Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вдруг да и попадет моя книжка в руки этих Кузнецовых! Или вы расспросите своих знакомых-однофамильцев героя.

Поиски Кузнецова продолжаются.

КОМ В ГОРЛЕ…

Самые “беззаботные” люди в редакции — спортивные репортеры. Им откровенно завидуют. Я тоже. Они ходят на все футбольные матчи, сидят в специальной ложе прессы, они непременные свидетели всех интереснейших соревнований, международных встреч.

В нашей редакции их трое: Вадим Синявский, известный динамовский футболист Виктор Дубинин и молодой спортивный хроникер Шамиль Мелик-Пашаев, весьма темпераментный юноша, признанный острослов.

Самые молодые по стажу и возрасту Владислав Семенов и я тяготеем к спорту.

Мы неотступно следуем за Синявским, счастливы, когда удается посидеть с ним рядом в застекленной комментаторской кабине или в заветной ложе прессы.

Синявский здесь свой человек, со всеми на “ты”. Его похвалой во время передачи футболисты весьма дорожат, но и обижаются, если узнают после игры об упреке, который всегда кажется несправедливым.

Заходим в судейскую. Комментатору нужен протокол. В нем заявленные на игру составы команд. Синявский записывает на маленькой карточке фамилии игроков, располагая их под номерами в соответствующих линиях: нападение, полузащита…

В комментаторской кабине Вадим сверяет свои часы-хро-нометр и кладет их перед собой.

— Станции у нас, — докладывает техник.

— Говорит Москва! Микрофон редакции “Последних известий” на московском стадионе “Динамо”. Сегодня…

Неужели и я когда-нибудь произнесу отсюда эти слова?!

В моем активе уже первые спортивные репортажи с кросса, велотрека. Что-то получается. Конечно, все они делались в записи на ленту, потом монтировались и только после этого шли в эфир.

Помню, как озадачил меня впервые увиденный мотобол — футбол на мотоциклах. Я долго не мог постичь закономерностей этой игры, где в диком реве моторов, рискуя свалить друг друга, отчаянные люди передними колесами своих машин гоняли по площадке огромный кожаный мяч. Несколько раз включал и выключал магнитофон, чувствуя, что не могу передать своеобразие происходящего. С большим трудом склеил потом из разрозненных записей подобие репортажа.

Желание попробовать силы приводило меня то на ипподром, то к боксерскому рингу.

— Займись техническими видами спорта, — советует Синявский, — авиация — твое, кровное, потом велосипед, мотоцикл…

А я мечтал о самом сложном, о самом высшем — о футболе. Сидя в ложе, пытался шепотом вести репортаж; забираясь в пустую кабину, уже громко повторял тот же опыт.

Прошло какое-то время, и я робко попросил Синявского разрешить мне провести пробный репортаж о футболе в записи на пленку.

— Попытайся. Только не вздумай вести целый тайм — не выдержишь. Последние пятнадцать минут. Вполне достаточно.

В один из ближайших дней, когда транслировался лишь второй тайм, Синявский усадил меня в свою кабину и, словно угадав мою немую просьбу, вышел.

И вот я один. Передо мной точно такой же листок с фамилиями игроков, сняты с руки часы. Подав аппаратной команду: “Мотор!”, начинаю репортаж.

Я люблю и, кажется, понимаю футбол, знаю игроков, специально штудировал правила, но включенный микрофон сразу рождает чувство высочайшей ответственности. Пусть это только репетиция, но я подсознательно боюсь оговориться и, конечно, без конца оговариваюсь, боюсь перепутать фамилии футболистов и путаю, а при самом явном нарушении мне страшно предположить, штрафной назначит судья или свободный?

И пиджак я снял, и ворот рубашки расстегнул, и, как Синявский, приготовил боржом, только ничего не помогает. Пот градом, язык сухой, вот-вот прилипнет к гортани.

— Стоп! — командую аппаратной, где ведется запись. И уже умоляюще прошу невидимого оператора: — Сотрите репортаж.

Пусть никто не знает о моем позоре.

— Ну как? — спрашивает Синявский.

Мне сдается, что он лукавит: ведь зачем-то заходил он к техникам и брал наушники. Однако признаюсь:

— Не получается.

— Это от волнения, — успокаивает Вадим, — другой раз получится.

Предстоящий репортаж репетировал дома, стараясь поизящнее включить в предполагаемые события сделанные мною выписки.

Заполучив редакционный служебный пропуск “Проход всюду”, гордо предъявляю его стражу у входа в раздевалку. Само собой разумеется, что приехал задолго до начала матча. Толкаюсь в раздевалке, к футболистам подходить робею — они же меня не знают. Бочком протискиваюсь в судейскую — посмотреть протокол.

— А кто сегодня ведет репортаж, Синявский пли Дубинин? — спрашивает один из судей, полагая, что я прислан кем-нибудь из них.

Чувствую, как заливаюсь краской, с трудом выдавливаю:

— Я…

— Вы?! — искренне изумляется судья, протягивая протокол.

Я готов провалиться сквозь землю, но испиваю чашу унижения до дна, ощущая на себе недоуменные взгляды, пока переписываю составы команд.

Уже не так гордо, как представлялось в мечтах, поднимаюсь к нашей кабине.

И вот репортаж начат. Бодро произнесены первые фразы, названы составы команд и счет, а потом… К горлу подкатил какой-то огромный ком, и, онемев от изумления и страха, я просто не мог вымолвить ни слова.

