«Что сказать тебе о моей жизни? Я провожу ее не могу сказать весело, но приятно. Две девушки, хозяйки мои, милы, любезны, — без кокетства, без натяжки, и это делает их общество занимательным… Налетные гости, мои приятели, редкую неделю не навещают путника, и вечера настают прежде, нежели заметим день… Осенние дороги так испорчены дождями, что я принужден был ехать в Минск, как Дон-Кишот. Форма и куча генералов делают жизнь в городе весьма принужденною».
Летает перо в письмах приятелям:
«…Вступил в должность к герцогу Вюртембергскому; сентябрь и октябрь проездил с ним по северному краю России; по приезде стрелялся с… Рингером, который волей божьей промахнулся, и я подарил ему патрон».
«…Я танцевал с… 13 августа во дворце. 12 декабря она была мила, как ангел. Я не вылезаю из белых панталон и из башмаков — это прескучно, тем скучнее, что не на кого вздыхать».
Но временами неуловимая тень падает на умопомрачительные светские, служебные, гусарские победы.
Ненастным октябрьским деньком двадцатого года Бестужев, испросив отпуск для поездки к брату, спешит в Кронштадт.
Укрываясь от ветра воротником набухшей шинели, козырнув двумя пальцами, минует часового. Кому здесь, среди лейб-гвардии семеновцев, бросится в глаза офицер Драгунского лейб-гвардии полка?
Кронштадтская крепость — перевалочный пункт для семеновцев, уже вдохнувших гнилостный смрад Петропавловки и ожидающих новой Голгофы. Они восстали против полкового командира, пожелали избрать офицеров «из своего брата-солдата», выпустили воззвание.
Бестужев ходит и слушает, слушает и думает.
Героев Нарвы, Бородина, Кульмы на возвратном пути из Франции встречали триумфальными арками; по одну сторону арки — «Храброму российскому воинству», по другую — «Награда в отечестве!». Полковник Шварц привечал костлявым кулаком по скулам, паучьими пальцами вцеплялся в седеющие усы. Заставлял солдат недвижно стоять часами, маршировать со стаканом воды на кивере, — прольется, пеняй на себя. Еще приказывал колоть солдат вилками, связывать им ноги в лубки…
Бестужев отправился в Кронштадт, чтобы, обогнав других, выведать о семеновском происшествии.
Он бы не ответил внятно, что подвигло его на негаданную поездку. Жадное любопытство? Желание меж первых разузнать о событии, вдруг нарушившем отлаженный порядок вещей? Интерес к тому, как нарушается этот благословенный порядок, каким манером?
Но покамест никто таких вопросов ему не ставил и сам он ими не терзался. Однако безотчетно чувствовал: надобно, не мешкая, посетить Кронштадт, своими глазами увидеть семеновцев, отважившихся на небывалое, своими ушами услышать. Надобно, и все тут… Он еще не угадывал, зачем ему это знание.
Царь Александр, разгневанный восстанием Семеновского полка и наказывая всю гвардию, усылает ее в поход по западным губерниям.
Намерение государя не отличалось политической дальновидностью; многие офицеры нашли общий язык с вольнолюбивыми шляхтичами, походная жизнь давала пищу для нежелательных сопоставлений.
Баловней судьбы из поколения Александра Бестужева судьба отечества тревожила не менее, чем их предшественников, снискавших расположение фортуны до 1812 года. Сама эта тревога восходила к дням Бородина, в ней трепетало пламя московского пожара.
Они читали либеральные сочинения и запрещенные рукописи, знали английских, немецких, французских историков, публицистов, экономистов. Они умели смотреть и из окна дорожной кареты.
Летом 1821 года Бестужев делился с матерью путевыми впечатлениями:
«Жаль только видеть господских крестьян, латышей и поляков — и частию русских, которые здесь все раскольники-филиппоны
[3]. Ни на одном нет лица человеческого — бледны, худы, измучены. Многие в целую неделю получают от господ полгарца ячменю на человека. Можете представить себе их положение».
Но не пишет того, что бедственное положение крестьян, открывшееся в походе, каким-то образом вяжется в его уме с семеновским происшествием. Связь расплывчата, не вполне ему очевидна. Но она есть, есть, а потому ждет своего осмысления.
Чего уж там, с матушкой не грех поделиться и туманными идеями, — ей все внятно. Однако незримая сила удерживает от чрезмерной откровенности. Маменьке-то можно довериться, а почте — не след.
Нарушена победная музыка парада и карьеры, сбит ритм. Параду и карьере угодны плавность, постепенность. Даже усердие надо неусыпно контролировать, подобно тому как адъютанты сверяют свои часы с часами герцога Вюртембергского — именными, швейцарскими, подаренными курфюрстом… Успешно одолевая служебные ступени, Бестужев теперь то и дело воспарял мыслью, вместо того чтобы глядеть под ноги и почтительно взирать на вышестоящих.
Спустя год после первого офицерского чина он, снедаемый нетерпением и дерзкими помыслами, просил Цензурный комитет дозволить — ни мало ни много — издавать журнал «Зимцерла»
[4] с обширной программой: иностранная и отечественная литература, переводы в стихах и прозе, критика, стихотворения, смесь…
Размах наполеоновских планов покорял победителей Наполеона и держал настороже тех, кто числил умеренность не просто человеческой добродетелью, но и свойством, государственно необходимым.
«К выполнению такого обширного плана потребны также и обширные сведения, а не менее тоге и практическая опытность, чего в г. Бестужеве ни отрицать, ни предполагать по его слишком молодым летам (ему 20 лет) Цензурный комитет не может».
В программе, поданной в Цензурный комитет, прапорщик Бестужев умолчал, что оную программу «Зимцерлы» надлежало выполнить единственному автору, он же издатель.
Цензурный комитет выразил также неудовольствие языком и слогом молодого драгуна, целящего в издатели. «В десяти не более строках три ошибки против правописания…»
Листок гербовой бумаги с насмешливо игривым завитком подписи дрожит в руке. Дрожат побелевшие от негодования губы.
Бушуй, кипятись, — Цензурный комитет не позовешь к барьеру.
На счастье, рядом добрый советчик и поклонник бестужевских дарований — Николай Иванович Греч. Бестужевских, — поскольку Греч дружил и с Николаем, и с Михаилом, чуял незаурядность братьев. Видел: у Александра мысль острая, безразличная к авторитетам, слог красочный. («Бестужевские капли», — подумал про себя, а сказал позже, окончательно заручившись расположением братьев.)
Дружба началась с морского путешествия во Францию в 1817 году. Пассажир Греч держался шибералистом, сторонником просвещения и ланкастерских школ. Чем дальше корабль «Не тронь меня» отплывал от берегов России, тем красноречивее, отважнее становился Греч, покидающий кают-компанию только из-за приступов морской болезни, которую лечил черносливом! Флотскими офицерами тоже владели смелые идеи, и они подставляла разгоряченные лица ветру, задувавшему с берегов Ла-Манша.
