— Знаки свои себе знаешь куда засунь? — заявил вредный старичина. — Настоящие ассигнации — те, какие в лавках берут. «Александры», а лучше — «катеньки». Ещё лучше — «петруши»
[33].
Царских кредитных билетов в банках было захвачено много. Из обращения их с приходом новой власти и особенно — с объявлением «военного коммунизма» — приказано было выводить, заменяя «совзнаками». Однако народ их брал неохотно, считая за «настоящие деньги» только те, «старорежимные» банкноты, и потому начдив— 15 расплачиваться этими «старыми» дензнаками права не имел. Хотя, казалось бы, если уже есть новые деньги и вообще эти пережитки капитализма скоро отомрут, так чего бы не выдавать народу те бумажки, которые этому народу милее, если по большому счёту — «никакой разницы»?..
Видно, разница-таки была.
Жадову пришлось объяснять, что, раз царя больше нет, то и денег царских быть не должно, на что ему въедливо заявили, что, дескать, объясни это в лавках, а заодно и в ставке царской, где до их сор бумажные деньги можно на золото обменять. Конечно, не так свободно, как в прежние времена, и не по такому курсу, как раньше, но можно. Вот когда народная власть начнёт точно так же бумажки свои на золотишко менять, тогда они, казаки хутора Татарниковского, этой власти и поверят. А в то, что никаких денег не станет вообще и всё можно будет «на паёк получить», они, казаки, не верят ни на грош и пусть товарищ комиссар им этих сказок не рассказывает. Пусть голытьбе верхнехопёрской в уши льёт, а им, казакам домовитым и зажиточным, нечего.
В общем, споры и уговоры-разговоры длились долго. Однако никто ни в кого не стрелял, красноармейцам даже вынесли какого-никакого, а угощения — мол, служивые, их доля подневольная.
Майдан кипел, казаки слушали тех, кого погнали в соседние станицы — в Вёшенскую, Мигулинскую, Еланскую. Вести оттуда были смутные. Где-то всё оставалось относительно мирно, а где-то, особенно на правом берегу Дона, продотрядовцы вовсю ссыпали и вывозили хлеб.
И Жадов до последнего не терял надежду договориться по-хорошему, пока как раз оттуда, из-за Дона, не прискакал на взмыленной лошади казак, растрепанный, со следами крови на шинели.
Казак почти рухнул с седла, однако, оттолкнул потянувшиеся к нему помочь руки, решительно полез на подводу.
— Быть беде, — одними губами проговорила Ирина Ивановна.
И точно.
Казак не заговорил, он закричал, царапая грудь, словно ему не хватало воздуха. И закричал он, что в хутор Песковатый зашли какие-то «чоновцы» с пушками и пулемётами, сразу, не говоря ни слова, принялись стрелять и убивать, расстреливая первых попавшихся, начав со священника, а когда казаки, сперва опешив, начали сопротивляться — открыли по хутору артиллерийский огонь. Защитники Песковатого сперва не сдавались, но после пяти залпов целой батареи прекратили сопротивление. «Чоновцы» зашли в хутор, выгнали всех людей на улицы, разоружили, объявив, что за отпор хутор будет уничтожен, и принялись вывозить вообще всё — и хлеб и все прочие припасы. Баб, что схватились за вилы и топоры, убивали походя. Мужчины, видя такое, бросились на конвоиров и почти все полегли под пулемётным огнём. Он, сам из Песковатого, чудом спасся, вынес добрый конь. А родители его, братья-сёстры, шурины-снохи, зятья-невестки, племяши и прочие — все остались там, и не ведает он, что с ними приключилось…
— Враньё… — прошептал Жадов, побледнев. — Беляки подослали… врут, как дышат… Не может такого быть…
Ирина Ивановна собралась что-то сказать, но тут казак, надсаживаясь из последних сил, выкрикнул в обмершую толпу:
— А заправляет там чорт истинный, нечистый, Бешанов кличут! Иосифом звать! Он командует, он людей пулемётами класть приказал!
Площадь завопила. Казаки сдергивали с плечи карабины, хватались за шашки.
— Надо отступить, — шепнула Ирина Ивановна Жадову. — Иначе крови сейчас будет!..
Однако Жадов, не слушая её, вдруг сильным упругим шагом двинулся прямо к всколыхнувшейся толпе.
И так спокойно, так уверенно он шёл, что казаки и казачки сами невольно раздались перед ним. Начдив взобрался на ту же телегу, с которой только что слез казак из Песковатого.
— Братья-казаки! — с болью выкрикнул Жадов. — Не слушайте вы этого! Враньё это всё, царские блюдолизы шлют засланцев, хотят, чтобы пролилась кровь меж нами! Вот я перед вами стою, питерский рабочий, руки мои в мозолях да шрамах, сызмальства на станках трудился! Кто не верит, ступай сюда, покажу! Какой же я вам враг? Разве может рабочий человек русский с русским же казаком такое учинить? Хлеб нам нужен, не скрою, кровь из носу, нужен! Но людей без вины убивать… пулемётами… не верю! Разве мои красноармейцы чинили тут хоть что-то подобное? Ну, разве что с девками вашими перемигивались, так красны у вас девки, сам бы засмотрелся!
Он ещё пытался шутить, но настроение толпы переменилось.
Она вдруг раздалась, вторично, и к подводе, что служила трибуной Жадову, не протиснулся, но с достоинством приблизился старый седой казак, в сине-голубом парадном мундире лейб-гвардии Атаманского полка, с погонами есаула, на груди — кресты и медали — небось, ещё с турецкой войны.
Толпа почтительно умолкла.
— Вот что, мил человек, — казак был стар, но держался очень прямо и говорил чисто, без стариковского шамкания, и во рту сверкали белые крепкие зубы. — Ступай отсюда по добру, по здорову. Скатертью дорожка, могилкой самовар. Вы там сами по себе, и мы сами по себе. Ты нам зла не сделал, ну, и мы тебе не сделаем. Но хлеба не дадим. А в Песковатый команду отправим, поглядим-посмотрим, что там за турок такой лютует, что за идолище поганое к нам пожаловало…
— Не делайте этого, есаул, — Ирина Ивановна вдруг оказалась рядом с Жадовым. — Иосиф Бешанов — я его знаю. Это воистину чорт нечистый. Души у него нет, злоба одна. И вокруг себя таких же собрал. Пойдёте вы на него, как у казака принято, грудью, пулям не кланяясь — и поляжете все. Отряд у него большой, оружия хватает. Без нужды поляжете все, да и только.
