Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Юша. Что, это голубятня у вас?

АРИЭЛЬ: Он использовал именно эти слова, Estamos solos?

Капочка. Ох! голубятня.

КИХОН: Это были его слова. Или, может, их произнес кто-то другой, а он их повторил, а потом сказал, что уйдет последним, а Пайита пойдет первой: она пряталась где-то в здании. А после нее по очереди, по одному, каждый займет одну ступеньку лестницы, которая вела на Моранде, 80, к восточному выходу из здания, потому что основные выходы горели и солдаты заняли почти весь первый этаж, хотя их наступление было остановлено – по крайней мере, на время – его отрядом телохранителей. Нам слышна была перестрелка, даже на фоне рушащихся стен и треска дерева. Кто-то сказал, что нам надо привязать на палку белый флаг… кажется, палкой стал упавший карниз. Я снял с себя халат, и они использовали его.

Юша. Так первым долгом слазить надоть, проминовать нельзя. (Уходит).

АРИЭЛЬ: Позвольте кое-что уточнить. Доктор Хосе Кирога неоднократно утверждал, что это он принес белую скатерть на тот флаг. Любое противоречие подрывает достоверность вашей версии, так что…

Устинька. Ну, и прекрасно; а то он только мешает.



КИХОН: Пепе Кирога – прекрасный человек, но тут он неправ. Потому что, когда я предложил привязать к тому карнизу мой белый медицинский халат, мне пришлось снять с себя противогаз, и он упал вместе с поясом рядом с дверями в Зал независимости. И если бы я в тот момент не распустил завязки, мне не понадобилось бы возвращаться за противогазом спустя несколько минут: он остался бы у меня, когда я пошел сдаваться, – и моя жизнь сложилась бы иначе, так что, наверное, в этом есть какая-то ирония: мое желание спасти жизни других людей с помощью моего халата привело к тому, что я стал свидетелем самоубийства Альенде. Так что мой дорогой друг Пепе путает. Он использовал ту скатерть на несколько часов раньше, чтобы Тати и другие женщины могли махать ею, выходя из «Ла Монеды».

Бальзаминов входит в калитку.

АРИЭЛЬ: Договорились. Это был ваш флаг. А тем временем – где Альенде?



Капочка. Ах, идет!

КИХОН: Он руководит нашим отступлением, он стоит внизу лестницы и начинает подниматься, чтобы выйти последним. Прощается с каждым, поднимаясь по ступенькам – произносит слова благодарности и ободрения, спрашивает некоторых о детях или о родителе, которому недавно делали операцию. С каждым по очереди, не спеша, словно его не волнует то, что время уходит, – но мне слышно, как солдаты выбивают двери, я слышу крик первого вышедшего: их бьют прикладами и ногами, слышны вопли и вой, и Качо Мото, кардиолог, он взбегает наверх и говорит, что военные дают Альенде десять минут на то, чтобы сдаться, а Альенде говорит: «Ну и сдадимся», но продолжает идти спокойно. Его едва слышно: шум стоит оглушительный.



Гуляют, обнявшись, по авансцене, как будто не замечая его.

АНХЕЛИКА: А что он сказал вам?

КИХОН: Жаль, что вы меня спросили, потому что… проклятье!.. я не помню. Всего несколько слов, ничего особенного – но это был последний раз, когда он со мной говорил, так что мне следовало бы запомнить каждый слог. Как бы то ни было, несколько слов, немного… казалось бы, они должны были запечатлеться в моем сердце, но память – такая сука, шутит с тобой, я совершенно не могу… А вот то, что было потом, примерно через минуту, может, две, – к тому времени, как Альенде поднялся наверх, вот когда… Я помню это так, словно это было вчера… Я замечаю, что уронил противогаз, и решаю вернуться и забрать его – чтобы показывать детям, вроде как доказательство того, что я и правда там был, что я не придумываю – то, что они смогут потрогать как военный трофей, наверное, и…

Явление второе

АРИЭЛЬ: Знаете, я читал ваше заявление: я находился в посольстве Аргентины, и моя первая мысль была – я выпалил это вслух тем, кто читал утренние газеты вместе со мной, – это абсурд, сказал я, жалкая отговорка. Никто не возвращается за противогазом в горящее здание, могли бы придумать что-нибудь поубедительнее.

Те же и Бальзаминов.

КИХОН: В том-то и дело, Ариэль. Зачем бы мне было придумывать нечто столь абсурдное, если бы это не было правдой? Вы правильно сказали: если бы я хотел солгать, то придумал бы что-то другое: типа хотел удостовериться, что наш президент не ранен. Но в состоянии стресса мы делаем странные вещи, а я все утро думал о ребятах – и мне пришла в голову именно эта мысль. Даже если такие, как вы (а я вас не виню), сочли это нелепостью.



АРИЭЛЬ: Ну, позже я придумал более мягкое объяснение. На Кихона давят, он в плену и придумал такой недостоверный мотив, чтобы подать нам сигнал, зашифрованное послание: упомянул о детях, намекая, что им угрожают, чтобы мы поняли (ну конечно!), что он подтверждает самоубийство, чтобы спасти своих мальчишек.

Бальзаминов (несколько времени ходит молча, потом встречается будто нечаянно с Капочкой и Устинькой). Здравствуйте-с. (Кланяется).

КИХОН: Спасибо за такую мысль, но причина была не в этом.



АНХЕЛИКА: Но вашим детям грозила опасность, так ведь?

Капочка и Устинька кланяются и идут дальше. Бальзаминов за ними.



КИХОН: Я повторяю: я не придумал самоубийство, чтобы защитить своих детей. Это не значит, что я не осознавал, в какой я опасности: эти люди только что бомбили президентский дворец с явным намерением нас всех уничтожить – и кто знает, что еще они могут сделать, если им в руки попадут мои дети, моя жена, мои родители, мои друзья… Но не это мной двигало, я не думал об этом, когда объяснял генералу Паласиосу, что случилось. А он спросил: «Ты уверен? Нам не надо, чтобы ты изменил свои показания, сказал, что мы держали тебя под прицелом». И два офицера военной разведки, а еще позже – Баэза, глава следственной комиссии, – все они подчеркивали, что лучше бы мне не выдумывать это, а потом попросить убежища и опровергнуть все из какой-нибудь другой страны. А я всегда отвечал, что у меня нет причин отказываться от своих слов, именно это я видел и готов повторять столько раз, сколько потребуется. Мне ясно сказали, что если я выкину такой трюк, то будут последствия, для меня и для тех, кто мне дорог, а я сказал – не вмешивайте их в это. Если бы я видел, что Альенде убили, то так бы и сказал всему миру.