Пауза, как выяснилось после, оказалась не такой уж долгой, но мне чудилось — минула целая вечность, прежде чем я смог продолжать:

— Справа от нас ворота “Спартака”, слева — “Локомотива”…

На мое счастье, в этот момент мяч ушел в аут, и, взглянув на часы, я сообщил, что до конца встречи остается двенадцать минут.

Игра была не очень интересной, ничего уже не решавшей, но я начал усердно “гоняться” за мячом, хотя внутренне чувствовал несоответствие своей горячности происходившему на поле. Первая же оговорка сразу сковала, и, сам того не замечая, я чаще, чем нужно, сообщал, сколько осталось до конца игры, будто вел не спортивный репортаж, а представлял в эфире службу времени.

От волнения, а еще больше неумения ни одна из блестящих цитат, заготовленных заранее, так и не была обнародована. То нагнетая голосом несуществующее напряжение, то что-то промямлив в острый момент игры у ворот, я кое-как довел передачу до финального свистка.

Воспрянув духом, я сообщил, что передача была организована редакцией “Последних известий”, вел передачу…

Существует правило: все эфирные репортажи для контроля записываются на пленку.

На следующий день при участии Синявского и Дубинина состоялось прослушивание моего вчерашнего труда.

— С часами вы, старик, работаете хорошо, — “утешил” главный. — Сразу видно, что больше всего комментатор ждет конца матча. Это вряд ли понравится болельщикам. Потом, кроме фамилий игроков, владеющих мячом, им хотелось бы видеть, понимаете, видеть ход игры…

Я все понимал, тем более теперь, услышав себя как бы со стороны.

Меня не ругали, даже, отмечая ошибки, умудрялись находить какие-то проблески, давали советы на будущее. Все замечания были справедливыми, но что-то в тоне главных футбольных специалистов все же задело…

Очень трудно отказываться от мечты, да еще когда она почти осуществилась. И хотя меня вставили в расписание, больше футбола я не комментировал. Но не один же футбол на свете! Велосипед по-прежнему оставался моей “монополией”.

Вскоре “рана” зарубцевалась, и мы вдвоем с Синявским сделали весьма неплохой репортаж с первенства страны по шахматам. Сочетание опыта Вадима, его давней привязанности к шахматам с искренним интересом к происходящему молодого репортера удачно сплавились воедино. Мое чисто зрительское описание атмосферы чемпионата обогащалось точными и тонко подмеченными Синявским деталями, его короткой и остроумной беседой с Ботвинником. Главное же, что вообще делает интересной работу вдвоем, — умение партнеров понимать друг друга с полуслова, в любой момент подхватить и развивать удачно найденный товарищем поворот репортажа, должным образом отреагировать на неожиданно поданную коллегой реплику.

У нас получалось.

А раз так, мы решили продолжить опыт работы вдвоем и поехали на репортаж о юбилейном двухтысячном парашютном прыжке.

— Сначала, — предлагает Синявский — мы вместе рассказываем об обстановке, о самом Георгии Жданове, вместе и побеседуем с ним перед прыжком. Потом один из нас полетит, сделает репортаж в самолете до прыжка, а ты подхватишь с земли…

— Наверное, мне лучше в самолете?

— Нет, ты летчик, а я расскажу об этом как земной человек, такой же, как слушатели. Им интереснее, согласен?

— Любопытно. А потом так: пока я рассказываю, как распустился парашют, как все мы тут волнуемся, как приземлится Жданов, ваш самолет уже сядет, и мы вместе зададим Жданову те же вопросы, что и перед прыжком. Ответы-то разными будут, даже настроение почувствуется.

— Дело. Договорились.

И вот мы едем на один из подмосковных аэродромов. На обочине шоссе — снеговые валы, день морозный, а в машине тепло, уютно. Я думаю о Жданове. Двухтысячный прыжок. Делю на триста шестьдесят… Это же шесть лет подряд, день за днем надо покидать борт самолета!

— Вадим! Ты знаешь, что такое две тысячи раз…

— Шесть лет ежедневно прыгать, — перебивает Синявский.

Видно, репортерские мозги устроены одинаково. Мы снова молчим. Я вспоминаю, как впервые прыгал с парашютом.

— Слушай, — нарушает молчание Синявский, — ты же летчик, значит, прыгал, наверное…

Я от души расхохотался.

— Чего ты?

— Репортерские мозги. Я же именно это и вспомнил сейчас.

— Тем лучше: выходит, я телепат. Значит, рассказывай, все равно ехать долго, а мне интересно. Только не ври. Страшно небось?

Упрашивать меня не надо. Я и сейчас охотно изложу этот рассказ, хотя бы потому, что в журналистской практике армейская закалка и воспитание не раз помогали преодолению трудностей, научили собранности, да и чувство страха тоже случалось подавлять.

Итак, безветренным, солнечным утром под наблюдением инструктора укладываю парашюты. Вверяю свою жизнь большому шелковому зонту. Сложен он и подготовлен по всем правилам, не подведет. Не признаваясь друг другу, курсанты думают об одном: “Хватит ли силы воли прыгнуть, не опозорюсь ли?” Мы знали двух “прыгунов”, невероятно страдавших от нескрываемого презрения товарищей. Юность не прощает малодушия.

Вот и моя очередь садиться в самолет. Спешу. Надеваю два парашюта: ранец на спину — основной, на живот — запасной. Товарищи помогают расправить лямки, застегнуть карабины и, пожелав ни пуха ни пера, провожают к самолету.

В нескольких шагах от машины я с ужасом вижу, как из брезентового чехла вываливается белый шелк запасного парашюта.

