— Этого быть не может, вы кликнете.
— Я только хотела убедиться, что это вы, миссис Уэлфорд. Лишняя осторожность нынче не помешает.
— Тут много ко мне презрения.
По дороге на парковку (Нед, волочивший за собой «защитное» одеяльце, поминутно останавливался, разглядывая чуть не каждую травинку, каждую букашку, попадавшуюся ему на пути) Карен приходилось сдерживать раздражение и доходившую до неприличия торопливость. В машине она принялась рассказывать Неду, где они проведут вторую половину дня, но мальчик, казалось, это уже знал — похоже, это он всегда знал. Когда Карен склонилась застегнуть ремень детского креслица и замешкалась, не попадая в защелку, личико сына вдруг осветилось, и она его приласкала.
— Вы знаете, что не одного презрения.
— Стало быть, презренье все-таки есть?
— Я не так выразилась. Бог свидетель, я чрезвычайно желала бы, чтобы вы никогда во мне не нуждались.
До Уитли-Хиллз они добирались окольными путями: пересекли в Олд-Уэстбери скоростное шоссе Лонг-Айленд, затем, сделав крюк по служебной дороге, вырулили на Тридцать девятое южное. Карен понимала, что после вчерашнего, даже только вообразив, что за ней следят, она не может позволить себе рисковать. Проехав еще одну милю и глянув предварительно в зеркальце заднего вида, она свернула на развязку скоростного шоссе, и они с Недом очутились в тех местах, которые Том любил называть первой настоящей провинцией к востоку от Нью-Йорка.
— Одна фраза стоит другой. Я тоже желал бы вас не губить.
— Никогда, ничем вы меня не можете погубить, и сами это знаете лучше всех, — быстро и с твердостью проговорила Дарья Павловна. — Если не к вам, то я пойду в сестры милосердия, в сиделки, ходить за больны ми, или в книгоноши, Евангелие продавать. Я так решила. Я не могу быть ничьею женой; я не могу жить и в таких домах, как этот. Я не того хочу… Вы всё знаете.
С недавних пор он пристрастился ездить в город этой дорогой, петляя по старым, выложенным голубоватым песчаником проселкам обширных, большей частью заброшенных поместий северного побережья, — сглаживает однообразие, объяснял он. Карен с сомнением относилась к столь неожиданной страсти мужа к живописным прогулкам. Последние несколько недель все мелкие городки и деревушки Норт-Хемпстеда и Ойстер-Бея лежали приплюснутые и опустелые под суровым, нивелирующим гнетом солнца. Тенистые усадьбы богачей и те, казалось, утратили очарование уединенности из-за томительного зноя засушливых дней. Новейшие роскошные дома, не избежав участи опоясывающих их колоний разноуровневых предместий, тоже превратились в душные, зловонные, кишащие насекомыми халупы, скрытые бахромой поникшей листвы, и казались одичалыми и небезопасными, словно это новосветское воспроизведение некоего милого зеленого уголка Англии перенеслось на малярийные берега Белиза или Занзибара.
— Нет, я никогда не мог узнать, чего вы хотите; мне кажется, что вы интересуетесь мною, как иные устарелые сиделки интересуются почему-либо одним каким-нибудь больным сравнительно пред прочими, или, еще лучше, как иные богомольные старушонки, шатающиеся по похоронам, предпочитают иные трупики попригляднее пред другими. Что вы на меня так странно смотрите?
Карен вспомнила, как прошлым вечером на пути в аэропорт Том с туманной, несвойственной ему меланхолией говорил, что надо наслаждаться красивыми вещами, пока они у тебя есть, — и ее передернуло от отвращения.
— Вы очень больны? — с участием спросила она, как— то особенно в него вглядываясь. — Боже! И этот человек хочет обойтись без меня!
У края ложбины, проскочив под стоп-сигнал, она сбросила скорость и медленно поползла, высматривая в подлеске справа бесхозный почтовый ящик. Нашла она его довольно легко, хотя он все лето простоял укутанный плотной зеленой шалью ползучих растений, и, как обычно, когда она увидела, что флажок находится в вертикальном положении, пульс у нее участился.
— Слушайте, Даша, я теперь всё вижу привидения. Один бесенок предлагал мне вчера на мосту зарезать Лебядкина и Марью Тимофеевну, чтобы порешить с моим законным браком, и концы чтобы в воду. Задатку просил три целковых, но дал ясно знать, что вся операция стоить будет не меньше как полторы тысячи. Вот это так расчетливый бес! Бухгалтер! Ха-ха!
Она съехала с дороги под сень рододендронов и решила переждать, попросив Неда помочь ей сосчитать проезжающие машины — он считал молча, на пальцах, растопырив ладошки морскими звездами, — и только пропустив двадцатую, Карен почувствовала некоторую уверенность, что хвоста за ними нет.
Потом они отсчитали еще с десяток машин — просто для надежности.
— Но вы твердо уверены, что это было привидение?
— О нет, совсем уж не привидение! Это просто был Федька Каторжный, разбойник, бежавший из каторги. Но дело не в том; как вы думаете, что я сделал? Я отдал ему все мои деньги из портмоне, и он теперь совершенно уверен, что я ему выдал задаток!
— Вы встретили его ночью, и он сделал вам такое предложение? Да неужто вы не видите, что вы кругом оплетены их сетью!
Мягкая классическая музыка, тонированные стекла и перегородка, отделяющая водителя, создавали впечатление изолированности салона лимузина от внешнего мира. Объятая мраком, с задранным вместе с подолом платья черным файдешиновым подъюбником, которые Том стянул узлом у нее на голове и, словно рогожный мешок, замотал веревкой на запястьях, Карен сидела на полу «мерседеса», упираясь лбом в динамик под откидным сиденьем. Музыка ее убаюкивала. Она остро ощущала свою наготу ниже талии — абсолютную наготу, не считая черных лакированных лодочек, выставленных перед Томом подошвами вверх, как поднос; он же сидел, уютно расположившись в кожаных креслах, то переговариваясь с ней, то обсуждая деловые вопросы по телефону — тихим, доверительным тоном.
Сначала она должна была попросить у него прощения, еле ворочая языком в этом душном чехле, а потом, когда он начинал щекотать ее оправленным в серебро кнутовищем, — умолять его, чтобы он поскорее начал.
— Ну пусть их. А знаете, у вас вертится один вопрос, я по глазам вашим вижу, — прибавил он с злобною и раздражительною улыбкой.
Карен свернула на подъездную аллею; руль скользил под влажными от пота ладонями.
Даша испугалась.
На полпути к главному зданию, не видному за выступом холма, она круто взяла влево и покатила напрямик через открытую луговину к группе белых каркасных строений на опушке леса. Под расширяющимся куполом голубого неба, когда ее легкую эйфорию обуздал страх встретить кого-то, кто может узнать ее или ее «вольво», Карен чувствовала себя бегущим к укрытию затравленным зверьком, который окажется в безопасности, только достигнув святая святых поместья.
— Вопроса вовсе нет и сомнений вовсе нет никаких, молчите лучше! — вскричала она тревожно, как бы отмахиваясь от вопроса.
— То есть вы уверены, что я не пойду к Федьке в лавочку?
Она медленно развернулась вокруг огромного виргинского дуба, стоявшего в центре круглой гравийной площадки, и опасливо просунула нос своего фургона в ворота пустого гаража, которые закрылись за ней, отгородив ее от палящих лучей послеполуденного солнца.
— О боже! — всплеснула она руками, — за что вы меня так мучаете?
— Ну, простите мне мою глупую шутку, должно быть, я перенимаю от них дурные манеры. Знаете, мне со вчерашней ночи ужасно хочется смеяться, всё смеяться, беспрерывно, долго, много. Я точно заряжен смехом… Чу! Мать приехала; я узнаю по стуку, когда карета ее останавливается у крыльца.
В ослепившей ее на мгновение полутьме она услышала, как на массивных деревянных дверях загремели засовы. Джо уже здесь. Карен откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза.
Даша схватила его руку.
— Да сохранит вас бог от вашего демона и… позови те, позовите меня скорей!
Она хотела сразу же сообщить ему приятную новость, но его ладонь легла на ее рот, не давая вымолвить ни слова до поцелуя. Карен высунулась в окно и подставила губы возлюбленному. Они не виделись больше недели — что может быть важнее? О мальчике было забыто, пока Джо помогал ей выйти из машины и пока они стояли обнявшись в душной тьме, провонявшей соляркой и прелой листвой. Наконец Карен, почувствовав дурноту, отстранилась от него.
