Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кенни несправедлив. Его мамаша весила не меньше двухсот килограммов и, насколько мне известно, перемещалась исключительно от дивана к туалету, да и эта дорога давалась ей с трудом.

Входит Варвара.

– Заткнись, – ответила я, но шутливым тоном, чтобы он, не дай бог, не решил, что я его не уважаю.

Явление девятое

Мы встречались всего две недели. Помимо обязательного тисканья в его кровати, вонявшей собакой, мы примеряли на себя разные роли. Он – роль доминантного, остроумного (часто за мой счет) и порой меланхоличного эгоиста. Я – послушной, жертвенной, щедрой, восторженной и готовой развлекать его, когда он в депрессии, девушки.

Катерина и Варвара.

Моя влюбленность в Кенни была такой пылкой и страстной, что физически меня изнуряла. Но, несмотря на усталость, я хотела все время проводить рядом с ним. Словно боялась, что он окажется сном, видением, плодом моего юношеского воображения и исчезнет, стоит мне проснуться.

Казалось, что обступавшие нас ели стояли тут с сотворения мира. Землю вокруг стволов укутывал мягкий мох, с низких ветвей у самой земли свисали серые пряди старой хвои. Где-то в отдалении послышался хруст сучка.

Варвара (покрывает голову платком перед зеркалом). Я теперь гулять пойду; а ужо нам Глаша постелет постели в саду, маменька позволила. В саду, за малиной, есть калитка, ее маменька запирает на замок, а ключ прячет. Я его унесла, а ей подложила другой, чтоб не заметила. На вот, может быть, понадобится. (Подает ключ.) Если увижу, так скажу, чтоб приходил к калитке.

– Что это? – взвизгнула я.

Катерина (с испугом отталкивая ключ). На что! На что! Не надо, не надо!

– Привидение! – театральным шепотом произнес Андерс у меня за спиной. – Оно пришло за тобой. – Он изобразил завывания.

Варвара. Тебе не надо, мне понадобится; возьми, не укусит он тебя.

– Черт, не пугай ее! – зашипел на него Кенни, у которого внезапно проснулся инстинкт защитника.

Катерина. Да что ты затеяла-то, греховодница! Можно ли это! Подумала ль ты! Что ты! Что ты!

Я захихикала, споткнулась о корень и чуть не упала, но теплая рука Кенни пришла мне на помощь. Бутылки в пакете звякнули, когда он попытался удержать меня от падения.

Варвара. Ну, я много разговаривать не люблю, да и некогда мне. Мне гулять пора. (Уходит.)

От этого жеста у меня внутри разлилось тепло.

Явление десятое

Лес становился реже, ели расступились, открывая поляну с древним захоронением. Груда камней в лунном свете напоминала гигантского кита, выброшенного на берег и поросшего мхом и папоротниками, колышущимися на ветру.

Катерина (одна, держа ключ в руках). Что она это делает-то? Что она только придумывает? Ах, сумасшедшая, право сумасшедшая! Вот погибель-то! Вот она! Бросить его, бросить далеко, в реку кинуть, чтоб не нашли никогда. Он руки-то жжет, точно уголь. (Подумав.) Вот так-то и гибнет наша сестра-то. В неволе-то кому весело! Мало ли что в голову-то придет. Вышел случай, другая и рада: так очертя голову и кинется. А как же это можно, не подумавши, не рассудивши-то! Долго ли в беду попасть! А там и плачься всю жизнь, мучайся; неволя-то еще горчее покажется. (Молчание.) А горька неволя, ох, как горька! Кто от нее не плачет! А пуще всех мы, бабы. Вот хоть я теперь! Живу, маюсь, просвету себе не вижу. Да и не увижу, знать! Что дальше, то хуже. А теперь еще этот грех-то на меня. (Задумывается.) Кабы не свекровь!.. Сокрушила она меня… от нее мне и дом-то опостылел; стены-то даже противны, (Задумчиво смотрит на ключ.) Бросить его? Разумеется, надо бросить. И как он ко мне в руки попал? На соблазн, на пагубу мою. (Прислушивается.) Ах, кто-то идет. Так сердце и упало. (Прячет ключ в карман.) Нет!.. Никого! Что я так испугалась! И ключ спрятала… Ну, уж, знать, там ему и быть! Видно, сама судьба того хочет! Да какой же в этом грех, если я взгляну на него раз, хоть издали-то! Да хоть и поговорю-то, так все не беда! А как же я мужу-то!.. Да ведь он сам не захотел. Да, может, такого и случая-то еще во всю жизнь не выдет. Тогда и плачься на себя: был случай, да не умела пользоваться. Да что я говорю-то, что я себя обманываю? Мне хоть умереть, да увидеть его. Перед кем я притворяюсь-то!.. Бросить ключ! Нет, ни за что на свете! Он мой теперь… Будь что будет, а я Бориса увижу! Ах, кабы ночь поскорее!..

Вдали виднелась Змеиная гора.

