Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дело не в том, что я их не люблю, суть в том, t что их мало надо. Хорошего стихотворения хва-» тает надолго, в идеале - навсегда. Поэтому я бе- • ру стихи в горы: спрессованное, как гороховый t концентрат (отрада пионерского туриста), чте- «ние. Остальные читаю дома - даже во сне. Зна-» ющее грамоту подсознание Фрейд бы назвал ин-* версией природы, но мне нравится этот вывих «души, позволяющий и ночью не расставаться с автором.

Новичком я презирал Белинского за то, что он, простодушно переписывая полюбившееся, еще кручинился: «Всего пересказать нельзя». Сегодня я его понимаю. О книгах надо писать, как о людях. Лучше всего мы помним тех, кто подставил подножку, вывел из себя и привел к иному. Даже лишенная событий жизнь испещрена такими встречами.

Пожалуй, только это и называется критикой. Другим занимаются евнухи. Не в силах любить, они знают о книгах все, кроме главного. Еще глупее те, кто читает, чтоб стать умнее. - Эрудиция? Есть, чем хвастаться. Знания, подаренные любовью, не требуют усилий: найдите в мире мальчишку, который бы не знал, что такое угловой.????,? •? •, 4ntHl\\ -,.?,,;«?«-и\'.й\' -к,,:, л,,:-и;.,;,((.,\'…; •;;•.,…

*


8 «





Й*





а





ДЕНЬ ИНДЕЙКИ»





Й





«





Ч




тобы полюбить индейку, надо ее уви- I деть - живую и дикую. Однажды в лесу я* чуть не наступил на нее и рад, что этого не еде- % л ал. Возмущенная птица вскочила на могучие,* как у страуса, ноги, вытянула шею, развернула • крылья и с гневным клекотом бросилась в ата-» ку. С испугу она мне показалась размером с ло-» шадь. Но и потом, когда мы уладили отноше-* ния, я не переставал поражаться ее статью.* В диком индюке нет ничего от курицы. Индей-* ки быстро бегают, неплохо летают и часто де-* рутся. Особенно холостяки, которые размножи-» лись в нью-йоркских окрестностях, и, чувствуя» себя тут хозяевами, вовсю гоняют белок, канад-* ских гусей и даже енотов.»

Конечно, сегодня американцы обычно име- I ют дело с замороженными тушками из супер-* маркета. Но началось-то все как раз с диких» птиц, спасших пилигримов от голодной смерти.* Память об этом придает традиционной жаре-* ной индейке на праздничном столе ритуальное значение. Это мясистая версия манны небесной, которую Бог, как считали благочестивые пуритане, послал праведникам, чтобы ободрить их в дни тяжелых испытаний.

В отличие от других мифов, этот мы не должны принимать на веру. История сохранила документированные свидетельства о самом первом Дне Благодарения.

Пилигримов принято называть духовными отцами нации, а их скромное торжество стало самым интимным праздником Америки. Уже четвертый век, в четвертый четверг ноября, в каждом американском доме разыгрывается мистерия на манер тех, которые знала и любила средневековая Европа. Сходство идет дальше, ибо в День Благодарения воспроизводится ключевой эпизод священной истории американского народа. В этот день выходцы из Европы заново скрепляют магическую связь с землей Нового Света.

Народы Старого Света растеряли свои корни в седой и легендарной древности. Их происхождение всегда находится за пределами документа, вне истории. Американцы же по именам знают своих предков, по дням и часам могут перечислить события своего прошлого. Нация, которая помнит свое рождение, так же необычна, как человек, вспоминающий обстоятельства своего появления на свет.

Приехав в Новый Свет, Набоков написал своей горячо любимой сестре письмо с признанием в любви к Америке. Кончалось оно так: «Страну эту я люблю. Наряду с провалами в дикую пошлость, тут есть вершины, на которых можно устроить прекрасные пикники».

Может быть, лучший из таких «пикников» - День Благодарения. Из всех американских праздников лишь он стал моим. Я, конечно, люблю Рождество, но мы с семьей его отмечали и в России. В этом была некая фронда, приближающая к Западу. Тем более что в Риге, где я вырос, рождественские традиции жили и в советское время.

Языческий хеллуин я научился праздновать уже в Нью-Йорке, но ничего специфически американского в нем нет: черти - везде черти. А вот 4 Июля так и остался для меня добавкой к уик-энду - праздник чужой революции, день ненашей независимости.

Зато последний четверг ноября - уж точно красный день в календаре любого эмигранта. Этот интимный праздник будто бы специально приспособлен для выяснения личных отношений с Новым Светом. Что я, собственно, постоянно и делаю. Дело в том, что об Америке очень трудно писать честно. Нам ведь только кажется, что искренность - продукт волевого усилия. Чаще добрых намерений ей мешает беспомощность, дефицит даже не опыта, а концептуальных конструкций, выстраивающих его в умопостигаемый и внятный отчет. То, что я живу в этой стране треть века, скорее мешает, чем помогает.

Иногда мне кажется, что раньше я знал Америку лучше. Издалека она ничем не отличалась от всех стран, где я не бывал, - ведь я вычитал ее из книжек.

«Говорить о жизни на основании литературных произведений, - писал Роман Якобсон, - такая благодарная и легкая задача: копировать с гипса проще, нежели зарисовывать живое тело».

Книги мало что говорят о жизни, потому что они не имеют с ней дела - писателей интересует не норма, а исключения - Отелло, Макбет, Моби Дик…

В сущности, переезд через океан изменил ситуацию меньше, чем должен был бы. Даже живя в стране, я чаще всего сужу о ней по отражениям. Иногда умным, как в «Нью-Йорк тайме», чаще простым, как Голливуд. Самое сложное - проникнуть в обычную жизнь. Прозрачная, как оконное стекло, она не оставляет впечатлений.

Вспоминая сотни страниц, которые я написал об Америке, я поражаюсь тому, как в них мало американцев. Все больше - география с историей. Моя Америка пуста и прекрасна, как земля в самые первые дни творения.

«Америка, - говорил философ Сантаяна, - великий разбавитель».

На себе я этого не заметил. Видимо, есть в нашей культуре нерастворимый элемент, который сопротивляется ассимиляционным потугам.

Америка, впрочем, никого не неволит. Она всегда готова поделиться своими радостями - от бейсбола до жареной индюшки, но и не огорчится, если мы не торопимся их разделить: свобода.