Серебристый голос товарища Шульц звенел в сгустившейся вдруг тишине, и всё вокруг смолкло.
— Не шлите никого туда, не ходите. Даром только погибнете.
Старый есаул глядел на Ирину Ивановну серьёзно, строго, со вниманием.
— Вижу, дочка, что от сердца говоришь. Хоть и красная. Тогда так приговорим, мир — коль сами Бешанова этого вашего «чортом» зовёте, так и сами с ними и справьтесь. Тогда подумают казаки, покумекают. Хотя… знаешь сказку, дочка, про умного кота? Который одну и ту же мышь ловил, придушивал, да хозяйке приносил? А потом сам её, мышь эту, выхаживал да выпускал, чтоб его самого не прогнали? Вот и понимай. Сами вы к нам этого Бешанова со сбродом его привели, сами и уводите. А до того — никакого вам хлеба. Решите ударить — кровью умоетесь. Заряжай, казаки!
Слитно щёлкнули затворы. Стволы пока смотрят в стороны, в серое мартовское небо, но нацелиться казаку — доля секунды.
— Хорошо, — вступил Жадов. — Быть по сему. Никто ни в кого не стреляет, расходимся миром…
— С Бешановым этим справьтесь, — повторил старик-есаул. — А для верности пошлём мы с вами наших, татарниковских, казачков. Они доглядят.
Колонны 15-ой стрелковой дивизии отступали от Татарниковского хутора. С ними ехали и пятеро местных казаков, до зубов вооружённых, каждый при заводном коне. Ехали на юго-запад. Дон готов был уже вот-вот вскрыться, но пока ещё лёд держал крепко.
Тот самый хутор Песковатый в двадцати верстах от Татарниковского, только на правом берегу Дона. Пятеро казаком торопились, но пехота Жадова уже прошагала сегодня немало, требовалась ночёвка. Зашли в небольшой хутор, всего три десятка дворов, кое-как разместились. При себе Жадов держал свой питерский полк, харьковские части двигались параллельно. Бывший комполка Сергеев, сперва разжалованный за дерзость в ротные, а потом и арестованные, долго просил прощения, и наконец выпросил — рядовым бойцом. С тех пор держал себя тихо, воду не мутил, но Ирина Ивановна всё равно, что называется, глаз с него не спускала — и Жадов перевел Сергеева в «свой» бывший батальон.
— Держи друзей близко, — повторяла Жадову Ирина Ивановна, — а врагов — ещё ближе.
— Это кто сказал такое? — удивлялся Жадов. — Товарищ Ленин?
— Макиавелли.
— Умный, — с уважением заметил Жадов. — Из Италии небось? Наш товарищ-интернационалист?
— Из Италии. Только он в пятнадцатом веке родился.
— Ну вот! Значит, и тогда уже большевики были! — немедленно заявил Жадов.
Ирина Ивановна только улыбнулась.
Так или иначе, но Сергеева они держали и впрямь «близко».
Наутро двинулись дальше. И, едва выступили, едва разгорелся весенний день, как Ирина Ивановна вдруг схватила ехавшего рядом с ней верхами Жадова за рукав: впереди поднимались столбы дыма. Что-то горело, горело обильно и дружно; и могла это быть только деревня, или, как говорят на Дону, «хутор».
Пятеро татарниковских казаков смотрели на пожарище в мрачном молчании.
Жадов приказал разворачиваться в боевой порядок. Вперёд отправились дозоры.
Шли теперь осторожно, все наличные пулемёты — в головах колонн.
Дороги словно вымерли, всё живое исчезло как по мановению волшебной палочки; ближе к полудню дивизия с трёх сторон приблизилась к тому месту, где поднимался дым.
…Это тоже был хутор, и немаленький — дворов под сотню. Сейчас он являл картину жуткого разрушения — всё сожжено, торчат закопчёные печные трубы, на улицах — трупы и людей, и скота, и даже собак с кошками. Множество стреляных гильз.
— Господи… — закрестился вдруг один из жадовких бойцов постарше. — Да что ж это такое творится-то, а?!..
— Бешанов, — едва выговорила Ирина Ивановна. Кажется, она с трудом удерживалась в седле. — Бешановские тут побывали…
— Обойти всё! — срывая голос, закричал Жадов. — Может, ещё кто живой есть…
Бойцы бросились выполнять. В громадном большинстве, но не все.
Сергеев и ещё кучка так и остались стоять, где стояли.
— Почему не исполняете приказ?! — рука Жадова шарила по боку, где кобура.
— А ты их жалеешь, что ли, начдив? — фыркнул Сергеев. — Нашёл кого жалеть! Нагаечники, крапивное семя, мало они нам кровь пускали? Всех их в расход надо! Никого не щадить!
— Баб с ребятишками тоже? — тяжело и страшно спросил Жадов. — Скот вырезать, дома спалить, да? Так новую жизнь утверждать станем?
— Если надо, то и так, — Сергеев сплюнул. — А ты, начдив, контру жалеешь. Какой из тебя краском, к чёрту? Ну, чего глаза выпучил? Чего за маузер хватаешься? А ну-ка, ребята, давай!
«Ребят» вокруг Сергеева было десятка три. Все — из его бывшего полка.
Бум. Бум. Бум.
Сергеев опрокинулся на спину. Прямо посреди лба — небольшое входное отверстие от пули. Девятимиллиметровой пули, твёрдой рукой выпущенной из немецкого «люгера».
Рядом с Сергеевым упали, вопя и хватаясь за простреленные ноги, двое самых близких его корешей. Остальные поспешно отскочили, делая вид, что они тут совершенно ни при чём.
Ирина Ивановна Шульц подала коня вперёд.
— Ну, кто тут ещё такой дерзкий? Как видите, стреляю я неплохо и быстрее вас, мужиков.
Дерзких более не нашлось.
Подоспели жадоские проверенные бойцы, «харьковских» быстро разоружили.
— Значит, так, — негромко и жутко сказала Ирина Ивановна, подъезжая к их угрюмому строю. — Погиб наш замечательный товарищ Сергеев в кровавом и неравном бою с контрреволюцией, попал в засаду, беляками устроенную. Дрался героически, в плен не сдался. Последний патрон себе приберег. Всем понятно?
