующее утро. Не знала, как попала домой. У меня все тело было в ранах и болело во всех отверстиях. Но раны были перевязаны. Значит, я была у врача.

– Ты врача помнишь?

– Нет. Не помню. Может быть, он был немцем.

Соледад замолкает, он дает ей подумать. А мальчик перестал стучать мячом и настороженно на него смотрит.

– Здесь мой Тео, – говорит она. – Ему девять лет. Он спит в соседней комнате. Я вижу, как он дышит.

Ему хочется спросить что-нибудь о сыне.

– На ней была розовая куртка? – спрашивает он вместо этого.

– Или я запомнила розовую гардину, или брюки. Но это могла быть и она. Я так думаю.

– И ты только теперь об этом вспомнила? В каждой газете писали, по телевизору показывали.

– Ничего этого я не видела. Мне было не до этого.

Тим дышит, выдыхает воздух вверх, на небо, чтоб его дыхание перелетело через Тихий океан, достигло Вайкики на Гавайях, сделало пересадку в Токио, где подруги Соледад, возможно, работают в качестве «хозяек» в каком-нибудь баре в районе Гиндза для бизнесменов, которым нравятся латиноамериканские женщины. Он думает о розовой куртке, об этом разговоре, о том, что Соледад могла видеть вовсе и не куртку. Но если это была куртка, то шила ли ее молодая девушка, которой только что исполнилось восемнадцать, склонившаяся над швейной машинкой в душной комнате далеко от Пекина? Посылает ли эта девушка деньги куда-то? Своей маме в Шэньчжэнь? А у этой девушки есть тетя. Может быть, одна из тех китаянок, что работают тут в Pere Garau, одна из тех, кто массирует и втыкает иголки, кто готовит на паровой кастрюле или работает по двадцать часов в день в магазине.

– Где ты? – спрашивает она.

– Возле центра S’Escorxador.

– Там хорошо.

– И жарко.

– Жаль, что я не могу сообщить еще подробностей, – говорит она.

– Ты можешь, – говорит он и слышит по своему голосу, что он звучит так, будто он готов убить, чтобы услышать ответ на следующий вопрос.

– Кто дал тебе это задание?

– Ты не должен выдавать, кто тебе это сказал.

– Te prometo[114].

– Я помню черный капюшон, – говорит она. – Цепи. Крюки в лакированных стенах. Мужчины, женщины, а может, я была одна в этой комнате.

– Попытайся вспомнить что-нибудь еще.

– Нож, быть может. Раны наутро были, как после маленького ножа или шила, узкие и глубокие. У меня остались светлые пятнышки на коже.

– А кто дал тебе эту работу?

– Мамасан Эли. Ты знаешь ее?

Слова впитывались от одной радиомачты к другой, катились и кончились, Соледад прерывает разговор. Тим держит мобильник перед собой, чувствует, как солнце колотит его по башке, тошнота скручивает ему кишки и распространяется на весь живот. От яркого света мозги бьются о внутреннюю сторону черепной коробки, и он видит баскетбольный мяч, оранжевое и черное прыгает к нему, розовые кроссовки мальчика, его закатанные белые носки на темных икрах ног, и Тим ловит мяч одной рукой, покачивается, но удерживает равновесие.

Он уходит в тень сводчатого потолка бывшей скотобойни, кладет мобильник в карман джинсов и бросает мяч мальчику.

Они это повторяют раз пять или шесть, бросают мяч друг другу, и звуки удара мяча об асфальт проясняют мозги Тима до полной готовности.

Он бросает мяч мальчику, Абелю, в последний раз, и его мама улыбается на скамейке, потом он машет на прощание Абелю и уходит переулком между бывшими складами. Красный кирпич стискивает его грудную клетку, ему нужно попить, он заходит в туалет, чувствует запах мочи, поворачивает кран единственного умывальника, но вода не течет.

Он идет дальше по району скотобойни.

В кафе на другой стороне улицы заказывает бутылку воды и кофе кортадо.

– У вас, случайно, нет таблетки от головной боли?

Через полминуты перед ним лежит таблетка «Панодила», он ее проглатывает, запивает водой. Телефон.

Эсэмэска от Симоны.

Он не в состоянии сложить буквы в слова, они сливаются с экраном, вибрируют и снова исчезают. Что же он читает, как он ни пытается, он не может сосредоточиться на буквах, хотя должен. И вместо этого он звонит Ребекке, хочет рассказать ей о разговоре с Соледад. Сигналы звучат, как эхо, повторяясь, они летят через космос, через горы и долины Европы, через дальние моря и реки, и дальше прямо в только что вымытые руки человека, который знает, что не должен брать трубку. Теперь ей придется проделать всю эту скучную процедуру мытья рук перед операцией заново, но Ребекка не может удержаться, думает она, наплевать, я отвечу, и произносит «Тим».