- Свобода быть собой, - важно заключил я однажды, выпивая в компании молодых соотечественников.

- Ну, это не фокус, - возразили мне, - ты попробуй стать другим.

Это и впрямь непросто, да и кому это надо, чтобы мы были другими? Меньше всего - Америке. Она уважает различия, ценит экзотику, ей не мешают даже те чужие, что не желают стать своими. Но вообще-то ей все равно. Она не ревнива.

Пожалуй, именно за это я ей больше всего благодарен: Америка не требует от меня быть американцем. Конечно, быть собой можно везде, но в Америке с этим все-таки проще. Только она дарит человеку высшую свободу - вежливое безразличие.

Каждый пользуется Америкой как хочет, и как может, и как получится. Не она, а ты определяешь глубину и продолжительность связи. Америка признает двойное гражданство души. И эта благородная терпимость оставляет мне право выбирать, когда, как и зачем быть американцем.

ОРАНЖЕВАЯ ЕЛКА


В




нашем доме собралось слишком много* елочных игрушек. Рискуя показаться су- • масшедшим, я все же признаюсь, что они выда-* вили машину - из теплого гаража под обледенев-* ший снег. Извиняет меня лишь то, что многие из • них пересекли океан вместе с нами. Хрупкие, как I первые воспоминания, они были чересчур цен-; ными, чтобы оставлять их на произвол застоя. «В результате первый Новый год в Америке мы* справляли под щедро украшенной елкой, сидя на* шатких стопках из собраний сочинений. Мне, «помнится, достался девятитомник Герцена.

Пристрастившись к блестящей, но невинной» игрушечной жизни, мы жадно копили стеклян-* ное хозяйство, пока не стало ясно, что игрушек • набралось на ельник. С кризисом перепроизвод-* ства могла справиться только ротация.»

Каждый год наша елка щеголяет убором дру-* гого цвета. Иногда его диктует мода, часто - на-* строение, изредка - политика. Спиленное в лесу - чтобы дольше стояло - дереве украсили жовтно-блакитные шары, революционно подсвеченные оранжевыми лампочками, оставшимися от потустороннего (Рождеству) хеллуина.

- Ты еще повесь на ветку глобус «Украина», - вскипел Пахомов, увидав мою недвусмыслен ную елку.

Будучи раскаявшимся великодержавным шовинистом, Пахомов уже презирает отчизну, но еще огорчается, когда ее становится меньше, чем было. Украина казалась ему слишком большой, чтобы так запросто отдать Европе.

Тем более что у той уже есть нечто похожее. Когда Украине хотят сделать приятное, ее сравнивают с Францией, имея, правда, в виду скорее Тартарена, чем Бонапарта. К тому же роман «Три мушкетера» похож на повесть «Тарас Буль-ба». Завидуя сытому жизнерадостному теплу, мы и в соседях видим себя, правда, в кривом зеркале: толще и с улыбкой. Поэтому и делить нам ироде нечего - разве что Гоголя.

- А Крым, - сердится Пахомов, - кому будет 11 ринадл ежать?

- Каждому, - предположил я, - у кого хватит денег, чтобы слушать там Пугачеву.

- Демократия, - кричит Пахомов, - чревата гражданской войной. - А диктатура - диктатурой.

- Панславянизм, - не утихает Пахомов, - «хоть имя дико, но мне оно ласкает слух». Чем хохлы удивят Европу? Жвачкой на сале?

- Нет, пропадут, - кручинится он, - наши хлопцы на чужбине. - Как ты?

- Как все. Будто не знаешь, чем жизнь кончается.

Против лома нет приема. Когда Пахомов философствует, я слушаю молча, а думаю про себя.

Дело в том, что Украина мне не чужая. В пестром букете стран, которые я могу считать родными (среди них есть даже Румыния), ей досталось больше, чем другим. Одна моя бабушка не отличала Украину от России, другая считала первую причиной второй. Обе ссорились по всем поводам, кроме этого, говорили на суржике и считали Хрущева своим.

Я вырос в Киеве и думал, что знаю украинский, пока меня не разубедил коллега из нью-йоркской типографии с темным именем и смутным прошлым. - Жшка, - сказал пан Чума при знакомстве, - л1куэ. - Мы тоже рады, - осторожно согласился я, - что выбрали свободу. - She is a doctor, - перевел он для дураков. Должен сказать, что не знавших русского ук-; раинцев я встречал только в Америке. Они дер-• жались вместе, пекли лучший в Манхэттене чер-: иый хлеб (в силу диких заблуждений он назы-; нался «колхозным») и - в годы «холодной вой-\'. мы» - ставили антисоветский гопак «Запорож-; цы пишут письмо Андропову».

Среди моих друзей, однако, украинский J знает лишь профессиональный одесский пи-; сатель Аркадий Львов. Рассказывая о своих \'. успехах на родине, он так ловко смешивает; языки, что его нельзя отличить от Тарапунь| ки и Штепселя. Сегодня этот двухголовый, как герб, эстрадный гибрид представляет не столько прошлое, сколько будущее, ибо русские на Украине стано-вятся двуязычным народом. Чтобы ни говорил Пахомов, я не вижу в этом! большой трагедии. Возможно, потому, что, безI надежный провинциал, я даже в Нью-Йорке умудряюсь обитать на окраине (русскоязычной) империи.

Человеку, решусь сказать, идет жить в мень-\', шинстве.

Каждая вывеска на неродном языке служит I прививкой демократии - даже тогда, когда язык кажется не чужим, а двоюродным (по-чешски • «черствые окурки» значит «свежие огурцы»).

Встречая с Пахомовым американское Рождество под оранжевой елкой, я горячо его убеждаю в том, что Европа - густо пересеченная чужими местность. Она - как хрустальная люстра на кухне коммунальной квартиры. Поэтому в такой цене важнейшее из искусств XXI века - умение делиться площадью с соседями.

- Может, и не плохо, - говорю я, - что, не дожидаясь, пока Россия отыщет свой, как это у нее водится, петлистый путь в Европу, миллионы русских пробираются туда - как могут и с кем попало.

- Et tu, Brute, за Ющенко, - устало ответил Пахомов.