Понятно было всем.
…Хутор обыскали. С большим трудом нашли пятерых выживших — древнюю старуху, потерявшую рассудок, похоже, что от горя — всё время звала какую-то Аксинью и «деток»; троих баб средних лет и одного раненого казака с простреленным правым плечом. Уцелел он поистине чудом — бешановцы, похоже, приняли его за мёртвого и, очевидно, просто позабыли добить контрольным выстрелом.
История его несколько отличалась от рассказанного казаком-вестником в Татарниковском, но такое, наверное, всегда и случается при таких делах.
…Всё было просто и банально. У Бешанова был немалый отряд — три сотни сабель, самое меньшее. Да ещё пулемётная команда. И целая артиллерийская батарея в шесть орудий. Общий счёт выходил на четыре сотни бойцов. С хутора они потребовали сдать хлеб и оружие, но с того начинали и многие другие им подобные части; здесь же требования оказались куда разнообразнее — выдать всех «беляков», бывших офицеров, «бар», «богатеев» и «попов». «Бар» с «богатеями» на хуторе не сыскалось (да и отродясь не бывало), а вот попы нашлись. Собственно, только один поп, из небольшой хуторской церкви. Небольшой, но ухоженной, аккуратной, намоленной. Батюшка, собственно, сам вышел к находникам — мол, чего меня «выдавать», вот он я.
Его тотчас и расстреляли. Прямо у входа в храм, не озаботясь даже отвести подальше. Казаки и казачки бросились было отстаивать своего священника, и по ним немедля открыли плотный, как в настоящем бою, огонь — и не поверх голов, а на поражение. Ударили пушки. Заработали пулемёты с тачанок. Люди метнулись по домам, кто-то из казаков выскочил с винтовками, попытался отстреливаться — и тогда бешановские принялись методично поджигать дома. Пытавшихся выскочить — расстреливали тоже. Не разбирая пола и возраста.
Старики попытались сдаться — за весь хутор. Бешанов вроде бы согласился, велел всем выйти на площадь, потом согнанных туда людей повели за околицу, в яр.
Оттуда уже никто не вернулся.
На стене храма чёрным — похоже, закопчёной палкой — намалевано было: «смерть нагаечникам!».
И да, это обещание бешановские исполнили скрупулёзно.
…Яр был заполнен телами. Казаки, казачки, казачата. Мальчишки и девчонки, даже младенцы. Все.
У Жадова подкосились ноги. Он упал на колени, сжимая кулаки, в горле клокотало — и были это не рыдания, это был рык дикого зверя. Рядом с ним стояли его бойцы, белее невестных платьев. Кто-то, не сдержавшись, плакал, утирая слёзы кулаком, кто-то молился вслух.
На пятерых татарниковских казаков даже смотреть было страшно. Двое в этом яру нашли свою родню.
— Ну, дядя… — хрипло выдавил один из них, подходя к Жадову. — Славно, славно отплатила нам твоя народная власть. «Смерть нагаечникам», значит? Ну, это мы ещё поглядим, к кому костлявая-то пожалует…
— Погоди… — протянул руку начдив. — Это ж… один выродок такой, ты же видел, казак, мы ж совсем другие…
— Мы разбираться не станем, — сплюнул казак. — Убирайтесь с нашей земли, все. Всех погоним, и вас, краснюков, и золотопогонников. Не нужен нам никто на вольном Дону…
— Патроны, где возьмёте, казаки? — резко спросила Ирина Ивановна. — Склады все на юге, в Новочеркасске, у белых. Сколько продержитесь? Красная армия наступает. Вас задавят.
— А не держаться если — в яр все отправимся?! — словно выхаркнул кровь казак. — И так конец, и этак?!
— Можно сдать хлеб… — начал было Жадов, но казак взвился, замахнувшись нагайкой:
— Хлеб тебе сдать, краснюк, а?! А рожа твоя не треснет?! Хлеб выметете, что сеять станем?! Или в ров, значит, или с голоду помереть?! Не-ет, хрен тебе, красный! Лучше уж в бою, от пули честной!..
— Ну вот я ж тебя не расстреливаю, — с неожиданной усталостью сказал Жадов. — Ты меня поносно бранишь, а я слушаю. Был бы я таким же негодяем, как этот Бешанов-чорт, поставил бы вас всех пятерых к стенке, и вся недолга. Со мной-то, казаче, у тебя язык длинен, слова храбрые. Потому что знаешь, что отпущу я тебя до твоего хутора. Потому что гляжу я на погибших — и своими б руками Бешанова этого разорвал, зубами б загрыз!..
— Ничего ты не разорвёшь и не загрызёшь, — отмахнулся казак. — Потому что боишься, начальник дивизионный. Своих же красных боишься. Не пойдёшь против своих.
Жадов не ответил. Вернее, ответил совсем на иное.
— Отпеть людей надо. И похоронить. И чтоб волки не погрызли…
— Мы батюшку нашего привезём, — хрипло сказал казак. Дернул головой на прощание, отошёл. Жадов так и остался стоять над заполненными телами яром.
Глава VIII.5
— Я его сам… своей рукой… дай только добраться…
Жадов бормотал себе под нос, сидя на лавке и глядя в одну точку.
15-ая стрелковая дивизия застыла, словно древний воин, оглушённый внезапным ударом по шлему. К сожжённому хутору подтянулись остальные два полка, красноармейцы, мрачные и молчаливые, помогали столь же мрачным и молчаливым казакам Татарниковского хоронить казнённых.
Солдаты и казаки работали вместе, но приязни в этой работе не было совсем… Весть о случившемся степным пожаром облетела окрестные станицы, началось уже настоящее, стремительно ширившееся восстание.
Ирина Ивановна сидела за столом напротив Жадова. Курень, где они остановились, был из зажиточных, но сейчас комиссар не отпускал обычных своих колкостей в адрес «богатеев». Перед товарищем начштаба-15 лежала до половины исписанная бумага, начинавшаяся фразой: «командованию Южфронта. Товарищу Сиверсу. Копии: Петербург, председателю ЦИК тов. Ленину, народному комиссару по военным делам тов. Троцкому, председателю ВЧК тов. Ягоде. Срочно, совершенно секретно…»
— Мы его найдём, Миша. И казним.
Жадов пошарил под столом, где стояла бутыль мутного самогона. Плеснул было в стакан, поднёс к губам, но скривился и поставил обратно.