– Уф, – выдохнула я. – Нельзя было, что ли, выпить у кого-нибудь дома? Зачем тащиться в лес в такую холодрыгу?

Действие третье

– Я тебя согрею, – ухмыльнулся Кенни.

Он притянул меня к себе, и в его дыхании я почувствовала запах пива и табака. Мне хотелось отвернуться, но я заставила себя стоять смирно и смотреть ему в глаза, как того требует мой статус девушки Кенни.

Продолжая насвистывать, Андерс присел на один из круглых камней и достал пиво. Потом зажег сигарету.

– Я думал, ты хотела услышать плач адского ребенка.

Сцена первая

– Я не верю в привидения, – сказала я, садясь рядом, – только придурки в них верят.

– Половина Урмберга верят в него, – возразил Андерс и открыл бутылку.

Улица. Ворота дома Кабановых, перед воротами скамейка.

– Вот и я о том же.

Явление первое

Мой комментарий его рассмешил. Кенни нас не слушал. Он вообще редко слушал, что я говорю, а если и слушал, то краем уха. Он сел рядом и схватил меня рукой за задницу. Засунул ледяной палец за пояс штанов. Потом сунул мне в рот сигарету. Я послушно сделала затяжку, запрокинула голову и, глядя на полную луну, выдохнула облачко дыма.

Кабанова и Феклуша (сидят на скамейке).

В лесной тишине был отчетливо слышен каждый звук: шорох ветра в папоротниках, глухой стук невидимых пальцев о землю, зловещее уханье какой-то птицы.

Феклуша. Последние времена, матушка Марфа Игнатьевна, последние, по всем приметам последние. Еще у вас в городе рай и тишина, а по другим городам так просто содом, матушка: шум, беготня, езда беспрестанная! Народ-то так и снует, один туда, другой сюда.

Кенни протянул мне пиво.

Кабанова. Некуда нам торопиться-то, милая, мы и живем не спеша.

Я сделала глоток горького холодного напитка и всмотрелась в темноту между деревьями. Если кто-то там прятался, мы не смогли бы его увидеть. Кто-нибудь мог без проблем подкрасться и расстрелять нас, как стреляют в оленей у кормушки. На поляне в свете луны нас было видно лучше, чем рыбок в аквариуме.

Но только кому в Урмберге понадобилось бы нас убивать?

Феклуша. Нет, матушка, оттого у вас тишина в городе, что многие люди, вот хоть бы вас взять, добродетелями, как цветами, украшаются: оттого все и делается прохладно и благочинно. Ведь эта беготня-то, матушка, что значит? Ведь это суета! Вот хоть бы в Москве: бегает народ взад и вперед, неизвестно зачем. Вот она суета-то и есть. Суетный народ, матушка Марфа Игнатьевна, вот он и бегает. Ему представляется-то, что он за делом бежит; торопится, бедный, людей не узнает; ему мерещится, что его манит некто, а придет на место-то, ан пусто, нет ничего, мечта одна. И пойдет в тоске. А другому мерещится, что будто он догоняет кого-то знакомого. Со стороны-то свежий человек сейчас видит, что никого нет; а тому-то все кажется от суеты, что он догоняет. Суета-то, ведь она вроде туману бывает. Вот у вас в этакой прекрасный вечер редко кто и за ворота-то выйдет посидеть; а в Москве-то теперь гульбища да игрища, а по улицам-то индо грохот идет, стон стоит. Да чего, матушка Марфа Игнатьевна, огненного змия стали запрягать: все, видишь, для ради скорости.

Здесь никогда ничего не происходит. Вот почему люди выдумывают истории с привидениями – чтобы не помереть от скуки.

Кабанова. Слышала я, милая.

Рыгнув, Кенни открыл второе пиво. Повернулся и поцеловал меня взасос. Язык у него был холодный. Я ощутила вкус пива у него во рту.

Феклуша. А я, матушка, так своими глазами видела; конечно, другие от суеты не видят ничего, так он им машиной показывается, они машиной и называют, а я видела, как он лапами-то вот так (растопыривает пальцы) делает. Ну, и стон, которые люди хорошей жизни, так слышат.

– Хватит лизаться! – хмыкнул Андерс и тоже рыгнул. Громко, не стесняясь. Отрыжка прозвучала словно вопрос, на который он ждал ответа.

Кабанова. Назвать-то всячески можно, пожалуй, хоть машиной назови; народ-то глуп, будет всему верить. А меня хоть ты золотом осыпь, так я не поеду.

Его комментарий только раззадорил Кенни, который теперь подсунул руку мне под куртку, нашел грудь и крепко сжал.

Я прижалась к нему и провела языком по его острым верхним зубам.