Какой приятный запах у вас в саду.

АРИЭЛЬ: Итак, мы наконец подходим к моменту, когда… Именно вы…

Устинька. Да-с.

Бальзаминов. Продаете яблоки или сами кушаете?

КИХОН: Я был не один. На лестничной площадке у дверей Зала независимости собралась довольно большая группа: Артуро Хирон, Эрнан Руис и Пепе Кирога, несколько следователей, кто-то из телохранителей и Энрике Уэрта, управляющий «Ла Монеды». Альенде там не было, он зашел в зал, захлопнул дверь, но она осталась открытой, точнее сказать, полуоткрытой. Возможно, она из-за сильного хлопка снова открылась или, может… Короче, я в том полумраке искал свой противогаз и тут услышал, как Альенде крикнул… это же был он… Allende no se rinde! – «Альенде не сдается!» А я продолжал искать, и он нашелся у самых дверей, и я наклонился – и тут два выстрела… или, может, один, не могу сказать точно: так шумно. И я поднимаю взгляд – и вижу, как Альенде подлетает вверх и падает, вот что я увидел сквозь дым и смог – это движение его тела. И я бросился на помощь президенту, потому что был ближе всех к нему, и подбежал к его телу, а потом сделал нечто… нелогичное.

Капочка. Сами-с.

АРИЭЛЬ: Настолько же нелогичное, как возвращение за противогазом?



Юша показывается на голубятне.

КИХОН: Нет, то была нелепость! Вот что нелогичное. Я стал искать у Альенде пульс, словно человек мог выжить, раскидав мозги по гобелену и стене у него за спиной. Это была моя врачебная подготовка, нечто привычное, инстинктивное, наверное. Я хочу сказать: в такие моменты остаются одни только инстинкты… Но я именно это и сделал, проверил жизненные показатели, пульс, вспоминая день, когда впервые пришел в «Ла Монеду», чуть больше двух месяцев назад. Альенде тепло меня приветствует: «А вот и ты, Пачи!» – а я отвечаю: «Готов хранить тебя, компаньеро, душу и тело». А он: «Вверяю тебе тело, а что до души, то посмотрим. Душа страны меня волнует больше моей собственной». А когда я вышел, чтобы сказать остальным… в этом не было нужды, но мне необходимо было поделиться этим с кем-то, с кем угодно… я сказал, что он мертв, и тут Уэрта кричит, что нам надо продолжать бой. Он хватает лежавшую там винтовку и говорит, что нам всем надо умереть с президентом. Мы окружаем его, убеждаем, что это безумие, что президент просил нас сохранить свои жизни. Он соглашается, но все равно он не в себе, хочет зайти в зал и защищать тело Альенде. А я знаю, что если военные его найдут, то убьют не задумываясь – они не станут щадить кого-то в таком возбуждении, выкрикивающего оскорбления, так что говорю: «Я останусь с компаньеро». Я уже прикасался к его телу, возможно, коснулся и самого оружия, так я им говорю. Если военные увидят, что рядом с ним сидит один человек, они поверят, что я был один, что других свидетелей нет, не станут обвинять вас всех. Если не я, то кто же? И, прежде чем они успели меня остановить, я вернулся в зал, подошел к Чичо. А когда посмотрел за двери, то моих товарищей там уже не было.



АРИЭЛЬ: Давайте уточним. Вы тогда это ясно видели, как и тогда, когда Альенде…

Бальзаминов. Я когда-нибудь ночью приду к вам в сад яблоки воровать.

КИХОН: Ничего не было видно ясно, Ариэль. Дым, пар, пыль… У меня глаза горели от слезоточивого газа… но достаточно, чтобы… Многие твердят, что света было недостаточно, что я никак не мог увидеть, что произошло с Альенде с той точки, и, когда все было так нечетко, но я-то там был, а они – нет.

Капочка. Ах!

АРИЭЛЬ: Если не считать других свидетелей. Но вы о них не рассказывали ни военным, ни кому-то еще. И по-прежнему не упоминаете о них в своих интервью.

Устинька. У них собаки злые.

Бальзаминов. Как прикажете понимать ваши слова?

КИХОН: Не мне обнародовать эти сведения. Позднее мы обговорили некую версию, которая более или менее включала в себя то, что мы все видели и делали, но не пришли к общему мнению о том, когда об этом следует сказать. Они заговорят тогда, когда сочтут нужным. Уэрта мертв, его убили уже на следующий день в Пелдейю, Кирога и Хиронсито и так достаточно страдали. А Эрнан Руис, кардиолог – он оказался в Стокгольме, – Альенде тем утром говорит ему: «В какой потрясающей истории вы живете, доктор». А Руис переспрашивает по-английски: Story or history? – то есть в рассказе или в историческом моменте, а Альенде отвечает тоже по-английски: «History, доктор, – а потом добавляет уже на испанском: – Escríbela». То есть это надо будет записать. А Руис так этого и не сделал. Именно мне выпал жребий рассказать это, нашу историю, это сделал я. И не важно, какую цену мне пришлось заплатить. И на это ушли годы, но теперь все знают, что я говорил правду, что я скорбел рядом с ним.

Устинька. Слова эти совсем не до вас касаются, а до воров; вы и так завсегда можете здесь гулять, вам завсегда будут рады.

АРИЭЛЬ: Двадцать минут. И за это время вы переместили оружие, fusil de asalto, так ведь?

Капочка. Да-с.

КИХОН: Возможно. Я не отличу пистолет от револьвера, но что бы это ни было, я положил его рядом на стол, чтобы военные не смогли обвинить меня в убийстве президента, а спустя пару минут вернул его туда, где нашел, хоть и не уверен, что положил его точно так, как он лежал до того, как я до него дотронулся. Тогда он был горячий, как будто из него стреляли в бою. Я вернул его на прежнее место, потому что испугался, что меня обвинят в умышленном сокрытии улик. Я видел массу следственных действий: золотое правило – оставить место преступления нетронутым. Но вы, конечно, это знаете: вы ведь пишете детективный роман.

Бальзаминов. Покорнейше вас благодарю за ваше приглашение.

АРИЭЛЬ: Конечно.

Устинька. Здесь в окружности ужасть как мало хороших кавалеров для знакомства с барышнями.