Что тут было! Инструктор ругается, ребята хохочут, а я ничего не могу понять, только чувствую, как пылает лицо и на глаза навертываются слезы…

— Я ничего не трогал, честное слово! — убеждаю инструктора. — Может, застежками зацепился, когда надевал…

— А не струсил?

— Что вы, что вы!

Надо мной висела страшная угроза-отстранение от прыжка. Тут уж точно ребята запишут в трусы.

— Товарищ инструктор, ну вот честное комсомольское, не нарочно, понимаете…

— Ладно, ладно, — сжалился инструктор, — укладывайте…. Медленно, очень осторожно, боясь окончательно опозориться, залезаю в тесную кабину “У-2”.

Инструктор-летчик еще раз напоминает:

— Наберем триста метров. Когда похлопаю тебя по плечу (я сижу в передней кабине), вылезай на плоскость лицом к хвосту. Возьмись за вытяжное кольцо, руку продень в резинку и жди. Махну — прыгай. Только сразу кольцо не дергай, сосчитай до пяти, а то купол за самолет может зацепиться. Понял?..

Пока самолет набирает высоту, думаю только об одном: “Скорее бы!” Вижу — стрелка прибора подходит к заданной высоте, и приподнимаюсь в кабине. Рука инструктора решительно запихивает меня на место. Рано… Наконец долгожданный удар по плечу.

Перекинув ноги через борт, становлюсь на крыло, крепко держась за кабину. Встречный ветер так и рвет, пытаясь сбросить меня с крыла раньше срока. Земля красивая, чистенькая, как на картинке, но очень уж далекая.

Слева, как раз на уровне сердца, из кармашка, прикрепленного к лямке, выглядывает металлическая скоба — это и есть вытяжное кольцо. На нем розовая резинка, вырезанная, видимо, из камеры. Продеваю правую руку в резинку (чтобы в момент прыжка не потерять кольцо) и крепко берусь за скобу.

Смотрю на инструктора, это приятнее, чем смотреть вниз. Он улыбается, затем сбавляет обороты мотора и кричит:

— Готов?

— Готов!

— Резинка?

— Надел.

— Не страшно?

— Нет! — ору что есть силы.

— Пошел!

Последний взгляд на инструктора, на землю, глупый выкрик: “Пока!”, и я шагаю в пустоту…

“Раз, два, три, четыре, пять!” — дергаю за кольцо. Усилие такое бешеное, что не ощущаю никакого сопротивления. Кажется, что просто провел рукой по воздуху и не выдернул троса, удерживающего в чехле парашют. “Оборвался трос!” — обжигает мысль, и рука уже сама лихорадочно нащупывает кольцо запасного парашюта. И в этот самый миг меня довольно сильно встряхивает, а над головой самый чудесный, самый красивый из всех зонтов мира — купол парашюта.

Наступила необычайная тишина, а по всему телу разлилось такое счастливое спокойствие, что словами и не передать.

Сижу на лямках словно в кресле, чуть-чуть покачиваясь от легкого ветерка, с интересом рассматриваю землю, наш аэродром.

Достаю из кармана комбинезона специально приготовленные карандаш и бумагу, вывожу: “Эта строка написана и воздухе, под куполом парашюта. Думаю о тебе…”

Достаточно. Наверное, не многим девушкам пишут, паря в небесах.

Приближается земля. Подтягиваюсь на стропах, поднимаю, напружиниваю ноги, чтобы амортизировать удар, но все же довольно “плотно” сталкиваюсь с землей и, как учили, падаю на бок…

Вот и вся история. Сколько же страхов, переживаний принес мне самый простой ученический прыжок, а мы едем на двухтысячный!

Так за разговором добрались до места. Около двухмоторного самолета стоял коренастый, плотный человек в кожаной куртке, меховых унтах. На нем уже надеты два парашюта. Рядом — товарищи, жена с двумя маленькими дочурками, мать.

Знакомимся. Даже те, кто никогда не видел Синявского, сразу узнают его по характерному хрипловатому голосу. И в этом он индивидуален. Организаторы очень довольны, что приехал именно он. Я, понятно, не в счет. Справедливо.

Предстоящий прыжок не просто юбилейный, а еще и испытательный. До сих пор с новым парашютом “прыгали” только чугунные чушки. На сей раз надежность конструкции испытает инженер-спортсмен.

Как было условлено, Синявский с магнитофоном садится в самолет. Я с другим аппаратом остаюсь на земле.

Слежу за самолетом. Набрав высоту, он приближается к аэродрому. Открылась дверца… От самолета отделяется маленькая фигурка… Секунда, другая… Над головой Жданова вспыхнул алый купол. Все с облегчением вздыхают. Не простое все-таки дело!

Теперь видно, как, управляя парашютом, словно парусом, подтягивая стропами купол, Жданов старается приземлиться поближе к встречающим.

Все это я рассказываю, продолжая репортаж. Что еще такое? Что-то выпало из самолета? Да нет, в небе маленький белый парашютик… Ставлю бинокль на самое сильное увеличение… Нет, вы подумайте, какие молодцы летчики! С неба опускается бутылка шампанского, увешанная гроздьями апельсинов. Хорошая деталь и в репортаже. Вдвойне молодцы ребята!

Жданов уже приземляется. Вслед за ним ложится на снег шампанское.

Проваливаясь в глубоком снегу, вместе со всеми бегу поздравить юбиляра.