Феклуша. Что за крайности, матушка! Сохрани господи от такой напасти! А вот еще, матушка Марфа Игнатьевна, было мне в Москве видение некоторое. Иду я рано поутру, еще чуть брезжится, и вижу, на высоком-превысоком доме, на крыше, стоит кто-то, лицом черен. Уж сами понимаете кто. И делает он руками, как будто сыплет что, а ничего не сыпется. Тут я догадалась, что это он плевелы сыплет, а народ днем в суете-то своей невидимо и подберет. Оттого-то они так и бегают, оттого и женщины-то у них все такие худые, тела-то никак не нагуляют, да как будто они что потеряли либо чего ищут: в лице печаль, даже жалко.

Андерс резко вскочил. Я оторвалась от Кенни.

Кабанова. Все может быть, моя милая! В наши времена чего дивиться!

– В чем дело?

Феклуша. Тяжелые времена, матушка Марфа Игнатьевна, тяжелые. Уж и время-то стало в умаление приходить.

– Я что-то слышал. Похоже на плач или стон…

Кабанова. Как так, милая, в умаление?

Андерс изобразил этот звук и тут же заржал, сплевывая пиво.

Феклуша. Конечно, не мы, где нам заметить в суете-то! А вот умные люди замечают, что у нас и время-то короче становится. Бывало, лето и зима-то тянутся-тянутся, не дождешься, когда кончатся; а нынче и не увидишь, как пролетят. Дни-то и часы все те же как будто остались, а время-то, за наши грехи, все короче и короче делается. Вот что умные-то люди говорят.

– Ты совсем больной, – сказала я. – Мне нужно в туалет. А вы ищите пока привидения.

Кабанова. И хуже этого, милая, будет.

Я поднялась, обогнула захоронение и прошла еще пару метров. Оглянулась, чтобы проверить, что парням меня не видно, расстегнула джинсы и опустилась на корточки.

Феклуша. Нам-то бы только не дожить до этого,

Кабанова. Может, и доживем.

Что-то, мох или трава, защекотало мне бедро. Холодный ветер пробирался под куртку. Я поежилась.

Входит Дикой.

Замечательная идея поехать сюда пить пиво! Лучше некуда. Но почему я не сказала «нет», когда Кенни это предложил? Почему я вообще никогда не говорю ему «нет»?

Явление второе

Те же и Дикой.

Вокруг было темно, как в гробу. Я достала из кармана зажигалку, чиркнула пальцем по железному колесику. Огонек осветил клочок земли передо мной – осеннюю листву, мягкий мох, серые камни. И там, посреди камней, – что-то белое и гладкое, похожее на шляпку гигантского шампиньона.

Кабанова. Что это ты, кум, бродишь так поздно?

Кенни с Андерсом по-прежнему болтали о привидениях. Языки их заплетались под влиянием выпитого. Они говорили быстро, путая слова, и то и дело разражались смехом.

Дикой. А кто ж мне запретит!

Может, из любопытства, а может, из нежелания возвращаться назад, я решила поближе рассмотреть этот шампиньон. Разве в это время года в лесу бывают шампиньоны? У нас в семье собирали только лисички.

Кабанова. Кто запретит! Кому нужно!

Я поднесла зажигалку к странному предмету. Убрала рукой листву и выдернула с корнями маленький папоротник.

Дикой. Ну, и, значит, нечего разговаривать. Что я, под началом, что ль, у кого? Ты еще что тут! Какого еще тут черта водяного!..

Да, там действительно что-то было. Что-то похожее на…

Кабанова. Ну, ты не очень горло-то распускай! Ты найди подешевле меня! А я тебе дорога! Ступай своей дорогой, куда шел. Пойдем, Феклуша, домой. (Встает.)

По-прежнему на корточках, со стянутыми джинсами, я потрогала рукой гладкий предмет. На ощупь он был твердый, как камень или фарфор. Может, старая миска? Точно не гриб.

Дикой. Постой, кума, постой! Не сердись. Еще успеешь дома-то быть: дом-от твой не за горами. Вот он!

Потянувшись, я убрала камень, лежавший поверх предмета. Камень был небольшой, но все равно упал в мох с глухим стуком.

Кабанова. Коли ты за делом, так не ори, а говори толком.

Там лежало что-то похожее на миску – треснувшую с одной стороны, поросшую длинным рыжим мхом.

Дикой. Никакого дела нет, а я хмелен, вот что.

Я протянула руку и коснулась длинных тонких нитей, потерла между указательным и большим пальцем, и наконец мой мозг сложил два и два, и я осознала, что передо мной.

Кабанова. Что ж, ты мне теперь хвалить тебя прикажешь за это?

Зажигалка выпала у меня из рук. Я выпрямилась, сделала несколько шагов в темноту и закричала. Крик рвался откуда-то изнутри меня и никак не заканчивался. Словно страх выдавливал весь кислород из организма через легкие.

Дикой. Ни хвалить, ни бранить. А, значит, я хмелен. Ну, и кончено дело. Пока не просплюсь, уж этого дела поправить нельзя.

Когда Кенни и Андерс прибежали меня спасать, я все еще стояла со спущенными джинсами и орала.

Это была не миска. И не мох.

Кабанова. Так ступай, спи!

Это был череп с длинными темными волосами.

Дикой. Куда ж это я пойду?