Капочка. И всего только двое: Толкачев да Кирпичев.

КИХОН: Думаю, я поступил правильно, хотя, когда Паласиос вошел в зал… до него там появились двое военных, лейтенант и рядовой, я их имен не узнал, они ворвались в помещение, а я уточнил, что я Кихон, а не Хирон… когда Паласиос меня находит, то тут же говорит: «Ты убил Альенде», а я говорю: «Нет, президент покончил с собой», а он сказал, что я лгу, что его убил кто-то из кубинцев, потому что он собрался сдаться, или кто-то из его телохранителей, а я сказал: «Нет, сэр, со всем моим уважением, сэр, я врач и никогда не стал бы лгать в таком серьезном деле». И я рассказываю ему, что случилось – примерно так, как рассказывал вам, – а он приказывает мне оставаться на месте, не двигаться, он сейчас вернется. И он действительно возвращался несколько раз, и мне пришлось повторять этот рассказ ему, а потом, спустя час, – следователям из отдела убийств. Там двое распоряжались, но кто-то еще делал снимки, а какой-то специалист набрасывал планы и делал рисунки, а еще кто-то все замерял мерной лентой. Я просто наблюдал за ними, как они освобождают Альенде от личных вещей. Там были часы (Паласиос сказал, что запомнил их по своей единственной встрече с Альенде) и другие вещи: носовой платок, какие-то ключи… Было оскорбительно видеть, как с телом обращаются, как с… ну, на самом деле как с тем, чем оно и было, – с трупом, безжизненным. И я молился, чтобы больше на это не смотреть, а я в Бога не верю, но, может, меня и услышали, потому что, когда следователи собрались снять с Чичо одежду и оставить его нагим, пришел Паласиос и сказал: «Пора идти, доктор, пора присоединиться к остальным пленным на улице». Они находились там уже несколько часов – лежали ничком на тротуаре, положив руки на головы. Их били и оскорбляли, а какой-то капитан пообещал переехать их на танке. Я был от этого избавлен, но как только я оказался на улице, мне приказали лечь, но я спросил, не могу ли быть полезен. У них были раненые, даже у Паласиоса было касательное ранение руки. И пока я обрабатывал ему рану, я сказал, что здесь есть и другие врачи и они тоже могли бы помогать. У нас с Паласиосом установились почти теплые отношения… давайте скажем взаимное уважение… так что он ко мне прислушался: приказал врачам встать и начать заниматься ранеными с его стороны – плюс паре с нашей. Помню, что у одного из телохранителей был приступ, похоже, аппендицита, так что его отправили в больницу. Кажется, он выжил, притворившись больным, как и Пайита. И, перевязывая раны, я думал, что, может, смогу забрать свою машину в нескольких кварталах от дворца, спать этой ночью с Сильвией и детьми. Но у Паласиоса были на меня и Хирона другие планы. Освободили других врачей, за исключением ваших друзей, Энрике Париса и Хорхе Клейна.

Устинька. Какие же это кавалеры? Разве хорошая девушка может иметь с ними знакомство или любовь. Себя страмить! Один — антриган, все говорит из-под политики и в насмешку; другой — антиресан, знакомится с дамами из антиресу. Вы лучше всех.

АРИЭЛЬ: Они не заявили о себе как о врачах?

Капочка. Да-с.

КИХОН: Нет, они не встали, когда Паласиос велел врачам назваться. Может, у них сработало чувство чести: они ведь были тут как советники Альенде, а не как медики, – а может, не осознавали, что их ждет. Я тоже не осознавал: не понял, что они еще тут, лежат ничком на тротуаре. Может, если бы я понял, то…

Устинька. Вот вам от нас привелегия!

АРИЭЛЬ: Так что, вы больше их не видели, Энрике и Хорхе?

Бальзаминов. Я даже не знаю, как вас благодарить за все ваши снисхождения!



КИХОН: Никогда. Паласиос отправил нас с Хироном в Министерство обороны, но сначала мы увидели, как тело Альенде, накрытое боливийским пледом, выносят из дворца и увозят. Было примерно шесть вечера, может, больше.

Капочка садится на скамейку с правой стороны. Устинька стоит подле нее. Бальзаминов поодаль.

В этот момент Анхелика извиняется и выключает диктофон. Ей надо узнать, как Хоакин. И она указывает на часы: надо найти отель до того, как совсем стемнеет. Так что не больше получаса? Я соглашаюсь: осталась всего пара вопросов. Я включаю диктофон сразу же после ее теплого прощания.



АРИЭЛЬ: Перед тем как мы оставим «Ла Монеду»… я хочу сказать, прежде чем вы уйдете от «Ла Монеды», вопрос об оружии. Его могли подменить каким-то другим?

Капочка (Устиньке тихо). Что он говорит? Уж лучше б прямо.

КИХОН: Как я уже сказал, я не разбираюсь в моделях, калибрах – это для меня полная тайна. Что до подмены оружия… Паласиос и его солдаты подбирали оружие с пола и уносили, потом приносили какое-то другое: запасы, которые должны доказывать, что Альенде и его люди были террористами, но я не видел ничего, что бы… Ариэль, я почти все эти часы просидел, обхватив голову руками, отведя взгляд.

Устинька (тихо). А вот погоди, я ему сейчас скажу.

АРИЭЛЬ: Принято. А то первое оружие, которое вы перекладывали, – на нем была надпись?

Капочка (тихо). Ах, не говори.

КИХОН: Вы о словах, вырезанных Фиделем? Я и правда не помню…

Устинька. Нельзя же! (Подходит к Бальзаминову и отводит его в сторону). Капочка просила вам сказать, чтобы вы были с ней посмелее, а то она сама очень робка. Вы ничего, не конфузьтесь, у нас просто. А я пойду постерегу: как войдет кто, я дам вам знать. Что же вы стоите! Ступайте к ней скорей.

АРИЭЛЬ: Постарайтесь. Это важно.

Бальзаминов (откашливается). Гм… Гм… Сейчас. (Стоит).

КИХОН: Я не припоминаю никаких слов на прикладе винтовки, но они могли там быть, а я их просто не заметил: она раскалилась от стрельбы, и, честно, обжечься из любопытства… Как будто мне это могло быть интересно, когда я сидел рядом с мертвым президентом, который был мне как отец. Меня увели из зала, так что кто знает, что было потом, не подменяли ли они оружие.

Устинька. Сейчас, а сами ни с места. (Толкает его). Ступайте скорей, а то помешают.