— О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся. А ведь вы, Даша, опять не смеете говорить чего-то?
Она поглядела на него с болью и укором и повернулась к дверям.
— Скоро все уладится, — сказала она.
— Слушайте! — вскричал он ей вслед, с злобною, искривленною улыбкой. — Если… ну там, одним словом, если… понимаете, ну, если бы даже и в лавочку, и потом я бы вас кликнул, — пришли бы вы после-то лавочки?
Она вышла не оборачиваясь и не отвечая, закрыв руками лицо.
— Придет и после лавочки! — прошептал он подумав, и брезгливое презрение выразилось в лице его: — Сиделка! Гм!.. А впрочем, мне, может, того-то и надо.
— То есть? Что-то случилось?
— Он уехал в Чикаго.
Глава четвертая
— Слава тебе господи! И когда вернется?
Все в ожидании
I
Джо держал Карен на расстоянии вытянутой руки и со смехом крутил ее из стороны в сторону, оглядывая с головы до ног. Он был в армейских шортах, мокасинах на босу ногу, в камуфляжной оливковой майке «тэнк» и плюсовых очках, — отлично выглядит, подумала Карен. Джо всегда выглядел отлично.
— Если не сегодня, то совсем скоро. Через двое суток.
— Извлечем из этого максимум пользы.
Впечатление, произведенное во всем нашем обществе быстро огласившеюся историей поединка, было особенно замечательно тем единодушием, с которым все поспешили заявить себя безусловно за Николая Всеволодовича. Многие из бывших врагов его решительно объявили себя его друзьями. Главною причиной такого неожиданного переворота в общественном мнении было несколько слов, необыкновенно метко высказанных вслух одною особой, доселе не высказывавшеюся, и разом придавших событию значение, чрезвычайно заинтересовавшее наше крупное большинство. Случилось это так: как раз на другой же день после события у супруги предводителя дворянства нашей губернии, в тот день именинницы, собрался весь город. Присутствовала или, вернее, первенствовала и Юлия Михайловна, прибывшая с Лизаветой Николаевной, сиявшею красотой и особенною веселостью, что многим из наших дам на этот раз тотчас же показалось особенно подозрительным. Кстати сказать: в помолвке ее с Маврикием Николаевичем не могло уже быть никакого сомнения. На шутливый вопрос одного отставного, но важного генерала, о котором речь ниже, Лизавета Николаевна сама прямо в тот вечер ответила, что она невеста. И что же? Ни одна решительно из наших дам этой помолвке не хотела верить. Все упорно продолжали предполагать какой-то роман, какую-то роковую семейную тайну, совершившуюся в Швейцарии, и почему-то с непременным участием Юлии Михайловны. Трудно сказать, почему так упорно держались все эти слухи или, так сказать, даже мечты и почему именно так непременно приплетали тут Юлию Михайловну. Только что она вошла, все обратились к ней со странными взглядами, преисполненными ожиданий. Надо заметить, что по недавности события и по некоторым обстоятельствам, сопровождавшим его, на вечере о нем говорили еще с некоторою осторожностию, не вслух. К тому же ничего еще не знали о распоряжениях власти. Оба дуэлиста, сколько известно, обеспокоены не были. Все знали, например, что Артемий Павлович рано утром отправился к себе в Духово, без всякой помехи. Между тем все, разумеется, жаждали, чтобы кто-нибудь заговорил вслух первый и тем отворил бы дверь общественному нетерпению. Именно надеялись на вышеупомянутого генерала, и не ошиблись.
— Джо, нам… нас больше ничто не держит.
Этот генерал, один из самых осанистых членов нашего клуба, помещик не очень богатый, но с бесподобнейшим образом мыслей, старомодный волокита за барышнями, чрезвычайно любил, между прочим, в больших собраниях заговаривать вслух, с генеральскою вескостью, именно о том, о чем все еще говорили осторожным шепотом. В этом состояла его как бы, так сказать, специальная роль в нашем обществе. При этом он особенно растягивал и сладко выговаривал слова, вероятно заимствовав эту привычку у путешествующих за границей русских или у тех прежде богатых русских помещиков, которые наиболее разорились после крестьянской реформы. Степан Трофимович даже заметил однажды, что чем более помещик разорился, тем слаще он подсюсюкивает и растягивает слова. Он и сам, впрочем, сладко растягивал и подсюсюкивал, но не замечал этого за собой.
— В смысле?
Генерал заговорил как человек компетентный. Кроме того, что с Артемием Павловичем он состоял как-то в дальней родне, хотя в ссоре и даже в тяжбе, он, сверх того, когда-то сам имел два поединка и даже за один из них сослан был на Кавказ в рядовые. Кто-то упомянул о Варваре Петровне, начавшей уже второй день выезжать «после болезни», и не собственно о ней, а о превосходном подборе ее каретной серой четверни, собственного ставрогинского завода. Генерал вдруг заметил, что он встретил сегодня «молодого Ставрогина» верхом… Все тотчас смолкли. Генерал почмокал губами и вдруг провозгласил, вертя между пальцами золотую, жалованную табатерку:
— Сожалею, что меня не было тут несколько лет назад… то есть я был в Карлсбаде… Гм. Меня очень интересует этот молодой человек, о котором я так много застал тогда всяких слухов. Гм. А что, правда, что он помешан? Тогда кто-то говорил. Вдруг слышу, что его оскорбляет здесь какой-то студент, в присутствии кузин, и он полез от него под стол; а вчера слышу от Степана Высоцкого, что Ставрогин дрался с этим… Гагановым. И единственно с галантною целью подставить свой лоб человеку взбесившемуся; чтобы только от него отвязаться. Гм. Это в нравах гвардии двадцатых годов. Бывает он здесь у кого-нибудь?
— Том выложил необходимую сумму.
Генерал замолчал, как бы ожидая ответа. Дверь общественному нетерпению была отперта.
Карен почувствовала легкое замешательство.
— Чего же проще? — возвысила вдруг голос Юлия Михайловна, раздраженная тем, что все вдруг точно по команде обратили на нее свои взгляды. — Разве возможно удивление, что Ставрогин дрался с Гагановым и не отвечал студенту? Не мог же он вызвать на поединок бывшего крепостного своего человека!
— Ну и дела, — медленно проговорил Джо, поводя головой. — Вот уж чего не ожидал.
Слова знаменательные! Простая и ясная мысль, но никому, однако, не приходившая до сих пор в голову. Слова, имевшие необыкновенные последствия. Всё скандальное и сплетническое, всё мелкое и анекдотическое разом отодвинуто было на задний план; выдвигалось другое значение. Объявлялось лицо новое, в котором все ошиблись, лицо почти с идеальною строгостью понятий. Оскорбленный насмерть студентом, то есть человеком образованным и уже не крепостным, он презирает обиду, потому что оскорбитель — бывший крепостной его человек. В обществе шум и сплетни; легкомысленное общество с презрением смотрит на человека, битого по лицу; он презирает мнением общества, не доросшего до настоящих понятий, а между тем о них толкующего.
— А между тем мы с вами, Иван Александрович, сидим и толкуем о правых понятиях-с, — с благородным азартом самообличения замечает один клубный старичок другому.
Вообще-то она рассчитывала на другую реакцию.
— Да-с, Петр Михайлович, да-с, — с наслаждением поддакивает другой, — вот и говорите про молодежь.
Ей пришлось самой вытаскивать Неда из пристяжного детского креслица на заднем сиденье «вольво», но потом она отдала мальчика Джо, и тот понес его наверх по лестнице, ведущей из гаража прямо в апартаменты. Поначалу Нед, как обычно, закочевряжился — от стеснительности, которая моментально улетучилась, как только Джо поставил его на ноги и он засеменил по коридору, переходящему в неожиданно просторную комнату — бывшую гостиную коттеджа, когда-то принадлежавшего шоферу владельцев поместья. Карен с одобрением отметила, что любимые игрушки Неда лежат на виду, заботливо приготовленные к его приезду.
— Тут не молодежь, Иван Александрович, — замечает подвернувшийся третий, — тут не о молодежи вопрос; тут звезда-с, а не какой-нибудь один из молодежи; вот как понимать это надо.
— А нам того и надобно; оскудели в людях.