Именинника качают, обнимают, дарят цветы, к груди прикладывают большой синий значок парашютиста — мастера спорта, а под ним золотой треугольничек с цифрой “2000”.

Маленькая Танюша вручает отцу серебряный кубок-подарок семьи.

Все происходившее записывалось магнитофоном, и сцена встречи передаст слушателям обстановку этого двухтысячного приземления.

— Что сказать? — вслух размышляет еще взбудораженный Жданов. — Спорт наш очень строгий и очень романтичный. Каждый прыжок интересен по-своему и каждый волнует, только мы научились скрывать свои чувства. Конечно, приятно справить такой юбилей, но ведь не просто так прыгнул две тысячи раз. Наверное, испытанные парашюты спасли или спасут жизнь кому-то. Вот главное.

Нашу беседу неожиданно прерывает маленькая Танюша:

— И я буду прыгать, папа.

— Это не так-то просто, девочка, — отвечает ей известнейший испытатель парашютов, тоже перешагнувший двухтысячный рубеж, лауреат Государственной премии Юрий Иванов.

И, обращаясь к нам, он говорит:

— Я ведь знаю, чего вы, журналисты, от него ждете. Только вряд ли Жора расскажет вам о своих подвигах. По случаю юбилея я могу напомнить один случай. Хотите?

— Ну конечно!

— Так вот, нужно было испытать новый парашют — раскрыть его, когда скорость будет триста километров в час. Я был на старте. Жора прыгнул нормально, в воздухе показался белый комок парашюта, да так маленьким грибком и повис над Ждановым. Не распустился… Значит, сейчас откроет запасной. Но Георгий по-прежнему камнем падает. Вижу в бинокль, что он неподвижен. Потерял сознание? Знаете, как страшно — видеть товарища в беде, а помочь никакой возможности… Еще немного — и конец! Тут все вдруг заорали как оглашенные: “Раскрыл! Раскрыл!..”

— Что же случилось?

— Страшнейшее дело. Парашют не раскрылся, и стропы сразу обвились вокруг Георгия, руки прижали к телу, не пошевелиться! Конечно, растеряйся он — гибель! А ему необходимо освободить хотя бы одну руку, чтобы дотянуться до кольца запасного. Не забывайте, что каждая секунда на пятьдесят метров приближает парашютиста к земле. Без громких слов — это был настоящий поединок со смертью… Понимаете, какое нужно было нечеловеческое усилие! Жора освободил руку в самый последний момент. Честно говорю, мы уже не верили… Да…

Все хорошо поняли это многозначительное “да”. Иванову тоже пришлось пережить подобное испытание, и кто лучше него мог оценить подвиг товарища.

Тем временем самолет приземлился. Прибежал Синявский, говорит, что репортаж в воздухе получился интересный, а “Жданов большой молодец, здорово держит себя в руках”.

Вот уж действительно “в руках”, подумал я, жалея, что Вадим не слышал рассказа Иванова. Впрочем, все записано на пленку, и наш репортаж — еще один звуковой документ. Да и построен он не совсем обычно. Репортаж-эстафета, событие глазами двух репортеров с разных точек: земля — самолет — земля. К тому же ни слова из студии, все на месте, живые, непосредственные впечатления.

И еще об одной парашютной истории не могу не рассказать.

3 сентября 1959 года произошло редчайшее событие, родившее высокий подвиг человеческого духа.

На аэродроме болгарского города Пловдива шли международные соревнования парашютисток. Спортсменкам осталось последнее упражнение — прыжок с высоты 1750 метров для выполнения фигур в свободном падении.

На борту самолета абсолютная чемпионка мира советская парашютистка Надежда Пряхина, обладательница двадцати золотых медалей.

Прыжок! Раскинув свободно руки, как птица, парит в прозрачном небе Надежда. Вот она легко и изящно вошла в спираль, затем “выписала” в небе “восьмерку”… Фигура за фигурой…

Человек-птица крутит в воздухе последнее сальто.

До земли примерно тысяча метров. Пряхина выдергивает кольцо… Парашют не распустился! Тянется белым шлейфом. Теперь и запасной раскрывать опасно — может запутаться в стропах основного парашюта. Значит, нужно его обрезать. Девушка вытаскивает нож, но, взглянув на землю, понимает, что времени уже нет.

Надя выдергивает кольцо запасного, руками выхватывает из ранца аккуратно сложенный парашют и с силой отбрасывает его в сторону!..

Встречный поток воздуха прижимает и этот парашют к основному. Катастрофа. Земля рядом. Пряхина огромным усилием подтягивает запасной парашют, вновь отбрасывает его в сторону… Все напрасно… Парашютистка, насколько возможно, подтянулась на лямках, до предела напрягла тело… Земля!

Жива!!!

От сильнейшего удара у Пряхиной повреждены поясничные позвонки.

Сначала болгарские, потом советские врачи сделали все возможное, чтобы мужественная спортсменка не осталась калекой.

Как только Надежда выписалась из больницы, я разыскал в Тушине ее квартиру.

Как встретит Пряхина радиорепортера, захочет ли разговаривать, не пала ли духом?

В уютной комнате поверх застеленной покрывалом постели лежала лицом вниз белокурая девушка.

Приподняв от подушки голову, она светло и открыто улыбнулась:

— Извините, но я должна пока лежать в таком неудобном положении. Да вы садитесь, садитесь…

Я мысленно обругал себя за то, что не догадался захватить цветы.

Прошу разрешения записать нашу беседу на пленку.

Надежда все так же приветливо спрашивает, не нужно ли для этого пододвинуть столик, предлагает, не стесняясь, распорядиться.