ДЕЛЯНКА УТОПИИ

Христо, нью-йоркский художник болгарского происхождения, знаменит своими крупномасштабными произведениями. Это он заворачивал Рейхстаг, перекрывал занавесом горное ущелье, устанавливал зонты по обе стороны Тихого океана. На этот раз объектом его монументальной фантазии стал нью-йоркский Центральный парк,.вдоль дорожек которого 600 помощников художника установили семь с половиной тысяч ворот, украшенных желтым нейлоном. Преображенный на 16 дней парк стал приманкой для миллионов туристов, торопящихся стать участниками самого большого в истории города хеппенинга. Покоренные успехом предприятия американские критики назвали проект Христо, к которому он готовился 25 лет, «первым подлинным шедевром XXI века». (Из газет)




Ф




илософ начинает с того, что ищет дорогу к Богу. Не найдя ее (и Его), он удовлетворяется истиной, потом - правдой, затем - справедливостью. Путь сверху вниз обычно кончается эстетическим компромиссом: вместо идеального бытия - его художественный суррогат, который в эпоху моей молодости назывался социалистическим реализмом. Лучше всего ему удавалось себя проявить на выгороженном из реальности пространстве - либо под землей, как в метро, либо - вне ее, как на ВДНХ.

Делянка утопии до тех пор превращала сказку в мраморную быль, пока одна не совпала с другой в скульптурных шалостях нового Манежа. Гуляя по окопам этого примечательного сооружения, я остановился у знакомой цитаты - что-то вроде Козы-дерезы с рыбаком и рыбкой. Не замечая меня, возле каменных героев стояла пожилая женщина. Забыв опустить на землю тяжелую сумку, она глядела на скульптурную группу, не мигая.

- Вот за это - спасибо, - наконец сказала она, ни к кому не обращаясь, и ушла восвояси, унося с собой тайну такого искусства.

Когда-то Христо был Явашевым, скромным студентом Софийской академии художеств. Во время летней практики он работал в бригаде художников, создававших разного рода камуфляжи по пути следования трансъевропейского Восточного экспресса, дабы его пассажирыиностранцы не заметили ничего неприглядного. Добравшись в 1956-м до Запада, а в 1964-м до Нью-Йорка, художник не забыл своей родины - потемкинской деревни. Став Христо, то есть апостолом авангарда, демиургом постмодернизма и гением монументального (мягко говоря) хеппенинга, он признается, что вышел из советского пропагандистского искусства. Однако у Христо общее с агитпропом только средство, но не цель.

Собственно, политическое искусство тем и отличается от настоящего, что первое знает, зачем оно существует, тогда как второе живет по-нашему: бесцельно. Изъяв прагматизм из пропаганды, Христо превратил утилитарное художество в абстрактное - ненужное и незаменимое.

В этом, конечно, нет ничего нового. Еще Кант учил, что эстетика - сфера незаинтересованного созерцания. С теми, кто Канту не верит, сложнее. Труднее всего, говорит Христо, убедить скептиков, спрашивающих, зачем все это нужно.

- Ни за чем, - терпеливо объясняет художник.

Но если ответ не помогает, Христо апеллирует к закату, от которого людям не больше пользы, чем от тех семи с половиной тысяч ворот, что в прихотливом порядке выстроились на дорожках Центрального парка.

Нью-Йорк очень трудно удивить, но Христо пытается это сделать с 1979 года, когда впервые был задуман этот самый амбициозный проект в городской истории. На посторонних больше всего действуют цифры: 21 миллион долларов, пять тысяч тонн стали (по весу - одна треть Эйфелевой башни), сто тысяч квадратных метров оранжевого нейлона. Однако статистика скорее извращает впечатление, чем передает его. В проекте Христо нет ничего маниакального, подавляющего, сенсационного. Напротив, это тихий опыт эстетической утопии.

«Воротам» свойственна органическая, а значит, временная прелесть клумбы. Христо, его жена-соавтор Жан-Клод и 600 самоотверженных помощников на 16 дней преобразовали 37 километров самой дорогой - манхэттен-ской - земли в заповедник бесцельной красоты. Напоминающие японские тории оранжевые ворота с шафранными занавесями превратили февральский черно-белый парк в цветное кино. Мягко следуя рельефу, взбираясь на пригорки и опускаясь в расселины, рукотворные достопримечательности не соревнуются с естественными, а отстраняют их. «Ворота» Христо впускают в себя все виды искусства. Широко открытые не только толкованиям, но и стихиям, они меняют жанр в зависимости от погоды. В штиль пятна оранжевой ткани врываются в пейзаж, как полотна Матисса. В солнечный день нейлон словно витраж ловит и преувеличивает свет. Раздувая завесы, ветер лепит из них мобильные скульптуры, напоминающие то оранжевые волны, то - песчаные дюны, то - просто сны. Но когда бы пешеход ни бродил под «Воротами», они всегда остаются архитектурой, организующей окружающее в священный союз натуры с умыслом.

Беда в том, что опусы Христо трудно воспринять в репродукциях и пересказе. Это все равно что выпивать по телефону. В любом описании теряется главное - магия присутствия, промывающая глаза и растягивающая время. Четверть века я гуляю по Централ-парку, но никогда не видел его таким красивым.

Чувствуя быстротечную значительность происходящего, ньюйоркцы проходят под желтыми воротами, приглушая голоса, как будто участвуют в торжественной храмовой процессии. li сущности, так оно и есть. Предмет творчестве Христо - не объект, а ритуал. Он - не художник, а церемониймейстер, создающий из* толпы зевак колонны паломников. • Затесавшись в них, я подслушал разговор мо- • лодых соотечественников: I

- Какая энергия! - говорила девушка в мод- • ной ушанке. - От желтых «Ворот» в воздухе раз-* ливается прана. •

- Что есть, то есть, - согласился ее спутник* в синих трениках, - прана так и прет. I

МОЙ ЛЮБИМЫЙ ЦВЕТ - БЕЛЫЙ

Он вершит игры обряд, Так легко вооруженный, Как аттический солдат, В своего врага влюбленный. О. Мандельштам «Теннис»




Р




аньше, - брюзжит Пахомов, - власть любила ясный теннис, теперь - темную борьбу.

- Самооборону, - поправил я его. - И без оружия.

- Не важно. Все это - теннис без сетки: когда все можно, то ничего не интересно, - сказал Пахомов, разворачивая тем не менее «Плэй-бой». - Сюжет создается усложнением перед развязкой. Возьмем, например, корсет… - Разве мы не о теннисе?