Вот уже два года как Джо по ее настоянию снял этот дом, чтобы им было где встречаться помимо мотелей.
Тут главное состояло в том, что «новый человек», кроме того что оказался «несомненным дворянином», был вдобавок и богатейшим землевладельцем губернии, а стало быть, не мог не явиться подмогой и деятелем. Я, впрочем, упоминал и прежде вскользь о настроении наших землевладельцев.
Входили даже в азарт:
— Он мало того что не вызвал студента, он взял руки назад, заметьте это особенно, ваше превосходительство, — выставлял один.
— Что побудило его изменить решение? — спросил он.
— И в новый суд его не потащил-с, — подбавлял другой.
— Несмотря на то что в новом суде ему за дворянскую личную обиду пятнадцать рублей присудили бы-с, хе-хе-хе!
— Я сказала, что если у меня не будет своих денег — не подачек на содержание, а личного счета на небольшую сумму, — то я уйду.
— Нет, это я вам скажу тайну новых судов, — приходил в исступление третий. — Если кто своровал или смошенничал, явно пойман и уличен — беги скорей домой, пока время, и убей свою мать. Мигом во всем оправдают
*, и дамы с эстрады будут махать батистовыми платочками; несомненная истина!
— Истина, истина!
Джо посмотрел на нее с нескрываемым интересом.
Нельзя было и без анекдотов. Вспомнили о связях Николая Всеволодовича с графом К. Строгие, уединенные мнения графа К. насчет последних реформ были известны. Известна была и его замечательная деятельность, несколько приостановленная в самое последнее время. И вот вдруг стало всем несомненно, что Николай Всеволодович помолвлен с одною из дочерей графа К., хотя ничто не подавало точного повода к такому слуху. А что касается до каких-то чудесных швейцарских приключений и Лизаветы Николаевны, то даже дамы перестали о них упоминать. Упомянем кстати, что Дроздовы как раз к этому времени успели сделать все доселе упущенные ими визиты. Лизавету Николаевну уже несомненно все нашли самою обыкновенною девушкой, «франтящею» своими больными нервами. Обморок ее в день приезда Николая Всеволодовича объяснили теперь просто испугом при безобразном поступке студента. Даже усиливали прозаичность того самого, чему прежде так стремились придать какой-то фантастический колорит; а об какой-то хромоножке забыли окончательно; стыдились и помнить. «Да хоть бы и сто хромоножек, — кто молод не был!». Ставили на вид почтительность Николая Всеволодовича к матери, подыскивали ему разные добродетели, с благодушием говорили об его учености, приобретенной в четыре года по немецким университетам. Поступок Артемия Павловича окончательно объявили бестактным: «своя своих не познаша»; за Юлией же Михайловной окончательно признали высшую проницательность.
Она прошла в кухню и сделала им по бутерброду, обходя гору грязной посуды в раковине и столы, не убиравшиеся с ее прошлого визита. После трапезы Карен отвела Неда поиграть во дворе, потом вернулась в гостиную и плюхнулась на диван рядом с Джо.
Таким образом, когда наконец появился сам Николай Всеволодович, все встретили его с самою наивною серьезностью, во всех глазах, на него устремленных, читались самые нетерпеливые ожидания. Николай Всеволодович тотчас же заключился в самое строгое молчание, чем, разумеется, удовлетворил всех гораздо более, чем если бы наговорил с три короба. Одним словом, всё ему удавалось, он был в моде. В обществе в губернском если кто раз появился, то уж спрятаться никак нельзя. Николай Всеволодович стал по-прежнему исполнять все губернские порядки до утонченности. Веселым его не находили: «Человек претерпел, человек не то, что другие; есть о чем и задуматься». Даже гордость и та брезгливая неприступность, за которую так ненавидели его у нас четыре года назад, теперь уважались и нравились.
Всех более торжествовала Варвара Петровна. Не могу сказать, очень ли тужила она о разрушившихся мечтах насчет Лизаветы Николаевны. Тут помогла, конечно, и фамильная гордость. Странно одно: Варвара Петровна в высшей степени вдруг уверовала, что Nicolas действительно «выбрал» у графа К., но, и что страннее всего, уверовала по слухам, пришедшим к ней, как и ко всем, по ветру; сама же боялась прямо спросить Николая Всеволодовича. Раза два-три, однако, не утерпела и весело исподтишка попрекнула его, что он с нею не так откровенен; Николай Всеволодович улыбался и продолжал молчать. Молчание принимаемо было за знак согласия. И что же: при всем этом она никогда не забывала о хромоножке. Мысль о ней лежала на ее сердце камнем, кошмаром, мучила ее странными привидениями и гаданиями, и все это совместно и одновременно с мечтами о дочерях графа К. Но об этом еще речь впереди. Разумеется, в обществе к Варваре Петровне стали вновь относиться с чрезвычайным и предупредительным почтением, но она мало им пользовалась и выезжала чрезвычайно редко.
Она сделала, однако, торжественный визит губернаторше. Разумеется, никто более ее не был пленен и очарован вышеприведенными знаменательными словами Юлии Михайловны на вечере у предводительши: они много сняли тоски с ее сердца и разом разрешили многое из того, что так мучило ее с того несчастного воскресенья. «Я не понимала эту женщину!» — изрекла она и прямо, с свойственною ей стремительностью, объявила Юлии Михайловне, что приехала ее благодарить. Юлия Михайловна была польщена, но выдержала себя независимо. Она в ту пору уже очень начала себе чувствовать цену, даже, может быть, немного и слишком. Она объявила, например, среди разговора, что никогда ничего не слыхивала о деятельности и учености Степана Трофимовича.
— Я, конечно, принимаю и ласкаю молодого Верховенского. Он безрассуден, но он еще молод; впрочем, с солидными знаниями. Но всё же это не какой-нибудь отставной бывший критик.
Варвара Петровна тотчас же поспешила заметить, что Степан Трофимович вовсе никогда не был критиком, а, напротив, всю жизнь прожил в ее доме. Знаменит же обстоятельствами первоначальной своей карьеры, «слишком известными всему свету», а в самое последнее время — своими трудами по испанской истории; хочет тоже писать о положении теперешних немецких университетов и, кажется, еще что-то о дрезденской Мадонне. Одним словом, Варвара Петровна не захотела уступить Юлии Михайловне Степана Трофимовича.
— О дрезденской Мадонне? Это о Сикстинской?
* Chère Варвара Петровна, я просидела два часа пред этою картиной и ушла разочарованная. Я ничего не поняла и была в большом удивлении. Кармазинов тоже говорит, что трудно понять. Теперь все ничего не находят, и русские и англичане. Всю эту славу старики прокричали.
— Новая мода, значит?
— А я так думаю, что не надо пренебрегать и нашею молодежью. Кричат, что они коммунисты, а по-моему, надо щадить их и дорожить ими. Я читаю теперь всё — все газеты, коммуны, естественные науки, — всё получаю, потому что надо же наконец знать, где живешь и с кем имеешь дело. Нельзя же всю жизнь прожить на верхах своей фантазии. Я сделала вывод и приняла за правило ласкать молодежь и тем самым удерживать ее на краю. Поверьте, Варвара Петровна, что только мы, общество, благотворным влиянием и именно лаской можем удержать их у бездны, в которую толкает их нетерпимость всех этих старикашек. Впрочем, я рада, что узнала от вас о Степане Трофимовиче. Вы подаете мне мысль: он может быть полезен на нашем литературном чтении. Я, знаете, устраиваю целый день увеселений, по подписке, в пользу бедных гувернанток из нашей губернии. Они рассеяны по России; их насчитывают до шести из одного нашего уезда; кроме того, две телеграфистки, две учатся в академии, остальные желали бы, но не имеют средств. Жребий русской женщины ужасен, Варвара Петровна! Из этого делают теперь университетский вопрос
*, и даже было заседание государственного совета. В нашей странной России можно делать всё, что угодно. А потому опять-таки лишь одною лаской и непосредственным теплым участием всего общества мы могли бы направить это великое общее дело на истинный путь. О боже, много ли у нас светлых личностей! Конечно, есть, но они рассеяны. Сомкнемтесь же и будем сильнее. Одним словом, у меня будет сначала литературное утро, потом легкий завтрак, потом перерыв и в тот же день вечером бал. Мы хотели начать вечер живыми картинами, но, кажется, много издержек, и потому для публики будут одна или две кадрили в масках и характерных костюмах, изображающих известные литературные направления. Эту шутливую мысль предложил Кармазинов; он много мне помогает. Знаете, он прочтет у нас свою последнюю вещь, еще никому не известную. Он бросает перо и более писать не будет; эта последняя статья есть его прощание с публикой. Прелестная вещица под названием: «Merci». Название французское, но он находит это шутливее и даже тоньше. Я тоже, даже я и присоветовала. Я думаю, Степан Трофимович мог бы тоже прочесть, если покороче и… не так чтоб очень ученое. Кажется, Петр Степанович и еще кто-то что-то такое прочтут. Петр Степанович к вам забежит и сообщит программу; или, лучше, позвольте мне самой завезти к вам.