Устраиваюсь на маленькой скамеечке, небрежно кладу микрофон на колени, чтобы не создавать обстановки “выступления”, и начинаю обыкновенный разговор. Рассказываю, как искал дом. Постепенно перехожу к делу. Мне все больше нравится Пряхина: никакой позы, громких слов, все просто, человечно.

К счастью, у меня сохранилась стенограмма записи.

История Надежды обычна: ученица ремесленного, часто ходила на Тушинский аэродром, видела девушек-парашютисток, увлеклась и в пятьдесят первом году стала курсанткой центрального аэроклуба.

На шестьдесят восьмом прыжке Надежда Пряхина завоевала знание абсолютной чемпионки страны.

Хрустальные, серебряные кубки, медали, вымпелы здесь же, в комнате, и с них начался переход к разговору о прыжках:

— …Я первый раз вижу медали парашютистов.

— Ничего удивительного. Медали в парашютном спорте ввели у нас только в пятьдесят четвертом году. Одиннадцать из двадцати медалей — за рекорды, десять рекордов — мировые.

Вот там, на серванте, самый большой мельхиоровый кубок — это переходящий кубок Адриатики. Второй раз Надя привезла его в Москву. Очень интересны эти соревнования еще и тем, что в программу включается прыжок на море. Прыгнуть надо с высоты пятьсот метров, приводниться как можно ближе к цели, а если от нее окажешься далеко, плыви.

— В одежде?

— Нет, прыгали в купальных костюмах. В воздухе отстегиваешь подвесную систему, а в момент контакта с водой освобождаешься от парашюта и спасательного жилета. Тут и пловцом хорошим быть надо…

Надя оживилась, по-моему, даже забыла о своем недуге.

С каждым кубком, медалью, вымпелом связаны интереснейшие истории, и Надежда охотно продолжает рассказывать. А я все не знаю, как перейти к главной цели беседы. Наконец набираюсь мужества и приступаю. Тут лучше всего дословно воспроизвести стенограмму:

— Надежда Ивановна, расскажите, пожалуйста, о том случае… я не знаю, не могу подобрать подходящего слова… случае, конечно, с одной стороны, печальном, а с другой стороны, вы тогда показали такую выдержку, такое большое мастерство и самообладание…

Ох, как порой бывает трудно касаться тяжелых происшествий, трагических или очень интимных событий! И здесь необходим величайший такт, максимальная мера деликатности, чтобы не переступить невидимой, недозволенной черты.

Взволнованный, исполненный неподдельного восхищения перед Надеждой Пряхиной, я хотя и нескладно, но, наверное, очень искренне ступил на искомую тропу.

Пряхина сочувственно, как показалось, посмотрела на меня и совершенно спокойно, припоминая детали, перечислила выполненные в воздухе фигуры:

— Выполнила комплекс, как мне показалось, неплохо. Для того чтобы выполнять фигуры, мы летим плашмя. Этот наш стиль очень удобен в свободном падении. Посмотрела на секундомер. Прошло восемнадцать секунд, а надо было не менее двадцати, чтобы не получить штрафных очков. Прошло еще четыре секунды, и я выдернула кольцо. Обычно после выдергивания кольца парашютист ощущает резкий рывок. Динамического удара не последовало. Я сразу поняла: что-то случилось с парашютом. Взглянула вверх — с главного купола не сошел чехол, вытяжной парашютик завязал все стропы главного купола. Хотела сначала обрезать все, приготовила нож…

Вы уже знаете историю борьбы в воздухе. Но как удивительна выдержка Пряхиной! Никакой паники, никакого страха — все на борьбу за жизнь. Не так ли совершались подвиги и в годы войны?

— Скорость была большая, — заканчивает историю неповторимых сорока секунд Пряхина. — Видела, что бежали ко мне люди. И очень не хотелось верить, что все кончено. Я боролась до самого конца и отделяла запасной от главного. И когда уже увидела, что подхожу к земле, резко подтянулась на лямках. И вот этим самым я уменьшила силу удара при приземлении. Еще посчастливилось, что упала не на аэродром, а на взрыхленную пашню…

— Ну, а сейчас…

— Очень хочется быстрее встать. Предстоят большие соревнования — чемпионат мира, и если позволит здоровье, то с удвоенной силой придется заняться тренировками. Очень не хочется отставать от товарищей.

— Значит, вы вернетесь к любимому спорту…

— В этом я даже не сомневаюсь. Определенно. И на завод вернусь. Работа мне очень нравится. Но все-таки очень хорошо, когда совмещаешь с работой какой-нибудь спорт. А помимо спорта, я еще занимаюсь в механическом техникуме, на вечернем отделении. Конечно, все вместе трудно, но в то же время и интересно, многое хочется познать… Жить все-таки хочется так, чтобы успеть сделать побольше, чтобы жизнь не прошла даром. И мне очень тогда хотелось жить!

Эта беседа — тоже один из документов нашей эпохи, советской. Уверен, характеры наших современников когда-нибудь станут предметом пристального изучения историков. Как же обидно, что так бесхозяйственно, не думая о будущем, относимся мы к записям-документам! Полагаю, что даже эти отрывки стенограммы позволяют представить себе духовный облик Надежды Пряхиной. Насколько же сильнее и убедительнее прозвучал бы перед потомками ее голос! А пленка размагничена…

Уверенность Надежды Пряхиной, что не расстанется с любимым спортом, оправдалась. Хотя и не пришлось больше прыгать с парашютом, но член бюро Федерации парашютного спорта СССР Надежда Ивановна много делает для его развития, судит соревнования в стране, выезжает на международные встречи. И завод свой не оставила. Появился у Надежды Ивановны сын…

Так все и должно быть у человека, который в час самого сильного испытания боролся до конца.