– Это я.

Он с похмелья. Она слышит это по его сиплому голосу, по тому, как он выталкивает слова, маленькие и уставшие, с задней части языка, будто бы он не хочет, чтоб они оставались во рту и вибрировали там, добавляя помех в его мозг, где и без этого порядка было мало.

Рядом с ней стоит анестезиолог Эрика Андерссон, педантичная тридцатипятилетняя женщина, член пятидесятников, баптистов или какой-то другой общины, ее розовые щеки закрыты маской, и смотрит она на Ребекку с презрением, мол, ты не должна была брать трубку. Двум медсестрам на подмене, имена которых Ребекка успела забыть, все равно, что Ребекка тут главная, они это знают и могут начать свою работу заранее, например, дать пациенту успокаивающее перед операцией. Сложный перелом колена, не исключено, что все исправить не удастся, думает она и слушает Тима. Дает ему произнести свой монолог. Он рассказывает о какой-то call girl[115], которая вроде бы видела Эмму на одной тусовке, о бандерше, о ночных машинах, о какой-то стройке, которую остановили, о кости динозавра, нечто совершенно невразумительное, о строителе, который погиб от удара током.

– Информация сгущается, любимая, – говорит он.

Но я не твоя любимая.

Хочет она сказать.

Не хочет этого говорить.

Хочет сказать ему, чтобы он перестал, не переставал. Ее лицо в зеркале, в резком свете двух голых лампочек. Свет становится еще жестче, отражаясь в раковине из нержавеющей стали для мытья рук.

– Ты слышишь, Ребекка? Ты тут?

– Слышу, я же не глухая пока еще.

– Что ты об этом думаешь?

– Я не могу больше разговаривать, Тим. Иду на операцию. Меня ждут, и мне придется заново мыть руки из-за того, что я взяла телефон.

– И это все, что ты можешь сказать?

– Ты должен еще раз поговорить с этой бандершей, шефиней борделя.

Слово «бордель» она умышленно произносит громче, чтобы шокировать эту святошу-анестезиолога, но та уже ушла из предоперационной и занимается в операционной своим аппаратом для наркоза.

Ей хочется сказать ему, чтобы он был осторожен.

– Я отключаю телефон, – говорит она.

Нажатие пальцем, и все.

Она моется с маниакальной тщательностью, дезинфицирует руки до локтей, сильно растирает специальным полотенцем до покраснения, так что кожа становится чистой, чистой, как тот бог, на которого так полагается анестезиолог и до которого нет дела Ребекке. За что этот бог дает шестнадцатилетней девочке исчезнуть, как будто ее никогда и не было среди нас, людей. И Ребекка входит в операционную, где на столе лежит крупный и толстый мужчина, она обследовала его час назад, он катался на водных лыжах, потерял контроль и врезался в причал где-то в районе острова Юстере, его уже усыпили. Эрика Андерссон показывает большой палец, Ребекка кивает в ответ и смотрит на солнце зала – бестеневую лампу, позволяет ей ослепить себя.

Вспоминает, как они с Тимом сидели на балконе в квартире, которую они снимали после исчезновения Эммы, сидели рядом под лучами мягкого сентябрьского солнца, пытались взять на себя беспокойство другого, сделать своим, освободить второго хоть на секунду, на минутку, знали, что это бесполезно, что не получится, но мы пытались, Тим. И я хочу снова обнять тебя, как тогда, хочу почувствовать твое тепло, твое упругое тело, твой запах. Ощутить лимонный привкус твоего тела, напоминающий прохладительный напиток, который ты тогда пригубил. Пот всех тех тысяч раз, когда они занимались любовью, пока все это не было похоронено в тоске и скорби. Он дышит, принюхивается к себе, и его собственный запах сух, как полуденный воздух в Пальме, где Тим пьет пиво. Не стоило бы этого делать, но в такой день, как сегодня, это единственный выход.

Сидящая напротив него Симона убирает волосы со лба. Теребит свою пачку сигарет.

Они сидят в кафе у площади Plaza de Toros, в паре кварталов от ее квартиры, почти в шаговой доступности от тюрьмы.

Кафельные стены бара пожелтели, на толстеньком мужчине за стойкой голубая гавайская рубашка. Седые волосы зачесаны на макушку масляными прядями.