АРИЭЛЬ: Давайте вернемся к рассказу: вы попадаете в Министерство обороны.

Бальзаминов. Гм… Гм… (Громко). Гм… Сейчас.

КИХОН: Меня оставляют в подвале на несколько часов под охраной: я стою, заложив руки за голову. А потом меня и Хирона ведут наверх к бывшим министрам правительства Альенде: среди них Эдгардо Энрикес, который был министром образования. Он в унынии, наверное, тревожится о Мигеле и Эдгардито, ну, вы знаете, Эль Полло…

Устинька. Это даже неучтиво с вашей стороны — заставлять себя дожидаться.

АРИЭЛЬ: Знаю.

Бальзаминов. Сейчас-с! (Медленно идет к Капочке).

КИХОН: И я впервые сталкиваюсь с тем, кто не верит моему рассказу. Он хорошо ко мне относится, старый Эдгардо, но говорит мне прямо, что я ошибаюсь, что я не видел то, что видел: он знает, что Чичо убили. Я не пытаюсь его убеждать – ни тогда, ни на Доусоне, где наши койки стоят рядом, и уж тем более не потом, когда он теряет обоих парней.



Устинька становится у калитки.

АРИЭЛЬ: У меня два парня, Пачи, и я…



КИХОН: Лучше не думать, что с ними что-то может случиться.

Капочка (Бальзаминову). Садитесь!

АРИЭЛЬ: Нам повезло.



КИХОН: Повезло нам обоим, что мы можем растить наших мальчиков. Осознал свое везение, только когда в ту же ночь министров, Хирона и меня перевели в огромный зал в здании и нас встретил Луц, глава военной разведки: любезно, благородно, по-джентльменски. Контраст с тем, что творилось вокруг нас: десятки пленных избивали, заставляя признаваться. Казалось, Луцу неловко, но он просто завел нас в кабинет, где меня допросили двое офицеров. В итоге я оказался в военном училище с большинством министров Альенде и бывших министров, провел там еще два дня. Плохого обращения не было, но с такой неуверенностью в будущем…

Бальзаминов садится довольно далеко от Капочки, смотрит в землю и изредка откашливается.

АРИЭЛЬ: И тревога за жену.

Капочка смотрит на забор. Юша наблюдает за ними с голубятни. Довольно долгое молчание.



КИХОН: О, я забыл: Паласиос позволил мне позвонить Сильвии, сказать, что меня не убили. Очень благородный жест: он даже сказал, что она может забрать машину по окончании комендантского часа. К этому моменту он уже понял, что я не стану использовать этот звонок для того, чтобы составить какой-то дьявольский план, чтобы инициировать непонятно что… Ариэль, он поверил пропаганде, поверил плану «Зета», придуманному ЦРУ, будто всех офицеров и их близких казнят. Ариэль, они нас испугались! Боялись, что коммандос явятся спасать пленных. Наверное, этим объясняется то, что было дальше. Потому что на рассвете 14 сентября нас отвезли на военный аэродром и посадили на транспортник. Все в той же легкой одежде, которая была на нас уже три дня, а было так холодно! Но тепло по сравнению с Пунта-Аренасом. Вот что я вам скажу: патагонское лето похоже на зиму в любом другом месте. А оттуда – на Доусон. Месяцы, а потом…

Бальзаминов. Что вам лучше нравится, зима или лето?

АРИЭЛЬ: Вас отпустили. В отличие от остальных с Доусона не перевели в концентрационный лагерь, чтобы потом выслать. Только вас заставили остаться в Чили, запретили покидать страну. Но вы не нарушили предписание суда, а ведь могли броситься с семьей в дружественное посольство.

Капочка. Лето лучше-с. Летом можно гулять.

Бальзаминов. А зимой кататься.

КИХОН: Оставить родину? Здесь было опасно, но, как и многие другие… как большинство… я отверг изгнание. А вам лучше, Ариэль? Вы счастливее? И ран у вас меньше?

Капочка. Летом всякие цветы расцветают.

АРИЭЛЬ: Так что они оказали вам услугу – военные?

Бальзаминов. А зимой очень весело на святках и на масленице.

КИХОН: Не выслав меня? Да. Но они смотрели на это иначе. Считали, что, как только я уеду, я изменю свою версию под давлением политиков вне страны. Они не понимали, что когда мужчина дает слово, то не отступается, какой бы ни была цена. Как Альенде сказал им в своем последнем обращении – они люди без чести. Посчитайте, сколько раз он повторяет это слово, «честь». И сколько раз – «верность»? И еще «постоянство»? Если он себя убил, то потому, что это – единственный достойный выход. И мое решение говорить правду – можно назвать его честным, но еще и самоубийственным, – оно сломало мне жизнь, как сказала Анхелика, но я готов принять эту цену. Скажите: теперь, когда вы меня узнали, посмотрели мне в глаза, – вы верите, что такой, как я, мог заключить сделку с подобными людьми? Разве моя жизнь не была бы проще, если бы я не вызвался работать в «Ла Монеде», не пошел туда в тот день, не сорвал бы пояс с противогазом, чтобы мой белый халат послужил флагом, разве моя жизнь не была бы спокойнее, без незнакомцев, заявляющихся ко мне на порог, проехавших сотни миль, чтобы снова задать мне все те же вопросы? Вопросы! У вас их было множество, и я на все ответил. А теперь у меня к вам один вопрос: вы верите мне, тому, что я сегодня рассказал вам?

Капочка. А летом весело в семик-с.

АРИЭЛЬ: Верю.

Бальзаминов. Вы на масленице с которого дня начинаете кушать блины?



Капочка. Со вторника-с… А летом всякие ягоды поспевают.

И стоило мне произнести эти слова, как я задумался о президенте. Он не мог знать, что именно Кихон станет его спутником в смерти, запомнит и запечатлеет его последние мгновения, но, возможно, был бы рад, что если уж кто-то это и сделал, то именно врач, который не покинул страну после разразившейся катастрофы, – человек, перенесший тюремное заключение, оскорбления и преследования, ни разу не пожаловавшись. Человек, который держал слово, несмотря ни на что, а теперь вернулся исцелять самых забытых и обездоленных Конститусиона – одного из тех мест, которые Альенде посещал и поклялся избавить от угнетения и болезней.



Конечно, я ему верил.

Молчание. Бальзаминов тянется к Капочке, она к нему, целуются и потупляют глаза в землю.