В.ИВАНОВ-ЛЕОНОВ

КОГДА МЕРТВЫЕ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

Рассказ

Африканец лет тридцати быстро шагал в шумной разноплеменной толпе. Англичане и буры, арабы и китайцы, индийцы и греки — все спешили куда-то, говорили громко. В Иоганнесбурге всегда все спешат, все чем-то озабочены. Генри Мкизе старался не привлекать к себе внимание: его искала полиция. Широко поставленные глаза Мкизе выискивали шпиков в толпе. Он научился распознавать их почти безошибочно.

Вечернее солнце глядело в щель между небоскребами. Красное пламя полыхало в окнах домов, металось по стеклам автомобилей. С песчаных отвалов золотых рудников ветер тянул над городом кисейную занавесь пыли.

На углу Плейн-стрит двое буров с белыми повязками на рукавах подошли к Генри Мкизе.

— Стой! — приказал поджарый с втянутыми щеками. В голосе его лязгнула сталь. — Пропуск!

Мкизе смотрел на добровольцев с равнодушным, непроницаемым видом. Лишь слегка вздрагивали ноздри его прямого носа с небольшой горбинкой. Неторопливым движением вынул он документы. Предъявил. Рассеянно посмотрел в сторону. По острое ощущение опасности захлестывало Мкизе. Вот она, смерть, в образе абелунгу — белых людей — с мрачными лицами и винтовками за плечами. По улице проехал грузовик с полицейскими. У оружейного магазина вытянулась очередь европейцев. После расстрела демонстрации африканцев в Шарлэ ожидали восстания.

Бур читал документы, переводил взгляд с бумаг на человека. Потом, щуря глаза, холодно осмотрел крепкую высокую фигуру Генри, сплюнул сквозь зубы ему под ноги.

— Из какой локации?[37]

— Морока.

— Почему нет пометки о разрешении посещать центр города?

— Есть. На девятой странице.

— Ты как разговариваешь?

— Я отвечаю на ваши вопросы. — Низкий голос Мкизе звучал спокойно.

Бур вернул документы:

— Проваливай!

В подземном переходе вокзала среди людей с узлами на головах и чемоданами в руках Мкизе заметил невысокого, тонкого в кости Тома Аплани, прислонившегося к стене. Длинные, спускающиеся на воротник волосы делали его приметным в толпе. Аплани курил и, казалось, скучал. Дерзкий взгляд его встретился с взглядом Генри, спокойным и веселым. Пошли рядом в потоке людей.

— Джим Твала еще не пришел, — говорил Аплани, не глядя на Генри. — Что с ним, не знаю.

Втроем они должны были ехать на совещание подпольного Африканского общества свободы.[38] Джим Твала тайно перешел границу и привез кучу важных новостей. Совещание будет интересным.

Вокзал кишел полицейскими. В случае тревоги отсюда не выбраться. — С тех пор как Мкизе стал командиром вооруженной группы “Копья народа”, отдел безопасности неотступно идет по его следу. Генри подумал, что не следовало бы Джиму Твале рисковать и ехать сегодня с ним и Аплани. Но исполком африканского общества решил, что именно Мкизе должен доставить Твалу — представителя эмигрантского бюро общества — на эту встречу.

Толпа, ожидавшая электропоезд, росла. Твала не появлялся. Генри и Аплани напрасно искали его среди пассажиров.

Подошел поезд. Люди ринулись к вагонам, тесня друг друга. Платформа опустела. Осталось лишь четверо европейцев. В одном из них Генри сразу узнал агента секретной полиции. Вот оно, начинается!

Четверо направились к ним.

— Пошли! — бросил на ходу Генри.

— Смотри! — Аплани глазами указал на другой конец платформы.

Оттуда приближались еще двое. Попались! Капкан захлопнулся.

Поезд тронулся, набирая скорость. Некуда бежать. Генри сунул руку в карман пиджака, где лежал пистолет, и в тот же момент кто-то подскочил сзади, стиснул локти. Мкизе яростно рванулся, упал на асфальт платформы вместе с противником. Уже лежа, успел заметить, как Аплани, стремительный и верткий, проскочил между агентами. Уходя от погони, он прыгнул на пролетавшую электричку, вцепился в поручни. Рывок подбросил Аплани почти горизонтально. “Упадет!” Но Аплани уже встал на узкую ступеньку тамбура, торжествующе обернулся, помахал рукой.

Генри подняли. Щелкнули на запястьях наручники. Подталкиваемый в спину, он зашагал между европейцами.

Квела-квела[39] уже ждала их на площади.