Приятельство Бестужевых и Греча упрочилось на суше. В «Сыне отечества», издаваемом Гречем, печатались лучшие имена. Николай Иванович в зеленой куртке подошел, сутулясь, к Александру, обескураженному отказом Цензурного комитета: «Сын отечества» ждет его творений (снял очки, сочувственно нагнул лысеющуко голову).
Больше всего Бестужеву и нужен именно журнал, где будут печатать все, что выйдет из-под его торопливого пера: стихи, повести, критику.
Переводы из Лагарпа ждут печатного станка. Сочинены стихи, задуманы повести (ради них изучается русская старина и прошлое Ливонии). Первые же критические пиесы вызывают такой шум, что автор невозбранно проходит за кулисы театра (благо писал и о драме), радушно встречен в литературных салонах. Его новые собеседники — Баратынский, Дельвиг, Гнедич, Воейков, Федор Глинка.
Снова поклон Гречу, — он помог свести знакомства. «С вашей легкой руки, Николай Иваныч, с помощью ваших литературных «четвергов»…» «Сущие пустяки, не стоит благодарности…»
(Очень даже стоит, щурится Николай Иванович, имеющий обыкновение рассчитывать на два-три шага вперед. Можно приручить дарование, помнящее, скольким оно тебе обязано.)
Греч знакомит Бестужева и со своим закадычным другом — коротконогим Фаддеем Венедиктовичем Булгариным.
(Полезный человек, думает Бестужев, он тебе и редактор и сочинитель; учен, умен, ловок. Только вот жабоподобен, как говаривали кадеты, рылом не вышел.)
(Далеко пойдет, прикидывает Булгарин, глядя на Бестужева; горяч и талантом не обижен. Бронь боже, не зарвался бы, гордыня бы не обуяла.)
Бестужев допускает чуть покровительственный тон Греча: Николай Иванович первым заметил и дал ход. Но когда Булгарин норовит поучать, высокомерничает, отпор незамедлителен. Подслащенный, однако, польской шуткой. Фаддей Венедиктович отвечает высшей, на его взгляд, похвалой: «Pan Aleksandr — typowy Polak»
[5]
Булгарин лукавил; Бестужев еще слабо владел польским. Он усовершенствовался позже, в походе по западным губерниям, читая Мицкевича, Нарушевича, Красицкого, Немцевича.
Своим комплиментом Фаддей Венедиктович смягчил шероховатость. Бестужев был падок на лесть; взаимоотношения вошли в колею равенства. Теперь уже Бестужев позволял себе высокомерные насмешки. Булгарин сносил их беззлобно и платил гостеприимством.
Литературные виктории слились с офицерскими и амурными. Однако успех, хотя и пьянит слегка, не заглушает единожды возникшего намерения. Ждать — не в его правилах. Но когда очень надо, явит терпение, исподволь пестуя идею собственного журнала.
В начале 1820 года Александр Бестужев вступил в Общество любителей российской словесности, наук и художеств, в конце того же года — в Вольное общество любителей российской словесности. Первое возглавлял Александр Ефимович Измайлов, выпускавший журнал в розоватой обложке — «Благонамеренный», второе — Федор Николаевич Глинка, издававший «Соревнователя просвещения и благотворения». (И брат Николай начинал в «Благонамеренном», но республиканские по духу «Записки о Голландии» напечатал в «Соревнователе».)
Общество любителей российской словесности, наук и художеств дало Александру Бестужеву оппонентов, и даже литературных недругов. Вольное общество любителей российской словесности, эта «ученая республика», подарило друзей-единомышленников. Глинка, ветеран Аустерлица и Бородина, сближал людей разных дарований и наклонностей. В «ученой республике» господствовали независимые мнения, романтическая верность отечеству и русской словесности. Читались исторические трактаты и стихи, сочинения в прозе и прожекты государственного совершенствования.
Семеновского «дела», аракчеевщины, участи крестьянства касаться было не заведено. Однако, попивая пунш, вслушиваясь в речи собратьев-писателей, Александр Бестужев ловил себя на мыслях, уносивших его к затянутому осенней непогодой Кронштадту… Существовали и другие предметы: французская революция, восстания в Испании, Неаполе, Португалии, Пьемонте, Греции — подразумевавшиеся, но не называемые. И не всегда произносимые, но легко угадываемые имена — Риего, Квирога, Ипсиланти, Занд, Вашингтон…
Раскаты литературных баталий в питерских салонах и на страницах столичных журналов достигли слуха читающей публики в городах и весях России. В письме, отправленном из Кишинева 21 июня 1822 года, Пушкин протягивал Александру Бестужеву руку дружбы:
«Милостивый государь,
Александр Александрович,
Давно собирался я напомнить вам о своем существовании. Почитая прелестные ваши дарования и, признаюсь, невольно любя едкость вашей остроты, хотел я связаться с вами на письме, не из одного самолюбия, но также из любви к истине. Вы предупредили меня. Письмо ваше так мило, что невозможно с вами скромничать. Знаю, что ему не совсем бы должно верить, но верю поневоле и благодарю вас, как представителя вкуса и верного стража и покровителя нашей словесности…»
Советы о том, как обходить цензуру («очень глупа», «ужасно бестолкова»), предполагали в адресате единомыслие по вопросам общего свойства.
Еще недавно в дружеских связях Бестужева царила случайность, а то и нехитрый деловой расчет. Теперь он обретал более надежный и достойный критерий, распространявшийся не только на литературу…
Он не порвал с Булгариным и Гречем, участниками полемик в «ученой республике». Однако крепла уверенность — оправданная или нет? — что он их раскусил, узнал красную цену, и ему по плечу, сохраняя приятельство, сохранять и такое знание.
Не оглушали уже громкие имена, собственная известность; рядом дымили сигарами и трубками, пили чай, рассуждали о всевозможных материях люди, стяжавшие признание на полях жарких битв и в журнальных баталиях. Вершилось неизбежное самоопределение.
И — осуществлялась идея, еще недавно встретившая злобно-ироническую отповедь Цензурного комитета. На обложке нарядного томика, над лирой, украшенной венком, звездочка и два слова: «Полярная звезда». Под лирой, отмеченной датой «1823», — надпись: «Изд. А. Бестужевым и К. Рылеевым». Еще ниже — «в С. Петербурге».
Стоял сочельник 1822 года. Но, несмотря на рождественский холод, мглистые дни, лучи от лиры с такой яркостью били в глаза издателей, что выступали радостные слезы. Александр Бестужев не пытался их сдерживать. Он верил в собственное возрождение, в словесность, окрыляющую души, в новизну, что усовершенствует, облагородит жизнь.
4
С порога кабинета Бестужев повел взглядом — массивный стол развернут к окну, овальные миниатюры на стенах, экран перед камином (дыму больше, чем тепла, труба, не чищена), застекленный книжный шкаф под потолок. Прямо напротив — дверь в сени, укрытая добротной шторой (обнаружив, что из сеней дует холодом, Рылеев заботливо распорядился повесить штору).