— Не знаю, Ира, не знаю. Кто-то, видать, в высоких штабах этому ироду дал на всё разрешение, иначе б так не лютовал…
— В революцию и не так лютуют, случается, — заметила Ирина Ивановна. — И безо всяких разрешений.
— Расстреляют его. Должны расстрелять. Не может быть иначе. Как же иначе-то? Никак. Никак… — бормотал Жадов, словно и не слыша её.
— А если нет? Что тогда?
— Тогда я его с-сам… своей рукой… — и Жадов, наконец, опрокинул в рот стакан самогонки.
Ирина Ивановна и бровью не повела.
— Ложись-ка ты спать, товарищ начдив. Утро вечера мудренее.
Жадов только помотал головой.
— Не могу я спать, Ирунь, дорогая. Прости, что так к тебе… душа не болит, воет душа-то. Яшка эвон, как взглянул в тот ров, так и пьёт беспробудно, пить не умеет, мучается, а пьёт, потому как это ж невозможно, когда такое…
— А Штокштейн где?
— А бес его знает… — Жадов вновь плеснул себе самогонки. — Да и чорт с ним, не ведаю, где его носит…
— Не нравится мне это. — Ирина Ивановна поднялась, накинула полушубок, застегнула портупею с кобурой. — Возьму-ка я пару надёжных бойцов да и посмотрю, где этот наш «особый отдел» обретается…
— Погоди! — Жадов вмиг протрезвел. Со стуков поставил нетронутый стакан. — Я с тобой. Одну не пущу!
…Однако Штокштейна искать не пришлось — столкнулись с ним, едва выйдя за калитку.
— Товарищ начдив! — нехорошо обрадовался тот. — А я к вам. С новостями и с делами…
Был Эммануил Иоганнович свеж, подтянут, бодр, кристально трезв, и в отличном расположении духа. Под мышкой нёс папочку с ботиночными завязками.
— Ну, чего там у тебя? — нехотя буркнул Жадов, поворачивая обратно.
— Нехорошо, нехорошо, товарищ начдив, — Штокштей покачал головой, узрев стакан самогона. — Употреблять горячительные напитки в боевой обстановке…
— Дивизия ни с кем боя не ведет, Штокштейн, уймись, — Жадов махнул особист на лавку. — Садись, выкладывай, с чем пожаловал?
Штокштейн неторопливо, с достоинством, уселся, так же неторопливо размотал завязки на папке. Делал он всё это с удовольствием, словно каждое движение было словно медовый пряник на языке.
— Отмечены контрреволюционные разговоры следующих красноармейцев… — он принялся перечислять фамилии и должности. — Суровые, но необходимые меры по защите хлебозаготовок и искоренению враждебного революции казачьего сословия не получили должного внимания в партийно-политической работе с личным составом…
— Ты с ума спятил, Шток?! — вскипел Жадов. — Какие тебе, к чорту, «необходимые меры»?! Баб с ребятишками расстреливать?! Да завтра весь Дон поднимется!
— Успокойтесь, товарищ начдив, — невозмутимо сказал Штокштейн. — И запомните хорошенько — у этой мелкобуржуазной субстанции, пока ещё именуемой «казачеством» своя хата всегда с краю. Поорут, повопят, а как поймут, что Советская власть и Красная армия шутки не шутят и в бирюльки не играют — мигом за нас станут. За тех, кто сильнее. Поэтому никакой Дон никуда не встанет. Расползутся по своим куреням и будут думать, что может быть пронесёт. Не пронесёт. Директиву о расказачивании выполнять надо безусловно и безоговорочно, а не вести бесплодные морализаторские разговоры. Всё понятно, товарищ начдив-15?
Жадов сидел бледный, сжав плотно губы и молчал. Молчал, но так, что Штокштейн вдруг как-то неуверенно заёрзал на лавке и сказал капризным, плаксивым голосом:
— Ну чего вы на меня-то вызвериваетесь, Жадов? Я, что ли, этих женщин с детьми расстреливал? Я только бойцам объясняю необходимость подобных суровых мер. А вот назначенный к вам в дивизию комиссар, товарищ Апфельберг, стесняюсь сказать, пьёт горькую в компании некоей вдовой казачки весьма приятной наружности, что, конечно, несколько извиняет простительную человеческую слабость товарища Якова, но никак не извиняет проваленную им партработу!
— Мы не каратели, — Жадов тяжело поднялся. — Мы с безоружными не воюем. Это царские воинские команды крестьянские бунты подавляли, зачинщиков вешали да расстреливали, остальных пороли до бесчувствия. Мы что ж, такие же?! Ничем от них не отличаемся?! — он почти кричал.
— А вот насчёт пороть до бесчувствия — неплохая идея, — Штокштейн уже оправился, плаксивость ушла. — Расстрел, конечно, мера действенная, но и землю пахать кому-то надо. План по хлебозаготовкам не только в этом году выполнять надо, но и в следующем…
— Уйди, Шток, а? — отвернулся Жадов. — Видеть тебя не могу. Там, во рву… они все — контра? Бабы, старухи, деды седобородые — все враги? Груднички… ты грудничков видел, Шток? Штыками запороты… А ты мне про партработу… Яшка хоть пьянствует да казачку свою валяет… потому что смотреть на это не может… а ты?
— Тогда я своей властью арестую распространителей контрреволюционных слухов и разговоров, — Штокштейн и в самом деле поднялся. — Вот вы взвода мне не выделили, а тогда бы я…
— Убирайся.
Штокштейн помолчал, потом, не прощаясь, поднялся и вышел. Дверью не хлопнул, прикрыл аккуратно.
— Та же история, что и с Сергеевым, — прокомментировала Ирина Ивановна.
— И кончиться должна так же? — Жадов смотрел в пол.
— Не могу ничего утверждать заранее. — Рука Ирины Ивановны слегка коснулась плеча Жадова. — Миша… то, о чём я тебе говорила… власть в революции забирают штокштейны, и добро б только они, но бешановы. Товарищ Сиверс далеко, товарищ Ленин высоко, не докричишься.
— И что же? — угрюмо спросил начдив. — Делать-то что?
— То, что решили. Найти Бешанова. Найти и уничтожить. Расстрелять перед строем как предателя революции и агента царской охранки, получившего задание опорочить среди трудового казачества светлые идеалы нашей революции.