- Какая разница? Всякий спорт, начиная с секса, - преодоление трудности и внедрение тяжести.



Согласиться с Пахомовым, который давно уже не держал в руках ничего тяжелее карандаша, было выше моих сил. Еще и потому, что в отличие от него я играю в теннис. Когда никто не смотрит, разумеется.

А что делать, если в школе нас учили гимнастике. По прусской, как я теперь понимаю, системе: движения без рассуждения. Пирамида «Урожайная», составленная из взаимозаменяемых элементов (кроме самых толстых). Второгодникам, правда, разрешали метать гранату. Одна угодила в физрука, но он все равно не отставал. Поэтому теннис до меня добрался уже в Америке.

Они идут друг другу, ибо корт - это свобода, смиренная конституцией. Каждый поединок разыгрывает мистерию, которую, подражая неспортивному Ницше, я бы назвал «Рождение цивилизации из духа недвижимости».

Старинные, еще феодальные, правила позволяют теннисисту вступить во владение ограниченным, как огород, пространством. Причем за нерушимостью границ следят не алчные соседи, а беспристрастные судьи. Наглядность межи вносит в демократическую теннисную жизнь ту определенность, которой ощутимо недостает тоталитарным - как геополитическим, так и армейским - проектам. Не «от моря до моря» и не «от забора до обеда», а - отсюда до туда, пока хватит сил.

Дело в том, что в теннисе, как на Диком Западе, своим мало владеть, его надо еще отстоять от чужого. Вот почему, чтобы ни говорил I Гахомов, на корте установлена сетка - она метает передраться противникам. Именно сетка не дает превратить дуэль в потную схватку, и теннис остается чистым, неконтактным спортом. Как перестрелка.

И следить за ним также интересно. Особенно, когда играют дамы, тем более - русские.

Раньше в Америке их знали только по ансамблю Моисеева и звали «берьозками» (мужчин представляли хоккеисты, космонавты и медведи). С перестройкой появились наташи. Зато теперь их узнают в лицо и называют по имени - Аня, Маша и, надеюсь, так далее.

Помню, как начиналась слава русского тенниса. Было это, естественно, в Уимблдоне. Во время турнира шли дожди. Матчи откладывались, и спортивным газетам не о чем было писать. Тут-то пресса и разнесла соблазнительную весть: русская теннисистка носит на корте самую короткую юбку. Когда к Курниковой пристали с вопросами, она, еще совсем девчонка, отвечала без всякого смущения: - Это не юбка короткая, это ноги - длинные.

Заинтересовавшись, мир присмотрелся, и с тех пор не может отвести глаз от безошибочно русской красавицы «с косой, - как писал Веничка Ерофеев, - до самой попы». С тех пор и пошло: одна лучше другой в обворожительном славянском стиле.

- Слюни утри, - корит меня заядлый болельщик Пахомов, - хороша Маша, да не наша.

Но я и не собираюсь скрывать свой интерес, конечно - платонический. Тем более что нечто античное и впрямь отличает этих прекрасных дев. Одетые в белое, как кариатиды, не нуждаясь, как весталки, в мужской опоре, они, как амазонки, покоряют Запад. И главное, не в сапогах, а с голыми коленками - легко и играючи…

МИФ ПЛАСТИЛИНА


Я




- человек покладистый: и годы уже не те, и вкусы, и страсти. Мне нравится дремать после обеда. Матом ругаюсь редко и никогда при дамах. Я люблю старых друзей, редко завожу новых и терплю всех остальных, включая тех, кто, придумав рифму «пенис» к слову «Генис», кричит «Эврика!»

С тех пор как кончилась советская власть, я не вступаю с ней в полемику, а о другом и спорить нечего.

- Пусть цветут сто цветов, - говорю я тем, кто голосует за Буша, Путина и Януковича.

- Путь в 10 тысяч ли начинается с первого шага, - успокаиваю я писателя, дебютировавшего романом «Как убить Пушкина».

Что говорить, мне довелось не только посмотреть «Ночной дозор», но и мирно выпивать с одним из его авторов.

Однако всякому добродушию приходит конец, когда я слышу слово, от которого белки наливаются кровью, рука тянется к курку, перо - к бумаге: «Раскрутили!»

Все, кроме меня, знают, что это значит. Беда в том, что и я стал догадываться. В конце концов, мне выпало родиться в стране, где все наличные силы ушли на «раскрутку» режима. Я рос в пейзаже, где памятников Ленину было как грибов, а если подумать, то и больше. Над нашим воспитанием трудилась целая империя, которой так и не удалось нас ни в чем убедить. Безыдейного «Человека-амфибию» посмотрели 40 миллионов зрителей, а широкоформатный «Залп Авроры» - два.

Мы можем с гордостью сказать, что за всю историю рекламы никто, кроме коммунистов, не тратил на нее столько сил впустую. Их наследников, однако, непреложный исторический пример убедил в обратном. Действительность они по-прежнему полагают продуктом произвола, вторичным сырьем истории. Обретя свободный рынок, общество рвется им управлять по рецептам, списанным из «Блокнота агитатора». Модные технологи успеха с наивностью провинциальных секретарей обкома верят в свою власть над окружающим.

- Достаточно, - считают они, - заменить ржавую марксистскую методику соблазнительной постмодернистской стратегией. j Согласно догмам этого философского суеве-I рия все заметные фигуры в нашим пейзаже - I от Путина до Гарри Поттера - мыльные пузы-J ри, раздутые серыми кардиналами черного и • белого пиара.

- Все продается, - говорят они, набивая сеi бе цену, - но только, если мы продаем. Так, совершив мировоззренческий кульбит, • новая Россия осталась верна старому убежде! нию о пластилиновом характере реальности,; которая послушно прогибается под каждым, j кто на нее наступит, чтобы «раскрутить».