Генри тяжело дышал. Грудь распирала злоба. Так глупо попасться! Хорошо хоть, что на свидание не пришел Твала. Твала — нужный человек для освободительного движения. Лишь только Твала перешел границу, как полиция Форстера уже знала о нем. Все это было делом рук Фолохоло — агента полиции, засланного в ряды Сопротивления. Даже из могилы шпион продолжал наносить удары. Вооруженная группа Мкизе укрывалась в локациях. И секретная служба, если она засекла группу, могла без особого труда выловить ее. Сидя между полицейскими, Генри с болью думал об Анне. Она осталась совсем одна. Их тайно рожденную дочь — мулатку (закон запрещает брак между белой и африканцем) пришлось отправить к его чернокожей матери в резервацию. Как Анна не хотела расставаться с доверью! И теперь арестовали его. Они никогда не жили вместе — полиция не допустила бы этого. И все же Анна принесла ему счастье, о котором другие только мечтают. Генри вспомнил, как он увидел Анну в первый раз, на вечере у приятеля-европейца. Тогда он, Генри, был молодым и учился в Витватерсрэндском университете. Блондинка с темно-синими глазами. Соперник — властный и глуповатый Те Ваттер, — распространявшийся о своем расовом превосходстве. В тот вечер Анна не обратила на Генри внимания. Она, правда, танцевала с ним, чтобы досадить назойливому Те Ват-теру. Генри отлично это понял. И все же он был благодарен судьбе за эту далекую, первую встречу…

…Мкизе ввели в камеру, и железная дверь закрылась за ним. На соломенных циновках сидели, чинили одежду десятка два заключенных. Ни одного белого. В иоганнесбургской тюрьме строже, чем где-либо, соблюдают апертеид — разделение по расам.

Мкизе сел на циновку. Деревенский парень рассказывал вполголоса свою историю. За что его арестовали? Он только сказал что-то о млунгу — белом человеке. Старый, высохший знахарь медленно кивал головой. Знахарь ошибся, дал не то лекарство белой пациентке, которая просила его вернуть мужа. И она умерла.

У интеллигентного африканца лицо было в кровоподтеках, крахмальный воротничок разорван. Он “устроил демонстрацию”: сел в автобус, предназначенный только для европейцев. Когда его выгоняли, он сопротивлялся.

Парень со шрамом во всю щеку, по виду цоци[40] подсел к Генри.

— Мы видим тебя, зулус. — В хитрых глазах нескрываемое любопытство.

— И я вас вижу, — неохотно ответил Генри на традиционное приветствие.

— За что взяли, учитель?

Мкизе равнодушно посмотрел на парня, не ответил.

Часа через два вызвали на допрос. Камеры в длинном коридоре гудели голосами. Много народу сидит в отделе безопасности. На лестнице охранники взяли Генри за руки, чтобы не прыгнул как-нибудь ненароком в лестничный проем.

Просторная светлая комната, куда его ввели, была раньше кабинетом чиновника. Теперь она походила на сарай. На деревянных полках лежали клещи, хлысты, кандалы, бутылки. На полу стояло нечто похожее на собачью конуру. На паркете — бурые пятна. “Ну, держись, Генри Мкизе!”

За непокрытым столом сидел человек с холодными белесыми глазами — следователь отдела безопасности Оуде. В углу на стульях — два его помощника. Следователь окинул арестованного цепким взглядом, приказал подойти ближе.

Генри не отказывался от своего имени. Многие могли опознать его — одного из секретарей африканского общества свободы и журналиста газеты “Ассагай”.

— За что меня арестовали?

— Еще спрашивает! Заговор против законного правительства. Взрыв динамитного завода! Нападения на вооруженные патрули европейцев. Наш человек Фолохоло — дурачье вы! — все рассказал нам.

— Я здесь ни при чем.

— Нам твою ерунду некогда слушать. — Оуде не повышал голоса, не сердился. Он берег свои нервы. — Кто был с тобой сейчас на вокзале? Нечего удивляться. Он удрал на поезде. Выскользнул как намыленный.

— Цоци какой-то.

— С тобой был Джим Твала!! Откуда он прибыл?

— Я не видел Твалу уже много лет.

Белесые глаза испытующе смотрели на бесстрастное лицо арестованного. Этот Мкизе ничего не расскажет по доброй воле. “Красные” держатся на допросах стойко.

— Это Твала? — С фотографии на Генри глядел африканец с большими залысинами на лбу, выдающейся вперед нижней губой и маленькой вьющейся бородкой. Лицо Твалы добродушно улыбалось.

— Нет.

— Врешь. Я допрашивал его однажды. Хорошо. Сколько террористов в твоей группе!?

— Я не террорист. Я против террора. — В низком голосе Генри не было страха. — Я хочу только равных с европейцами прав.

— Хорошо, но сколько же террористов в твоей группе?

— У меня нет группы.

— Не хочешь отвечать? Ты отсюда не уйдешь, пока не расскажешь все о Джиме Твале и этих своих “Копьях народа”. Ты один из организаторов диверсионных групп.

Помощники повалили Мкизе на стол, приковали руки и ноги кандалами к ножкам стола. На мизинцы рук надели медные манжетки с проводами. Палач вставил штепсель в розетку. Генри ударило током. Болью свело мышцы. Дыхание остановилось. Чудовищная боль пронзила тело. Палач включал и выключал ток. Откуда-то издалека доносились негромкие спокойные вопросы следователя:

— Где скрывается Твала? Кто из лидеров африканского общества командует группами “Копья народа”?

Генри тяжело дышал.

— Где прячется Твала?

Назад Мкизе почти тащили. Он упал на циновку и остался неподвижным.

Вечером снова на допрос.

Несколько дней спустя привели Майкла Тома. Мрачноватый, худой, с длинными ногами и короткими руками, он выглядел физически слабым, даже немного болезненным. Генри никогда не встречал его раньше, но слышал о нем. Когда-то Майкл Тома был клерком в молочной фирме. Теперь, так же как и Генри, командовал одной из групп “Копьев народа”. Это Тома организовал побег заключенных из тюрьмы. Переодевшись подметальщиком, он средь бела дня во время обеда выкрал из полицейского участка папку со списком участников освободительного движения. Мкизе смотрел на него с интересом и удивлялся, что в хилом теле жил такой храбрый и неукротимый дух. Тома мрачно осмотрел камеру и лег на циновку в углу, отдельно от всех.