— Ты так складно врёшь, — вдруг мрачно сказал Жадов, — что и не поймешь, когда правду говоришь.
Ирина Ивановна помолчала, пальцы её сжимались в кулаки — и вновь разжимались.
— У тебя есть другой план, товарищ начдив? Или будем ждать, пока Бешанов ещё один хутор вырежет, или два, или три? И показатели у него будут отличные. «Ссыпано столько-то пудов хлеба — больше, чем у всех остальных продотрядов, вместе взятых», передразнила она. Вышло очень похоже на Эммануила Штокштейна.
— Нет у меня другого плана. — Жадов взял недописанное донесение, подержал у глаз, выронил, словно оно не имело уже никакого значения. — Надо всё-таки отправить… в штаб фронта…
Ирина Ивановна кивнула.
— Отправим. Для верности с тремя нарочными, и телеграфом. И объявим, что Бешанов есть враг народа и Советской власти и что с ним надо поступить соответственно. Дивизия за тобой пойдёт. Сергеевские дружки помалкивают.
— Мы его догоним. Непременно догоним… — Жадов глядел в одну точку.
— Конечно догоним. Они ж хлеб собранный с собой тянут. Обоз тяжёлый, тащатся медленно. Мы хоть и не конница, а поживее шагаем.
Начдив-15 молча кивнул.
Донесения в штаб они отправили. Работающий телеграф сыскался в станице Тиховской, что на развилке дорог из Миллерово на станицы Казанская и Мигулинская. Продотряд — если это и впрямь был продотряд — Бешанова двигался на юго-восток по правому берегу Дона.
Вести о случившемся разносились стремительно. И потому следующий хутор на пути Бешанова решил просто откупиться. Казаки сдали хлеб, сдали и оружие. Бешановцы наложили на хутор «контрибуцию» серебром и золотой имперской монетой, а когда того оказалось недостаточно — забрали всё немудрёные украшения с казачек, вплоть до обручальных колец. Правда, расстреляли «всего лишь» одного священника да трёх офицеров. При вопросе — не творили ли насилий над женским полом? — казаки окончательно мрачнели и замыкались, а женщины начинали рыдать.
Но хутор был цел.
— Говорил же я вам, товарищ начдив — у здешних куркулей только выгода и на уме, — Эммануил Штокштейн ехал рядом с Жадовым. В седле он держался едва-едва, мешком, но не ныл. — Собственных баб подкладывают, лишь бы их самих не тронули. И вы их защищаете? И вы товарища Бешанова хотите что, остановить, как бойцы говорят?
Жадов не ответил. Он вообще почти не разговаривал теперь, лишь коротко отдавал необходимые приказы да кивал, выслушивая донесения.
— И вообще, товарищ начдив, я не понимаю — каков боевой план нашей дивизии? Куда мы движемся? Почему не осуществляем разоружение казачьего населения, а также реквизицию и отправку хлеба на ссыпные пункты? — не унимался особист. — И почему вы разрешили примкнуть к нашей дивизии этому казачьему сброду? Контрреволюционному сброду, прошу заметить!
— Я те покажу «сброду»! — вдруг раздался низкий, грудной, но очень красивый даже в гневе женский голос и с товарищем Штокштейном поравнялась казачка, как влитая державшаяся в седле. Была она, что называется, и молода, и пригожа, отличалась известным дородством, что, впрочем, совершенно её не портило. Щёки румяны от мартовского холода, на голове цветастый тёплый платок, на плечах — тёплый полушубок, а на поясе длинный кинжал, явно с Кавказа.
— Даша! — подал голос Яша Апфельберг. Яша, за страшнейшим похмельем, полулежал на подводе. — Даша, ну что ты, ну куда ты…
— Яшенька, — мигом обернулась молодка, — лежи, болезный мой, лежи. Перебрал, так лежи. Так вот, товарищ дорогой, казаки поднялись, потому как изверга этого, Бешана вашего, извести надо. А ты языком мелешь, что худой пёс брешет.
Штокштейн, очевидно, счёл ниже своего достоинства спорить с женщиной (ибо кто спорит с женщиной, тот укорачивает свои годы), но продолжал настойчиво пытать Жадова.
— Так всё-таки, товарищ начдив, я получу ответы на свои вопросы или нет?
— Ты в каком звании, Шток, напомни-ка? — Жадов словно вспомнил заводскую юность, отбросив даже намёки на вежливость. — Комкор? Или, бери выше, командарм? Не вижу ромбов на твоих петлицах, а звезда на рукаве никаких преимуществ тебе не даёт, тем более что ты даже не комиссар моей дивизии.
Штокштейн не выказал никакой обиды, только глаза чуть сузились.
— Особый отдел, товарищ начдив-15, для того создан, чтобы всё в дивизии работало бы, как в хорошо смазанной машине. Чтобы устранялись все… поломки и загрязнения, своевременно и эффективно.
— Это задача начальника дивизии, — отрезал Жадов. — Ты шпионов ловить приехал? Вот и лови, говорил уже тебе. А не устраивай тут штаб в штабе.
— Для нашей победы я готов устроить всё, что угодно, товарищ начдив, а не только штаб в штабе.
Штокштейн глядел прямо и твёрдо.
— На твои вопросы, Шток, я отвечать не обязан. Ты мне не начальник и не командир. Поставят тебя на дивизию — вот и станешь геройствовать. А пока сгинь с глаз. Шпионов лови, говорю тебе.
— Их тоже поймаем, не сомневайтесь, товарищ начдив.
— Когда изловишь, тогда и приходи, Шток.
Весенний ветер раздувал на Дону пламя восстания. Поднялись станицы по Хопру и Дону, известия о поголовно истреблённом хуторе внушили сперва страх, а потом — ненависть. Казаки быстро сорганизовывались в привычные сотни, седлали коней, и…
К вечеру третьего дня погони за Бешановым на пустом тракте разведка 15-ой стрелковой дивизии натолкнулась на ряды брошенных прямо у дороги тел. Передали весть начдиву; вскоре Жадов с Ириной Ивановной и Яшой Апфельбергом уже стояли над придорожной канавой, где лежали в ряд мертвые в красноармейских шинелях и шапках, со звездочками на кокардах — все приняли смерть от ударов шашки.
— Сорок восьмой отдельный продотряд, — особист Штокштейн был бледен, но, как всегда, спокоен. — Захвачены белоказаками и, как явствует из положения тел, изрублены уже безоружными.
