— Что ж, пожалуй, я рад это слышать. Пожалуй что рад. И правда: если человек, даже такой знаменитый, как я в те времена, вдруг выбывает из общественной жизни, память о нем вскоре стирается, словно его и не было никогда. Это жестоко. Но с другой стороны, нельзя отрицать, что я сам хотел, чтобы все обернулось именно так, поэтому мне не на что жаловаться.
И все-таки это жестоко.
Тем не менее à nos oignions
[1], как говорят французы. На чем бишь я остановился? На ланкийской больничной койке, если не ошибаюсь. Так вот, когда теряешь оба глаза, единственное утешение состоит, конечно же, в том, что тебе уже никогда не увидеть, чем ты без них стал. Это немного напоминает старую шутку про Эйфелеву башню. Когда ее воздвигли, кто-то, полагаю один из братьев Гонкур, заметил, что очень любит смотреть на Париж с вершины Эйфелевой башни, поскольку это самая выгодная точка обзора: там он избавлен от созерцания этого гнусного архитектурного опуса. Слава богу, я избавлен от созерцания собственной незрячести. Правда, пальцы мои остались при мне, их я не потерял, так что мог вволю ощупывать и свое лицо, исполосованное вдоль и поперек шрамами, и эти «пузыри», как вы их очень выразительно назвали, и две эти парные дырки, две пустые глазницы. После той аварии я твердо решил: не буду никогда и никого больше травмировать своей физиономией. Какое-то время я даже подумывал о том, чтобы вообще остаться жить в Шри-Ланке. Как прокаженный. Но это, понимаете ли, оказалось куда сложнее, чем вернуться на родину. Сразу возникли вопросы о кредитных карточках, о банковских счетах, о возможности списывать со счетов стоимость покупаемых товаров и прочей ерунде.
— Могу себе представить.
— И потому около года спустя я тихой сапой приполз назад в Англию. Причем дальним, окольным морским путем; прибыл глухой зимой, так что моя закутанная и забинтованная фигура выглядела не слишком нелепо. Поселился здесь, в котсуолдской глуши. Этот дом я купил несколько лет назад, чтобы было где уединиться в выходные дни. Выбрал его потому, что он стоит на отшибе, хотя тогда и не подозревал, как пригодится мне эта его укромность. Приехал я, стало быть, сюда и залег, как в берлоге. Ни газет. Ни радио. Ни телевизора. Ничего. Мир мог провалиться в тартарары — мне было наплевать.
— И вы ни разу не вышли из дому?
— А вы бы на моем месте вышли? Понравилось бы вам, проходя мимо ребенка, слышать, как он визжит от ужаса? Нет, тут я подвираю. Дети не визжат. Эти маленькие создания более стойки, чем принято думать. Они дергают мать за подол и кричат: «Мама, мамочка, посмотри на этого чудного дядю! Ты только погляди, у дяди нет лица!» А смущенные таким поведением матери пытаются утихомирить своих чад. Как правило, пытаются. Я же все это слышу.
— А вы никогда не думали о пластической операции?
— Не думал ли я о пластической операции? Джон, дорогой, то, что вы перед собой видите, и есть результат пластической операции. Все: вот это, и это, и то, даже это — взгляните-ка, подергайте сами, ну же, дергайте, — все это получилось потом, а не до операции. Возможно, моя физиономия и напоминает картинку-головоломку, но на самом деле в ней не хватает только двух элементов.
— И вы говорите, что все это время просидели здесь, в четырех стенах?
— Нет, не совсем: раньше я порою выходил из дому. Вечерами. Правда, в те времена у меня был друг. Чарльз. Он преподавал в Оксфорде. Точнее, прежде преподавал в Оксфорде. Он жил в Чиппинг-Кэмпдене. Не знаю, известно вам это или нет, но так называется городишко милях в тридцати отсюда.
— Я прекрасно знаю Чиппинг-Кэмпден.
— Словом, мой друг Чарльз жил в Чиппинг-Кэмпдене и раз, иногда два раза в неделю наезжал сюда поужинать вместе со мной. Потом, как стемнеет, он выводил меня прогуляться. Но только когда стемнеет. Вот по этой причине я всегда с нетерпением жду конца лета.
— По какой, простите, причине?