Урмберг

Кабанова. Домой. А то куда же!

Восемь лет спустя – 2017

Дикой. А коли я не хочу домой-то?

Кабанова. Отчего же это, позволь тебя спросить?

Джейк

Дикой. А потому, что у меня там война идет.

Кабанова. Да кому ж там воевать-то? Ведь ты один только там воин-то и есть.

Меня зовут Джейк. Произносится по-английски: Джейк, потому что мама с папой назвали меня в честь Джейка Джилленхола – лучшего в мире актера. Но большинство одноклассников нарочно произносят мое имя на шведский манер – «Йак», чтобы рифмовалось с «дурак». Я бы хотел, чтобы меня звали по-другому, но это сложно изменить. Я тот, кто я есть. И меня зовут, как меня зовут. Маме очень хотелось, чтобы меня звали именно Джейк, а папа всегда шел у нее на поводу, наверно, потому что просто обожал ее.

Дикой. Ну так что ж, что я воин? Ну что ж из этого?

Даже после маминой смерти в доме все равно ощущается ее присутствие. Иногда папа забывает и накрывает на стол и на маму тоже. А когда я задаю вопрос, он долго тянет с ответом, словно обдумывая, что бы на это сказала мама. После долгой паузы я получаю ответ: «Да, можешь одолжить сотку» или «Хорошо, езжай к Саге смотреть фильм, но будь дома к семи».

Кабанова. Что? Ничего. А и честь-то не велика, потому что воюешь-то ты всю жизнь с бабами. Вот что.

Папа почти никогда не говорит «нет», хотя стал строже после того, как старую текстильную фабрику снова превратили в приют для беженцев.

Дикой. Ну, значит, они и должны мне покоряться. А то я, что ли, покоряться стану!

Мне хочется верить, что это все от доброты, но Мелинда, моя старшая сестра, говорит, что ему просто неохота выслушивать наши протесты. Эти слова она сопровождает многозначительным взглядом в сторону пивных банок на полу кухни, двусмысленной улыбкой и безупречными колечками дыма.

Кабанова. Уж немало я дивлюсь на тебя: столько у тебя народу в доме, а на тебя на одного угодить не могут.

Мне кажется, Мелинда несправедлива. Ей даже позволено курить дома, хотя мама никогда бы такого не допустила, но вместо того чтобы радоваться, она говорит все эти гадости. Это большая неблагодарность с ее стороны. Мелинде не хватает доброты.

Дикой. Вот поди ж ты!

Когда бабушка была жива, она любила приговаривать, что, может, папа и не семи пядей во лбу, зато мы живем в лучшем доме Урмберга, а это уже что-то. Не думаю, что она знала, что такое пядь, но я знаю. Можно быть и недалеким человеком, самое главное – какой у тебя дом.

Кабанова. Ну, что ж тебе нужно от меня?

Дикой. А вот что: разговори меня, чтобы у меня сердце прошло. Ты только одна во всем городе умеешь меня разговорить.

Лучший дом в Урмберге находится в пятистах метрах от шоссе, прямо посреди ельника, на берегу реки, которая течет аж до Вингокера. Этот дом лучший по двум причинам: во-первых, папа по профессии плотник, во-вторых, у него редко бывают заказы. Поэтому нам повезло, что он все время посвящает дому.

Кабанова. Поди, Феклушка, вели приготовить закусить что-нибудь.

Феклуша уходит.

Вокруг дома папа построил огромную террасу. Такую большую, что хоть в баскетбол играй или разъезжай на велосипеде. А если бы не было перил, можно было бы с одного конца нырять прямо в реку. Впрочем, мало у кого из взрослых возникает такое желание: вода просто ледяная, даже в разгар лета, а дно покрыто глиной, водорослями и мерзкими скользкими червяками. Иногда летом мы с Мелиндой надуваем старые резиновые матрасы и плывем по течению в сторону лесопилки. Кроны деревьев образуют над нами зеленую крышу, напоминая мне кружевные скатерти, связанные бабушкой. Слышно только пение птиц, кряканье надувных матрасов и шум маленького водопада у плотины. Доплыв до плотины, мы поднимаемся и вброд, с матрасами в руках, спускаемся вниз к озеру, поросшему кувшинками.

Пойдем в покои!

Дикой. Нет, я в покои не пойду, в покоях я хуже.

В молодости дедушка, которого я никогда не видел, работал здесь на лесопилке, но ее закрыли еще до того, как родился мой папа. Заброшенное здание подожгли скинхеды из Катринехольма, когда папе было четырнадцать лет, – как сейчас мне, – но обожженные руины сохранились до нынешнего дня. Издалека они похожи на острые зубы, торчащие между кустами.

Кабанова. Чем же тебя рассердили-то?

Папа говорит, что раньше у всех в Урмберге была работа: на лесопилке, в мастерской Бругренсов, на текстильной фабрике.

Дикой. Еще с утра с самого.