Он сел на мягко пружинящую софу, облюбованную Михаилом. Самый веселый среди братьев Мишель любил оставаться на ночь в кабинете Александра; на этой софе он лежал при недавней болезни; брал книги из шкафа, и его бы воля — лежал бы целую зиму.
Вспомнив о брате, Бестужев виновато поцокал языком. Он совершенно забыл: вчера около полуночи Мишель говорил о прибытии матушки с сестрами, о воскресном обеде на Васильевском острове… Александр знал за собой ветреность, даже легкомыслие, — только не по отношению к матери и сестрам. Однако сегодня обмишурился. Он нещадно себя поносил, одновременно подбирая доводы, умаляющие вину. Безмятежно вверился утреннему сочинительству, ибо глубоко у сердца держал приезд матушки, внявшей его просьбе…
Видя, сколь наполняется вольготно начавшийся день, Бестужев подошел к письменному столу. На широкой столешнице лежали вздувшиеся от влаги, но уже подсыхающие корректурные листы, — жирные колонки набора вдавлены в рыхлую бумагу, «отбиты» жесткой щеткой.
Минувшим вечером о типографских листах не упоминалось. Сидели за полночь, обсуждали предметы настолько рискованные, что голоса приглушались сами собой. Корректурные листы «Звездочки» — так назвали следующую книжку, — тогда еще мокрые, сохли на трех укрепленных вдоль стены досках, обтянутых холстом. Сооружение изобретено Рылеевым. Читая корректуру, он двигался от листа к листу; подсвечник, притороченный проволокой к его поясу, скользил по верхней планке.
Вчера Рылеев не подходил к доскам.
Выходит, едва гости разошлись, он держал корректуру; затемно, пока Бестужев витал в облаках вдохновения, направил к нему — через двор — посыльного, велев не беспокоить Александра Александровича, занести листы в кабинет из сеней.
Не первый день их дружеству, три нумера «Полярной звезды» позади, а Бестужев обнаруживает в Рылееве все новые добродетели.
Еще не знакомые, они неотвратимо шли друг другу навстречу. Рылеев начинал свои «Думы», Бестужев в ту же пору решил воскресить в поэзии героический лик прошлого, Дружба упрочила единомыслие, повела к сообща намеченному изданию. «Аяксы», — ухмылялся Греч, гордясь своим содействием этому союзу.
Бестужев легко, взрывчато загорался. Но и остывал, забывая о недавнем всплеске. Рылеев вечно охвачен пламенем, его не гаснущий отсвет в блестящих темных глазах. Лицо меняется зависимо от того, откуда смотришь. Профиль беззащитен. Но чуть повернулся, и — крутой подбородок, сведенные брови выражают твердость, упрямство. Откинул лобастую голову, — по-девичьи мечтательный абрис.
Рылееву довелось побывать в пленяющем победителей Париже. Рано опробовал романтическое перо, подпоручиком уволился из армии, женился. В литературе заявил о себе не лирическими элегиями, но мнимым подражанием Персию — гневной инвективой «К временщику». Аракчеев обличался настолько открыто, что почли за благо не узнать его и не поднимать шума.
Рылеев не жаловал армию, петербургский свет, офицерские сборища; достойнее статское служение отечеству и сочинительство в гражданственном духе. На дуэльные поединки выходил не менее легко и смело, чем Бестужев, поводом избирая все-таки не ссоры из-за кадрили.
Открытого и впечатлительного, его тяготит любая тайна. Тем тоже разнится он от Бестужева, который временами склонен скрытничать, любит «военные хитрости». Что не мешает сорваться, сболтнуть лишнее. Сболтнув, спохватится, напустит словесного дыму… Повадка не дипломатическая, но умеет входить в отношения с людьми.
Альманах — корабль громоздкий, пассажиров — что в Ноевом ковчеге. Держать на плаву мало, надо провести курсом, намеченным не одним капитаном, а, вопреки законам судовождения, двумя.
«При составлении нашего издания, — писал Бестужев в «Сыне отечества», — г. Рылеев и я имели в виду более чем одну забаву публики. Мы надеялись, что по своей новости, по разнообразию предметов и достоинству пиес, коими лучшие писатели удостоили украсить «Полярную звезду», она понравится многим; что, не пугая светских людей сухой ученостью, она проберется на камины, на столики, а может быть, на дамские туалеты и под изголовья красавиц. Подобными случаями должно пользоваться, чтобы по возможности более ознакомить публику с русскою стариною, с родной словесностью, с своими писателями».
Писатели заслуживали такого знакомства: Пушкин, Жуковский, Вяземский, Баратынский, Гнедич, Дельвиг, Денис Давыдов, Федор Глинка, Крылов… В окружении славных имен выступали и сами издатели. Рылеев — с четырьмя «Думами» («Рогнеда», «Борис Годунов», «Мстислав Удалый», «Иван Сусанин»). Бестужев — с двумя повестями («Роман и Ольга», «Вечер на бивуаке»), с обзорной критикой («Взгляд на старую и новую словесность в России»).
Стихи и проза не затмили необычного, начинающегося Ломоносовым обзора отечественной литературы. Бестужев вышел за грань искусства, упомянув о «тумане, лежащем теперь на поле русской словесности». Не требовалось острой проницательности, дабы сообразить, что имеется в виду…
Журнал лег на камины, на столики в гостиных и кабинетах, дав издателям нежданный доход — около двух тысяч рублей. Не внакладе остались и авторы, — впервые писательский труд вознаграждался полновесной монетой. Это тоже составляло планы редакторов: литератор, получающий гонорар, независимее, смелее…
На гребне успеха «Полярной звезды» Бестужева вынесло в Москву. По-весеннему золотились церковные купола, но на мостовой еще держался укатанный снег, полозья кареты морозно скрипели, Бестужев чувствовал себя триумфатором, вступающим в коленопреклоненный город. Приглашения, званые обеды, торжественные ужины. Успевай пожимать руки, кланяться, чокаться. Мелькание, безостановочная карусель. Однако он задерживается подле людей интересных, подле Американца — остряка и циника Федора Толстого, историка Калайдовича, Дениса Давыдова, около бывшего куратора Московского университета князя Голицына, профессора медицины Лодера… Помнит о «Звезде», о пополнении числа авторов. Обстоятельно беседует с Петром Андреевичем Вяземским, дивясь беспощадному уму и отменному вкусу курносого князя, щурящегося, норовя спрятать глаза за продолговатыми стеклами очков. Взаимно обещают закреплять письмами согласие во мнениях. Бестужеву кажется, правда, будто согласие это до определенной точки; далее не исключены и расхождения.