— Видите ли, зимой смеркается когда? Уже к четырем дня, верно? А летом нам приходилось ждать самое раннее до девяти-десяти вечера, и даже в этот поздний час мы вполне могли натолкнуться на других любителей свежего воздуха. А ведь в благоуханный летний вечер у меня нет и быть не может благовидного предлога заматывать свою физиономию. Уверяю вас, Джон, самые черные минуты моей теперешней жизни приходятся на жаркие летние ночи, в которые я выхожу на прогулку. Встречные могут ни словом не обмолвиться на мой счет, но я же все слышу. Слышу, как в их беседе наступает вдруг заминка, потом, охваченные страхом, они вообще замолкают и возобновляют разговор лишь спустя некоторое время, полагая, что я их уже не слышу, но я, поверьте, отлично слышу их все равно. Они ведь всякий раз не выдерживают и возвращаются к беседе чуточку раньше, чем нужно. Представьте себе, я даже слышал, когда притормаживали машины, специально притормаживали — по-видимому, для того, чтобы дать возможность пассажирам всласть на меня поглазеть. А собаки! Некоторые прямо-таки облаивают меня.
— Послушайте — вы можете, конечно, мне не верить, но, честное слово, все это не так уж и страшно. Меня не покидает ощущение, что вы преуве…
— Уж я-то знаю, как это страшно.
— А вам не приходило в голову самому завести собаку? Такую… Как же они называются?.. А, собаку-поводыря. Обычно для этого используют лабрадоров.
— Терпеть не могу этих мерзких слюнявых тварей. Всю жизнь не переносил. Ненавижу собачий лай. Их гавканье мне очень напоминает кашель старого, выжившего из ума астматика, который заходится так, что его, того и гляди, вывернет наизнанку. И вдобавок собаки работают на полицию.
— Что-что?
— А вот о полицейском коте вам слышать не доводилось, верно?
— Ха! Пожалуй что нет.
— Я, в сущности, кошатник. Когда-то и у меня был кот, сиамец. Теперь уж, правда, не держу. От моей физиономии даже у кота поджилки затрясутся. Но вернемся к Чарльзу. В прошлом году бедняга возьми да и помри. И остался я один-одинешенек. Никого, кроме безграмотной служанки, которая готовит мне еду и поддерживает относительную чистоту. По крайней мере я так полагал. Пока вы не проговорились, что здесь все заросло грязью.
— Послушайте, вы уж меня извините, но тут вы несколько несправедливы и ко мне, и к вашей служанке. Я ведь не говорил, что дом, вернее, что эта комната грязная. Я только сказал, что здесь явно несколько лет не было ремонта. Мне, во всяком случае, она нравится и в этом виде.
— Нравится настолько, что вы готовы переехать сюда и помочь мне написать книгу?
* * *
— Ну, вообще-то я еще не решил. А в чем это будет выражаться?
— Разумеется, вам придется жить здесь. Семь дней в неделю, если вы того захотите. Или пять, если вы предпочитаете на два дня из семи возвращаться в Лондон. Кстати, эти два дня вовсе не обязательно должны приходиться на субботу и воскресенье. Вы же, безусловно, сами понимаете, что выходных для меня не существует.
— Я имею в виду характер работы. Вы ведь обмолвились, что хотели бы «позаимствовать» у меня мои глаза.
— Да. Я намерен написать… за отсутствием более точного слова придется, видимо, обозначить жанр как автобиографию. Во всяком случае, что бы она собой ни представляла, книга эта станет моим последним произведением. Если угодно, моим завещанием. А от вас или от кого-то другого мне потребуется одно: в буквальном, физическом смысле написать за меня эту чертову книгу. Да, понимаю, я вам кажусь просто сварливым старым хрычом. Именно таким я и слыл в кругах, которые принято в насмешку называть «литературный мир Лондона». Однако не такое уж я ископаемое. К примеру, в кабинете у меня — дверь справа от вас — стоит… если не ошибаюсь, это называется «процессор». Я купил его всего за пару недель до отлета в Шри-Ланку.
— В самом деле? А я-то решил, что вы литератор старого закала, водите перышком по бумаге.
— Выходит, не совсем, старина, не совсем. И многие даже знали, что я — хотите верьте, хотите нет — работаю на пишущей машинке. Однако, признаюсь, мне всегда казалось, что на компьютере сначала пишешь, а потом думаешь, но не наоборот.
— Так зачем же вы его купили?
— Можно сказать, по предписанию врача. У меня начались проблемы со спиной. Или я перетрудил мышцу одного из пальцев, уж не помню. Короче, доктор посоветовал мне перейти на компьютер. К сожалению, до катастрофы я не успел освоить его как следует.
— Боюсь, придется вас разочаровать: эта модель уже давно не производится.
— Что?!
— Она уже считается, наверное, допотопным старьем.
— Что за ерунда! Ей же всего четыре года.
— Всего четыре?! Вы, очевидно, не знаете, что компьютерные технологии развиваются невероятно быстро и новая модель устаревает уже в тот день, когда вы ее купили.
— Не может быть! Очень своеобразное производство.
— Да уж, смею вас уверить.
— Хорошо. Вам лучше знать. Это только лишний раз подтверждает, что время для меня остановилось. Но ничего. Я сделаю заказ, и мне доставят самую последнюю модель. Однако есть дело поважнее, чем написание книги. Это подготовка к работе.