Теперь работа осталась только у фермеров. Все фабрики закрылись. Производство ушло в Китай. Мастерская Бругренсов, точнее, то, что от нее осталось, – ржавые бараки, – стоит заброшенная посреди поля. А кирпичное замкоподобное здание текстильной фабрики – теперь приют для беженцев.

Кабанова. Должно быть, денег просили.

Дикой. Точно сговорились, проклятые; то тот, то другой целый день пристают.

Нам с Мелиндой ходить туда строго-настрого запрещено, хотя папа редко что-то запрещает. И ему даже не надо думать о том, что сказала бы мама. Я знаю, потому что стоит нам спросить, как у него уже готов ответ. Папа говорит, это «ради нашей же безопасности». Не знаю, чего он опасается, но Мелинда всегда закатывает глаза, отчего папа злится и начинает говорить о халифате, бурках и изнасилованиях.

Кабанова. Должно быть, надо, коли пристают.

Я знаю, что такое бурка и изнасилование, но не халифат. Но я записал это слово на бумажку, чтобы потом погуглить. Я так всегда делаю с незнакомыми словами. Мне нравится узнавать новые слова, особенно трудные.

Дикой. Понимаю я это; да что ж ты мне прикажешь с собой делать, когда у меня сердце такое! Ведь уж знаю, что надо отдать, а все добром не могу. Друг ты мне, и я тебе должен отдать, а приди ты у меня просить — обругаю. Я отдам, отдам, а обругаю. Потому, только заикнись мне о деньгах, у меня всю нутренную разжигать станет; всю нутренную вот разжигает, да и только; ну, и в те поры ни за что обругаю человека.

Мне нравится их коллекционировать.

Кабанова. Нет над тобой старших, вот ты и куражишься.

Есть еще одна тайна, о которой я никому не могу рассказать. В Урмберге много за что можно получить по шее. Например, за то, что слушаешь не ту музыку или читаешь книжки. И некоторых – таких, как я, например, – лупят чаще других.

Дикой. Нет, ты, кума, молчи! Ты слушай! Вот какие со мной истории бывали. О посту как-то о великом я говел, а тут нелегкая и подсунь мужичонка: за деньгами пришел, дрова возил. И принесло ж его на грех-то в такое время! Согрешил-таки: изругал, так изругал, что лучше требовать нельзя, чуть не прибил. Вот оно, какое сердце-то у меня! После прощенья просил, в ноги кланялся, право так. Истинно тебе говорю, мужику в ноги кланялся. Вот до чего меня сердце доводит: тут на дворе, в грязи, ему и кланялся; при всех ему кланялся.



Я выхожу на террасу, облокачиваюсь о перила и смотрю на реку. Тучи рассеиваются, открывая лоскутья синего неба и ярко-оранжевую полосу над горизонтом. Иней на досках террасы сверкает в лучах заходящего солнца. Внизу медленно течет темная вода.

Кабанова. А зачем ты нарочно-то себя в сердце приводишь? Это, кум, нехорошо.

Река никогда не замерзает, наверно, потому что течение все-таки довольно сильное. Купаться тут можно круглый год, но, естественно, зимой это никому в голову не приходит.

Дикой. Как так нарочно?

Пол террасы усыпан ветками, сорванными ветром во время ночной бури. Надо бы собрать их и отнести в компостную яму, но я стою, словно загипнотизированный солнцем, которое, как оранжевый апельсин, свисает из-под туч.

– Джейк, – кричит папа из гостиной. – Ты себе зад отморозишь!

Кабанова. Я видала, я знаю. Ты, коли видишь, что просить у тебя чего-нибудь хотят, ты возьмешь да нарочно из своих на кого-нибудь и накинешься, чтобы рассердиться; потому что ты знаешь, что к тебе сердитому никто уж не пойдет. Вот что, кум!

Я выпускаю перила и смотрю на влажные отпечатки моих рук на заиндевевшем дереве. Потом поворачиваюсь и иду в дом.

Дикой. Ну, что ж такое? Кому своего добра не жалко!

– Закрой дверь, – кричит папа мне из массажного кресла перед большим плоским телевизором.

Глаша входит.

Глаша. Марфа Игнатьевна, закусить поставлено, пожалуйте!

Папа убирает пультом звук и смотрит на меня. Между густыми бровями выросла складка. Он проводит веснушчатой рукой по голой макушке. Потом на автомате нажимает кнопки на панели управления креслом, забыв, что оно давно не работает.

Кабанова. Что ж, кум, зайди. Закуси, чем бог послал.

– Что ты делал на улице?

Дикой. Пожалуй.

– Смотрел на реку.

Кабанова. Милости просим! (Пропускает вперед Дикого и уходит за ним.)

– Смотрел на реку?

Глаша, сложа руки, стоит у ворот.

Папа хмурится еще сильнее, словно силясь понять смысл моих слов, но решает не напрягаться.

– Я скоро иду к Улле, – говорит он и оттягивает джинсы, давящие на живот. – Мелинда приготовила ужин. Он в холодильнике. Ешьте, не ждите меня.