Да, явно было, что всех обезоруженных пленных построили вдоль дороги, лицом к обочине, и хладнокровно прикончили.
Имущество отряда было разграблено, хлеб увезен, телеги угнаны. Рачительные станичники не оставили ни единой винтовки, не бросили ни единого патрона.
— Теперь видите, товарищ начдив, с каким врагом мы боремся? С беспощадным, кровожадным, циничным! Убить безоружных пленных!..
— А женщин с детворой что, расстреливать лучше? — мрачно бросил Жадов. — Ох, звереем… с обеих сторон звереем…
— И хорошо! Пусть узнают всю мощь пролетарского гнева!
— У тебя, Шток, в голове хоть что-нибудь, кроме цветистых фраз, имеется? — устало спросил начдив.
— У меня в голове… хм… — делано призадумался особист. — «Tunc Caesar, Eatur, inquit, quo deorum ostenta et inimicorum iniquitas vocat. Jacta alea esto. „Вперёд, — воскликнул тогда Цезарь, — куда зовет нас знамение богов и несправедливость противников! И прибавил: — Жребий брошен“. Гай Светоний Транквилл, „Жизнеописание двенадцати цезарей“». Желаете послушать извлечения из моей диссертации, посвящённой земельным реформам Гракхов? Или порассуждать с вами о новомодном сочинении господина Карла Юнга «Символы и метаморфозы»? Не обманывайтесь, начдив, перед вами не тупой догматик, но человек, всем сердцем принявший необходимость революции и революционной жестокости. Старым мир не сдается без боя, уничтожить его — наша задача. Так сводят дремучий лес, чтобы расчистить место для поля, где поднимутся золотые колосья. Поэтому нет, мне не жаль никого из расстрелянных товарищем Бешановым. Из этих детей вырастили бы врагов революции, которые охотно бы перевешали нас с вами — и с очаровательной товарищем Шульц. Давайте прекратим этот бессмысленный спор. И я бы на вашем месте повернул бы дивизию ближе к району боевых действий.
— В советах не нуждаюсь, — оборвал его Жадов.
…Зарубленных красноармейцев похоронили в братской могиле. Священника не сыскалось, но крест над ней всё равно поставили, хотя Штокштейн и возражал. Яша Апфельберг, не расстававшийся с пригожей вдовушкой Дашей Коршуновой, даже закричал, что, мол, не время сейчас для антирелигиозной пропаганды, не надо злить бойцов — и над погребением вознёсся двухсаженный крест.
Погоня за Бешановым, однако, заканчивалась, не начавшись — на колонны 15-ой дивизии, словно рой разъярённых ос, налетали мелкие казачьи отряды. Стреляли, раз, другой и тотчас поворачивали коней. Подкрадывались в темноте, не давали спать ночью, убили нескольких часовых.
И сочувствие к станичникам, горячо вспыхнувшее в дивизии после жуткого расстрельного яра, мало-помалу начало сходить на нет.
И кто знает, чем бы всё это кончилось, если б колонны 15-ой стрелковой как раз в этот момент не нагнала срочная эстафета из штаба фронта.
…Пара смертельно усталых всадников на столь же смертельно усталых конях — они гнались за дивизией из Тиховской, где стоял небольшой продотряд и охрана телеграфной станции.
Жадов прочитал директиву, изменился в лице. Опустил бумагу.
— Беляки фронт прорвали у Миллерово. Уже несколько дней тому как. Прут на нас, прямо. Южфронт приказывает занять оборону, и ни в коем случае не допустить соединения белых с мятежниками…
Взгляд назад 9
Гатчино, конец весны — начало лета 1909 года
В тот майский вечер Федя Солонов едва не расстался с корпусом, потому что, услыхав от Ниткина совершенно, абсолютно невозможную весть — что здесь каким-то образом появились их приятели из Ленинграда 1972 года, Игорь и Юлька. Всё, что угодно мог ожидать Федор, вплоть до того, что сам он может оказаться потеряным в детстве ребенком индийского магараджи от какой-нибудь белокожей рабыни — но не визита гостей из будущего. Точнее, из другого временного потока — будущее его собственного потока ещё не наступило, оно ещё не существовало и попасть туда было невозможно.
Тогда он подскочил, кинулся к двери, и Петя его едва остановил, мол, куда, вечерняя поверка на носу, он, Петя, сам еле успел! Завтра они пойдут, Ирина Ивановна поможет, они сейчас у неё…
Тут, надо признаться, Федя испытал жгучую зависть. Именно Петю разыскал Игорёк, именно Петя помог им в беде, именно Петя доставил их в корпус, целыми и невредимыми, и это делало Петю… уже как бы и не Петей, кадетом умным, но кадетом-нескладёхой, кого то и дело приходилось вытаскивать из самых разных карамболей.
Мыслей этих Федя сам устыдился. Но заставил бедного Петю во всех подробностях пересказать всё случившееся, включая Игорьковы и Юлькины рассказы.
И заставил себя не задавать самого естественного, наверное, сейчас вопроса — что же теперь будет? «Что будет» — об этом они поговорят все вместе с Ириной Ивановной и Константином Сергеевичем…
Как Федору удалось протянуть следующий день и не схлопотать ни одного кола, не смогла бы объяснить даже госпожа Шульц. Всё казалось словно в тумане, приятелям он отвечал невпопад, и только Господне заступничество спасло его на физике от свирепствий штабс-капитана Шубникова, который явился на урок в крайне дурном расположении духа, и опять наставил плохих оценов (правда, трогать Севку Воротникова он уже опасался).
Едва отделавшись от занятий, они с Петей помчались было на квартиру к Ирине Ивановне; «было» — потому что натолкнулись на Константина Сергеевича, и подполковник Аристов, заговорщически улыбаясь, предложил им следовать с ним, «а не носиться как угорелые, сегодня Ямпольский дежурит, уж он-то случая не упустит задержать невесть куда мчащихся под вечер кадет седьмой роты!»
Подполковник Ямпольский начальствовал над шестой ротой корпуса, на год старше седьмой и почитавшейся смертельными врагами.
Ирина Ивановна открыла им тотчас же, словно поджидала прямо за дверью. В квартирке её ароматно пахло пирогами, жареной курицей и ещё чем-то, отчего у Пети Ниткина немедля забурчало в животе, да так громко, что слышал даже Федор.