Чуткое к обману общественное мнение по I старой памяти возненавидело рекламу еще до { того, как появились товары, которые стоило бы • рекламировать. Утратившие идеологического Г противника сатирики стали кормиться «слога; нами», как раньше - лозунгами. Вездесущая рек; лама считается глупой, бессмысленной, и - неI постижимым образом -. всемогущей.*, Воочию я столкнулся с этим парадоксом, ког-; да в наш дом, не снимая роликовых коньков, • въехала московская певица с киприотской про\" пиской. Пресытившись успехом в Старом СвеI те, она добралось до Нового. - Сколько у вас дают, - спросила она, под• мигнув, - за рецензию в «Нью-Йорк тайме»? ?ту Заказную? - не сразу понял я. - Года два, если поймают,;

Решив не связываться с идиотом, она выка тила за порог, оставив меня размышлять в оди ночестве.? и.:,,

В простодушной, как арифметика для начинающих, коррупции сказывается архаическая вера в силу слов. Как магическое заклинание, тайная и явная реклама наделяется способностью творить гомункулов, миражную нечисть, пожинающую незаработанные славу и деньги. Такие магические махинации и называются «раскруткой».

Те, кто поплоше, хотят, чтобы их «раскрутили». Те, кто похитрее, предпочитают «раскручивать» сами. Первые - оптимисты по натуре. Они живут со светлой верой в то, что и дар продается, и славу можно купить, если точно знать, кому дать по зубам, а кому - в лапу.

Согласно данным глянцевых журналов, реклама - самая престижная профессия. В моем детстве все хотели быть космонавтами, футболистами или уж мясниками. Сегодня мечтают стать мастерами пиара, чеканщиками личин, технологами славы. Оно и понятно: делать королей даже интересней, чем ими быть. Из этого, впрочем, ничего не выходит. Самозваные мэтры «раскрутки» создают свою ревнивую табель о рангах, в которую только они и верят.

Чтобы понять механизм этого обмана, надо искать cui prodest, ибо, как эту пословицу переводил Ленин, «кому выгодно, тот и виноват». Советская власть, а честно говоря, и вся русская традиция была исключительно благоприятна для критиков, занимавших пост просвещенных соавторов. Падение цензуры, упразднив роль идеолога-толкователя, подорвало авторитет профессионалов. Надеясь вернуть себе утраченное влияние, они уверяют потенциальных заказчиков, что постигли законы создания успеха.

Все это вовсе не значит, что я не верю в рекламу. В конце концов, я четверть века живу в стране, которая ее изобрела. Но именно потому Америка лучше других знает и о границах ее могущества. Реклама - это искусство, а значит, она не может работать наверняка. Если бы существовали непреложные законы, гарантирующие успех любому товару - вещи, произведению, идее, образу жизни, - мы бы оказались в детерминированной Вселенной, подчиненной произволу тех, кто постиг ее правила. В России эта мрачная утопия однаж- J ды уже показала свою несостоятельность. «И это - благая весть. Между чужой волей и на- «шей прихотью остается зазор свободы, где* прячется от технологов славы неприкосновен- • ный запас недоступных раскрутке ценностей.*??\'???\'? •. \'..?? \' \'-; \'.?;?,.•…HftiJI ИМ \' iM-V..! \'«*»,?«\'. \'\":i#\" И l\'«\',\'\' J* \' \',\',,;\'?\'..\'. •. \'»???..•

QUID PRO QUO


С




амые опасные американцы - те, кто так хорошо говорит по-русски, что мы забываем, с кем имеем дело. К счастью, это большая редкость. Даже слависты, читающие наизусть Евтушенко, любят перегибать палку. Сперва они называют по имени-отчеству домашнюю кошку, зато потом переходят на «ты» рюмкой раньше положенного и пользуются ненормативной лексикой чаще, чем следует замужней специалистке по ранней прозе Григоровича. Труднее всего объяснить то, что и так всем понятно.

На этот раз, однако, все шло как по писанному. Мы встретились за чаем, к которому по диковинному американскому обычаю не подавали водки. Разговор тем не менее шел понятный: каждый по очереди хвастался глупостью своей родины.

Я давно заметил, что ничто так не сближает чужестранцев, как чувство превосходства личности над ее государством.

Как-то меня занесло в литературную Колонию, любовно устроенную в живописном (когда там не идет война) уголке Восточной Европы. Проведя неделю среди уроженцев стран, которые раньше назывались братскими, я понял, что нас и правда объединяют кровные узы порочного круга. Каждому нашлось что рассказать о безумных проделках своего отечества. Молчал только экологически чистый поэт Норвегии, по ошибке затесавшийся в нашу компанию. Завидуя хохоту, он насупился и заносчиво спросил:

- Вы хоть помните, что учинили с Европой наевшиеся мухоморов викинги?

- Еще бы! - сказал я, предвидя оранжевую революцию. - Варяги основали Киев.

Думаю, дело в том, что всякая власть, будучи наименьшим знаменателем национального интеллекта, горазда громоздить глупости, над которыми ей потешаться нельзя, а нам - можно и даже нужно, чтобы чувствовать себя умней ее - например, на выборах.

Вот и сейчас, посмеявшись над проделками сразу двух сверхдержав (бывшей и настоящей), я перешел на личности.

- Как это вы, типичная американка, так хо рошо выучили наш язык?

Пропустив комплимент мимо ушей, собеседница, ядовито ухмыляясь, задержалась на другой части этой вроде бы безобидной реплики..: - Как и вы, типичный еврей.

Я поморщился от хамства. Меня не смущал еврейский вопрос (хотя это был уже не вопрос, а ответ). Раздражало другое. Изготовленный по индивидуальному проекту, я не хотел слыть типичным, считая, что такими бывают только шлакоблоки.

Отвечать за себя труднее, чем за державу, потому что ты один, а их много.

В Америке этот нехитрый силлогизм называется политической корректностью, которая на русский язык переводится описательно и матом. Я еще не встречал (по обе стороны океана) соотечественника, которого бы не бесила политкорректность, хотя как раз среди наших мало кто склонен ею злоупотреблять. Считая щепетильность барской, как подагра, болезнью, мы кроем чохом, не видя греха в обобщении. В том числе и тогда, когда к этому вынуждают обстоятельства. «Черная самка получила Нобелевскую премию», - весело написал мой коллега по эмигрантской прессе, узнав о награде, доставшейся американской романистке Тони Моррисон.

Справедливости ради надо сказать, что и русский язык знает недоступные переводу концепции. На это мне указала та же собеседница, работающая в свободное от разговоров со мной время синхронным переводчиком ООН.

- Конечно, - закивал я, - наши живописные идиомы: «красна девица», «бить баклуши», «закусить мануфактурой».