Глаша. Никак. Борис Григорьич идет. Уж не за дядей ли? Аль так гуляет? Должно, так гуляет.

– Хорошо.

Входит Борис.

– Она обещала быть к девяти.

Явление третье

Киваю, иду в кухню, беру колу и поднимаюсь в свою комнату, весь в предвкушении.

Глаша, Борис, потом Кулигин.

У меня будет целых два часа.

Борис. Не у вас ли дядя?

Когда папа уходит, на улице уже темно. Хлопок двери сотрясает стекла в окнах. Вскоре раздается шум мотора отъезжающей машины.

Глаша. У нас. Тебе нужно, что ль, его?

Я жду пару минут, чтобы убедиться, что папа не вернется за чем-нибудь, и иду в спальню родителей.

Борис. Послали из дому узнать, где он. А коли у вас, так пусть сидит: кому его нужно. Дома-то рады-радехоньки, что ушел.

Двуспальная кровать, не убранная с папиной стороны. На маминой стороне постели одеяло и взбитые подушки лежат ровно. На тумбочке книга, которую она читала перед смертью. Там рассказывается про девушку, которая встречается с богатым чуваком по имени Грей. Он садист и не способен на чувства, но девушка его обожает, потому что девчонкам нравится страдать. Так, по крайней мере, говорит Винсент. Мне в это верится с трудом. Кому нравится, когда его бьют? Уж точно не мне. Скорее, эта девица любит деньги Грея, потому что девушки любят деньги и на все готовы ради них.

Глаша. Нашей бы хозяйке за ним быть, она б его скоро прекратила. Что ж я, дура, стою-то с тобой! Прощай. (Уходит.)

Например, отсосать у мерзкого садиста и дать ему себя постегать.

Борис. Ах ты, господи! Хоть бы одним глазком взглянуть на нее! В дом войти нельзя: здесь незваные не ходят. Вот жизнь-то! Живем в одном городе, почти рядом, а увидишься раз в неделю, и то в церкви либо на дороге, вот и все! Здесь что вышла замуж, что схоронили — все равно.

Я подхожу к маминому шкафу и отодвигаю в сторону зеркальную дверь. Дверь кряхтит и сопротивляется, приходится немного поднажать. Провожу ладонью по платьям на вешалках – гладкому шелку, блесткам, мягкому бархату, шершавой джинсе и мятому хлопку.

Молчание.

Зажмуриваю глаза и сглатываю.

Они прекрасны. Если бы я был богач, как тот Грей, я бы завел себе гардеробную комнату. У меня были бы сумочки – повседневные и на выход – для каждого времени года. Они бы висели на крючках. А для обуви были бы специальные полки с подсветкой.

Уж совсем бы мне ее не видать: легче бы было! А то видишь урывками, да еще при людях; во сто глаз на тебя смотрят. Только сердце надрывается. Да и с собой-то не сладишь никак. Пойдешь гулять, а очутишься всегда здесь у ворот. И зачем я хожу сюда? Видеть ее никогда нельзя, а еще, пожалуй, разговор какой выйдет, ее-то в беду введешь. Ну, попал я в городок!

Я понимаю, что это несбыточная мечта. Не только потому, что это очень дорого, но и потому, что я парень. Надо быть совсем психом, чтобы устроить себе гардеробную, полную женской одежды. Сделай я это, все бы точно знали, что я ненормальный. Больнее этого Грея. Потому что женщин можно бить и связывать, но нельзя одеваться, как женщина. По крайней мере, здесь, в Урмберге.

Идет ему навстречу Кулигин.

Я достаю золотистое платье на тонких бретельках с пайетками и с тонкой скользкой подкладкой. Мама надевала его на Новый год и когда ездила в паромный круиз в Финляндию со своими подружками.

Кулигин. Что, сударь? Гулять изволите?

Я держу платье перед собой, отступаю на пару шагов назад и смотрюсь в зеркало. Я тощий, как палка, коричневые волосы обрамляют бледное лицо. Осторожно опускаю платье на постель и иду к шкафу. Выдвигаю верхний ящик и выбираю черный кружевной лифчик. Потом стягиваю джинсы, толстовку, надеваю лифчик. Смотрится он на моей плоской молочно-белой груди с крохотными сосками кошмарно, поэтому я засовываю в чашечки скомканные носки. Теперь можно надевать платье. И снова, как и каждый раз, примеряя платье, поражаюсь тому, какое же оно тяжелое и холодное.

Борис. Да, гуляю себе, погода очень хороша нынче.

Разглядываю свое отражение в зеркале и чувствую, что мне не по себе. Я бы предпочел не надевать мамину одежду, но своей женской одежды у меня нет, а Мелинда носит только джинсы и топы, у нее ничего такого красивого нет.