Вот так и завершилось это интервью.



Не считая еще одного вопроса, который я мимоходом задал, пока мы шли к двери: не заметил ли он патронов в углу, далеко от тела Альенде. Ответ: он смутно припоминает, что следователи обшарили всю комнату и подобрали какие-то гильзы, или патроны, или пули… как знать, что это было. Но там было столько пыли и обломков, такая мешанина, что он ни в чем не уверен. Позднее зашел пожарный – заглянул в дверь поглазеть, и Паласиос велел ему убираться к чертям, но, когда Паласиос ушел, тот же пожарный пробрался в комнату и стал всюду копаться, а солдаты, сторожившие Кихона, не стали возражать, а попросили у него сигаретку. Возможно, он искал какие-нибудь трофеи или добычу, тоже захотел унести что-то для своих детей.

Юша (на голубятне). Раз!

– Еще будут вопросы, Ариэль?

Устинька (грозит ему). Молчи!

Это было сказано с улыбкой, хотя я услышал нотки нетерпения: возможно, он жалел, что принял меня так любезно, согласившись на возвращение – бесконечное возвращение – в то жестокое непрекращающееся прошлое.



– Всего один.

Молчание.

Мы уже стояли на пороге, и я видел Анхелику у нашей машины. Хоакин все еще играл со своими новыми приятелями в… шарики? Они играли в шарики? Я помахал ей, показывая, что уже иду, а она сделала мне знак поторопиться. Я повернулся к Кихону:



– Как вы думаете, он знал, что вы там? То есть – не лично вы. Кто-то, кто угодно, свидетель. Потому что вроде как все подтверждают, что когда он зашел в Зал независимости, то закрыл дверь, желая уединения, но взял с собой оружие, не снял каску. Но когда вы пришли искать противогаз, то нашли двери открытыми или полуоткрытыми. Может, он оставил их так намеренно?

Капочка. Какие ягоды вы больше любите?

Бальзаминов. А вы какие?

– Не исключено. Альенде всегда на пару шагов опережал других, как будто жизнь – это шахматная партия. Он знал, что скажут его противники – что могут попробовать обвинить его охрану или кубинцев… что Паласиос и делал вначале. Может, он открыл двери, чтобы его последние мгновения кто-то увидел, пересказал. Самый приватный поступок жизни… и все же всю свою жизнь он постоянно был на виду, на глазах у публики, так почему бы ему не захотеть, чтобы кто-то… это был я, и я давно не спрашиваю себя, счастливый или несчастливый случай определил, что это оказался я… кто-то был там ради него, ради будущего, ради истории.

Капочка. Клубнику со сливками.

И с этим воззванием к истории – той истории, которая захватила Кихона, и меня, и Альенде, связала нас всех, – на этой ноте мы расстались. Пачи взял с нас обещание, что мы вернемся и погостим у них, когда его дом будет в порядке, а жена сможет предложить нам свое прославленное гостеприимство, он будет рад показать нам знаменитую скалу, поднимающуюся из глубины залива, мы сможем поплавать в море, погулять по лесам и поговорить о литературе – и больше не упоминать о том дне в «Ла Монеде», который свел нас вместе, но который, как он надеется, мы оставим в прошлом.

Бальзаминов. А я крыжовник.

Анхелика разделила это чувство.

Капочка. Вы шутите! Как можно крыжовник… он колется.

– Итак, теперь ты знаешь, – сказала она, как только я присоединился к ней и Хоакину. – Знаешь, каково бы там было. Что ты пропустил, не оказавшись там. Почему твое присутствие ничего не изменило бы. Не считая того… я не могла об этом не подумать во время рассказа Кихона… что эту историю вполне мог бы рассказывать ты, если бы оказался достаточно безумным или невезучим, чтобы добраться в тот день до «Ла Монеды». Ты определенно достаточно безумен, чтобы снова подняться по той лестнице и забрать противогаз для Родриго, доказать, что ты такой большой герой. Но мне кажется, что ты не желал бы такой судьбы, судьбы Пачи, – тебе было суждено рассказывать совсем не эту историю. Так ведь?

Бальзаминов. Я этого не боюсь-с. А вы разве боитесь-с?

– Да, – признал я.

Капочка. Ах! Что вы говорите? Я вас не понимаю.

– И теперь ты знаешь, – повторила Анхелика, устраиваясь на заднем сиденье машины, подчеркивая каждое слово, словно вбивая его в мою упрямую грудь. – Ты освободился от прошлого. И ты получил то, чего хотел Орта, поставил галочку у каждого пункта в его списке.



Капочка начинает склоняться в сторону Бальзаминова, Бальзаминов в ее сторону; целуются и опять опускают глаза в землю.

Я не мог спорить с тем, что эта наша поездка оказалась потрясающе успешной, хотя пока еще не был уверен в том, что освободился от прошлого так, как она считает. Я не стал напоминать, что не задал Кихону своего собственного вопроса – о Клаудио Химено. Расскажите мне о нем в тот день – о человеке, который погиб вместо меня. Расскажите. Он безостановочно курил все утро? Он сражался с оружием в руках? Он уговаривал Альенде бежать, продолжить борьбу из какой-нибудь фабрики или трущобы? Он позвонил перед боем своей жене, Чабеле? В каком он был настроении? Шутил ли он? Не сказал ли, что, вот черт, пропустит субботний футбол – матч вроде тех, что мы вместе смотрели студентами, потому что болели за одну команду? Видел ли Кихон его на тротуаре, избитого, осыпаемого насмешками, видел ли, как Клаудио увозят в полк Такны, откуда он не вернется? Когда Кихон узнал о судьбе Клаудио и других приятелей, которые работали со мной в «Ла Монеде», – тех друзей, чьи останки, как и останки Энрике и Хорхе, еще не найдены? Я не задал всех этих вопросов, потому что ответы были бы слишком мучительными, не развеяли бы тени умерших. Только тень Альенде: по крайней мере, теперь я знал, что он действительно покончил с собой.



Юша (с голубятни). Два!