Обрывая бег по коврам, мрамору, паркету, Бестужев изыскивает время для монастырей, древних гробниц, храмов. Коснуться седой старины, вдохнуть ее сухой воздух, чтобы наполнились им повести, которые он напишет, обнародует в альманахе…
Второй нумер «Полярной звезды» выходит в конце двадцать третьего года. Книжка еще изысканнее, чем первая, нарядно украшена гравюрами. Полторы тысячи экземпляров раскупаются за три недели. Издатели дают обед в честь авторов. Рылеев удостаивается золотой табакерки от императрицы Елизаветы и перстней от нее и от Марии Федоровны. Бестужеву тоже пожалована табакерка от Елизаветы и перстень от Марии Федоровны. Царь на присылку альманаха отвечает рескриптом.
Но Измайловский «Благонамеренный» объявляет поход против «Полярной звезды». Подают голос разномастные недоброжелатели.
Однако Пушкин из Одессы шлет дружественное послание. У него довольно снисходительные претензии. А поддержка — прямая. «Ты — все ты, — обращается он к Бестужеву, — т. е. мил, жив, умен. Баратынский — прелесть и чудо, Признание — совершенство… Рылеева Войнаровский несравненно лучше всех его Дум, слог его возмужал и становится истинно-повествовательным, чего у нас почти еще нет. Дельвиг — молодец. Я буду ему писать. Готов христосоваться с тобой стихами, но сделай милость… пощади. Прощай, мой милый Walter»
[6].
«Полярная звезда» восходит не над пустыней. Вокруг немало повременных изданий. К ним добавляются «Русская старина», выпускаемая Корниловичем и Сухоруковым, «Северные цветы» Дельвига, «Мнемозина» Кюхельбекера и Одоевского. «Полярная звезда» все же удерживает свое заметное место. Успех альманаха неотторжим от успеха Бестужева-романиста, критика, поэта. От его энергии, напора, искрометного темперамента. Репутация отчаянного гвардейца-дуэлянта приумножает славу модного литератора.
Рылеев покидает Петербургскую уголовную палату, где он отличался от прочих судей неподкупностью, идет правителем канцелярии в Российско-американскую компанию. По его воззрениям, она должна привлечь купеческие капиталы, содействовать экономическому обновлению отечества. Он селится в доме компании у Синего моста, Сюда же, не мешкая, перебирается Александр Бестужев.
У него квартира близ Юсупова сада, в казенном здании для адъютантов главноуправляющего путями сообщения. Ему отведены комнаты в полупустом доме матушки на седьмой линии Васильевского острова (матушка с дочерьми обычно живет в Сольцах, в имении). Но постоянное местопребывание Бестужева — под общей кровлей с Рылеевым, с Катоном, как он шутливо величает друга.
В пору ноябрьского наводнения, когда вода достигла второго этажа и прислугу охватила паника, Бестужев спасает библиотеку и вещи отсутствующего Кондратия. Сам переезжает в дворовый флигель, к простудливому Оресту Сомову, надежному сотруднику и въедливому корректору «Полярной звезды»…
По части трактиров и рестораций Петербург уступает Москве. Но и здесь сытный, дешевый обед — никак не редкость. В гостинице Гейде на Васильевском острове — два рубля ассигнациями, без пирожного, у Клея на Невском — за два рубля с лафитом, у Дюме — изысканно и недорого, у Леграна на Большой Морской — вкусно, хоть и однообразно, у Андрие на Малой Морской за пять рублей — с закуской и вина вволю, у Александра на Мойке — тишина и уют, у Сен-Жоржа, почти напротив Александра, деревянный домик, каждому отдельная комната…
Однако и гурманы и люди неприхотливые сбегаются часам к двум пополудни на «русские завтраки», что заведены Рылеевым: графин очищенного вина, кислая капуста, ржаной хлеб.
Исхитрившись, Александр Бестужев уклоняется от обеда у герцога Вюртембергского (кухня, к слову сказать, у герцога отличная) и поспевает к «завтраку». Он разгуливает по комнате, в одной руке вилка с пластами капусты, в другой — сигара. Уже сегодня вечером его импровизированные эпиграммы начнут кочевать по гостиным.
Бестужев уверяет, что чахнет без кислой пищи. Ему мила печать русизма, какую Рылеев накладывает на свою жизнь.
После третьей книжки альманаха Бестужев прочно обосновывается во флигеле. Четвертая книжка «Полярной звезды» в прежнем объеме не удается, год близок к концу, времени в обрез, материалов недостает, иные авторы злоупотребляют деликатностью Рылеева, для иных Бестужеву не хватает выдержки. Как раз тут — случится же такое! — размолвка между издателями.
Кондратий не посвятил Бестужева в одну свою историю. Сюжет деликатнейший, интимный, болезненный. Но Рылеев все-таки счел допустимым советоваться с Николаем Бестужевым. Александра обуяла обида. Горько упрекнул Рылеева в письме: «…ты много виноват передо мной своей неоткровенностью…»
Булгарин почуял: меж «Аяксами» нелады, Бестужев в воспарении — и проворно зазвал его к себе на дачу. Бестужев согласился, удалился за город, прикинувшись больным.
На булгаринской даче жила Елена Ивановна, Ленхен, — добрейшее, лукавейшее существо. Плечики сдобные, как кухены, губки — трубочки с кремом. После обеда Бестужев с Леночкой отправлялись по малину. Фаддей Венедиктович — без сюртука, живот дыней отвисает между помочами — сопровождал до калитки, желал удачи, велел посылать к черту. Леночка — чудо предусмотрительности — по дороге в лес уславливалась с крестьянкой, что на обратном пути купит малину, назначала цену.
Удивлял и Фаддей: не дурень ведь, догадывался, какую малину собирают Ленхен и Алекс, однако встречал улыбкой, расползшейся по лягушачьей физиономии.
В письме к матушке Бестужев оповестил, что живет у Булгарина на даче, спит и ленится.
Открытая Леночкина благосклонность, участие мирно взирающего Фаддея ставили в тупик. Бестужев еще не привык, что литературная известность плодоносит и подобным образом, покоряя расчетливо-тщеславного хозяина и не обремененную правилами хозяйку.
Вдруг подкатило к самому горлу: провались она пропадом, эта меркантильно-радушная семейка, эти картофельные салаты, теплые пенки с малинового варенья, что варится под яблоней…
* * *
Ровно год назад, в августе, вместе с Кондратием они укатили в Батово, рылеевское имение.
Поездка намечалась давно. Теперь гадали: в Батово либо в Михайловское, к Пушкину? Накопилось немало спорных предметов, какие надлежало укромно обсудить с «консулом нашей Литературной Республики». Убедить его, что начало «Онегина» уступает «Бахчисарайскому фонтану», ниже «Цыган». Напрасно он отклоняется от романтического направления, ему ли не слышать зов времени, не видеть, как ждет оно героя с высоким самоотвержением. «Чудотворец» слышал иное, иначе отвечал времени. (Разногласия разногласиями, но — «консул», «парнасский чудотворец» — вне полемик.) Отныне встреча с Пушкиным достижима; Михайловское — не дальний свет.