Юлька и Игорёк неловко стояли в гостиной, возле накрытого стола с самоваром, Матрена, кухарка Ирины Ивановны, деловито подвигала приборы, исправляя ей одной видимые недостатки.
— Ваше благородие, Константин Сергеевич! Господа кадеты! — приветствовала она их важно.
Федя же во все глаза глядел на гостей. Ну да, Игорёк и Юлька, точь-в-точь, как были, только загорелые оба, в гимназической форме— Игорь к ней явно ещё не привык, а вот на Юльке коричневое платье с чёрным передником сидит как влитое. Ну да, они ведь не сильно изменились, те, что она сама носила в свою школу…
И тут только Федор сообразил, что они не позвали Костю Нифонтова. Костю, который, как-никак, побывал там вместе с ними, тоже, как и они, был причастен Тайне. А вот — ни ему, ни Пете даже в голову не пришло известить Константина.
Юлька обрадованно привзвизгнула, обняла их, словно братьев. Бравые кадеты немедля залились краской, оба подумав, что это совсем не понравилось бы ни Лизе, ни Зине.
— Вот, — улыбнулась Ирина Ивановна, — прошу любить и жаловать. Вот и впрямь неисповедимы пути Господни!
Сели за стол. Матрена явно жалела худую Юльку, постоянно подсовывая ей лишние куски.
— Итак, — откашлялся Две Мишени. — Вопрос у нас, конечно, только одни — что же с вами делать, гости дорогие? Выдающиеся способности нашей дорогой Юлии… вызывают поистине изумление. Но, если я правильно понял, вы застряли тут у нас неведомо на какое время?
Игорёк кивнул.
— Застряли, Константин Сергеевич. Но ничего, время нас само обратно вынесет, как вас вынесло.
— И уважаемая Юлия ничего тут не может сделать?
— Она может, — солидно сказал Игорёк. — Только не знает, как.
Подполковник принялся расспрашивать, но Юлька упрямо смотрела вниз и отвечала односложно. Нет, она понятия не имеет, как всё оно так получилось. Да, она может воспроизвести «последовательность мыслей», но ничего не происходит. Наверное, требуется как раз сама машина, а уж она, Юлька — так, приложение…
Теоретическим спорам конец положила Ирина Ивановна.
— Думаю, что всё просто. Юля и Игорь останутся тут, у меня. Будут ждать, когда их, э-э-э, унесёт обратно. Как уносило нас. И из вашего 1972-го, и из вашего же 1917-го.
— Что ж нам, взаперти тут сидеть? — вздохнул Игорёк.
— А что ещё можно сделать? — удивился подполковник и Федор мысленно с ним согласился. — Вы не знаете здешней жизни. Мало ли что может случиться!
— Вы у нас взаперти не сидели, — буркнул Игорёк.
— «Взаперти» — это метафора. Конечно, погуляем с вами по Гатчино, в Петербург съездим… вам будет интересно.
— Интересно… — вдруг очень по-взрослому сказал Игорёк. — Не за интересом мы сюда…
— Мы ж случайно! — удивилась Юлька.
— Случайно. Но дед и ба как говорят? Что случайностей со временем не бывает. И, раз мы тут, дело надо делать.
— Какое? — хором спросили и кадеты, и Ирина Ивановна с Константином Сергеевичем. А Юлька ничего не спросила, потому что она уже обо всём догадалась.
— Дед что говорил? Что и в вашем потоке тоже надо предотвратить тысяча девятьсот семнадцатый. Что у вас должно получиться. Ну… вот… и мы как бы здесь…
Он вдруг покраснел и сбился.
— Идея понятна, — очень серьёзно сказал Две Мишени. — Но что вы собираетесь сделать? Что такого, чего не можем мы? Вы не знаете города, нравов, обычаев… да вы даже креститься не умеете!
— Умею! — возмутился Игорёк. И показал.
Да, умел. Юльку пришлось учить, но ученицей она оказалась способной.
— В храм вы не зайдёте — всё перепутаете, хорошо, если городовому не сдадут вас. Так что же вы сможете сделать?
— То же самое, что вы в нашем семнадцатом, — вдруг проговорил Игорёк и за столом мигом воцарилась мёртвая тишина.
— Неплохие рассуждения для мальчика двенадцати лет от роду, — покачала головой Ирина Ивановна.
— Деда как учит — иногда неплохо у врага кое-что позаимствовать. — Игорёк упрямо нагнул голову. — «Индивидуальный террор», — выговорил он старательно.
— Мы не знаем, что случилось в вашем семнадцатом, — глухо сказал Две Мишени. — Не знаем, получилось или нет. Не помним. Но… у вас-то изменилось что-то?
Игорёк покачал головой.
— Нет. Но дед говорит, что это так сразу и не должно было произойти, что слияние потоков требует времени…
И вот тут-то Федя Солонов и принялся рассказывать о том странном видении, мелькнувшем в памяти — о том, как они столкнулись на каком-то мосту с некой парой странных немолодых рабочих, и господин подполковник… застрелил их обоих. Застрелил, а тела велел сбросить в Неву…
Потом был ураган вопросов, на которые Федя ответить не смог бы, несмотря на все старания.
И главное — «почему же молчал?!» — потому что сам не мог понять, что это, куда это и к чему. Потому что это воспоминание словно растворялось, ускользало, уходило в глубину, когда кажется — вот же оно, рядом, и можно поделиться с друзьями, а миг спустя его уже нет и ты сам удивляешься, про что ж это я такое только что думал?
— Но у нас ничего не изменилось… — растерянно пробормотала Юлька, словно и разом забыл недавние слова Игорька. — Всё как было, так и есть…
— Значит, у нас-таки получилось, — подытожил Две Мишени. — Но до конца ли? И от кого мы так долго потом отстреливались?
— От кого бы ни отстреливались, неважно. Мы исполнили главное, — вслух рассуждала Ирина Ивановна и вдруг осеклась, глядя на Юльку. — Юля, милая, с тобой всё хорошо?
Юлька сидела бледная и глаза её словно остекленели.
Все разом вскочили, кинулись к ней, у Ирины Ивановна в пальцах мелькнула скляночка, кажется, с нашатырём.