- Это еще что! Вот как вы скажете по-английски фразу, без которой на трибуне ООН уже 20 лет не обходится ни один делегат страны Пушкина: «задействовать для целесообразности»?

Я горько задумался, но не смог перевести, хотя именно этому меня столько лет учили в школе. В старших классах мы шлифовали свой английский на «Московских новостях», всегда представляющих наиболее характерным образом и свою страну, и свою эпоху. От других печатных органов того метафорического времени эта газета отличалась тем, что умела говорить, ничего не сказав, на нескольких языках сразу. С тех пор я, объездив сорок стран четырех континентов, встречал все разновидности английского - от оксфордского до пиджин, но мне так и не пригодилась фраза из передовицы, которую я зубривал все школьные годы: «Наша бригада с честью боролась за переходящее красное знамя ударников социалистического соревнования». Впрочем, однажды, еще в России, я восполь-к шалея с трудом дававшейся мне наукой в раз-i опоре с первым живым американцем.

- Где ты проводишь лето? - спросил он, не; тая, чем занять малолетнего туземца.

- Pioneer camp, - радостно ответил я точно; так, как меня учила московская газета.

- Ишь ты, - удивился янки, - как и мы: ков-I Гюи, барбекью, индейцы.

Прошло много лет, но я по-прежнему млею \'. ОТ непереводимых тайн что родного, что чужо-; го наречия. Только теперь я их часто путаю. Не-\'• давно московский приятель хвалил мне одну пе: мшу. - Она, - говорит он, - для Лужка пела.

- Романтично, - сдержано отвечаю я, - но,; минерное, все-таки правильно говорить «пела I пи лужке»? - Ты думаешь? Во, развратник.! - i?j

ВСТРЕЧА НА ЭЛЬБЕ


Н




акануне юбилея Победы, репетируя новую «встречу на Эльбе», госсекретарь Америки посетила Россию. Рассказывая о визите, русская газета Нью-Йорка вышла с шапкой: «Кондолиза Райе отчитала Путина». Московская пресса исправила опечатку: «Кондолиза Райе отчиталась перед Путиным».

Как все ущемленные меньшинства вроде евреев, гомосексуалистов и женщин наши соотечественники больше всего интересуются тем, что говорят они и о них.

- Провинциалы, - сказал я Пахомову, - всегда начинают с себя, причем дальше не идут. Между тем настоящий джентльмен ставит себя на второе место: «My dog and I». - От собаки слышу, - ответил Пахомов.

- Да нет, - говорю, - это я к тому, что англичане даже собаку пропускают вперед.

- И правильно делают! Они произошли от бульдога.



- А мы?

- Известное дело: «по образу и подобию». От обезьяны, - добавил он на тот случай, если я не понял.

В Америке, где эволюцию часто считают европейским извращением, это не совсем так. Русских производят напрямую от коммунистов. Поскольку последних тут никто толком не иидел, то портрет получается произвольным: толстый с медалями. В фильмах про Джеймса 1»онда злодеям для простоты давали имена писателей. Одного генерала звали Пушкин, другого - Чехов, «Солженицын» - уже не выговорить.

Америку понять нетрудно. Мои здешние ровесники еще помнят, как их учили прятаться под парты, когда начнут падать советские бомбы. В 50-е каждый американский ребенок носил на шее именной жетон, чтобы знали, кого хоронят. Любви такое не способствует,\' но и особой ненависти не было, скорее - ленивое недоумение.

Треть века назад, когда я приехал в Америку, ч\'1\'обы открыть ей глаза, она ими смотрела потешную рекламу. На экране шел показ советских мод: дородная уборщица в балахоне. Пляжную версию костюма дополнял резиновый мяч, к вечернему наряду добавлялся фонарик.

- Что ты хочешь, - утешал меня Пахомов, бывший в прошлом рождении марксистом, - Америка - страна победившего пролетария. - Как Россия? - Ну да. Только там пролетариат проиграл.

Но и Пахомову стало не по себе, когда американцы принялись выливать безвинную «Столичную» за то, что русские сшибли корейский лайнер. Наши таксисты тогда выдавали себя за болгар, но только до тех пор, пока София не оказалась замешанной в покушении на Папу Римского. В своих знаменитостей американцы предпочитают стрелять сами, без подсказки органов.

Первую симпатию на брезгливом лице Америки я уловил, когда случился Чернобыль. Это все равно, что заметить расстегнутую ширинку на штанах хулигана. Державная слабость располагает к сочувствию, особенно у американцев, которые предпочитают устраивать ядерные взрывы не на своей, а на чужой территории.

Америка впервые оттаяла с явлением Горбачева. Я до сих пор не знаю, чем он ее купил, но в честь непьющего генсека выпустили водку «Горбачев». Понятнее была бы водка «Ельцин», но вместо нее появилась плохо очищенная «Жириновская», и Америка вернулась к «Столичной». Что, в сущности, и не важно: водку тут \', нее равно разбавляют - тем самым льдом, что; растопил Горбачев. Вторая оттепель оказалась еще короче пер1 вой. Если раньше русский экспорт ограничивал( и политически некорректным товаром - ик\', рой и мехами, то теперь к ним прибавились та-; |уированные бандиты и уступчивые блондинки. 11 едолгому взлету популярности мы обязаны | 1()лливуду, которому русская мафия заменила; уже отработанную сицилийскую. В одном из та2 ких фильмов крестный отец излагает свое выст; раданное кредо:

- Где демократии справиться с теми, - кри-! чит бандит, - кого не раздавил Сталин! Популярный по обе стороны океана тезис не \'? vi пел развиться, как грянуло 11 сентября, отме-: пившее русских как класс, тему и проблему. На-• шедшую себе надежного врага Америку сейчас интересуют в России только окраины, причем - южные. До остального всем мало дела. Я почувствовал это на себе. С тех пор как в жи-пс\'тке Америки мы заняли свой этнический кармин - между греками и корейцами, с нами перепали считаться, - от нас перестали шарахаться. 11погда быть не хуже и не лучше других удобно. Я это оценил, когда ломаным русским овладел стоящий по соседству банковский автомат.» [Ьперь на его экране можно прочесть:

«Дайте мне минуточку, чтобы закончить ваш запрос».

Хорошо, что не «допрос», подумал я, но не обиделся, потому что мне всегда нравились эти голубоглазые машины денег. В Америке их зовут, как КГБ, - аббревиатурой: «ATM». В России она называется иначе, о чем я узнал в Москве, когда мне понадобились наличные.