— А вы позвольте и мне подписаться на вашем листе. Я передам Степану Трофимовичу и сама буду просить его.
Варвара Петровна воротилась домой окончательно привороженная; она стояла горой за Юлию Михайловну и почему-то уже совсем рассердилась на Степана Трофимовича; а тот, бедный, и не знал ничего, сидя дома.
— Я влюблена в нее, я не понимаю, как я могла так ошибаться в этой женщине, — говорила она Николаю Всеволодовичу и забежавшему к вечеру Петру Степановичу.
— А все-таки вам надо помириться со стариком, — доложил Петр Степанович, — он в отчаянии. Вы его совсем сослали на кухню. Вчера он встретил вашу коляску, поклонился, а вы отвернулись. Знаете, мы его выдвинем; у меня на него кой-какие расчеты, и он еще может быть полезен.
— О, он будет читать.
— Я не про одно это А я и сам хотел к нему сегодня забежать. Так сообщило ему?
— Если хотите. Не знаю, впрочем, как вы это устроите, — проговорила она в нерешимости. — Я была намерена сама объясниться с ним и хотела назначить день и место. — Она сильно нахмурилась.
— Ну, уж назначать день не стоит. Я просто передам.
— Сдался без боя, — сказала она, обвивая рукой его шею. — Поскольку я снова в норме и способна себя контролировать, то — цитирую слово в слово — он готов признать, что я справлюсь с такой ответственностью. Вчера вечером он сообщил мне, что «в знак доверия» открыл в «Сити-банке» счет на мое имя. Без всяких ограничений. Могу снять любую сумму, как только…
— Пожалуй, передайте. Впрочем, прибавьте, что я непременно назначу ему день. Непременно прибавьте.
Петр Степанович побежал, ухмыляясь. Вообще, сколько припомню, он в это время был как-то особенно зол и даже позволял себе чрезвычайно нетерпеливые выходки чуть не со всеми. Странно, что ему как-то все прощали. Вообще установилось мнение, что смотреть на него надо как-то особенно. Замечу, что он с чрезвычайною злобой отнесся к поединку Николая Всеволодовича. Его это застало врасплох; он даже позеленел, когда ему рассказали. Тут, может быть, страдало его самолюбие: он узнал на другой лишь день, когда всем было известно.
— А ведь вы не имели права драться, — шепнул он Ставрогину на пятый уже день, случайно встретясь с ним в клубе. Замечательно, что в эти пять дней они нигде не встречались, хотя к Варваре Петровне Петр Степанович забегал почти ежедневно.
Карен запнулась, откинув назад прядь волос, темным крылом упавшую ей на глаза: она вдруг поняла, что не продумала, что говорить дальше.
Николай Всеволодович молча поглядел на него с рассеянным видом, как бы не понимая, в чем дело, и прошел не останавливаясь. Он проходил чрез большую залу клуба в буфет.
— Вы и к Шатову заходили… вы Марью Тимофеевну хотите опубликовать, — бежал он за ним и как-то в рассеянности ухватился за его плечо.
— Сколько?
Николай Всеволодович вдруг стряс с себя его руку и быстро к нему оборотился, грозно нахмурившись. Петр Степанович поглядел на него, улыбаясь странною, длинною улыбкой. Всё продолжалось одно мгновение. Николай Всеволодович прошел далее.
II
— Сколько я просила, даже больше.
К старику он забежал тотчас же от Варвары Петровны, и если так поспешил, то единственно из злобы, чтоб отмстить за одну прежнюю обиду, о которой я доселе не имел понятия. Дело в том, что в последнее их свидание, именно на прошлой неделе в четверг, Степан Трофимович, сам, впрочем, начавший спор, кончил тем, что выгнал Петра Степановича палкой. Факт этот он от меня тогда утаил; но теперь, только что вбежал Петр Степанович, с своею всегдашнею усмешкой, столь наивно высокомерною, и с неприятно любопытным, шныряющим по углам взглядом, как тотчас же Степан Трофимович сделал мне тайный знак, чтоб я не оставлял комнату. Таким образом и обнаружились предо мною их настоящие отношения, ибо на этот раз прослушал весь разговор.
Степан Трофимович сидел, протянувшись на кушетке. С того четверга он похудел и пожелтел. Петр Степанович с самым фамильярным видом уселся подле него, бесцеремонно поджав под себя ноги, и занял на кушетке гораздо более места, чем сколько требовало уважение к отцу. Степан Трофимович молча и с достоинством посторонился.
— Это надо отметить.
На столе лежала раскрытая книга. Это был роман «Что делать?».
* Увы, я должен признаться в одном странном малодушии нашего друга: мечта о том, что ему следует выйти из уединения и задать последнюю битву, всё более и более одерживала верх в его соблазненном воображении. Я догадался, что он достал и изучает роман единственно с тою целью, чтобы в случае несомненного столкновения с «визжавшими» знать заранее их приемы и аргументы по самому их «катехизису» и, таким образом приготовившись, торжественно их всех опровергнуть в ее глазах. О, как мучила его эта книга! Он бросал иногда ее в отчаянии и, вскочив с места, шагал по комнате почти в исступлении.
— Не только это, — добавила она с легкой улыбкой.
— Я согласен, что основная идея автора верна, — говорил он мне в лихорадке, — но ведь тем ужаснее! Та же наша идея, именно наша; мы, мы первые насадили ее, возрастили, приготовили, — да и что бы они могли сказать сами нового, после нас! Но, боже, как всё это выражено, искажено, исковеркано! — восклицал он, стуча пальцами по книге. — К таким ли выводам мы устремлялись? Кто может узнать тут первоначальную мысль?
Джо неторопливо привлек ее к себе и стал изгиб за изгибом покрывать поцелуями ее длинную шею. Карен послушно откинула голову, зная, что устоять перед его настойчивостью будет труднее.
— Просвещаешься? — ухмыльнулся Петр Степанович, взяв книгу со стола и прочтя заглавие. — Давно пора. Я тебе и получше принесу, если хочешь.
— Иди в спальню, — прошептал он ей в самое ухо, — А я принесу нам выпить чего-нибудь холодненького.
Степан Трофимович снова и с достоинством промолчал. Я сидел в углу на диване.
— Подожди, — проговорила Карен, поймав его руки, скользнувшие под ее колени. — Я еще не все тебе рассказала.
Петр Степанович быстро объяснил причину своего прибытия. Разумеется, Степан Трофимович был поражен не в меру и слушал в испуге, смешанном с чрезвычайным негодованием.
Она встала с дивана и склонилась над Джо; ее ноги под бледно-голубой «вареной» юбкой были все еще переплетены с его, словно не желая отделяться.
— И эта Юлия Михайловна рассчитывает, что я приду к ней читать!
— То есть они ведь вовсе в тебе не так нуждаются. Напротив, это чтобы тебя обласкать и тем подлизаться к Варваре Петровне. Но, уж само собою, ты не посмеешь отказаться читать. Да и самому-то, я думаю, хочется, — ухмыльнулся он, — у вас у всех, у старичья, адская амбиция. Но послушай, однако, надо, чтобы не так скучно. У тебя там что, испанская история, что ли? Ты мне дня за три дай просмотреть, а то ведь усыпишь, пожалуй.
— Меня беспокоит Нед. В общем-то, ничего страшного. Просто мне кажется, что для него все это будет слишком.
Торопливая и слишком обнаженная грубость этих колкостей была явно преднамеренная. Делался вид, что со Степаном Трофимовичем как будто и нельзя говорить другим, более тонким языком и понятиями. Степан Трофимович твердо продолжал не замечать оскорблений. Но сообщаемые события производили на него всё более и более потрясающее впечатление.
Джо вздохнул.