— Подготовка?
— Скажите, Джон, обращали вы когда-нибудь внимание на то, как ребенок — я имею в виду, младенец — указывает на что-то пальчиком?
— Пожалуй, нет.
— Ага, видите? Но если вы в самом деле хотите работать со мной, именно такого рода наблюдательность мне от вас и потребуется. Короче, главное различие в этом плане между взрослым и ребенком состоит в том, что взрослый сначала замечает интересующий его предмет и только потом указывает на него пальцем, с тем чтобы другие — друзья, собеседники и прочие — смогли разделить этот его интерес. Верно?
— Верно.
— Ну а у ребенка все происходит наоборот. Он практически без разбора тычет пальцем во все, что его окружает. А уж потом, и только потом, смотрит, во что это он такое ткнул. Для младенца весь мир — источник бесконечных открытий, и потому малыш неизменно и неизбежно обнаруживает в поле своего зрения что-то интересное. Во всяком случае, интересное для него самого.
— Вы, безусловно, правы, хотя я, видимо, никогда этого не замечал.
— Из этого я заключаю, что своих детей у вас нет?
— Гм, нет. Я не женат.
— Хорошо. Я имею в виду, хорошо для меня. Если вы все же решитесь взяться за эту работу.
— Но вы так и не растолковали, что надо делать.
— Не растолковал?
— Или не указали пальцем.
— Я и впрямь напоминаю того ребенка, Джон. Я же не могу ткнуть пальцем во что-то конкретное. Я могу лишь ткнуть куда попало, а потом отправить вас — я говорю «вас» условно, для простоты, — отправить вас выяснить, куда же именно я ткнул. Выяснить и потом сообщить мне.
— Да, я вас понял. Вы хотите направлять меня в те места, которые вы знавали в разные периоды жизни? В любимые с детства уголки и тому подобное?
— Ну да, возможно. Вообще говоря, совершенно верно.
— Но?
— Что «но»?
— Вы так это произнесли, будто собирались что-то добавить.
— Верно, собирался. Вам необходимо понять одну вещь, Джон. Мне совершенно неинтересно писать стандартную автобиографию. Не сомневаюсь, этот жанр вам хорошо знаком. «Родился я…» — и пошло-поехало. В идеале моя книга представляется мне подведением итогов, summa summarum
[2] всех моих размышлений, идей, увлечений различными материями. Она должна стать, если угодно, автобиографией моей души, моей духовной жизни. Как минимум в той же мере, что и моей физической жизни. Терпеть не могу автобиографий, которые предлагают читателю лишь, если так можно выразиться, протокол земного существования. Протокол и не более, понимаете? Вроде того, который ведут на заседании какого-нибудь совета.
— Да-да, я понял.
— Ох, простите, Джон. Я так привык, что меня не понимают.
— Ничего, ничего. Но позвольте спросить, заготовлено ли у вас для нее название?
— Только рабочее, предварительное: «Правда и последствия».
— О, это удачно, мне нравится. Очень, очень нравится.
— Вот как? Я-то сам в нем еще не уверен.
— Да? Почему же?
— Несколько претенциозно, на мой взгляд.
— Я бы не сказал. Вовсе даже не претенциозно. По-моему, вам стоит его сохранить.
— Какое-то время я даже подумывал назвать ее для смеха «Смерть читателя»
[3], — полагаю, вы поняли, что именно здесь обыгрывается? — но это заглавие нравилось мне еще меньше. Ладно, посмотрим. Короче, как вам мое предложение, Джон? По душе ли вам перспектива поработать вместе со мной над этой новой книгой?
— Ну, я…
— Не стану делать вид, будто со мной очень легко ладить. Но вы, надо думать, и сами об этом догадались?
Ну-с? Да или нет? Или, может, вам нужно время на размышление?
— Гм, мы ведь, собственно говоря, не обсудили…
— Слушаю вас.
— Ну, денежный вопрос.
— Материальное вознаграждение, так я понимаю? Вы совершенно правы, еще не обсудили. Что ж, Джон, скажу вам прямо, я человек богатый. Не то чтобы, как теперь выражаются, крутой богач, но достаточно состоятельный и могу не волноваться по разным житейским поводам, связанным с деньгами. Этот вопрос мы обсудим подробно, как только вы скажете «да», но если предложить первое, что приходит мне в голову — вернее, в то, что от нее осталось, — я готов… готов платить вам, скажем, три тысячи в месяц. Устраивает вас эта сумма?
— По-моему, очень щедрая плата.