Накануне отъезда из Одессы Пушкин отправил Бестужеву большое письмо. В нем — сердечные, не без печали слова: «Мне грустно, мой милый, что ты ничего не пишешь. Кто ж будет писать?»
Выбор маршрута зависел и от герцога Вюртембергского. Герцог не желал, чтобы адъютант, склонный к не всегда безобидным анекдотам, набирался мыслей у опального поэта.
Герцогу импонировала слава, какой удостоился его адъютант на литературном поприще. По логике, свойственной начальствующим лицам, он считал себя к ней причастным. Остерегаясь вместе с тем, как бы успех не вскружил голову подчиненного, он высказывал большую, нежели прежде, строгость. С поездкой в Михайловское велел повременить, но, расщедрившись, дал неделю на обследование Гатчинского тракта.
Бестужев достаточно разбирался в ухищрениях дорожного ведомства и загодя видел свой рапорт относительно Гатчинского тракта (рапортами, хранившимися в канцелярии, можно было вымостить не один тракт).
Они оба с Рылеевым устали от городской суеты, от изнурительных хлопот, капризов авторов, цепляния цензуры, от наскоков Измайлова и шпилек Каченовского. В Батове наслаждались сельской тишью. Бестужев взял с собой Байрона на английском, Рылеев — свои любимые «Spiewy Historyczne»
[7]Немцевича. Часами в садовой беседке у самовара читали друг другу. Польские строфы, английские. Планировали, составляли «Звезду».
Бестужеву вспомнилось, как в дни западного похода цесаревич Константин Павлович на параде соизволил обратить на него внимание, спросил, чем увлекается. Сочинительством? Отменно. При такой посадке, гренадерском росте господин Бестужев обязан написать книгу о верховой езде.
Александр в лицах воспроизвел разговор, вытянулся, сидя верхом на лавке, взял под козырек.
Кондратий зашелся в смехе. У царствующей фамилии страсть к парадам в крови, она бы и литературу приспособила к фрунту да конюшне. Не пахнет ли голубая императорская кровь навозом?
— Истинно так, — поддержал Бестужев. В эту веселую минуту у него вылетело из головы: он последовал совету цесаревича, успел напечатать первую главу — «Общие понятия о выездке». Действительно любил лошадей, следил за европейской литературой для берейторов…
Они затянули на два голоса: Рылеев — тенором, Бестужев — густым баритоном:
Боже, коль ты ecu,
Всех царей в грязь меси,
Кинь под престол
Мишеньку, Машеньку,
Костеньку, Сашеньку
И Николашеньку
Ж…й на кол.
Счастливые, одушевленные возвращались в Петербург. Гроза, сотрясавшая столицу, не омрачила настроения. А в доме у Синего моста караулила беда — умирал крошечный сын Рылеева Саша, Большеглазая, худенькая Наталья Михайловна (из ласковых имен, какими Рылеев награждал жену, Бестужев пользовался лишь одним — Ангел Херувимовна) обратилась в безгласную тень…
…И он, Бестужев, обиделся на вернейшего из друзей, поддался амбиции, променял его общество на двусмысленное гостеприимство Фаддея, невинно-плотоядные улыбочки Ленхен!
Не скрытничал Кондратий, сил не находил в себе; не хотел валить на Александра часть груза. Без того хватало каждому…
* * *
Пополировав молча ногти, Бестужев снял накрахмаленную салфетку, сложил ее. Лобызнул пухленькую лапку Елены Ивановны, похлопал по плечу Фаддея, крикнул, чтоб закладывали.
Булгарин всполошился, Леночка заахала: на ночь глядя, дождь собирается, дорога ужасная. «Das ist Wahn-sinn!»
[8]
Он ничего этого уже не слышал. Все, что за спиной, растаяло.
Не постучавшись, вошел к Рылееву (несмотря на поздний час, окна светились сквозь решетки). Тот поднялся. Лицо радостно-смущенное. Но ни малейшего удивления.
— Надо посоветоваться; один манускрипт… Я утвердился относительно «Звездочки»… Почитай, пожалуйста, пиесу.
— Получил мое письмо? — тихо спросил Бестужев, опускаясь в кресло и подвертывая под себя ногу. Рылеев кивнул лобастой головой.
— Забудь о нем. Кивнул вторично.
— Прикажу чаю. Ты с дороги. Черная кошка, пробежав, скрылась… Уменьшение числа страниц в альманахе не уменьшило издательских хлопот. Для сочинительства оставались короткие утренние часы. И то не всякий день.
* * *
Сегодняшнее воскресное утро — удача. Но и она близится к концу. Корректурные листы, легшие горкой на письменный стол, зовут к себе.
Занавеси на широком окне делались прозрачными. Состояние отрешенности уходило.
На столе поверх сероватых корректурных листов четвертушка бумаги. Еще не различая слов, Бестужев узнал руку Рылеева,
5
Дормез с оцарапанной дверцей, кряхтя, въехал на мост. Кони, опасливо пробуя заснеженный настил, мягко опускали копыта. Невский лед исполосован тропинками, бороздами мальчишеских санок.
Прасковья Михайловна глянула в оконце — впереди справа тускло маячил шпиль Петропавловской крепости — и перекрестилась. Подумав, перекрестилась вторично.
В этом месте чуть не погиб ее сын Саша. Прохаживался с беззаботной гурьбой, увидел, не веря себе: с гранитного парапета в реку метнулась тень.
Александр отстегнул саблю, сбросил мундир и — в воду.
Со всей страстью отчаяния несчастный отбивался от незваного спасителя. Оба чудом не пошли ко дну. Но Александр одолел, вытащил бедолагу. Нанял извозчика, отвез к себе домой. Целую ночь говорили. Утром снабдил деньгами и отпустил умиротворенным.
С Сашей неведомо, что сам выкинет и куда поманит близких. Прасковья Михайловна собиралась в Петербург к Новому году. Неспешно и обдуманно вела подготовку. Ни с того ни с сего послание от Саши: выезжайте безотлагательно…
Сидевшие против младшие дочери дремали. Елена, старшая, выпрямилась рядом с матушкой, затянула ворот пелерины — вся в напряжении. Ее заражало маменькино состояние, она делила с ней дорожные треволнения, суету сборов, беспокойство от братова письма.
Матушка не расставалась с письмом. Не доверяя себе, будучи слаба в грамоте, просила Елену еще и еще раз читать его, тщетно пытаясь постичь скрытый смысл. Конверт покоился в муфте, хрустел под пальцами.
От села Сольцы, лепившегося к волховскому берегу, до столицы рукой подать. Но легко ли в спешке упаковать сделанные исподволь припасы. Бочонки, банки, бутылки, битые гуси, куры, дичина, сушеные грибы и ягоды, моченые яблоки, пластовая капуста, варенья, соленья… Стоило тронуться, и на розвальнях, замыкавших обоз, понадобилось менять полозья. У тяжеловесного дормеза в пути лопнула рессора — дополнительные траты, непредвиденная ночевка, постоялый двор, — клопы, под отклеившимися обоями шуршат тараканы…
* * *
Жизнь Прасковьи Михайловны незакатным светом озарило великое чудо и омрачила безутешная беда.