— И она сама, сама велела передать это мне через… вас? — спросил он бледнея.
— То есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья. Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уж совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала «презирать». Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба есть одно только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял ты всё время. Да же я краснел за тебя.
— Обязательно обсуждать это именно сейчас?
— Я исполнял лакейскую должность? — не выдержал Степан Трофимович.
— Хуже, ты был приживальщиком, то есть лакеем добровольным. Лень трудиться, а на денежки-то у нас аппетит. Всё это и она теперь понимает; по крайней мере ужас, что про тебя рассказала. Ну, брат, как я хохотал над твоими письмами к ней; совестно и гадко. Но ведь вы так развращены, так развращены! В милостыне есть нечто навсегда развращающее
* — ты явный пример!
— Мы не можем позволить себе проколоться. Особенно после всего, что нам пришлось пережить.
— Она тебе показывала мои письма!
— Все. То есть, конечно, где же их прочитать? Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем… А знаешь, старик, я думаю, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти? Глупейшим ты образом упустил! Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше, чем теперь, когда чуть не сосватали на «чужих грехах», как шута для потехи, за деньги
— Может, надо было оставить его дома?
— За деньги! Она, она говорит, что за деньги! — болезненно возопил Степан Трофимович.
— А то как же? Да что ты, я же тебя и защищал. Ведь это единственный твой путь оправдания. Она сама поняла, что тебе денег надо было, как и всякому, и что ты с этой точки, пожалуй, и прав. Я ей доказал, как дважды два, что вы жили на взаимных выгодах: она капиталисткой, а ты при ней сентиментальным шутом. Впрочем, за деньги она не сердится, хоть ты ее и доил, как козу. Ее только злоба берет, что она тебе двадцать лет верила, что ты ее так облапошил на благородстве и заставил так долго лгать. В том, что сама лгала, она никогда не сознается, но за это-то тебе и достанется вдвое. Не понимаю, как ты не догадался, что тебе придется когда-нибудь рассчитаться. Ведь был же у тебя хоть какой-нибудь ум. Я вчера посоветовал ей отдать тебя в богадельню, успокойся, в приличную, обидно не будет; она, кажется, так и сделает. Помнишь последнее письмо твое ко мне в X — скую губернию, три недели назад?
— У няни сегодня выходной, — проговорила она раздраженно. — Впрочем, я в любом случае хотела взять его с собой. Если мы собираемся всю оставшуюся жизнь провести вместе… Джо, он снова начал говорить.
— Неужели ты ей показал? — в ужасе вскочил Степан Трофимович.
— Еще более подходящий повод отпраздновать.
— Ну еще же бы нет! Первым делом. То самое, в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об «чужих грехах». Ну, брат, кстати, какое, однако, у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не читал, а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства! Как я хохотал, как хохотал!
— Изверг, изверг! — возопил Степан Трофимович
— Боюсь, он нас выдаст.
— Фу, черт, да с тобой нельзя разговаривать. Послушай, ты опять обижаешься, как в прошлый четверг?
Степан Трофимович грозно выпрямился:
— Ты слишком многого боишься. Как всегда.
— Как ты смеешь говорить со мной таким языком?
— Каким это языком? Простым и ясным?
— Это совсем другое.
Джо дал ей выговориться, но слушал ее с таким видом, будто делает ей одолжение. Карен знала, как болезненно он воспринимает разговоры о Неде. Если она постоянно терзалась из-за того, что их отношения могли стать причиной всех проблем с мальчиком, то Джо отвергал всякую мысль о такой возможности. Не разделял он и ее чувства вины по поводу того, насколько их устраивало молчание мальчика. Он спокойно отреагировал на вести о прорыве Неда. Мистер Мэн.
— Но скажи же мне наконец, изверг, сын ли ты мой или нет?
— Мы всегда знали, что когда-нибудь это произойдет.
— Об этом тебе лучше знать. Конечно, всякий отец склонен в этом случае к ослеплению…
— Молчи, молчи! — весь затрясся Степан Трофимович.
— Учитывая, как все складывается, ему достаточно обронить одно лишь слово, отпустить какую-нибудь невинную реплику. Я даже не уверена, что он этого еще не сделал. Давай уедем, Джо?
— Видишь ли, ты кричишь и бранишься, как и в прошлый четверг, ты свою палку хотел поднять, а ведь я документ-то тогда отыскал. Из любопытства весь вечер в чемодане прошарил. Правда, ничего нет точного, можешь утешиться. Это только записка моей матери к тому полячку. Но, судя по ее характеру…
— Не надо опережать события.
— Да? А чего мы ждем?
— Еще слово, и я надаю тебе пощечин.
— У меня работа. Не могу же я вот так вот взять и уехать, бросив человека с недостроенным домом. Не забывай, я все-таки зарабатываю на жизнь.
— Вот люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и плакал, как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого и услыхал.
— Так это все из-за денег? Но у нас есть деньги. Ты что, не понял? Все встает на свои места.
— О, я тогда это в высшем смысле! О, ты не понял меня. Ничего, ничего ты не понял.
— Возможно, — уклончиво ответил Джо.
— Но все-таки у тебя подлее, чем у меня, ведь подлее, признайся. Ведь видишь ли, если хочешь, мне всё равно. Я с твоей точки. С моей точки зрения, не беспокойся: я мать не виню; ты так ты, поляк так поляк, мне всё равно. Я не виноват, что у вас в Берлине вышло так глупо. Да и могло ли у вас выйти что-нибудь умней. Ну не смешные ли вы люди после всего! И не всё ли тебе равно, твой ли я сын или нет? Послушайте, — обратился он ко мне опять, — он рубля на меня не истратил всю жизнь, до шестнадцати лет меня не знал совсем, потом здесь ограбил, а теперь кричит, что болел обо мне сердцем всю жизнь, и ломается предо мной, как актер. Да ведь я же не Варвара Петровна, помилуй!
— Мне нужно только наведаться в банк. — Карен засмеялась и весело добавила: — С чемоданом.
Он встал и взял шляпу.
— Думаешь, это так просто?
— Проклинаю тебя отсель моим именем! — протянул над ним руку Степан Трофимович, весь бледный как смерть.
Если бы вчера вечером на Центральном вокзале у нее не сдали нервы, деньги были бы уже у них. И обошлось бы без пререканий. Карен собиралась сообщить Джо номер ячейки в камере хранения и отдать ему ключ, чтобы во второй половине дня он мог забрать кейс. Но теперь она решила, что лучше повременить, дать ему возможность свыкнуться с этой мыслью.
— Эк ведь в какую глупость человек въедет! — даже удивился Петр Степанович. — Ну прощай, старина, никогда не приду к тебе больше. Статью доставь раньше, не забудь, и постарайся, если можешь, без вздоров: факты, факты и факты, а главное, короче. Прощай.
— Мне нужно еще немного времени, чтобы кое-что уладить, — сказал Джо. — Может, пару недель, вот и все.
III
— У нас только два дня. Даже меньше. Том вернется завтра вечером.
— Ты все утрируешь. Подумаешь, воображаемый друг! Возможно, пройдет несколько месяцев, прежде чем Нед заговорит по-настоящему. Кто знает, может, своим молчанием он хочет сказать, что мы должны действовать в открытую. Пойти другим путем.
— Когда-то мы уже пытались пойти другим путем. Ты знаешь, что он никуда не ведет. Мы же договорились!
Впрочем, тут влияли и посторонние поводы. У Петра Степановича действительно были некоторые замыслы на родителя. По-моему, он рассчитывал довести старика до отчаяния и тем натолкнуть его на какой-нибудь явный скандал, в известном роде. Это нужно было ему для целей дальнейших, посторонних, о которых еще речь впереди. Подобных разных расчетов и предначертаний в ту пору накопилось у него чрезвычайное множество, — конечно, почти все фантастических. Был у него в виду и другой мученик, кроме Степана Трофимовича. Вообще мучеников было у него немало, как и оказалось впоследствии; но на этого он особенно рассчитывал, и это был сам господин фон Лембке.
— Никто и не отрицает, но мы всегда рассматривали побег как последнее средство. Не вредно взглянуть на все с другой стороны, с точки зрения закона. Я мог бы еще раз поговорить с Хербом.
— И услышать от него, что в Нью-Йорке нет ни такого суда, ни такого судьи, который гарантировал бы мне опекунство? Да если бы и был, представляешь, какую баталию затеет Том?