— Тогда на том и сойдемся: три тысячи фунтов в месяц. Плюс, разумеется, стол и дом на весь необходимый срок работы. Если мы навалимся как следует, то года должно хватить. Еще вам, естественно, причитается некий скромный процент от всего того дохода, что принесет мне сама книга. То есть от гонорара, от переводов на другие языки, от продажи дополнительных прав, от публикаций в периодике, распродаж в клубах книголюбов и прочего. Обыкновенно я получаю от своих книг совсем неплохие деньги.
— В таком случае — да. Согласен.
— Прекрасно. Я очень рад, Джон. А вы теперь зовите меня Полом. Все равно же к этому придем, так почему сразу не отказаться от формальностей?
— Очень хорошо… Пол.
— И еще одна вещь. Не бог весть какая важная, но я хочу, чтобы вы хорошо представляли себе, во что ввязываетесь.
— Да?
— Я отнюдь не собираюсь и даже не желаю превращать вас в свою няньку. Моя экономка — ее, кстати, зовут миссис Килбрайд. Она, бедняжка, из Глазго. Словом, миссис Килбрайд убирает дом и готовит мне еду, а когда у нее выходной, я кое-как организую себе поесть. Так что об этом можете не беспокоиться.
— Вообще-то я даже люблю готовить. И готовлю неплохо. Если вы не против, время от времени я охотно стряпал бы нам с вами ужин. Просто при моем холостяцком житье-бытье у меня, честно говоря, почти не бывает поводов проявить свое умение.
— Вот как. Ну что ж, перспектива, надо признать, очень заманчивая. Миссис Килбрайд, бедняга, по-моему, старается изо всех сил, но, увы, ее кулинарный репертуар удручающе скуден. Впрочем, вы, естественно, будете заниматься стряпней, лишь когда вам самому захочется. Днем-то я вас загружу работой полностью.
— Готовка для меня не работа.
— Тем лучше. Но я начал говорить о другом: есть одно-два дела, чисто домашних, по которым мне придется обращаться к вам. Не пугайтесь. Ничего особо мудреного.
— Не предвижу тут никаких трудностей.
— К примеру, я по-прежнему люблю пройтись вечерком, а после смерти Чарльза вынужден был, к немалой своей досаде, настолько сократить эти прогулки, что мне чудится, будто я сижу под домашним арестом. Надеюсь, вы не против занять место Чарльза?
— Конечно нет. Уверяю вас, я и сам люблю пройтись.
— Ничего трудного в этом нет. Я имею в виду, в прогуливании слепого. Просто берете меня мягко под руку и даете мне знать, если мы подходим к краю тротуара, если перед нами ступеньки вверх или вниз, — словом, в любом случае, когда передо мной возникает какая-то преграда.
— Угу.
— А второе дело… Оно несколько унизительного свойства…
Я боюсь темноты, Джон. Жутко боюсь темноты.
— Темноты боитесь?
— Я знаю, знаю. Слепцу, мол, глупо бояться темноты. Но что поделаешь. Я всегда страдал клаустрофобией. Я и во Вселенной боюсь замкнутого пространства.
— Ничего себе! Действительно нешуточная клаустрофобия.
— Тут не до шуток.
— Извините. Я не хотел…
— Даже, как бы это выразиться, на неэкзистенциальном уровне моя клаустрофобия задавала мне всевозможные задачки. К примеру, я никогда не мог ездить в метро, а лифты — ну, лифты всегда были для меня полным кошмаром. Порой ведь от них просто никуда не денешься, верно? Скажем, в Нью-Йорке. Но представьте, даже в Нью-Йорке я, помнится, как-то поднялся к приятелю на двенадцатый этаж пешком, потому что лифт — они его там зовут подъемником — показался мне ни дать ни взять поставленным на попа гробом. В гостиницах мне всегда приходилось просить номер на нижних этажах, и на новом месте, прежде чем лечь в незнакомую постель, я всегда немного раздвигал шторы, чтобы, не дай бог, не проснуться в полной тьме.
— И ничто не изменилось после того, как вы лишились зрения?
— Все только усугубилось. Главное, что от вас требуется, Джон, — это вести себя здесь так, будто я — зрячий. Это важнее всего прочего. Свет следует включать ровно в то же время, когда его включают в обычном доме. Даже если, кроме меня, здесь никого нет, свет должен быть включен. Мне невыносима самая мысль о том, что я сижу один в темноте. Вечером, входя в комнату, я непременно включаю свет, и вы должны делать то же самое, понятно?
— Да, вполне.
— Особенно это относится к ванной комнате.
— К ванной?
— Да, к ванной. Вынужден просить вас — это еще одна маленькая повседневная обязанность, но никуда не денешься, — вынужден просить вас следить за тем, чтобы в ванной горел свет. Надеюсь, вы не возражаете?