Пятнадцатилетняя нарвская мещанка капризом случая оказалась подле тяжко раненного офицера артиллерии.
На корабле «Всеволод» в сражении со шведами у острова Сескара он наводил пушку, высунулся из бокового люка и рухнул подкошенный. Вместе с мертвецами его отволокли в трюм: кончится битва, и его обмоют, похоронят на берегу. Офицера любили и, вопреки морскому обряду, хотели предать земле.
Начали обмывать, послышался чуть уловимый стон, поднесенное к устам зеркало запотело.
Раненый был настолько слаб, что его, не довезя до лазарета, оставили вместе с дядькой в окраинном домике. Жившая по соседству расторопная девушка с косицами и смешным толстоватым носиком из сострадания помогала словоохотливому дядьке.
Контуженный, с развороченной скулой, немощный от потери крови, артиллерист стонал, мычал, уставясь в низко нависший потолок, и не сразу обнаружил, что ухаживает за ним не один Федор, но и какая-то девица; на ней козловые сапожки, расшитый сарафан. Она что ни день меняет ленты, сплетя косицы в тяжелую косу, варит бульоны и кисели.
Два месяца без малого пестун Федор через соломинку кормил барина. Параша, затаясь, сидела рядом, смотрела на нескладно забинтованную голову, глаза, темные от боли; выбившаяся из-под корпии прядь прилипла к широкому потному лбу.
Будет жить офицер, и она будет; умрет — ее жизнь оборвется, не начавшись.
Офицер выжил. Федор получил вольную, а она — забрюхатела. Не изведала ни растерянности, ни страха. Не венчанная родит сына. Будет на то господня воля, еще родит, безразличная к людским пересудам, отцовскому гневу.
Сына нарекли Николаем. Через некоторое время потомственный дворянин Александр Федосеевич Бестужев предложил нарвской простолюдинке руку и сердце.
Накануне Бестужев совещался со своим другом Пниным. О чем — Прасковье Михайловне неизвестно. Но знала: Иван Петрович — незаконный сын князя Репнина, слышала и про обычай побочным детям аристократических отцов давать усеченную фамилию родителя. Приняла бы как должное, если и ее Коле писаться «Стужевым».
Со спокойным достоинством вошла Прасковья Михайловна в столичный свет, и умолкли злые языки. Такое достоинство рождается любовью и уважением мужа, покоем и миром в доме, почтением детей.
Она родила пятерых сыновей и трех дочек. Саша посвятил матери детские вирши:
…С днем ангела вас поздравляю!
Желаю вам здоровой быть,
Счастливой жизни век желаю,
В довольстве, в радости чтоб жить…
Стихи не выражали всей полноты сыновней любви, и Саша завершил поздравление прозой:
«Извините, любезная матушка, что они писаны непорядочно и вольно; но я еще не учился поэзии и не знаю ее правил, — ежели я не умею писать или говорить о моей любви к вам, то умею оную чувствовать.
Любящий вас сын Александр»».
Владимир Лукич Боровиковский, один из наиболее одаренных и наименее льстивых художников той поры, в 1806 году написал портрет Бестужевой. Как и обычно, на его полотнах женщина слегка наклонила голову; темные локоны обрамляют задумчивое лицо; изысканная линия подбородка, раскосо прорезаны глаза, мягко выгнута шея. Нежные пальцы левой руки поддерживают правую. И все же не салонная красавица. Энергия и живая одухотворенность в чертах. Тяжелая грудь, бедра много рожавшей крестьянки. Широковатый нос выдает «беспородность».
Сквозь всю жизнь пронесли сыновья восхищение матерью, Александр гордился «башмачком» — носом, унаследованным от родительницы.
Безмерное уважение к матери дети переняли у отца. Как переняли и многое другое.
Александр Федосеевич был чужд назиданий и нравоучений; остановит нашкодившего сынишку: «Ты недостоин моей дружбы, я от тебя отступлюсь — живи сам собой, как знаешь». И все.
Бестужев-старший всему отдавался самозабвенно: изучал науки и обучал им в Артиллерийско-инженерном корпусе, воевал (в послужном списке отмечено: «…в сражениях со шведским флотом и в погоне за оным находился, при разбитии которого за отличность… произведен артиллерии капитаном»), сочинял трактат «О воспитании», издавал с Пниным «Санкт-Петербургский журнал», отстаивавший идею гражданского равенства, вел уроки в Академии художеств, сочинял прожекты, управлял гранитной фабрикой…
Счастливый в браке, он не поддавался годам, был юношески легок, поджар, деятелен. Только клок волос, когда-то выбивавшийся из-под корпии, поседел да потемнел рубец, бороздивший щеку. Он не омрачаемо весел, рискованно шутит над собой: в бытность корпусным офицером отрекомендовал кадета Аракчеева генералу Мелиссино, который дал ход будущему сатрапу, — mea culpa
[9].
Такого рода шуточки Бестужев отпускает при своих старших — Николя и Александре. Пускай привыкают постепенно к независимым мыслям. Постепенно. Сам он далек от рассудительной умеренности. Будь благоразумнее, не выскочил бы налегке в зимнюю ночь, когда донесли, что лопнула медеплавильная печь, не простыл бы…
Беспросветным вдовьим отчаянием заволокло все вокруг тридцатипятилетней Прасковьи Михайловны. Синеватые мешки легли под поблекшими глазами, горе унылыми складками рассекло щеки. Коротать бы дни в монастыре. Да — дети. Подумала о них не как статская советница — как баба простая: восемь ртов.
Александр Федосеевич оставил по себе доброе имя и малый достаток. В Петербурге — казенная квартира, в Новоладожском уезде — небогатая деревенька.
Из-за козней какого-то кляузника, судебной волокиты семья десять лет без пенсии…
Попросили, потом грубовато потребовали — освобождайте квартиру.
Еще незряче озиравшаяся по сторонам Прасковья Михайловна почувствовала: дети — не только «рты». Николай, кончивший Морской корпус, определил туда же Михаила, позднее — Петра, помог мечущемуся Александру.
Елена и раньше не слишком жаловала сверстниц — то визгливый, то щебечущий девичий цветник. Теперь взяла на себя обременительные переговоры с жуликоватым управляющим в Сольцах, не гнушалась деловой цифири, скрупулезно вела книгу приходов и трат.
* * *
…Дормез скатится с моста, возьмет вправо, на Седьмую линию, и впереди покажется дом, арендованный Прасковьей Михайловной у купца Гурьева. Он не слишком велик, но на Васильевском острове еще мало таких — о семи окнах, крытых железом, на подвалах, с нарядным крыльцом, пилястрами и наличниками.