Конечно, существовала слабая вероятность того, что сперва Кихон начал говорить военным то, что те хотели услышать, оберегая сыновей и Сильвию, а с годами врос с эту историю, рассказывал ее настолько часто, что она стала для него реальной – настолько бесспорной, что он полностью в нее поверил. Эта история стала центром той личности, от которой он уже не мог отречься. Изменить свою версию после возвращения демократии значило бы признать, что все это время он был трусом, что он продал то мужество и преданность, которые так спокойно выставлял своими основными свойствами. Как бы он смотрел в лицо своим уже взрослым сыновьям, своей воинственной жене, своим друзьям, обществу? Разве он не предпочел бы застрелиться, лишь бы не признаваться в столь позорном обмане? Однако существовали и другие люди, которые могли подтвердить то, что он видел: трое врачей, несколько следователей… Нет, тогда он был бы величайшим из обманщиков, с какими нам обоим приходилось встречаться. Меня, может, и легко провести, но Анхелику – нет. Если только она не притворяется, будто поверила ему, чтобы успокоить меня, закрыть дело, чтобы я мог уехать из Чили, примирившись с собой. Неужели я готов всюду видеть заговоры и даже обвинять свою жену в участии в одном из них?

Устинька (Юше). Молчи, говорю я тебе.

Вокруг смерти Альенде существовал заговор, было замалчивание – но не самого самоубийства, а того, каким оружием оно осуществилось. Военные сделали неуклюжую попытку приплести Фиделя к этому последнему жесту Альенде, превратить кубинского лидера в соучастника произошедшей в Чили катастрофы, доказать, что Альенде был не мирным человеком, а куклой заграничных подстрекателей. Использование оружия Фиделя, автомата АК-47, также говорило об отчаянии: Альенде сдался, Альенде струсил, Альенде не видел пути к освобождению, в конце он потерял надежду.

Капочка. А вообще, что вы больше всего любите?

Бальзаминов. Вас-с. А вы?

Тем не менее, прежде чем доложить об этом Орте, я должен проверить версию Адриана Балмаседы. Пусть я и сомневаюсь в том, что его история изменит мои заключения, судьба пожелала, чтобы в конце расследования я оказался в Лондоне – в городе, где нашел прибежище Адриан и куда Орта попал ребенком. То, что мы трое теперь окажемся на одной долготе и широте, было знаком, который нельзя игнорировать.

Капочка. Можете сами догадаться.



Вернувшись в Сантьяго, я позвонил Адриану по лондонскому номеру, который мне дал Абель, и подтвердил договоренность о встрече накануне моего чтения. Я намеренно не стал приглашать его на само чтение, потому что там мог появиться Орта, а я не хотел с ним делиться Адрианом. Он – мой контакт, я хотел сохранить контроль, доиграть свою роль классического детектива, который собирает подозреваемых в гостиной, чтобы назвать имя преступника.

Целуются.



Тем не менее я позвонил Орте с новостью о долгом разговоре с Кихоном, хоть и не стал лишать себя удовольствия рассказать подробности лично: хороший романист никогда не выдает приготовленных секретов, но мы почти закончили, сообщил я, решив, что ему не помешает поднять настроение. И действительно: состояние Ханны продолжало ухудшаться, он остается в Лондоне на ближайшие недели, чтобы последние минуты жизни мачехи были спокойными. Надо найти способ заставить проклятущего дятла оставить ее в покое, об этом некому больше позаботиться, пока она… пока она… Он замолчал, и наступило долгое бессильное молчание. После чего:

– Мы планировали поездку в Чили… Это теперь невозможно. Но, может, в следующем году – может, даже с моим отцом, это было бы ему полезно после всего. И мы могли бы провести какое-то время, мы оба, с вашей семьей.

Юша. Три! (Бежит с голубятни).

Устинька (подходит к Бальзаминову). Подите за беседку. Когда можно будет, я вас позову.

Я пока никому не говорил о нашем решении уехать из Чили – и что-то в моей душе потребовало, чтобы я облегчился, как бывает, если долго не писаешь и становится совершенно необходимо выпустить то, что распирает твой мочевой пузырь. И уж Орта-то должен меня понять, этот вечный мигрант, разрывающийся между странами, языками и призваниями! Из меня хлынула неразбериха слов и чувств: Лаокоон и сыновья, как слишком сильно изменилась Чили или я сам, как я стал ближе к таким, как он, а не к компаньерос на улицах и на кладбище, проблемы с пьесой, предательства, снесенный дом детства, признание за границей и презрение местной элиты…



И Орта действительно оказался идеальным человеком, чтобы выслушать мои признания: ткань его бытия была такой же изорванной, как и у меня.

Бальзаминов уходит за беседку.



– О, у вас все будет хорошо, – сказал он, возвращая себе прежнюю уверенность в роли старшего брата. – Вы – мост, Ариэль. Так уж вам уготовила судьба – стать тем, кто сможет объединять две разные страны, два континента, жизненный опыт, языки и культуры, истолковывать одни другим. Это то, что вы делали все годы вашего изгнания: рассказывали миру про Чили, рассказали мне про Чили так, что я привязался к этой стране еще сильнее из-за того, что одной ногой вы были в моем мире. Но вы были посредником и в ином отношении: вы также говорили чилийцам про мир за их границами. И эти две роли – вам от них не уйти, потому что в этом ваша суть, где бы вы ни оказались… именно ради этого вы уцелели. Примите это. Как я понял, почему уцелел: чтобы создать музей. Может быть, теперь, когда вы перевернули страницу, я смогу убедить вас присоединиться к моему проекту.

Капочка. Ах, какой милый!

Я поблагодарил его, сказал, что постараюсь прозреть. При этом я прекрасно знал, что в ближайшие несколько недель с их множеством событий и прощаний у меня не будет времени задумываться о его видении экологического апокалипсиса, что впереди у меня не будет пути в Дамаск.

Устинька. Юша все с голубятни видел.

Оказалось, что Орта снова знал меня лучше, чем я сам. Хотя даже он не мог предвидеть того, что случилось со мной на другом пути, по пути в Лондон… ну, во время перелета в Лондон.

Капочка. Ах, он дяденьке скажет!

Я думал, что буду всю дорогу спать. Опасаясь, что меня будет слишком сильно тревожить перспектива встречи с братом-близнецом Абеля и завершение расследования вкупе с волнением перед первым публичным прочтением моей пьесы, я оглушил себя драмамином и снотворным, которые мне приготовила заботливая Анхелика.

Устинька. Погоди, мы его уговорим.

Вмешалась природа.



За несколько дней до отъезда я посетил каньон Майпо – узкое ущелье, которое река Майпо пробивала миллионы лет. Моим любимым местом в этом каньоне с потрясающими скалами был водопад, который погонщики мулов окрестили cascada da las ánimas, водопадом духов, потому что по легенде там обитали две полупрозрачные танцующие девы, а охраняли его озорные эльфы, duendes.