Снаружи, на улице Calle del Archiduque Luis Salvador, струится движение, над их головами тарахтит старый кондиционер, которому давно пора на пенсию, но он все еще прилежно делает свое дело. На стенах кафе висят выгоревшие фотографии героев корриды шестидесятых и семидесятых годов, и самого известного испанского матадора Манолете, снимки с арены для боя быков в Пальме, куда на зените популярности потоками стекались туристы. Теперь проводятся всего две корриды в год, в августе, да и то они больше привлекают активистов движения за защиту животных, которые орут и швыряют суррогаты крови в тореадоров, прибывающих на белых машинах.

– Черт подери, Тим, что ты делал вчера, после того, как мы разошлись?

– А на что похоже?

– Напился, как верблюд в пустыне, спал на клумбе?

– Sort of[116].

Она улыбается. Он отвечает улыбкой, думает, что ей идет это платье светло-красного цвета, что она выглядит свежее, чем вчера, несмотря на водку, может, у нее есть хорошие новости о Хассане.

Он допивает пиво одним махом и заказывает кока-колу со льдом, двойной порцией льда.

– Я тут пораскинула мозгами, – говорит Симона, глядя на уличное движение.

Желтый зной, солнце отсвечивает белым на песочный фасад дома напротив, лучи застыли, будто вытравленные в стене щелочью.

– Оррач – один из крупных шишек в Més per Mallorca, – говорит она. – Местный, абориген. Но не похоже, чтобы он был из какой-то богатой семьи. Скорее, карьерист. В политику подался недавно. Когда Народная партия начала терять голоса.

Тим трет глаза костяшками пальцев и чувствует, что от пива и кока-колы вроде становится лучше.

– Он мог бы дать разрешение продолжать стройку, – говорит Симона. – Решил бы, что находка малозначительна. На это у него достаточно власти. Дал бы этому динозавру кануть в Лету. Но он предпочел раскричаться в медиа. Это и странно. Даже левые не предпочли бы динозавра раковому центру.

Тим кивает.

– Да, не сходится.

Симона смотрит на афиши с боями быков и продолжает:

– В высшей инстанции все подчиняется федеральным законам. Но решение Оррача все заморозило надолго. У Канта было крошечное основание обжаловать решение. Он получил бы свой Центр в конце концов, но в принципе этот процесс мог бы занять десятилетия.

– Оррач реально хотел остановить стройку, таков вывод.

– Да, и вряд ли из любви к динозаврам.

Тим делает еще глоток кока-колы.

– Думаешь, Петер Кант пробовал дать ему взятку? – спрашивает Симона. – Чтобы он наплевал на динозавра?

– Ни о чем таком он мне даже не намекал. Он вообще не говорил о стройке. Совсем.

– Одно ясно, – говорит Симона. – Та фирма, которая должна была строить, потеряла много денег, когда стройку остановили.

Тим пытается вспомнить название на вывеске около участка. Вспоминает, что сфотографировал ее. Нажимает. Показывает снимок в телефоне Симоне.

– S. A. Lluc Construcciones, – читает она вслух.

– Можешь посмотреть на них для меня?

– Да, – отвечает она.

– А Рафа Васкес?

– Только короткая заметка в газете Diarion. Авария на стройке, одна среди многих других. Иностранные рабочие часто получают травмы и погибают здесь на стройках. Не обязательно что-то подозревать. Никого это не волнует.

Кроме его жены. И его детей.

– Может, динозавр был фейком? – говорит Тим. – Кость подбросили? Чтобы был повод остановить стройку?

– А Васкес догадался. И превратился в угрозу, – дополняет Симона и проводит кончиком языка по губам.

– Меня уже ничего не удивляет.

– И кому выгодна остановка стройки?

– Оррачу?

– А выше его?

– Кто знает? – говорит Тим. – Ты же знаешь, как это здесь бывает. Наверху может означать внизу. Вспомни Канта. Кто-то же инсценировал его самоубийство. Почему? Те, кто за этим стоят, не могли проделать этого без содействия изнутри Национальной полиции. И тогда это высоко наверху, вплоть до Хуана Педро Салгадо. И бог знает, куда идет дальше.

– Это должно быть связано с убийством Шелли.

– Уверен. Но как?

Симона улыбается ему, с тревогой, но улыбается.

– Смотри, чтобы ты не стал следующим, в кого будет направлен удар.

Она все еще улыбается. Но теперь улыбка становится кривой и усталой.

Он рассказывает о звонке Соледад, разговоре, сборище, и что это была мамасан Эли, которая послала туда Соледад.

– И ты думаешь, что все это как-то взаимосвязано?

– На самом деле у меня нет никаких оснований так думать.

– Но ты это чувствуешь?

– Не знаю, Симона. Я просто надеюсь. Ты знаешь, что я все еще надеюсь.