Чего кручиниться — сыновья успели по службе, отмечены начальством. Александр — адъютант, издатель и сочинитель; сподобился императорского рескрипта. Николай год назад произведен в капитан-лейтенанты, состоит директором Морского музея (две тысячи рублей в год). Михаил весел, но не беззаботен: из флотского экипажа с повышением переведен в гвардию, штабс-капитан Московского полка, командир роты, несущей караул в Зимнем дворце. Кроткий Петр флегматичен, однако расшевелится — заслушаешься: красноречив и логичен. Главный командир кронштадтского порта адмирал Моллер привечает своего адъютанта Бестужева-четвертого. Самый младший, Павлик, — юнкер, после артиллерийского училища намерен поступить в гвардейскую конную артиллерию. Поступит.
Все удается сыновьям, все отзываются о них с выгодной стороны, ценят усердие, литературный слог, дарования. Кому не ведом кронштадтский театр, созданный Николаем и Михаилом?..
Но что-то гложет сердце Прасковьи Михайловны. Ни один из сыновей не женат. Михаил, сказывают люди, хочет свататься к старшей дочери вице-адмирала Михайловского. С матерью, однако, своими видами не делился. Александра, того и гляди, подстрелят на дуэли. Положительный Николай увлечен замужней женщиной, не первый год в виновной связи. Дочерей Любови Ивановны Степовой Прасковья Михайловна не смеет приласкать как своих внучек. Хотя — какой секрет? — дети эти Николая.
Зато твои дочери при тебе. Радуйся, Прасковья Михайловна. Радуется и — отгоняет печаль. Пусть и не вовсе бесприданницы, зато невесты незавидные. Собой не слишком хороши, стеснительны. Елена угловата, мужского общества сторонится. Неразлучные близнецы Машенька и Оленька конопатые, носатые. Всякий выезд для них мука мученическая. Робки сверх меры, слезливы не по годам, мало соединительны с другими людьми, живут успехами братьев, да «кофейными»
[10] премудростями, коими напичкали их в Смольном монастыре.
Накануне отъезда в Петербург Прасковья Михайловна занялась наружностью и нарядами дочерей. Навестила Савицких. Софьюшка, все еще девица, по-прежнему румяная, звонкоголосая, следила за французскими журналами, где нарисована одежда ко всякому сезону, попадались у нее и русские — «Модный вестник», «Всеобщий модный журнал». На туалетном столике три книжки «Полярной звезды». Слегка краснея — пятна сквозь румянец, — Софьюшка выразилась в том смысле, что Александр Александрович чрезмерно суров в своих критиках, но повести, повести — очарование… Прасковья Михайловна разговор повернула на туалеты, получила от Софьюшки советы и три выкройки. В моду входили укоротившиеся юбки с кружевами по подолу, поля на шляпах прежние, но надобны ленты, либо перья…
Прасковья Михайловна быстренько прикинула, что станет шить для дочерей дворовая девка, что закажет немке-модистке на Невском. По старинному, от бабки унаследованному секрету наказала дочерям, отходя ко сну, обкладывать лицо парной телятиной — ради мягкости кожи. Утром для гладкости и белизны — дынное семя, тертое с бобовой мукой, огуречное молоко. Чтобы извести веснушки — раздавленные сорочьи яйца. От прыщей — травяной раствор.
В дормезе полумрак, и Прасковье Михайловне не определить окончательные результаты своих косметических трудов. Материнское сердце тоскливо нашептывает: не столь они и велики.
Колокол у Андрея Первозванного ударил к вечерне, когда дормез остановился возле парадного крыльца.
Всякий раз, возвращаясь на Васильевский остров, она испытывала волнение, рожденное встречей с сыновьями, жившими своей, недоступной ей жизнью.
Перед домом дожидались две запряженные парой кареты, дежурили «ваньки». Видимо, у сыновей гости. Ничего необычного — суббота.
Николай и Александр извещены письмом, что матушка будет на неделе. Но Елена угадывала дорожные осложнения и точного дня не проставила.
Николай без шинели, сюртук внакидку, бросился к маменьке…
День декабрьский, но оттепельный. Снег по краям мостовой пожелтел, набряк. Над трубами прозрачный дымок, с крыши ленивая, как в начале весны, капель.
— Гости? — мать покосилась на извозчичьи сани и кареты. — Не помешала?
— Грех вам, — огорчился Николай.
Гости торопливо покидали дом. Каждый прикладывался к ручке, стучали каблуки, звякали шпоры.
Она не разбиралась в мундирных тонкостях и в эполетах, но отличала флотских офицеров от сухопутных, армейцев от гвардии. Статские ей сегодня не попались. Николай заверил, что увидит и статского, повел на второй этаж в конец анфилады, к своему кабинету.
Ничто не укрылось от хозяйского глаза. Ни плешины на ковре, устилающем внутреннюю лестницу, ни пыль на балясинах, ни трещины на раме зеркала в расписанных под мрамор сенях.
Николай, проследивший взгляд матушки, засмеялся: все, дескать, в порядке, чистота, дескать, корабельная.
Чистота и порядок мужские, думает Прасковья Михайловна и треплет первенца по щеке, пахнущей колонской водой.
Она на ходу распоряжается, какие припасы куда сгружать, что в подвал, что в сарай на дворе, что на ледник. Повару велено не мешкая ставить опару, варить бульон для студня, готовить формы для вафель, печенья, для желе, завтра к шести утра разжечь плиту.
Проходя через комнаты второго этажа, мать замечает, что Саша, похоже, редко бывает у себя, у Мишеля и вовсе запустение. Неужто сын в лазарете?
Здоров, успокаивает Николай, на дежурстве, у него казенная квартира при лейб-гвардии Московском полку.
Николай занимал квадратную торцовую залу с окнами на обе стороны. По стенам картины и ландкарты, за зеркальными дверцами шкафов книги и модели кораблей. Над письменным столом миниатюра в коричневой рамке — портрет Степовой.
Собрание, видать, только-только завершилось. В пепельницах недокуренные сигары, на чайном столике чашки, стаканы, блюдца.
Навстречу мягко ступает круглолицый, голубоглазый Торсон. От изразцовой печки отделился единственный среди гостей статский — Кондратий Федорович: шея обмотана шарфом, выражение беззащитности, на щеках бледность.
Бестужева перекрестила Константина Петровича и Рылеева, трижды облобызалась с каждым. Торсон откланялся, Рылеева задержала.
— Ты, Кондратий Федрыч, сдается, не в лучшем состоянии, горло повязал. Погоди, трава у меня в дорожном ларце…
Мил он ей, дорог, Рылеев. Его союз с сыном Сашей подобен дружбе покойного мужа с Пниным; совместно издают альманах.
Сверх того, однажды Кондратий Федорович защитил ее и удержал Сашу от безумства.