— Ничуть, но…
— Дело в том, что у меня есть одна привычка. Я люблю петь, лежа в ванне. Правда-правда. И смею думать, я вас тут немало удивлю, потому что пою я популярные песни. Не нынешнюю попсу, конечно, боже сохрани, а… гм… песенки давно прошедших лет: шлягеры Джерома Керна, Коула Портера, Роджерса и Хаммерстайна и прочее в том же роде. У меня в голове накопилась огромная коллекция этих песен. Вот здесь, в моей памяти, они целы и невредимы. Право, мне претит мысль о том, чтобы намыливаться в ванне, мурлыча «Ты лучше всех», «Щека к щеке» или «Александерз Рэгтайм Бэнд» в темноте. В кромешной тьме, понимаете? Это было бы невыносимо.
— Буду следить, чтобы свет горел.
— И чтобы дверь была приоткрыта, хорошо? Чтобы всегда была приоткрыта.
— Да, и за этим тоже.
— Возможно, поначалу вам будет немного муторно оттого, что дверь в ванную приоткрыта, но тут, боюсь, ничего не поделаешь. В ванной, конечно, есть окошко, но узенькое, и расположено оно очень высоко, во всяком случае, мне до него не дотянуться; хотя, если даже закрыть дверь, ничего страшного вроде как случиться не может, ручка на двери там самая обычная. И все равно на те несколько секунд, что я буду шарить в поисках ручки, меня охватит панический страх, а с ним я уже хорошо знаком и не хотел бы переживать его вновь. Я понимаю, все это производит самое жалкое впечатление, но такой уж я человек. Стало быть, вы проследите, чтобы дверь всегда была приоткрыта, хорошо?
— Обещаю. Вы никогда не останетесь один в темноте.
— Прекрасно, прекрасно. Тогда давайте сменим тему. Пора перейти к практическим вопросам. Когда вы смогли бы начать?
— Полагаю, почти сразу.
— В понедельник?
— В понедельник?.. Постойте. Сегодня суббота. Да. В самом деле, почему бы и нет? Впрочем, нет, погодите. А нельзя ли начать во вторник? Или даже в среду? Давайте в среду, а?
— Конечно, если вам…
— Понимаете, сейчас выходные. А мне надо будет сначала утрясти кое-какие дела. Сделать это можно только в будни.
— Среда меня вполне устраивает.
— Собственно, если бы я сегодня днем уехал в Лондон и… да, завтра бы собрал вещи, а в понедельник, ну и скорее всего во вторник утром завершил все дела, то смог бы вернуться сюда во вторник вечером. Как вам такой план?
— По-моему, замечательно. Некоторая отсрочка может даже обернуться благом для меня. Я успею заказать новый компьютер. А не могли бы вы, как знаток в этой области, надоумить меня, где и что именно нужно заказывать? Должен признаться, я понятия не имею, с чего начать.
— Почему бы не предоставить все это мне… Пол? Если, конечно, хотите. Дайте мне еще одни сутки — я куплю в Лондоне новый компьютер и привезу его с собой на машине, скажем, в среду вечером. А потом мы с вами рассчитаемся.
— Ну, это действительно большая любезность с вашей стороны. Но только, пожалуйста, если не возражаете, не позже среды. Мне не терпится начать работу. Тем более что я нашел себе наконец помощника.
— В среду непременно. Обещаю.
— Чудесно. Ну-с, Джон, может, теперь-то уж выпьете стаканчик? За наше сотрудничество.
— Давайте.
— Если вы готовы обслужить нас обоих.
— Само собой.
— Бутылки на серванте позади вас. Повторяю, там только виски. Зато хорошее.
— Виски — тоже прекрасно. Вы как любите?
— Неразбавленное, пожалуйста. И не спрашивайте сколько, лейте смелей.
— Должен сказать, Пол, меня восхищает ваша способность… смеяться над собой. Вернее, умение шутить над собственным затруднительным положением. Вы явно не потеряли чувства юмора.
— Не потерял чувства юмора? Да не смешите меня! Ведь только потеряв зрение, я по-настоящему приобрел чувство юмора.
— Не совсем вас понимаю.
— Я довольно быстро усвоил, друг мой, что слепец обязан иметь легкий нрав. Обязан, понимаете? Мне же противно иметь легкий нрав. Как вы можете догадаться, мне это никогда не давалось легко и естественно. Но если я намерен выжить в этом мире, мне придется играть эту роль. Видите ли, поначалу слепота вызывает у людей интерес, любопытство, прямо-таки завораживает их, но вскоре ее очарование им наскучивает. Ведь слепота страшна. Она наводит жуть. А что хуже всего, она пожирает чудовищно много времени. «Пожалуйста, сделайте для меня вот это». «Принесите мне, пожалуйста, то». «Будьте так любезны, откройте эту дверь или закройте ту». Слепые тяжелым бременем висят на зрячих, и неизбежно наступает минута, когда нам дают почувствовать, и еще как дают, до чего мы тяжкое бремя. К слову сказать, я надеюсь, то, что я говорю, не побуждает вас переменить свое решение?