Если бы я выложил Хербу все начистоту и рассказал нашу историю от начала до конца, глядишь, он бы и смог найти лазейку. Есть, правда, одно «но»: он никогда не возьмется вести дело, если не будет уверен, что имеет все шансы его выиграть.
— Вот спасибо! — сказала она холодно. — Большое спасибо.
Андрей Антонович фон Лембке принадлежал к тому фаворизованному (природой) племени
*, которого в России числится по календарю несколько сот тысяч
* и которое, может, и само не знает, что составляет в ней всею своею массой один строго организованный союз. И, уж разумеется, союз не предумышленный и не выдуманный, а существующий в целом племени сам по себе, без слов и без договору, как нечто нравственно обязательное, и состоящий во взаимной поддержке всех членов этого племени одного другим всегда, везде и при каких бы то ни было обстоятельствах. Андрей Антонович имел честь воспитываться в одном из тех высших русских учебных заведений, которые наполняются юношеством из более одаренных связями или богатством семейств. Воспитанники этого заведения почти тотчас же по окончании курса назначались к занятию довольно значительных должностей по одному отделу государственной службы. Андрей Антонович имел одного дядю инженер-подполковника, а другого булочника; но в высшую школу протерся и встретил в ней довольно подобных соплеменников. Был он товарищ веселый; учился довольно тупо, но его все полюбили. И когда, уже в высших классах, многие из юношей, преимущественно русских, научились толковать о весьма высоких современных вопросах, и с таким видом, что вот только дождаться выпуска, и они порешат все дела, — Андрей Антонович всё еще продолжал заниматься самыми невинными школьничествами. Он всех смешил, правда выходками весьма нехитрыми, разве лишь циническими, но поставил это себе целью. То как-нибудь удивительно высморкается, когда преподаватель на лекции обратится к нему с вопросом, — чем рассмешит и товарищей и преподавателя; то в дортуаре изобразит из себя какую-нибудь циническую живую картину, при всеобщих рукоплесканиях; то сыграет, единственно на своем носу (и довольно искусно), увертюру из «Фра-Диаволо».
* Отличался тоже умышленным неряшеством, находя это почему-то остроумным. В самый последний год он стал пописывать русские стишки. Свой собственный племенной язык знал он весьма неграмматически, как и многие в России этого племени. Эта наклонность к стишкам свела его с одним мрачным и как бы забитым чем-то товарищем, сыном какого-то бедного генерала, из русских, и который считался в заведении великим будущим литератором. Тот отнесся к нему покровительственно. Но случилось так, что по выходе из заведения, уже года три спустя, этот мрачный товарищ, бросивший свое служебное поприще для русской литературы и вследствие того уже щеголявший в разорванных сапогах и стучавший зубами от холода, в летнем пальто в глубокую осень, встретил вдруг случайно у Аничкова моста своего бывшего protégé «Лембку», как все, впрочем, называли того в училище. И что же? Он даже не узнал его с первого взгляда и остановился в удивлении. Пред ним стоял безукоризненно одетый молодой человек, с удивительно отделанными бакенбардами рыжеватого отлива, с пенсне, в лакированных сапогах, в самых свежих перчатках, в широком шармеровском пальто и с портфелем под мышкой. Лембке обласкал товарища, сказал ему адрес и позвал к себе когда-нибудь вечерком. Оказалось тоже, что он уже не «Лембка», а фон Лембке. Товарищ к нему, однако, отправился, может быть, единственно из злобы. На лестнице, довольно некрасивой и совсем уже не парадной, но устланной красным сукном, его встретил и опросил швейцар. Звонко прозвенел наверх колокол. Но вместо богатств, которые посетитель ожидал встретить, он нашел своего «Лембку» в боковой очень маленькой комнатке, имевшей темный и ветхий вид, разгороженной надвое большою темно-зеленою занавесью, меблированной хоть и мягкою, но очень ветхою темно-зеленою мебелью, с темно-зелеными сторами на узких и высоких окнах. Фон Лембке помещался у какого-то очень дальнего родственника, протежировавшего его генерала. Он встретил гостя приветливо, был серьезен и изящно вежлив. Поговорили и о литературе, но в приличных пределах. Лакей в белом галстуке принес жидковатого чаю, с маленьким, кругленьким сухим печеньем. Товарищ из злобы попросил зельтерской воды. Ему подали, но с некоторыми задержками, причем Лембке как бы сконфузился, призывая лишний раз лакея и ему приказывая. Впрочем, сам предложил, не хочет ли гость чего закусить, и видимо был доволен, когда тот отказался и наконец ушел. Просто-запросто Лембке начинал свою карьеру, а у единоплеменного, но важного генерала приживал.
— И все же я думаю, игра стоит свеч.
— Почему, интересно, у меня вдруг появилось ощущение, что я говорю с каким-то задолбанным и совершенно чужим мне человеком? Чего ты добиваешься, Джо? — Окинув его презрительным взглядом, Карен запустила пальцы в волосы, сгребла их на затылке и отвернулась, но через мгновение снова набросилась на него: — Ты чертовски хорошо знаешь, что твое «последнее средство» — это наш единственный выход, наша единственная надежда. И вот теперь, когда она почти сбылась, ты вдруг поджимаешь хвост, идешь на попятный! Пусти! — крикнула она, пытаясь вырваться из его объятий.
Джо разжал руки.
Он в то время вздыхал по пятой дочке генерала, и ему, кажется, отвечали взаимностью. Но Амалию все-таки выдали, когда пришло время, за одного старого заводчика-немца, старого товарища старому генералу. Андрей Антонович не очень плакал, а склеил из бумаги театр. Поднимался занавес, выходили актеры, делали жесты руками; в ложах сидела публика, оркестр по машинке водил смычками по скрипкам, капельмейстер махал палочкой, а в партере кавалеры и офицеры хлопали в ладоши. Всё было сделано из бумаги, всё выдумано и сработано самим фон Лембке; он просидел над театром полгода. Генерал устроил нарочно интимный вечерок, театр вынесли напоказ, все пять генеральских дочек с новобрачною Амалией, ее заводчик и многие барышни и барыни со своими немцами внимательно рассматривали и хвалили театр; затем танцевали. Лембке был очень доволен и скоро утешился.
— Это неправда, — тихо проговорил он.
— Скажи это чертовой бабушке!
Оттолкнув его, она подошла к сетчатой двери и выглянула во двор. Нед сидел по-турецки в тенечке и, зажав ладонями уши, рассматривал книжку. Боже мой, подумала она, что мы делаем с бедным ребенком! Надо было предвидеть, что Джо попытается увильнуть. Он и раньше увиливал — он всю жизнь увиливал! Легкий ветерок всколыхнул деревья на зеленом холме за границей поместья.
Прошли годы, и карьера его устроилась. Он всё служил по видным местам, и всё под начальством единоплеменников, и дослужился наконец до весьма значительного, сравнительно с его летами, чина. Давно уже он желал жениться и давно уже осторожно высматривал. Втихомолку от начальства послал было повесть в редакцию одного журнала, но ее не напечатали. Зато склеил целый поезд железной дороги, и опять вышла преудачная вещица: публика выходила из вокзала, с чемоданами и саками, с детьми и собачками, и входила в вагоны. Кондукторы и служителя расхаживали, звенел колокольчик, давался сигнал, и поезд трогался в путь. Над этою хитрою штукой он просидел целый год. Но все-таки надо было жениться. Круг знакомств его был довольно обширен, всё больше в немецком мире; но он вращался и в русских сферах, разумеется по начальству. Наконец, когда уже стукнуло ему тридцать восемь лет, он получил и наследство. Умер его дядя, булочник, и оставил ему тринадцать тысяч по завещанию. Дело стало за местом. Господин фон Лембке, несмотря на довольно высокий пошиб своей служебной сферы, был человек очень скромный. Он очень бы удовольствовался каким-нибудь самостоятельным казенным местечком, с зависящим от его распоряжений приемом казенных дров, или чем-нибудь сладеньким в этом роде, и так бы на всю жизнь. Но тут, вместо какой-нибудь ожидаемой Минны или Эрнестины, подвернулась вдруг Юлия Михайловна. Карьера его разом поднялась степенью виднее. Скромный и аккуратный фон Лембке почувствовал, что и он может быть самолюбивым.
Мелькнула вспышка.