Кулигин. Очень хорошо, сударь, гулять теперь. Тишина, воздух отличный, из-за Волги с лугов цветами пахнет, небо чистое…

Я задумываюсь, какие туфли лучшего всего подойдут к платью. Может, черные с розовыми камушками? Или сандалии с красно-синими ремешками? Выбираю черные, я почти всегда отдаю предпочтение черным, поскольку обожаю эти блестящие розовые камушки. Они напоминают мне дорогие украшения на девушках из клипов на «Ютьюб», которые смотрит Мелинда.



Открылась бездна, звезд полна,
Звездам числа нет, бездне — дна.



Снова разглядываю свое отражение в зеркале. Были бы волосы длиннее, я бы выглядел как девушка. Может, отрастить? Хотя бы чтобы можно было делать хвостик? Заманчивая идея.

Иду в комнату Мелинды, оставляя за собой следы на ковре. Папа застелил все комнаты ковролином, кроме кухни, потому что по нему мягче ступать. Мне нравится это ощущение мягкого ворса под высокими каблуками, все равно что ходить по траве.

Пойдемте, сударь, на бульвар, ни души там нет.

В косметичке Мелинды полный бардак. Я бросаю взгляд на часы. Надо поторопиться. Обвожу глаза черным карандашом, как певица Адель, и провожу темно-красной помадой по губам. Внутри разливается тепло.

Борис. Пойдемте!

Я красивый.

Кулигин. Вот какой, сударь, у нас городишко! Бульвар сделали, а не гуляют. Гуляют только по праздникам, и то один вид делают, что гуляют, а сами ходят туда наряды показывать. Только пьяного приказного и встретишь, из трактира домой плетется. Бедным гулять, сударь, некогда, у них день и ночь работа. И спят-то всего часа три в сутки. А богатые-то что делают? Ну, что бы, кажется, им не гулять, не дышать свежим воздухом? Так пет. У всех давно ворота, сударь, заперты, и собаки спущены… Вы думаете, они дело делают либо богу молятся? Нет, сударь. И не от воров они запираются, а чтоб люди не видали, как они своих домашних едят поедом да семью тиранят. И что слез льется за этими запорами, невидимых и неслышимых! Да что вам говорить, сударь! По себе можете судить. И что, сударь, за этими замками разврату темного да пьянства! PI все шито да крыто — никто ничего не видит и не знает, видит только один бог! Ты, говорит, смотри, в людях меня да на улице, а до семьи моей тебе дела нет; на это, говорит, у меня есть замки, да запоры, да собаки злые. Семья, говорит, дело тайное, секретное! Знаем мы эти секреты-то! От этих секретов-то, сударь, ему только одному весело, а остальные волком воют. Да и что за секрет? Кто его не знает! Ограбить сирот, родственников, племянников, заколотить домашних так, чтобы ни об чем, что он там творит, пискнуть не смели. Вот и весь секрет. Ну, да бог с ними! А знаете, сударь, кто у нас гуляет? Молодые парни да девушки. Так эти у сна воруют часок-другой, ну и гуляют парочками. Да вот пара!

Я и Джейк – и не Джейк, я красивее, изящнее, лучше, чем обычный Джейк.

Показываются Кудряш и Варвара. Целуются.

В прихожей накидываю одну из кофт Мелинды. На улице около нуля, слишком холодно для платья. Черная шерстяная кофта кусает кожу, пуговицы давно оторвались, так что она не застегивается. Я запираю дверь, кладу ключ под треснутый цветочный горшок и иду к дороге. Гравий скрипит под подошвами. Я изо всех сил стараюсь сохранить равновесие на высоких каблуках.

Борис. Целуются.

На улице темно, мрачно и пахнет сырой землей.

Кулигин. Это у нас нужды нет.

Начинается мокрый дождь со снегом. Пайетки позвякивают при ходьбе. Ели тихо стоят вдоль дороги, и я гадаю, наблюдают ли они за мной, и если да, то что думают о моем наряде. Вряд ли они имеют что-то против моей одежды. Они всего лишь деревья.

Кудряш уходит, а Варвара подходит к своим воротам и манит Бориса. Он подходит.

Сворачиваю на тропинку. В ста метрах от меня проселочная дорога. Дальше идти нельзя: кто-нибудь может меня увидеть. А это будет ужасно. Самое страшное, что может случиться. Нет, лучше умереть.

Явление четвертое

Мне нравится гулять одному в лесу. Особенно в маминой одежде. Я обычно фантазирую, что я в Катринехольме, иду в бар или ресторан.

Борис, Кулигин и Варвара.

Это все только фантазии.

Кулигин. Я, сударь, на бульвар пойду. Что вам мешать-то? Там и подожду.

Дойдя до дороги, я останавливаюсь. Закрываю глаза и наслаждаюсь моментом, потому что скоро надо идти назад. В лучший дом в Урмберге с плоским телевизором, массажным креслом и постерами у меня в комнате. Обратно к холодильнику с полуфабрикатами и машиной для льда, которая работает, только если хорошенько стукнуть по ней кулаком.

Борис. Хорошо, я сейчас приду.

Обратно к Джейку без лифчика, платья, туфель на высоких каблуках.