…Юлька в этот миг словно ринулась вверх, взмывая над крышами майского городка, и земля под ней вдруг стала рассыпаться пригоршнями зелёных и золотистых огоньков, сплетавшихся в бесконечные двойные спирали, скручивавшихся и вновь разворачивавшихся; они плясали среди великого множества подобных, протянувшихся сквозь черноту пространства, и Юлька каким-то шестым чувством понимала, что это никакое не привычным наш космос, где кружат спутники вокруг Земли, а автоматические станции прокладывают дорогу к Венере и Марсу.
Она видела, как зеленые искорки становятся золотыми и наоборот. Как потоки этих двух цветов пытаются сойтись и слиться, но не получается, их всё равно разносит в стороны, зелёное в одну, золотое в другую.
Но мало-помалу в потоках нарастала какая-то неправильность, сбой, неравномерность. Сложно, но плавное движение сменилось судорожными рывками, словно живое существо пыталось вырваться из сжавшихся челюстей капкана. Где-то завязался узел, что мешает и не пускает, поняла она. Захотелось протянуть руку, расправить, развязать… но она не знала, как. Тело не слушалось, как во сне, когда вдруг замираешь, мир вокруг тебя рушится, в тебя летят пули, а ты не можешь шелохнуться, двинуться, укрыться.
Крик умер у неё на губах, сердце оборвалось в бездну.
…У Юльки закатились глаза, она обмякла; Две Мишени едва успел подхватить её, заваливающуюся набок; Ирина Ивановна решительно поднесла к Юльке к носу нашатырь.
Юлька дёрнулась, закашлялась, заморгала.
— Доктора надо!..
Ирина Ивановна держала Юльку за запястье, считала пульс.
Игорёк чуть не плакал, но «чуть», как известно, не считается.
В общем, всё обошлось. Явился корпусной доктор, послушал, поцокал языком, нашел «нервическое истощение, да-с, я бы прописал мадемуазель прежде всего покой, хорошее питание, а затем — морское путешествие или поездку на воды, купания и так далее…», но Юльке уже стало легче.
Она не знала, как рассказать и что рассказать, в каких словах. Легко сказать «потоки», но это было куда больше, чем просто потоки. Теперь, прокручивая в голове накрепко врезавшееся видение, она понимала, что «потоки» были на самом деле грандиозным скопищем уходящих в бесконечность плоскостей, огоньки вспыхивали на местах их пересечений, и цепочки их встраивались вдруг сложно изогнутых линий, потому что и «плоскости» не были плоскостями, как учат в школе, а чем-то трепещущим, странно-изогнутым, состоящим из причудливо извивающихся струн.
И она знала, что их всех, все «миры» или «потоки» подстерегает беда.
Кое-как, сбиваясь и запинаясь, она постаралась пересказать даже не увиденное, но прочувствованное.
И, ещё не окончив рассказа, вдруг с ледяной уверенностью поняла — в этом деле ей никто не поможет, потому что чувствующая она тут одна. Остальные могут стрелять, воевать, устраивать революции или подавлять их, но распутать затягивающийся узел сможет только она одна.
И, стоило Юльке осознать это, как страхи с дурнотой как рукой сняло. Так бывает на контрольной, когда сидишь в растерянности над сложной задачей, сидишь, время идёт, начинает грозить банан и тройбан в четверти, а то и в полугодии, что ужасно расстроит маму — и вдруг решение словно само возникает перед глазами, бед подсказок, без ничего, и вот уже летят по бумаге стремительные росчерки чисел и скобок, иксов и игреков, ответ приближается, и тебе вдруг становится так хорошо и тепло внутри, и кажется — чего переживала только что, глупая девчонка?
Дело за малым — понять, где этот узел и как, собственно, его развязывать? Чем? Пальцами? Или как-то ещё?
Но ответ придёт, вдруг подумала она. Обязательно явится, раз уж я увидела эти потоки и поняла, что они такое. Может, если пригляжусь, и нас увижу. Надо учиться — учиться смотреть, слушать и понимать, чтобы эти потоки стали бы настоящей картой, указывающей путь.
…Глядя на встревоженные лица склонившихся над нею и кадет, и Ирины Ивановны с Константином Сергеевичем, она, как могла, попыталась их успокоить. Мол, всё со мной хорошо, никаких проблем; однако Ирина Ивановна лишь покачала головой, положила Юльке ладонь на лоб:
— Подобное знание не дается даром. Почитай любого старца, любого затворника… мистический опыт требует очень многого. Недаром же старцы, в скиты ушедшие, много лет готовились, постом и молитвой, готовились воспринять то, что Дух Святой им открыть возжелает. А ты совсем не готовилась, ни к чему и никогда. Потому и тяжело тебе, приходится заглядывать за грань, за горизонт, и мы только дружбой своей поддержать сможем.
— Поддержим! — хором выпалили Игорёк и Федор. Петя Ниткин о чём-то глубоко задумался, опоздал.
— Поэтому надо тебе, милая, сейчас просто быть. Поменьше о высоком думать, высокое само тебя нагонит, как я поняла. Жить будете тут…
— У меня тоже квартира имеется, — несколько обиделся Константин Сергеевич. — Игорь может ко мне перебраться, вам же небось неудобно здесь, все в одной комнатке…
Юльке и впрямь было чуток не по себе — прячешься за ширмой, раздеваешься, а по другую сторону мальчик.
— А как Игорь станет по корпусу ходить? Да и Юля тоже, — резонно заметила Ирина Ивановна.
— А куда им ходить?
— Но не держать же их взаперти, целыми днями? Им, кстати, и учиться надо. Особенно если они и впрямь будут с нами… в определённых операциях.
— Константин Сергеевич! — Ирина Ивановна аж руками всплеснула. — Юля — вообще девочка!
— Вот передо мной сидит одна слегка подросшая девочка, которая легко сможет на любую операцию, и девять мужчин из десяти за пояс заткнёт.
Ирина Ивановна погрозила подполковнику пальцем.
— Лесть вам ничего не даст, дорогой друг мой.
— Лесть, может, и не даст, а официальная бумага от его превосходительства — очень даже, — невозмутимо заметил Константин Сергеевич. — Составим прошение, что к вам, Ирина Ивановна, прибыли ваши родственники, оставшиеся без попечения родителей, и вы отныне их опекаете. В связи с чем просите разрешения им пребывать на территории корпуса… а также и посещать занятия.
— А д-документы? — растерялся Игорёк. — У нас же ничего нет…