Там, за оградой из белого штакетника, Карен заметила что-то странное, какой-то непорядок. Она вглядывалась в спутанные заросли подлеска. Крутила головой, отыскивая источник отражения, если он вообще там был. С полянки на опушке леса вспорхнула птица и виток за витком стала набирать высоту, сверкая белыми подкрылками.
У Юлии Михайловны, по старому счету, было двести душ, и, кроме того, с ней являлась большая протекция. С другой стороны, фон Лембке был красив, а ей уже за сорок. Замечательно, что он мало-помалу влюбился в нее и в самом деле, по мере того как всё более и более ощущал себя женихом. В день свадьбы утром послал ей стихи. Ей всё это очень нравилось, даже стихи: сорок лет не шутка. Вскорости он получил известный чин и известный орден, а затем назначен был в нашу губернию.
Весь день наперекосяк.
Том продержал ее в унизительном ожидании почти до самого аэропорта. Там он приоткрыл окно, впустив с волной теплого вечернего воздуха рев авиамоторов и летучий запах бензина. Чехол скрадывал ее глухие стоны; боль, довольно сильная боль, не была нестерпимой. В перерыве между раундами Карен исследовала языком внутреннюю часть кляпа — шелкового носового платка с горьковатым привкусом одеколона Тома. Она оцепенела от отвращения, но власть изящного хлыста ее мужа над ее телом постепенно вернула ей уверенность в справедливости его приговора. Она уже готова была признать, что была виновна и заслужила наказание, понимая, что боль причиняется ей по доброте и ради ее же блага.
Собираясь к нам, Юлия Михайловна старательно поработала над супругом. По ее мнению, он был не без способностей, умел войти и показаться, умел глубокомысленно выслушать и промолчать, схватил несколько весьма приличных осанок, даже мог сказать речь, даже имел некоторые обрывки и кончики мыслей, схватил лоск новейшего необходимого либерализма. Но все-таки ее беспокоило, что он как-то уж очень мало восприимчив и, после долгого, вечного искания карьеры, решительно начинал ощущать потребность покоя. Ей хотелось перелить в него свое честолюбие, а он вдруг начал клеить кирку: пастор выходил говорить проповедь, молящиеся слушали, набожно сложив пред собою руки, одна дама утирала платочком слезы, один старичок сморкался; под конец звенел органчик, который нарочно был заказан и уже выписан из Швейцарии, несмотря на издержки. Юлия Михайловна даже с каким-то испугом отобрала всю работу только лишь узнала о ней, и заперла к себе в ящик; взамен того позволила ему писать роман, но потихоньку. С тех пор прямо стала рассчитывать только на одну себя. Беда в том, что тут было порядочное легкомыслие и мало мерки. Судьба слишком уже долго продержала ее в старых девах. Идея за идеей замелькали теперь в ее честолюбивом и несколько раздраженном уме. Она питала замыслы, она решительно хотела управлять губернией, мечтала быть сейчас же окруженною, выбрала направление. Фон Лембке даже несколько испугался, хотя скоро догадался, с своим чиновничьим тактом, что собственно губернаторства пугаться ему вовсе нечего. Первые два, три месяца протекли даже весьма удовлетворительно. Но тут подвернутся Петр Степанович, и стало происходить нечто странное.
Пока существует доверие, говорил он.
Когда у Тома наступил критический момент, ее сомкнутые ладони, торчавшие из раструба черного узла у его ног, разъединились и сомкнулись, как будто она лениво проаплодировала.
Дело в том, что молодой Верховенский с первого шагу обнаружил решительную непочтительность к Андрею Антоновичу и взял над ним какие-то странные права, а Юлия Михайловна, всегда столь ревнивая к значению своего супруга, вовсе не хотела этого замечать; по крайней мере не придавала важности. Молодой человек стал ее фаворитом, ел, пил и почти спал в доме. Фон Лембке стал защищаться, называл его при людях «молодым человеком», покровительственно трепал по плечу, но этим ничего не внушил: Петр Степанович всё как будто смеялся ему в глаза, даже разговаривая, по-видимому, серьезно, а при людях говорил ему самые неожиданные вещи. Однажды, возратясь домой, он нашел молодого человека у себя в кабинете, спящим на диване без приглашения. Тот объяснил, что зашел, но, не застав дома, «кстати выспался». Фон Лембке был обижен и снова пожаловался супруге; осмеяв его раздражительность, та колко заметила, что он сам, видно, не умеет стать на настоящую ногу; по крайней мере с ней «этот мальчик» никогда не позволяет себе фамильярностей, а впрочем, «он наивен и свеж, хотя и вне рамок общества». Фон Лембке надулся. В тот раз она их помирила. Петр Степанович не то чтобы попросил извинения, а отделался какою-то грубою шуткой, которую в другой раз можно было бы принять за новое оскорбление, но в настоящем случае приняли за раскаяние. Слабое место состояло в том, что Андрей Антонович дал маху с самого начала, а именно сообщил ему свой роман. Вообразив в нем пылкого молодого человека с поэзией и давно уже мечтая о слушателе, он еще в первые дни знакомства прочел ему однажды вечером две главы. Тот выслушал, не скрывая скуки, невежливо зевал, ни разу не похвалил, но, уходя, выпросил себе рукопись, чтобы дома на досуге составить мнение, а Андрей Антонович отдал. С тех пор он рукописи не возвращал, хотя и забегал ежедневно, а на вопрос отвечал только смехом; под конец объявил, что потерял ее тогда же на улице. Узнав о том, Юлия Михайловна рассердилась на своего супруга ужасно.
— Уж не сообщил ли ты ему и о кирке? — всполохнулась она чуть не в испуге.
Ее передернуло.
Фон Лембке решительно начал задумываться, а задумываться ему было вредно и запрещено докторами. Кроме того, что оказывалось много хлопот по губернии, о чем скажем ниже, — тут была особая материя, даже страдало сердце, а не то что одно начальническое самолюбие. Вступая в брак, Андрей Антонович ни за что бы не предположил возможности семейных раздоров и столкновений в будущем. Так всю жизнь воображал он, мечтая о Минне и Эрнестине. Он почувствовал, что не в состоянии переносить семейных громов. Юлия Михайловна объяснилась с ним наконец откровенно.
— По-моему, Том что-то подозревает.
— Сердиться ты на это не можешь, — сказала она, — уже потому, что ты втрое его рассудительнее и неизмеримо выше на общественной лестнице. В этом мальчике еще много остатков прежних вольнодумных замашек, а по-моему, просто шалость; но вдруг нельзя, а надо постепенно. Надо дорожить нашею молодежью; я действую лаской и удерживаю их на краю.
Джо подошел к ней сзади и обнял за плечи.
— Но он черт знает что говорит, — возражал фон Лембке. — Я не могу относиться толерантно
*, когда он при людях и в моем присутствии утверждает, что правительство нарочно опаивает народ водкой, чтоб его абрютировать
* и тем удержать от восстания. Представь мою роль, когда я принужден при всех это слушать.
— Я только хотел сказать, что мы должны прозондировать все возможные варианты.
Говоря это, фон Лембке припомнил недавний разговор свой с Петром Степановичем. С невинною целию обезоружить его либерализмом, он показал ему свою собственную интимную коллекцию всевозможных прокламаций, русских и из-за границы, которую он тщательно собирал с пятьдесят девятого года, не то что как любитель, а просто из полезного любопытства. Петр Степанович, угадав его цель, грубо выразился, что в одной строчке иных прокламаций более смысла, чем в целой какой-нибудь канцелярии, «не исключая, пожалуй, и вашей».
— Именно этим ты всю жизнь и занимаешься — вечно уходишь в сторону.
Лембке покоробило.
— Да нет, просто стараюсь не упустить из виду ничего важного.
— Но это у нас рано, слишком рано, — произнес он почти просительно, указывая на прокламации.
— Всю свою жизнь, Джо! Как ты можешь так со мной поступать? С нами?
— Нет, не рано; вот вы же боитесь, стало быть, не рано.
Она развернулась в его объятиях и заглянула ему в глаза, синие, спокойные, чуть косящие.
— Но, однако же, тут, например, приглашение к разрушению церквей.
— Мы созданы друг для друга — все остальное не важно. И мы обязательно будем вместе, совсем скоро, клянусь Богом.
— Отчего же и нет? Ведь вы же умный человек и, конечно, сами не веруете, а слишком хорошо понимаете, что вера вам нужна, чтобы народ абрютировать. Правда честнее лжи.