Кулигин уходит.

Холодные капли падают мне на голову и стекают вниз за шиворот, холодят спину. Я поеживаюсь, хотя мне не привыкать. По сравнению с тем, что было вчера, погода сегодня просто прекрасная. Вчера ветер был такой, что я боялся, как бы крышу не сорвало.

Варвара (закрываясь платком). Знаешь овраг за Кабановым садом?

Борис. Знаю.

В лесу раздается какой-то звук. Может, это косуля, тут много всякой дичи водится. Однажды папа принес домой целую косулю, подстреленную Улле, и она висела несколько дней в гараже кверху ногами, прежде чем он ее освежевал и разделал.

Варвара. Приходи туда ужо попозже.

Снова звук.

Борис. Зачем?

Треск сучьев, слабый стон, словно раненого животного. Я замираю и вглядываюсь в темноту.

Варвара. Какой ты глупый! Приходи: там увидишь, зачем. Ну, ступай скорей, тебя дожидаются.

Между кустами какая-то тень движется мне навстречу.

Борис уходит.

Волк? Это первое, что приходит в голову, хотя я знаю, что волки тут не водятся. Только косули, лисы, лоси и зайцы. Самое опасное животное в Урмберге – человек. Папа тоже так говорит.

Не узнал ведь! Пущай теперь подумает. А ужотко я знаю, что Катерина не утерпит, выскочит. (Уходит в ворота.)

Я поворачиваюсь, чтобы бежать обратно в дом, но застреваю каблуком в земле и падаю спиной вниз. Острый камень вонзается в ладонь, копчик пронзает резкая боль.

Еще через секунду из леса выползает женщина.

Старая женщина. Седые пряди свисают на лицо, драные джинсы и тонкая блузка все в мокрой грязи. Она без куртки, руки все в крови.

Сцена вторая

Ночь. Овраг, покрытый кустами; наверху — забор сада Кабановых и калитка; сверху — тропинка.

– Помоги мне, – едва слышно молит она.

Явление первое

Я отползаю подальше от нее, смертельно напуганный, потому что эта женщина похожа на ведьму или сумасшедшую убийцу из фильмов ужасов, которые мы часто смотрим с Сагой.

Дождь усилился, я чувствую, что лежу в луже. Поднимаюсь на корточки, снимаю туфли и беру их в руки.

Кудряш (входит с гитарой). Нет никого. Что ж это она там! Ну, посидим да подождем. (Садится на камень.) Да со скуки песенку споем. (Поет.)

– Помоги мне, – бормочет женщина, тоже поднимаясь.

Я понимаю, что она не может быть ведьмой, наверно, просто сумасшедшая. Но может быть буйной. Пару лет назад полиция задержала в Урмберге одного психа. Он сбежал из психбольницы в Катринехольме и почти месяц прятался в пустующих дачных домиках.



Как донской-то казак, казак вел коня поить,
Добрый молодец, уж он у ворот стоит.
У ворот стоит, сам он думу думает,
Думу думает, как будет жену губить.
Как жена-то, жена мужу возмолилася,
Во скоры-то ноги ему поклонилася:
«Уж ты, батюшка, ты ли, мил сердечный друг!
Ты не бей, не губи ты меня со вечера!
Ты убей, загуби меня со полуночи!
Дай уснуть моим малым детушкам,
Малым детушкам, всем ближним соседушкам».



– Кто ты? – спрашиваю я и пячусь назад, чувствуя под ногами мягкий мох.

Входит Борис.

Женщина замирает. Вид у нее удивленный, словно она не знает, как ответить на вопрос. Потом она смотрит на свои руки, и я замечаю, что она что-то держит – книгу или тетрадь.

Явление второе

– Меня зовут Ханне, – отвечает она после некоторой заминки.

Кудряш и Борис.

Голос теперь звучит громче, и, встретившись со мной глазами, она пытается улыбнуться и продолжает:

Кудряш (перестает петь). Ишь ты! Смирен, смирен, а тоже в разгул пошел.

– Тебе не нужно меня бояться. Я не причиню тебе вреда.

Борис. Кудряш, это ты?

Дождь хлещет меня по щекам, я встречаюсь с ней взглядом.

Кудряш. Я, Борис Григорьич!

Теперь она выглядит по-другому – не как ведьма, а просто как старая тетенька. Судя по всему, просто упала в лесу и порвала одежду. Может, заблудилась и не может найти свой дом. Совсем не опасная.

Борис. Зачем это ты здесь?

– Что с вами случилось? – спрашиваю я.

Кудряш. Я-то? Стало быть, мне нужно, Борис Григорьич, коли я здесь. Без надобности б не пошел. Вас куда бог несет?

Старушка по имени Ханне опускает взгляд на свою грязную одежду, потом снова смотрит на меня; в ее глазах отчаяние и страх.

Борис (оглядывает местность). Вот что, Кудряш: мне бы нужно здесь остаться, а тебе ведь, я думаю, все равно, ты можешь идти и в другое место.