— На мой счет будьте спокойны.
— Слепые быстро обнаруживают, что никогда, ни при каких обстоятельствах не должны хныкать. Это новое для себя слово — «хныкать» — слепец начинает вдруг слышать очень часто. Слышать и бояться его. «Извини, но я потерял зрение». «Ох, да брось плакаться!» «Ты просто не понимаешь, у меня нет глаз». «Ах, ради бога, перестань хныкать!»
— Ну-ну, только не говорите, что люди бросают подобное прямо вам в… вам в…
— Мне в лицо, Джон? Если вы хотите сказать «вам в лицо», так и говорите. Возможно, оно не блещет красотой, но все же какое-никакое лицо у меня есть. А на ваш вопрос отвечаю: нет. Не буквально эти слова. Но если не научишься относиться… переносить свою слепоту спокойно…
— Вот, пожалуйста.
— Простите?
— Ваше виски.
— А, спасибо. Но позвольте вам заметить, Джон: всякий раз нужно первым долгом взять мою руку и затем вложить в нее стакан. В противном случае я, изволите видеть, никакою силой не узнаю, где именно он находится.
— Ну конечно. Простите.
— Еще научитесь. Стало быть, я говорил о том, что если не относиться к своей беде так, словно это не более чем незначительный, хотя и причиняющий неудобства дефект, то физическая и моральная поддержка окружающих будет резко и безудержно сокращаться. Для слепца чувство юмора столь же жизненно необходимо, как и белая трость.
— Ясно.
— Но хватит о мрачном. Я хочу, чтобы вы поняли, Джон, как искренне я радуюсь тому, что мы будем работать вместе. Ей-богу, я очень, очень рад. Вот. Выпьем за «Правду и последствия».
— За «Правду и последствия».
— Ваше здоровье.
— Ваше здоровье.
* * *
Жребий брошен. И каковы же мои ощущения? Тревожные, весьма тревожные. Если бы не моя слепота, я ведь не потерпел бы, чтобы в моем доме жил совершенно посторонний человек. Я всегда не любил гостей, которые норовят остаться на ночлег. Если было возможно, даже Чарльзу не предлагал переночевать. Это не в моих правилах, и все тут. Однако слепота изменила очень многое, в том числе и мои правила. Во всяком случае, я вполне отчетливо уловил нотку почтения, и это хороший знак. Личность несколько бесцветная, по крайней мере при первом знакомстве, но это ничего, он возможнонемногооттает, когда мы узнаем друг друга поближе. Раз неизбежно, что он будет жить здесь, почтение для начала не так уж и плохо. Малый к тому же не слишком глуп, что тоже хорошо. Нет, вобщемицелом, мне кажется, я сделал удачный выбор. Бог свидетель, могло бы быть куда хуже.
* * *
— А, Джон. Вы, стало быть, распаковываете чемоданы?
— Да, и большое вам спасибо: очень славная комната. Я уверен, мне в ней будет уютно.
— Надеюсь. И если вам что-нибудь понадобится, сразу говорите.
— Ладно. Гм, я сяду сюда, хорошо? Напротив вас?
— Насколько я помню, другого сидячего места здесь и нет. Удалось вам уладить свои дела в Лондоне?
— Угу. А завтра я подключу компьютер. Это «макинтош». У меня у самого такой же. Годится, надеюсь?
— Я уже вам говорил, я ничего в этих машинах не смыслю. Годится все, с чем вам легко и удобно работать.
— Просто сейчас существуют два основных типа компьютеров — «макинтоши» и «IBM-совместимые персональные компьютеры». «Песюки» сейчас побеждают; я бы даже сказал, уже победили, но я принадлежу к все убывающему отряду приверженцев «макинтоша».
— Раз уж вы привыкли к «биг-Маку», его, стало быть, и надо брать. Не пойму, чего это миссис Килбрайд замешкалась.
— Спускаясь вниз, я слышал, как она возится на кухне.
— Хорошо, но она ведь отлично знает: я люблю, чтобы ужин подавали ровно в семь тридцать. А сейчас сколько?
— Почти без двадцати.
— Н-да. Полагаю, сегодня бедняжка усердствует сверх меры исключительно ради вас. Кстати, Джон, еду она подает на стол прямо в тарелках. Так оно проще. Не возражаете?
— Конечно нет.
— Ага, если слух меня не обманывает — только этого мне и не хватало, — вот и она. Миссис Килбрайд, добрая моя миссис Килбрайд, мы с Джоном уже теряемся в догадках, куда вы запропали.