Юша входит.

Мой визит стал частью ритуала прощаний с великолепными чудесами природы, которые помогли мне влюбиться в Чили – последней возможностью ступить в воды прошлого… хотя Гераклит оказался прав, говоря о том, что нельзя дважды окунуться в одну и ту же реку.



Капочка. Ты, Юша, смотри, никому не сказывай, что видел.

Я был там подростком, а потом еще один раз – с Анхеликой, до нашей свадьбы, а в последний раз с группой товарищей в последние дни президентства Альенде для стрельбы по мишеням: мы палили из двух пистолетов, которые едва научились заряжать. Все те разы я голышом окунался в кристально-прозрачное ледяное озеро, пил воду, набирая ее в ладони. Но не в этот поход в конце ноября 1990 года. По дороге вверх виды были все такими же великолепными, изобиловали местными деревьями и кустарниками – но в конце пути, там, где прежде грохотал водопад, только слабая струйка стекала в озерцо, глубиной едва ли по щиколотку. Далекие снега Анд явно успевали высохнуть до того, как попасть к скалам, которые прежде принимали громкие струи. А на берегу почти пустого водоема умирал котенок пумы: задыхался, вытянув лапы, со стекленеющими глазами. Было соблазнительно составить ему компанию, но я благоразумно ушел, понимая, что в любой момент может заявиться кто-то из его родителей.

Устинька. Это нужды нет — целоваться, только сказывать не надо. Я, пожалуй, и тебя поцелую. (Целует Юшу).

Капочка. И я. (Целует).

Только гораздо позже, уже на борту самолета, летящего в Лондон, я понял, что перед моими глазами предстало неопровержимое доказательство того, что наша окружающая среда безжалостно разрушается глобальным потеплением. Однако это не стало тем выводом, который я сразу же извлек из моего похода. Я отправился в Анды не для того, чтобы размышлять об идиотизме рода человеческого. Это было паломничеством, попыткой вернуть того беззаботного подростка, каким я когда-то был, – тем, кто общается с горами ради чистого наслаждения от слияния с природой, дикой и нетронутой. Я истолковал умирающую пуму и умирающий водопад как часть картины личных потерь. Я сосредоточился не на исчезновении ледников, а на том, как мои мечты разрушает некая злобная сила. Я скоро покину свою страну – и еще одна частица моего прошлого испорчена до неузнаваемости. Этот эгоизм, жалость к себе, закрыли меня для такого озарения, какое посетило Орту, когда он выпотрошил рыбу, откуда вывалилась та масса пластика, его франкенштейнского пластика. Он воспринял ту рыбу как посланницу всех живых существ, протестующих против уничтожения их среды обитания, – а я был слишком погружен в собственные горести, чтобы провести эту связь.

Тем не менее тот котенок пумы и пересохший водопад мстительно вернулись спустя два дня на борту трансатлантического перелета в Англию.

Устинька. И еще поцелуем. (Целует его с жаром).

Гул моторов, вздохи пассажиров, загущающие воздух, вибрация от двигателей вкупе с драмамином и таблеткой снотворного должны были бы меня вырубить. И если бы я мог убаюкать себя воспоминаниями о роскошном водопаде, вызвать дух текущей воды и тихо напевающих сказочных дев, покой быстро пришел бы. Вместо этого котенок пумы рядом с высыхающим озерцом обвиняюще пыхтел: «Это ты сделал такое со мной, с нами, я не дам тебе это легко забыть, Земля разогревается, мы умираем, а виноват ты». И это обвинение подкрепляли другие недавние остановки на моем ностальгическом туре по диким местам Чили.

Юша. Да не надо! (Отсторанивает их руками). Что пристали! Закричу! Ай! Ну вас! Ай! Пустите, я опять на голубятню пойду. Караул!

Устинька. Нет, уж я тебя не пущу на голубятню. Пойдем со мной в беседку.

Первый такой момент случился во время нашей поездки в Вальдивию. Когда я на литературном фестивале спросил местного поэта мапуче насчет того домика в глуши, где мы с Анхеликой когда-то лакомились местными блюдами из дичи, приготовленными парой фермеров, он сообщил нам, что теперь эта закусочная закрылась: не стало диких уток и другой дичи, которую можно ловить и готовить, только бревна, опилки и промышленные изгороди из колючей проволоки там, где когда-то росли высоченные деревья, теперь владельцы зарабатывают себе на жизнь, продавая на центральном рынке безделушки из Гонконга. И нахмурился, видя мое изумление. Ту землю, которая кормила его предков, которые ее почитали, теперь грабят: «Сначала исчезнут звери, потом птицы и араукарии, а потом – наша очередь». После чего начал декламировать стихотворение на своем родном языке, а я был настолько захвачен самим звучанием, тем возрождением языка, о существовании которого большинство чилийцев даже не подозревали, настолько заинтересован его билингвизмом, что не особо задумался о тех потерях, на которые он сетовал, или о его грозном пророчестве.

Юша. Я, пожалуй, пойду, только не приставай, а то закричу.



И во время посещения волшебного острова близ Алгаробо, где я когда-то провел лето, я тоже не заметил связи с ущербом, наносимым изменениями климата.

Устинька берет его за руку и ведет в беседку.

Мне было лет четырнадцать или пятнадцать. Я доходил на веслах до мощной вулканической скалы, торчащей из моря, устраивался в тени одинокого дерева, которому удалось вырасти среди дикого кустарника, и часами смотрел, как ныряют морские львы, как чайки и пеликаны слетают с выступов и парят… Но больше всего меня привлекали пингвины. Они играли, забредали в воду, махали мне так, словно я имел полное право там находиться, – даже пару раз занимались любовью. Именно ради них я решил туда вернуться перед отлетом в Лондон.



Однако меня не встретили дальние потомки тех пингвинов, что когда-то радовали мой счастливый отдых: я даже не смог добраться до острова. «Кофрадиа наутика дель Пасифико», частный консорциум, созданный бывшими морскими офицерами под предводительством Хосе Торибио Мерино, адмирала, предавшего Альенде, приобрели дальнюю часть залива и построили пирс, соединивший остров с берегом, создав спокойные воды для своих яхт и экологическую катастрофу для прежде нетронутого побережья. Канализационные стоки и донные отложения, отгороженные от открытого океана, испортили те ледяные, сверкающие волны, что очищали меня в те времена. Еще худшая судьба постигла пингвинов. Крысы с помощью стены стали пробираться на остров и пожирать их яйца. Возможно, эти добродушные птицы эмигрировали, а может – были уничтожены. Еще один кусочек прошлого был заражен. Я слишком рвался обвинить военных во всех бедах и разочарованиях современной Чили, так что не включил этот возмутительный факт в контекст другого ущерба природе.