- Где у вас ближайший банкомет? - спросил я у человека с ружьем, который стоял то ли на страже, то ли на стреме. - В казино «Чехов».

- Почему же это «Чехов», а не «Достоев ский»? - заинтересовался я.

Но друзья уже тащили меня к банкомату, знаками показывая прохожим, что я не опасен для окружающих.

ЗАКОН ЧТО ДЫШЛО


В




ы пьете? - спросил мужчина в форме.

- По праздникам, - уклончиво ответил я, зная, что правила запрещают приносить алкоголь на общественную лужайку, где мы так славно устроились с шашлыками.

Не удовлетворившись расплывчатым ответом, он залез в корзину, где стоял праздничный набор в разной степени початости. Конфисковав наш запас веселья, полицейский ушел, оставив меня в тревожной задумчивости.

Бывая в России, я давно заметил: единственный интересующий всех моих собеседников факт из жизни Америки сводится к справке о том, что распивать спиртное на открытом воздухе здесь можно, лишь спрятав бутылку в бумажном пакете.

- Полиция не станет в него заглядывать, - н;1Жно объяснял я, полагаясь на чужой разум и ской опыт, - чтобы не нарушить святую неприкосновенность вашей собственности.

Но после 11 сентября американские нравы, видимо, изменились, и войну с терроризмом власть начала с борьбы за мою трезвость.

Должен признаться, что произошедший инцидент поколебал основы моего американского мировоззрения, ибо на стороне зла была буква закона, а на моей - только его дух.

Я всегда нарушаю закон на досуге. Что и нормально, если вы не служите в мафии. Чаще всего я это делаю за рулем, увеличивая скорость до того разумного предела, за которым риск наказания превышает соблазн преступления. Бодрийяр, приводя в пример вождение машины в Америке, замечал, что страна способна функционировать лишь до тех пор, пока она уважает неписаный закон не меньше писаного.

Другими словами, которыми меня еще в детстве воспитывал напуганный властью отец, главное - не высовываться. Конечно, если бы отец прислушался к собственным советам, он бы жил в Рязани, вспоминая там, а не в Лонг-Айленде, как испытывал авиационные локаторы на сверхсекретном заводе, замаскированном под мебельный комбинат и даже выпускавшим для конспирации каждый год по четыре стула. Усидеть на них отцу помешала унаследованная мною любовь к литературе, которую он пытался привить сотрудникам на открытых комсомольских собраниях. На беду отцу, как и мне, часто нравились авторы, неадекватные историческому моменту: он хвалил Дудинцева также некстати, как я Сорокина.

Гений Америки в том, что она умеет использовать людей с непомерными амбициями вместо того, чтобы сажать их в тюрьму. Но на шоссе таких нещадно штрафует. Тем более что обычно они ездят в красных машинах, что сильно упрощает жизнь дорожных патрулей.

Похожие на щук, они, укрывшись за поворотом, сторожат автомобильный косяк, дружно превышающий скорость на те десять миль, на которые закрывает глаза закон. Дождавшись торопливого дурака в алом «Корвете», полиция садится ему на хвост и долго жует жертву, выписывая дикие штрафы. Во время этой процедуры несчастному водителю, как пескарю у Щедрина, положено сидеть, не поднимая глаз и не повышая голоса. А ведь как хочется вмешаться в собственную судьбу - укусить полицейского, сбежать в Мексику или выдать себя за Джеймса Бонда. Но так поступают только в Голливуде. Когда вы не на экране, то, чтобы не надели наручники, лучше держаться скромно, помня о своей неизбывной, как у Кафки, вине.

Подняв планку на недосягаемую для всех высоту, власть обрекает нас толпиться в тамбуре закона, уповая на ее милость, его недосмотр или слепую удачу. Плохо, когда черта, отделяющая правых от виноватых, произвольна. Еще хуже, когда она невидима. Но не легче и тогда, когда она у всех на виду, как дорожный знак или правила парковки.

Зато власти удобно, когда мы, обманывая ее по мелочам, хитрим и мечемся - переходим на красный свет, курим в неположенных местах и уклоняемся от налога. Твердо помня, что грешниками управлять легче, чем праведниками, власть делает первых из вторых, настаивая на своем с усердием, недостойным и лучшего применения.

Когда закон нарушают все, то власть может выбирать виновного себе по вкусу, который иногда, должен сказать, бывает весьма изощренным.

Однажды я в этом убедился в заповедных лесах Северной Каролины на берегу горного озера, где, ввиду отсутствия посторонних, я выкупался нагишом. Пока я, безгрешнее Адама, сох на ветру, мне пришло в голову забросить удочку. Вот тут, как цитата из ненаписанной сказки, из чащи вышел инспектор рыбнадзора. Не выказав удивления моим внешним видом, что было даже обидно, он заставил меня достать из воды крючок, на котором желтела улика - нанизанное зерно кукурузы. (Ею кормят молодых форелей, которых именно поэтому можно ловить только на искусственную наживку.) Сперва я хотел плюнуть на штраф, но это происходило в федеральном заповеднике, отчего бумага начиналась как дипломатическая нота: «Соединенные Штаты Америки против Александра Ге-ниса». Не будучи Осамой, я сдался и заплатил.? i,.j;r, i \'.Wi;.. \'??? i bednye lyudi.doc?;?.?\',….

Т

рудно поверить, но ведь я знал тебя еще маленьким: неуклюжий, головастый младенец.

Экранчик - с почтовую открытку. Как раз такой был у бабушкиного телевизора «КВН». К нему приставляли наполненную водой линзу, чтобы лучше разглядеть Хрущева, а мне хотелось запустить в этот телеаквариум золотых рыбок.

Возможно, я был прав. Прогресс все равно идет не туда, куда его посылают.

Посмотри на себя. Разве таким мы тебя растили?

Робкая машинка знаний, ты начинал, как подающий надежды второгодник, а кончил тем, что вступил в беспроволочную связь, причем - с кем попало.

В первый раз войдя в Сеть, я увидал странные письмена на твоем экране: «ОНА ХОЧЕТ, ЧТОБЫ ГЕНИС БЫЛ БОЛЬШЕ». - Кто - она? - задумался я. - Литература? Родина?

- Не Генис, а пенис, - прочел я, надев очки, но было уже поздно бороться с комплексом неполноценности.