Некто оскорбленный отказался дуэлировать с Александром. Злобу свою низко сорвал на его матери. Подкараулил возле церкви, обрушил град оскорблений: с мещанским отродьем драться не станет, о сына простолюдинки дворянских рук не замарает…
Узнав об этом, Александр не находил себе места, и, кто ведает, до чего бы додумался, не окажись рядом Рылеева.
— Доверься мне. Прошу. Глупостей наделаешь. Не время…
Через несколько дней новая весть облетела город. Рылеев встретил на улице обидчика Прасковьи Михайловны, исхлестал по роже, приговаривая, что не станет драться с трусом, шкурой барабанной, рогоносцем…
Сейчас в доме, охваченном колготой, Рылеев был почти членом семьи. Он понимал: Прасковью Михайловну тревожит отсутствие второго сына, а никто лучше его не посвящен в Сашины дела. Пообещал отыскать Александра.
Прасковья Михайловна взяла с Кондратия Федоровича, как и с Торсона, слово завтра быть к воскресному обеду.
— Непременно, — пообещал Рылеев. В руках трость с роговым набалдашником, на плечах енотовая шуба. — Непременно…
Михаил приехал поздно, сестры уже отошли ко сну. Торопливо скинул шинель в сенях, снег с воротника таял на кресле. Только что от Александра; дежурит у своего герцога, завтра к обеду обязательно будет… Михаил отказался ночевать дома, сославшись на обязанности по службе.
В окно Прасковья Михайловна видела фонари у возка, ожидавшего сына. Спешит, не отпустил лихача.
Михаил был возбужденнее обычного, Николай задумчивее…
Ей пора в постель: завтра столько забот, — подумать страшно. Но страх — радостный, заботы — в охотку. К воскресному обеду, в кои-то веки, собиралась вся семья — пятеро братьев и три дочери. Тревога, не отпускавшая эти две педели, разом иссякла. Какие для нее причины? Впереди редкий день, небывалый. Спаянное любовью семейство сядет за праздничный стол, подле матери.
Прежде чем удалиться в свою вдовью опочивальню — самую дальнюю комнату второго этажа, в конце, противоположном кабинету Николая, она поднялась на антресоли, в полутемную каморку Федора. Получив вольную, старый слуга не пожелал расстаться с Александром Федосеевичем, пестовал его сыновей и теперь доживал свой долгий век с помутившимся от старости разумом. Узнал он Прасковью Михайловну или нет?
В утихшем наконец-то доме она снова спустилась вниз. Ноги гудели. Наказав сенной девушке не проспать, поднялась к себе.
Ложась, вспомнила про Сашино письмо. Удивительно, никто из сыновей о нем не обмолвился.
Достала из муфты сложенный пополам конверт, прежде чем задуть свечу, не спеша, по складам перечитала письмо, отправленное сыном из Петербурга 28 ноября 1825 года.
«Я думаю, до вас дошли уже вести, любезная матушка, что государь скончался в Таганроге 19-го числа от желчной лихорадки, рожи и воспаления в мозгу. Здесь эту новость получили в 11 часов вчерась — сей час собрался совет, Николай Пав. велел присягать Константину, но Оленин сказал, что есть духовная. Принесли — и там найдено было, что царствовать Николаю за тем, что Константин отказался, за себя и наследников. Однако Ник, все-таки не хотел перебить у брата, начали присягать. Все приняли это хладнокровно и тихо. Полки, шедши на присягу, не знали кому, — но тихо обошлось. Теперь есть и манифест Сената. Однако никто не знает, примет ли Копст, — а в Москве, говорят, Николаю присягнули, за тем, что дубликат духовной там был. Недоумение везде. Везде говорят тихомолком. Слез немало видно, даже и в первые минуты во дворце, когда я был там с герцогом. Приезжайте скорее сюда. А я отложу на несколько времени свою поездку в Москву; надо оглядеться. Смирно ли у вас? — а здесь как будто ничего не бывало, несмотря на неожиданность. Государыня молодая больна — бедняга, ей плохое будет житье. Старая государыня печальна. Ник. Пав. распоряжается всем и не показывает отчаяния. Ждут перемен больших, не знают, когда будет император, он поехал в Таганрог. Мы все здоровы, у меня лишь теперь насморк небольшой. Будьте здоровы… и покойны, любезная матушка. Нетерпеливо жду вас увидеть и, дай бог, поскорее. Поцелуйте за меня милых затворниц, спешу писать только о важном, ибо другие мелочи на ум не идут.
Прошу благословения
сын ваш
Александр Бестужев
P. S. Поздравляю с протекшим днем именин ваших. В мой ангел были у меня гости на ужин и с дамами. Знакомые все по здорову».
Засыпая, Прасковья Михайловна сквозь первую дрему слышала негромкие голоса. Николай вернулся с кем-то из братьев. С кем, не разобрала. Сморил сон.
6
Четвертушка бумаги как-то боком, чужеродно лежала поверх груды корректурных листов. Стихотворный столбец, заполнявший ее, был безотносителен к этим листам, Александр Бестужев прочитал его раз, другой,
По чувствам братья мы с тобой, —
Мы в искупленье верим оба;
И будем мы питать до гроба
Вражду к бичам страны родной.
Когда ж ударит грозный час
И встанут спящие народы, —
Святое воинство свободы
В своих рядах увидит нас.
Любовью к истине святой
В тебе, я знаю, сердце бьется;
И, верно, отзыв в нем найдется
На неподкупный голос мой.
Он не притронулся к взятым из спальни записям, которые делал с дорассветного часа. Все крест-накрест зачеркнуто двенадцатью строками, сочиненными в час, когда он парил в эмпиреях, ожидая чьих-то восторгов и угадывая чье-то озлобление.
Бестужев всматривался в листок, полировал ногти; внутри вздымался тяжелый вал.
Строки звали не к дуэли на перьях, не к журнальному единоборству. От них веяло картечью и кровью, они беспощадно скрепляли братство.
Он ни о чем не забывал, даже подхваченный пестрым вихрем, обремененный служебным долгом, поглощенный альманахом. В моменты отвлечения подспудно ждал: вот сейчас… Торопливо исписанные страницы; обгрызенные перья полетят в пылающий камин, в корзину с мусором. Грядет не угадываемое.
Лучше других Рылеев понимал Бестужева, ценил его, снисходил к слабостям. Но сейчас сам подал сигнал, не отделяя своей участи от бестужевской.
Александр никогда не думал о Рылееве с такой нежностью, никогда не был так готов к его зову и — настолько захвачен врасплох.
— Барин ждут к завтраку.
Помедлив, слуга, мявшийся в нерешительности возле двери из сеней, повторил:
— Ждут.
Ладно скроенный парень, кудрявый и курносый, в сапогах, пахнущих ваксой, из доверенных слуг Кондратия.
— Снег бы с сапог счистил. Лужа натекла… Передай Кондратию Федоровичу: барин благодарит, уже позавтракал. Ступай!