– Вера и надежда – это для дураков, Тим. А ты не дурак.

– Не все с тобой согласились бы, – говорит он. – Что у Хассана?

– Это он первым напал с ножом. У них все записали камеры наблюдения.

– И как он себя чувствует?

– Так, как он этого заслуживает. – Она резко двумя пальцами ударяет по пачке сигарет. – Состояние мужчины, которого он атаковал, ухудшилось.

Симона встает. Приглаживает платье, которое ей так идет.

– Мне нужно вернуться в офис Хайдеггера, – говорит она. – Продемонстрировать Вильсону, что я мыслю масштабно.

– Не передавай ему от меня приветов, – говорит Тим, и она исчезает.

Тим опять звонит в офис городского строительства. Другой телефонист отвечает.

– Сеньор Оррач ушел до конца дня.

А день-то едва начался.

– Хотите оставить сообщение?

– Нет, спасибо. Я позвоню завтра.

Старый мужчина с блестящей и покрытой старческими пигментными пятнами лысиной вошел в бар, сел под одной из афиш.

Он кашляет, достает носовой платок. Что-то в него сплевывает.

– Все о’кей, Иван? – кричит ему бармен.

Иван фыркает так, будто бычий рог пронзил ему легкое и кровь потечет из его рта в любую секунду.



Супруги Сведин еще не вернулись на остров.

На ресепшен Gran Hotel del Mar персонал любезен. Молодая шведка с конским хвостом из светлых волос говорит, что пара вернется завтра и, «насколько мне известно, должность начальника службы безопасности еще не занята».

Она смотрит на него выжидающе.

– Тяжелая была ночь?

– Ночь как ночь, как бывает в Пальме, – отвечает Тим.

Он едет в немецкую клинику, но она закрыта. Сидит несколько часов на парковке, но Ханс Бауман так и не появляется. Во время ожидания Тим разыскивает домашний адрес врача, в Bendinat, совсем рядом с пляжем, но когда приезжает туда, то большой дом пуст и молчалив.

Потом он едет домой, и там даже вода льется из душа, но через пять минут заканчивается.

Он садится к компьютеру, находит домашний адрес мамасан в El Molinar. Находит адрес Оррача в списке членов клуба Club Náuticos, выложенный антикоррупционным сайтом. Находит фотографии Оррача среди снимков собраний городских властей Пальмы, после выборов, у строительных объектов.

Вечер еще только наступает, когда Тим выходит из квартиры, садится в машину и выезжает из центра Пальмы, мимо кафедрального собора, который в сумеречном свете становится сине-оранжевым, и кажется, что ему хочется сняться с поверхности острова, взлететь наверх и стать частью неба. Но он остается на земле под фотовспышками сотен туристов с палками для селфи.

Сначала Оррач. Потом мамасан. Таков план.

Он сворачивает на извилистую дорогу в Genova, район вилл, построенных на сваях, вбитых в скалы на западной окраине города. Море в этот вечер совершенно спокойно, а вверху на горе стоит статуя Мадонны и смотрит на крыши домов и дальше над бархатной поверхностью бухты Пальмы, в сторону Африки, где нелегальные беженцы застревают и погибают на Сеутской стене, отделяющей испанский анклав от Марокко.

Наверх, направо, налево. Дорога сужается с каждым поворотом, а белые каменные стены по бокам становятся все выше.

Он подъезжает к дому Оррача. Через железные ворота видит въезд с ангелами вокруг фонтана, из ртов которых бьет вода. С деревьев свисают крупные красные цветы-колокольчики, дом белого цвета построен в стиле асьенда.

Тим паркуется рядом с воротами. Так, чтобы мимо мог проехать еще один автомобиль. Он выходит из машины и слышит детский смех, плеск воды, возбужденные голоса, говорящие на испанском, начинает сомневаться в своем порыве, решает, что приехать сюда было плохой идеей, но что он все равно должен это сделать.

Он звонит в домофон.

Ждет ответа.

– Papa, papa, mira, mirame![117]

Открытый гараж в саду. Серебряный «Мерседес» старой модели, красный «Альфа-Ромео».

Голос в коричневом динамике под кнопками домофона.

– Кто там?

– Я друг Петера Канта. Занимаюсь его имуществом после смерти. Хотел бы прояснить кое-что о разрешении на строительство на участке земли у горы Сьерра-де-Трамонтане.

Тишина.

– И какое я имею к этому отношение?

Это говорит сам Оррач.

– Нужно уточнить цену, – говорит Тим. – Она должна быть включена в общий инвентарный список оставшегося имущества.

– К сожалению, не могу ничем помочь.