— Просто я больше так не могу: таскаться сюда, жить в его доме, быть с ним рядом. Если бы ты только… кто-нибудь, что-нибудь… — Карен снова прибегла к спасительной бессвязности речи. — Слава богу, у нас теперь есть деньги. Давай просто…
— Согласен, согласен, я с вами совершенно согласен, но это у нас рано, рано… — морщился фон Лембке.
— Не надо об этом.
— Так какой же вы после этого чиновник правительства, если сами согласны ломать церкви и идти с дрекольем на Петербург, а всю разницу ставите только в сроке?
Ее губы почти касались его уха.
Так грубо пойманный, Лембке был сильно пикирован
*.
— Я так его ненавижу, Джо, ты не представляешь.
— Это не то, не то, — увлекался он, всё более и более раздражаясь в своем самолюбии, — вы, как молодой чело век и, главное, незнакомый с нашими целями, заблуждаетесь. Видите, милейший Петр Степанович, вы называете нас чиновниками от правительства? Так. Самостоятельными чиновниками? Так. Но позвольте, как мы действуем? На нас ответственность, а в результате мы так же служим общему делу, как и вы. Мы только сдерживаем то, что вы расшатываете, и то, что без нас расползлось бы в разные стороны. Мы вам не враги, отнюдь нет, мы вам говорим: идите вперед, прогрессируйте, даже расшатывайте, то есть всё старое, подлежащее переделке; но мы вас, когда надо, и сдержим в необходимых пределах и тем вас же спасем от самих себя, потому что без нас вы бы только расколыхали Россию, лишив ее приличного вида, а наша задача в том и состоит, чтобы заботиться о приличном виде. Проникнитесь, что мы и вы взаимно друг другу необходимы. В Англии виги и тории тоже взаимно друг другу необходимы
*. Что же: мы тории, а вы виги, я именно так понимаю.
— Представляю, — сказал Джо. — И понимаю.
Андрей Антонович вошел даже в пафос. Он любил поговорить умно и либерально еще с самого Петербурга, а тут, главное, никто не подслушивал. Петр Степанович молчал и держал себя как-то не по-обычному серьезно. Это еще более подзадорило оратора.
Карен уткнулась лицом в его плечо, позволяя ему себя утешать, подчиняясь неизбежному. Она была уже не в силах сопротивляться, когда он снова уложил ее на подушки. У нее даже появилось дерзкое желание поторопить его руки, сдвинуть их вниз, подальше от груди. И когда он кончиками пальцев исследовал припухлости у нее на коже между бедер и обводил каждую царапинку крошечным обжигающим вопросительным знаком (Том впервые нарушил обещание никогда не оставлять следов), она не хотела его останавливать, хотя ей было больно, адски больно. Теперь она готова была рассказать ему все. Пусть знает.
И тут она почувствовала, как он отпрянул, ощутила постыдное отсутствие резко отдернутой руки, и только когда они оторвались друг от друга, до нее дошло, что звонит телефон.
— Знаете ли, что я, «хозяин губернии», — продолжал он, расхаживая по кабинету, — знаете ли, что я по множеству обязанностей не могу исполнить ни одной, а с другой стороны, могу так же верно сказать, что мне здесь нечего делать. Вся тайна в том, что тут всё зависит от взглядов правительства. Пусть правительство основывает там хоть республику, ну там из политики или для усмирения страстей, а с другой стороны, параллельно, пусть усилит губернаторскую власть, и мы, губернаторы, поглотим республику; да что республику: всё, что хотите, поглотим; я по крайней мере чувствую, что готов… Одним словом, пусть правительство провозгласит мне по телеграфу activité dévorante,
[120] и я даю activité dévorante. Я здесь прямо в глаза сказал: «Милостивые государи, для уравновешения и процветания всех губернских учреждений необходимо одно: усиление губернаторской власти
*». Видите, надо, чтобы все эти учреждения — земские ли, судебные ли — жили, так сказать, двойственною жизнью, то есть надобно, чтоб они были (я согласен, что это необходимо), ну, а с другой стороны, надо, чтоб их и не было. Всё судя по взгляду правительства. Выйдет такой стих, что вдруг учреждения окажутся необходимыми, и они тотчас же у меня явятся налицо. Пройдет необходимость, и их никто у меня не отыщет. Вот как я понимаю activité dévorante, a ее не будет без усиления губернаторской власти. Мы с вами глаз на глаз говорим. Я, знаете, уже заявил в Петербурге о небходимости особого часового у дверей губернаторского дома. Жду ответа.
Они переглянулись.
— Вам надо двух, — проговорил Петр Степанович.
Джо вскочил на ноги и подошел к белому аппарату, стоявшему на книжном шкафу рядом с телевизором.
— Это тебя, — сказал он, не снимая трубку.
— Ты уверен?
— Для чего двух? — остановился пред ним фон Лембке.
— Вторая линия. Ты что, переключила перед отъездом?
Она кивнула.
— Пожалуй, одного-то мало, чтобы вас уважали. Вам надо непременно двух.
— Он сказал, что позвонит, но не раньше сегодняшнего вечера.
— Возьмешь трубку?
Андрей Антонович скривил лицо.
Карен встала и принялась неторопливо разглаживать юбку на бедрах, пытаясь собраться с мыслями. Сосредоточиться. Сейчас два тридцать — на час больше, чем в Чикаго. Если он спросит — ты только что вошла… была в саду, поливала цветы в кадках… нет, играла с Недом, когда услышала звонок и побежала в дом, потому и запыхалась. На улице такая жара — просто пекло. Если он спросит…
Она сняла трубку.
— Вы… вы бог знает что позволяете себе, Петр Степанович. Пользуясь моей добротой, вы говорите колкости и разыгрываете какого-то bourru bienfaisant…
[121]
— Привет, детка, — сказал Том, прежде чем она открыла рот. — Все нормально?
Карен закрыла глаза… Она в Эджуотере, стоит в передней у мраморного столика на львиных лапах, на нем — ваза с букетом лилий, ремингтоновская
[8] статуэтка и книга посетителей в сафьяновом переплете; над лестницей — огромная картина с наездниками на конях — «Паддок в Бельмонте»,
[9] этого, как его… никак не запомнить имя художника; она даже ощутила запах этих чертовых лилий, приторный, благотворный… Она в Эджуотере.
— Ну это как хотите, — пробормотал Петр Степанович, — а все-таки вы нам прокладываете дорогу и приготовляете наш успех.
— Том! Надо же, какое совпадение. Мы как раз говорили о тебе. — Она весело засмеялась, повернув голову так, чтобы Джо, с противоречивыми чувствами наблюдавший за этим достойным «Оскара» представлением, мог поймать ее взгляд. — Я рассказывала Неду о Чикаго, о том, как ты жил там, когда был маленьким. И что самое умилительное, он надул щечки — мол, он знает, что в народе Чикаго называют Городом Ветров, а когда я сказала ему, что там есть своя футбольная команда… Милый, если бы ты смог завтра выкроить время…
— Планы изменились. Вся эта затея с Гудричем — дело, над которым я работал, — провалилась. Ладно хоть шкура цела осталась — так, одна-две заплатки. Возвращаюсь сегодня вечером.
— То есть кому же нам и какой успех? — в удивлении уставился на него фон Лембке, но ответа не получил.
У Карен пересохло во рту.
Юлия Михайловна, выслушав отчет о разговоре, была очень недовольна.
— Хочешь, я пошлю Терстона тебя встретить?
— Но не могу же я, — защищался фон Лембке, — третировать начальнически твоего фаворита, да еще когда глаз на глаз… Я мог проговориться… от доброго сердца.
— Наверное, будет поздно. Давай я позвоню тебе из О\'Хары?
[10]
— От слишком уж доброго. Я не знала, что у тебя коллекция прокламаций, сделай одолжение, покажи.
— Ты… у тебя усталый голос.
— Но… но он их выпросил к себе на один день.
— Скорее бы уж домой. Как там мой мальчик? Выдал что-нибудь новенькое?
— И вы опять дали! — рассердилась Юлия Михайловна. — Что за бестактность!
— Пока нет, — бодро ответила она. — Но мы отлично проводим время. Вдвоем. У всех выходной. Я забрала его из детсада, потом… потом мы немного покатались.
— Я сейчас пошлю к нему взять.
— Дай-ка мне его на пару слов.