— Так ведь сами посудите, сэр, и вы тоже, мистер Райдер, я, конечно, извиняюсь, но я ж привыкла готовить-то на одного, вот и пришлось мне все, что у меня налажено было, заново обмозговать, вас же теперь как-никак двое.
— И какой же кулинарный bonne bouche
[4] вы нам сварганили сегодня?
— Осторожней, глядите не трожьте тарелку-то, она же страсть какая горячая. Вечер сегодня вроде как особый, вот я и спекла вам ваше любимое. Запеканку с мясом да с почками.
— Миссис Килбрайд, вы же отлично знаете: я люблю все, что вы готовите.
— Вот и вам, мистер Райдер. И не волнуйтесь. Я ж понимаю, сэр Пол просто балагурит. А то я не знаю — за моей спиной он про мою стряпню ведь совсем другое поет. А куда ж ему деваться-то; нравится не нравится, а съесть все одно придется.
— Но сэр Пол вообще ничего не говорил.
— Говорил, говорил. Мы уж с ним, поди, пуд соли съели. Правда же?
— Да, да. Если уж вам непременно надо так выразиться. И сделайте одолжение, не толкайте меня локтем под ребро. Вы же знаете, я этого не люблю. Ужин подан нам обоим?
— Все как есть на столе.
— Прекрасно. Ну-с, Джон позовет вас, когда мы закончим трапезу.
— Глядите, мистер Райдер, не позволяйте ему застращать вас вусмерть. Не то от него совсем спасу не будет.
— Цыц, кухарка! Марш отсюда!
Где-то тут должна быть бутылка вина, Джон. И штопор. Если только старая карга про них не забыла.
— Да там всё, там! Вон они!
— Я думал, вы ушли.
— Уже пошла.
— Прекрасно!
Ну, Джон, сделайте милость, откройте бутылку.
— Хорошо.
— Надо полагать, она все-таки ушла?
— Да.
— Вы знаете, я ведь ее никогда не видел.
— Кого — миссис Килбрайд?
— Понимаете, она начала мне прислуживать только после моего возвращения из Шри-Ланки. Может, вас не затруднит описать ее мне?
— Так ведь ваш друг Чарльз наверняка ее вам описывал?
— Разумеется, хотя было это уже несколько лет тому назад. Главное же в том, Джон, что завтра мы приступаем к работе, завтра я намерен начать пользоваться вашими глазами, и сегодня вечером вам было бы весьма невредно попрактиковаться. Так, знаете ли, между прочим. Не торопитесь.
— Ну что ж… Кстати, Пол, я вам бокал налил. Так, с чего же начать?.. Ей уже под шестьдесят, она прекрасно сохранилась, даже на удивление стройна. Я говорю «на удивление», потому что по голосу любой непременно решит, что она толстуха. Ну, может быть, не совсем толстуха, но голос у нее этакой пампушечки, с материнскими нотками.
— Э, Джон, пожалуйста, оставьте. Вам не кажется, что в данных обстоятельствах несколько дико описывать ее голос — единственное в этой женщине, с чем я прекрасно знаком?
— Я просто хотел сказать, что ее физический облик совсем не соответствует ее голосу. Как бы то ни было, волосы у нее, подозреваю, подкрашены, но очень незаметно, без всякого там дурацкого подсинивания и тому подобного. Не знаю, право, что еще сказать.
— Думайте, молодой человек, думайте. Неужто вы так уж перенапряглись?
— Хорошо. Гм, не знаю, известно вам или нет, да и вообще следует ли об этом говорить, но она часто подмигивает.
— Подмигивает? Что вы, собственно, имеете в виду?
— Только, пожалуйста, не выдайте ей, что я вам это сказал. Но когда речь шла о ее стряпне и вы притворялись, будто все, что она готовит, невероятно вкусно, она подмигивала мне, словно своему…
— А-а, теперь ясно. Да, мне об этом уже говорили. И меня это не волнует. В трагедии моей жизни она смело выбрала для себя характерную комическую роль. Не иначе как кто-то из моих идиотов врачей посоветовал ей проявлять неизменную веселость и даже время от времени отпускать шуточки насчет моей слепоты. Для того, надо полагать, чтобы я не предавался слезливой жалости к себе. Как она была одета?
— Как одета? Сейчас вспомню. На ней был полиэтиленовый фартук, а по нему крупно напечатан рецепт приготовления гренков с сыром — думаю, это реклама соуса «Ли энд Перринс»; под фартуком легкий розовый джемпер, из ангоры или мохера, не знаю точно. Юбки за фартуком мне вообще не было видно. И как я уже сказал, она вовсе не такая полногрудая, как можно предположить по голосу. Впрочем, может, это мое высказывание отдает женоненавистничеством?