Но хуже всего, что ты заставил нас говорить по-своему - без обиняков и понятно, все остальное - делить на два.

Бедные люди! Еще недавно они были венцом творения.

Мы жили нюансами, упивались иносказаниями и читали между строк.

Краски Серова, эзопов язык, передовая в «Правде» - мы все обменяли на твою железную логику. Неудивительно, что играть с тобой в шахматы - все равно, что драться с бульдозером.

Чуя ненависть, ты, втираясь в доверие, сулишь мне, как Мефистофель - Фаусту, диплом За две недели, богатство - за одну и вечную молодость сразу по подписанию контракта. Может, поэтому так суетятся твои мелкие черти, вечно юные компьютерщики, которые врут нам, глядя в твой голубой глаз: «Лопнул но ватерлинии».

И мы обречено бредем в магазин за новой гадиной, которая отличается от предыдущей только тем, что стареет быстрее и живет меньше. На это вся надежда: если так пойдет дальше, они вымрут сами. FROM: computer ТО: alexander genis SUBJECT; Re:bednye lyudi.doc

ERROR 404

•» •




К





»





I





? и»\\





**





•*





0





Александр ГЕНИС: •





ЛЕТО СВОБОДЫ





*




Summer time and the livin\' is easy» Сям и там давят ливер из Изи «(Пер. А. Хвостенко)» Т7 ог, - говорят англичане, - сотворил «A3 мир пополудни летом.

С ними трудно не согласиться. Во всяком слу- «чае, в тех неумеренных широтах, где я вырос.» «Летом» здесь назывались каникулы - не взирая I на градусник. Но меня все равно тянуло на Се- «вер. Возможно, потому, что Запад на нас кончал- t ся - пограничным катером на горизонте.

1970-му лето удалось. Страна дружно отмеча- I ла столетие Ленина и не выходила из дома: по \' телевизору показывали «Сагу о Форсайтах».

До всех них, впрочем, мне не было дела. Я еще* не знал, что такое не повторится, но уже об этом «догадывался: тем летом мне довелось познать сво- I болу. Как всякая революция, она застала меня врас-; плох и сделала ненадолго счастливым. Свобода была в беззаконье. Отменяя пространство, время и участкового, она пьянила властью над \"обстоятельствами. Достигнув так и не повторившегося баланса, душа входила в тело без остатка. Бездумно радуясь успеху, я шагал с миром в ногу даже тогда, когда шел в другую сторону.

- Свобода, - бормотала интуиция, - это резонанс тебя со средой.

Но и в остальные дни недели свобода не обходила меня стороной. Окончив школу, оставшись без обязанностей, я не торопился с планами, ел через день, спал через два и пил, что льется - когда все смешно, не бывает похмелья. Стоя перед распахнутым настежь летом, я мог выбрать любое направление, потому что судьба, словно ливень, просто не могла промахнуться.

Но мне, как уже было сказано, нравился Север. Собрав на дорогу мелочь, друзей и палатку, я смело тронулся в путь. В те времена ритуал взросления завершал гран-тур по родной истории. Маршрут вел в обход столиц на периферию нации. Теперь я уже сам не могу толком объяснить, чего мы ждали и искали в тех трудных, как паломничество, походах. Но с концом ()()-х, когда метафизическим считался вопрос «Есть ли жизнь на Марсе?», популярные странствия по старинным русским монастырям стали дополнять образование и мешать ему.

В университете из всех предметов мне труднее всего давался «научный атеизм». Возможно, моему успеху в этой безбожной дисциплине мешали северные иконы, впервые открывшие мне странный - неантичный - идеал красоты. Мерой ей служил человек, все черты которого преобразила близость к Богу. В сущности, это тоже была утопия, но она призывала заменить пятилетний платоновский проект платоновской же идеей совершенного в своей нетленности образа. В заколоченных (от греха подальше) монастырях стремились переделать не одну отдельно взятую страну, а каждого отдельно взятого человека. Мне, впрочем, больше нравились ангелы - чертеж перестройки, указующий на ее конечную цель.

У нас такой не было. Летняя свобода лишала жизнь зимнего смысла, меняя идеал на счастье, когда нам было по пути. Доверяя больше встречным, чем карте, мы тряслись в попутных грузовиках, останавливаясь там, где, как это часто бывает между Балтийским и Белым морями, кончался асфальт. Угодив в беспутную паузу, мы брели пешком, ждали подводу, вскакивали в товарняк или жили там, куда занесло, надеясь, что случай подвернется раньше, чем кончится тушенка. Однажды на просеку вышел ражий медведь, в другой раз - цыганский табор, в третий - нас подобрал мятежный «газик», пробиравшийся домой на Север, не разбирая дороги. Его водитель пропил командировочные еще в Москве. В жилых местах он вел машину впроголодь, в лесу жил ухой (в Карелии без крючков не выходят из дому). За рулем шофер непрестанно матерился, но у костра, за нашей водкой, церемонно представился:

- Анатолий Борисович, - и тут же пояснил, - «Толяныч».

В то лето мне встречались только необычные люди, но и пейзажи были не проще, в чем я окончательно убедился на Соловках, когда пришел час полярного заката. Стоя по пояс в студеной воде (чтобы отвязалась мошка), я смотрел, как вчера перетекало в завтра, лето отменяло зиму, день - ночь. Нежно, как в романсе, солнце коснулось моря и, мягко оттолкнувшись от него, пустилось обратно в небо.

Нам тоже пришла пора возвращаться, но из патриотизма мы еще дали крюк во Владимир, который неведомый мне тогда Бахчанян предложил к юбилею переименовать во Владимир Ильич. Знаменитая церковь закрылась на реставрацию, причем с размахом - на десять лет. Зато был открыт магазин «Соки-Воды». В нем не было ни того, ни другого, но из вакантного конуса щедро текло «плодово-ягодное».

Окунувшись в море дефисов, смешавшись с местной толпой, мы до вечера не отходили от прилавка. Закуской служила горькая рябина с куста, неосторожно выросшего у порога.

- «Пьяной горечью фалерна чашу мне наполни, мальчик», - говорил я тетке в легких валенках.

Но она все равно улыбалась, потому что за дверьми стояло то единственное лето, когда мне все прощалось.

ЗА КОМПАНИЮ С ХОЛМСОМ


Р