Вслед за Тома в камере появился Питер — боец из группы Мкизе. Питер был избит, угнетен, подавлен. Мкизе подозревал, что всех их собрали вместе, чтобы подслушивать разговоры.

На допрос вызывали каждый день.

Следователь Оуде был упорен. Особенно хотелось ему заставить говорить Мкизе. Но Мкизе, выдержанный, умный, хитрый, был крепок и осторожен.

К концу второго месяца лицо Мкизе от побоев превратилось в чудовищную маску. Сквозь щелочки проглядывали глаза. В волосах — колтун от спекшейся крови. Теперь ему не давали отдыхать. В понедельник утром его поставили в круг, обведенный мелом. Это называется “делать статую”. Следователи сменяли друг друга, а Мкизе все стоял и стоял на одном месте. Если он падал, его поднимали током. Путались мысли. На вторые сутки Мкизе совсем переселился в царство видений. То он, молодой и счастливый, стоял на вершине огромного песчаного отвала золотых рудников и вместе с Аплани смотрел на залитые солнцем небоскребы Иоганнесбурга, против власти которых они поклялись бороться. То попадал на ферму бородатого плантатора Фан Снимена, и отряд европейцев гнался за ним по ночному вельду. То, как в тумане, опять видел лицо следователя.

На третье утро, когда Оуде, выспавшийся, бодрый, пришел в кабинет, Мкизе не выдержал и заснул. Ни пинки, ни ток не могли уже поднять его. Все спало в нем. Только сердце, неутомимый труженик, продолжало гнать тяжелую кровь во все уголки его крепкого тела…

У Майкла Тома вся одежда была разорвана. С допросов он приходил всегда мрачный и озлобленный. Ни с кем не разговаривал. Только раз он перекинулся несколькими словами с Мкизе.

— Как выйду отсюда, — сказал он свирепо, — первым, кого я разыщу, будет этот следователь Оуде.

Питер, впечатлительный и мягкий, от пыток превратился в сплошной клубок нервов. При одном виде следователя, жестокого, как торговец рабами, его охватывала дрожь. В этот день Питера привели на допрос уже во второй раз.

— Ну, где прячется Джим Твала? — бесстрастно спросил Оуде.

— Не знаю, баас.[41]

Следователь взглянул на помощников. Питеру надели наручники, приказали сесть, обхватить руками колени. Между руками и коленями продели палку. Теперь он не мог даже разогнуться. На голову ему натянули мешок из прозрачной пластмассы, завязали его на шее. При вдохе мешок облеплял лицо. При выдохе раздувался. Двое били его резиновыми шлангами по спине, по шее. Питер кричал. Он задыхался. Полыхало в груди, горело в легких, горели глаза: Питер падал в раскаленную душную глубину. Огненные шары обжигали, с шумом разбивались о голову…

Он очнулся. Следователь сидел вполоборота к нему, ждал.

— Хорошо. Кто из африканского общества, кроме Твалы, ездил за границу?

— Не знаю. — Сердце Питера стучало, словно перегретый мотор. Питер не мог больше выносить пыток. Он хотел умереть, чтобы все прекратилось.

— Не желаешь говорить? Наденьте-ка ему еще.

Питер повалился на бок, стараясь разорвать прочный пластмассовый мешок о пол. Удары шлангов жгли тело. Мешок душил его.

— Снимите! — кричал он. — Снимите, проклятые! — Мешок то раздувался, то залеплял ему рот.

— Ну, снимите. Что скажешь? Не нравится тебе упаковка? Питер дышал, как паровая машина…

Лицо Питера было в крови, когда его привели в камеру. Не отвечая на расспросы, он лег на циновку.

Утром его вызвали первым. Он поднялся, поникший, и подошел к Мкизе:

— Прощай.

— Что с тобой! — Генри взял Питера за плечи, заглянул в глаза.

— Не могу больше. Вчера я дал им адрес Джима Твалы, неправильный. Сегодня, конечно, уже проверили. Вызывают. Больше не могу. Прощай. Если выйдешь отсюда, передай привет всем нашим. И бейте, бейте их, гиен!

— Тебя отправляют куда-нибудь?

Питер не ответил.

Он не спеша поднимался по лестнице, ничего не видя перед собой. Мысли медленно, но уверенно разматывались, принимая одно направление.

Он вошел в кабинет. Помощники следователя подступили к нему.

— Не надо, — нервно сказал Питер. — Я буду говорить. Пусть они выйдут.

— Давно бы. Наденьте ему браслеты. Надеюсь, йонг,[42] наручники не помешают тебе?

— Пусть выйдут.

Питер проводил помощников взглядом, сделал несколько шагов к двери, постоял, прислушиваясь. Потом повернулся. Глаза его, мутные, налитые кровью, оглядели комнату Грязноватый паркетный пол, покрытые рисунками обои, покосившаяся скамейка, яркие лучи солнца, врывавшиеся в окно.\" Лютая, страшная действительность встала перед ним. Сейчас и люди и весь мир уйдут в небытие. Мир, который он так любил, останется здесь, а он уйдет, уйдет к тем, кто внизу. Вдали за окном синело голубое небо, плыли легкие облачка. “Всё, всё в последний раз”.

Мысли Питера окрепли. Конец! Он ринулся к столу, огибая его справа.