— Ну, насчет женоненавистничества я не знаю, но картину вы уж точно нарисовали не слишком аппетитную, а я как раз собрался приступить к еде. Кстати, надо упомянуть в этой связи еще об одной маленькой повседневной обязанности, про которую я позабыл. Их наберется не слишком много, обещаю вам.
— Я уже сказал вам, Пол, не предвижу тут никаких трудностей.
— Итак, если мы будем обедать и ужинать tête-à-tête
[5], нужно научить вас принципу циферблата.
— Какому принципу?
— Сейчас объясню. Передо мной, как и перед вами, стоит тарелка с запеканкой, а к ней в качестве гарнира положен, рискну предположить, жареный картофель и брюссельская капуста. Или же зеленый горошек?
— Брюссельская капуста.
— Стало быть, все же капуста. Да, на миссис Килбрайд можно положиться. Итак, Джон, я знаю, что лежит у меня на тарелке, но точно не представляю где. Вот тут-то и приходит на помощь принцип циферблата. Мне придется просить вас…
— Постойте. Я, кажется, понял. А верно или нет, сейчас увидите. Так, около трех часов — запеканка. Около шести — брюссельская капуста. Нет, полшестого. Девять часов — картошка. Ну что, уразумел я вашу систему?
— Молодец! Разве только одно «но»: здесь нам великая точность ни к чему, стало быть, никаких получасов и четвертей часа. Не до подробностей, указывайте часы — вот главное.
— Ладно.
— А теперь — навались, чтоб за ушами трещало, как говаривает миссис Килбрайд своим голосом пышечки с материнскими нотками.
— Подать вам соль или перец?
— Нет, спасибо, не надо ни того, ни другого.
— Хлеба?
— Нет, спасибо.
— Ладно.
— И «ладно» тоже не надо. Извините. Просто это одно из пустых словечек, которые я терпеть не могу.
— Простите, я…
— Возможно, Джон, мои слова прозвучали очень грубо, но на самом деле я просто откровенно высказал свое мнение, а откровенность такого рода для товарищей по работе совершенно необходима. Лучше уж сразу расставить все точки над «i», вы согласны? Вообще-то, если подумать, наверное, в том, что я делаю и как, вас тоже многое будет раздражать. В таких случаях говорите об этом прямо. В конечном итоге это сильно облегчит жизнь нам обоим.
— Кое-что, вообще говоря, меня царапнуло.
— Уже? Вот те на! Ха, очко в вашу пользу. Так, так, так.
Ну-с, и что же именно?
— Бедняга. Слово «бедняга».
— Бедняга? Теперь моя очередь теряться в догадках.
— Минуту назад, говоря о миссис Килбрайд, вы назвали ее «бедняжкой».
— Ну и что?
— А когда я в первый раз сюда приехал, вы назвали своего друга Чарльза «бедняга Чарльз».
— И дальше что?..
— Не уверен, что смогу объяснить, в чем тут дело.
— Все же попытайтесь.
— Понимаете, не перевариваю я эту манеру называть всех подряд «беднягами». Есть в ней что-то высокомерное.
Но вы же сами просили.
— Нет-нет, вы правы, что сказали об этом напрямик. Просто обычно я никогда… Неужели я действительно так выражаюсь?
— По совести говоря, не знаю. В конце концов, я познакомился с вами всего лишь в прошлую… Какой же был день-то? Суббота? Может, вам это вовсе и не свойственно. Я и говорить бы не стал, если бы вы так настойчиво не требовали откровенности с моей стороны. Надеюсь, я вас не обидел?
— Нет. Нет, ничуть не обидели. Я только немножко опешил. Никогда за собой такого не замечал. Поэтому был слегка обескуражен. Будь у меня хоть одна бровь, я бы сейчас ее поднял.
— Простите меня, пожалуйста; не надо было об этом говорить.
— Чушь. Я сам вас просил, вот вы и сказали. Надеюсь, однако, что других «пунктиков», на которые вы хотели бы обратить мое внимание, пока не набралось?
— Нет, ни единого.
— Я сказал что-то забавное, Джон?
— Что?
— Вы улыбаетесь. Почему?
— Улыбаюсь? Вы что же, слышите, как я улыбаюсь?
— Держите ухо востро, Джон Райдер: я способен расслышать даже, как вы думаете.
Скажите же все-таки — почему вы улыбались?
— Только потому, что вы сделали один жест.
— Я сделал жест?
— Подняли вверх по два пальца. Обозначая кавычки. Когда вы говорили о «пунктиках». Почему-то мне показалось, что это не в вашем стиле.
— Жест или слово?
— Пожалуй, и то и другое.
— Чего только во мне теперь не найдешь такого, что вообще-то не в моем стиле.
— Угу. Кстати, я налил вам еще стаканчик.
— Что? А, спасибо. Нравится вам запеканка с мясом и почками?