Устинька (подходя к беседке). Выходите! Теперь можно.

Только сейчас, во время перелета в Лондон, эти отдельные моменты соединились для меня в нечто цельное. Зависнув в воздухе над Атлантическим океаном в «боинге», пожирающем кислород и изрыгающем выхлопные газы в атмосферу, я только тогда и там, в том пространстве над облаками, которое когда-то было царством орлов и стаек соловьев, вдруг осознал, что Орта ужасающе прав: мы убиваем Землю, пум, водопады, тысячелетние деревья, живую природу, пингвинов, уток, заливы, коралловые рифы. Это преступление не было каким-то событием будущего: будущее уже настало, наступило для этих созданий, этих щедрых вод и минералов – убийственно, окончательно – и скоро придет за нами, как и провидел тот мапуче. Мы умрем от жажды рядом с бывшими родниками, усохнем, как араукарии, будем пожраны на этом острове Земля крысами, которых выпустили на волю… Пингвины просто предсказали нашу собственную судьбу.



На том самолете я впервые по-настоящему представил себе то будущее, которое мы создаем. Под ударами волн бессонного бреда, затапливающих меня водоворотами видений и грая, писка и воя животных и птиц, лихорадочно смешавшихся с тяжелым дыханием других пассажиров, я почувствовал себя заключенным в летающий гроб, который вот-вот рухнет под грузом трупов тех существ, которые распускаются внутри меня, и понесемся вниз, вниз, в загрязненный яростный океан, простирающийся под нашей злокачественной тенью.

И словно в ответ на мои страхи в какой-то зыбкий, странный момент воздух разорвал пронзительный крик. Ребенок в кресле позади меня проснулся от кошмарного сна: «Мы падаем, мамочка, мама, папа, ловите меня, мы умрем, я умру!» А потом негромкий шепот взрослого – такой тихий, что непонятно было, мужской он или женский, – начал баюкать малыша: «Бояться нечего, я поймаю тебя, если ты будешь падать, я рядом, я всегда буду рядом».

Бальзаминов выходит из-за беседки.

Рыданья мальчика стихли, он снова заснул. Но не я, мне не было покоя: те родительские утешения отбросили меня назад к моей собственной панике, той ночи моего детства, когда я впервые осознал смерть, что она навсегда.



Мне было шесть – наверное, возраст того ребенка, который проснулся с уверенностью, что самолет падает: я лежу в кровати у нас дома в Куинсе, мама только что закончила читать мне на ночь, поцеловала и ушла, предоставляя отцу подоткнуть одеяло своими сильными надежными руками и повторить один из ритуалов, который у нас с папой сложился с моего младенчества. Я задаю вопрос, а он отвечает. О растениях, двигателях, бедности, откуда мы и куда идем, почему кто-то счастлив, а кто-то грустит.

Капочка. Ах, не подходите ко мне близко!

Бальзаминов. За что такие немилости-с?

В тот раз мой вопрос был о слове «бесконечность»: что значит, когда мы говорим, что что-то настолько огромное, как что-то может быть бесконечным? Кажется, я был под впечатлением того вечера, когда сидел во дворе у него на коленях и находил звезды, которые становились видны по мере того, как небо постепенно темнело: яркие точки света, отвоеванные у мрака. Мы часто так играли: кому удастся разглядеть очередное созвездие, – и он всегда позволял мне выиграть, хотя моментально восстанавливал свое превосходство, называя его: это Большая Медведица, это альфа Центавра, это – планета Юпитер, это – Полярная звезда, по которой ориентируются мореплаватели и которая вела беглых рабов. В тот вечер он добавил что-то насчет того, как мало мы на самом деле знаем, потому что звезд и галактик миллиарды за пределами того, что могут увидеть наши жалкие глаза или даже самые мощные телескопы: Вселенная бесконечна.

Капочка. Мужчинам доверять никак нельзя.

Бальзаминов. Но я могу себя ограничить-с.

Эти слова разожгли мое любопытство, так что я спросил его о значении этого слова, когда он пришел меня укладывать.

Капочка. Все так говорят; но на деле выходит совсем противное. Я мужчин не виню, для них все легко и доступно; но наша сестра всегда должна опасаться по своей горячности к любви. Ах! я вас боюсь! Лучше оставьте меня.

– Представь себе малюсенькую песчинку, – сказал он, – и птицу, которая прилетела на берег…

Бальзаминов. Какие жестокости для моего сердца!

– Как Кони-Айленд? – спросил я.

Капочка. Оставьте, оставьте меня!

Бальзаминов. Умерла моя надежда и скончалася любовь!

– Пусть он будет больше Кони-Айленда, мили, мили и мили берега… а птица подбирает эту песчинку, чтобы отнести на другой край света. И она трудится многие века, чтобы проделать это с каждой частицей минерала на том берегу, и не останавливается, пока берег не пустеет, после чего перелетает на следующий берег и опустошает его, летает туда-сюда, пока не сложит далекую гору высотой с самую высокую вершину Гималаев. И тогда птица начинает обратный процесс, расклевывает гору и уносит каждый кусочек камня, пока все опустошенные берега не будут воссозданы. Это будет долго?

Капочка. Ах, для чего только мы рождены с такою слабостью! Мужчина все может над нами… ах!

– Бесконечно! – воскликнул я радостно.

Бальзаминов. Как же я могу без вашего расположения-с? (Садится возле Капочки).

– Но это не составит даже первую секунду бесконечности, точно так же, как каждая крошечная песчинка будет всего лишь одной из многих миллиардов звезд на небе. И если уж мы говорим про песчинки, подумай вот о чем: в одной песчинке атомов больше, чем песчинок на всей Земле. И кто знает, сколько вселенных находится в каждом атоме? Той бедной птице никогда не закончить свою работу. Конечно, такой птицы не существует. Она умерла бы раньше, чем смогла бы сложить даже скромную горку непонятно где.

Капочка. Ах! Что вы со мной сделали!

– А вот я смог бы! – хвастливо заявил я. – Я смог бы бесконечно ходить туда-сюда и строить те горы!

Бальзаминов. Извините, я был вне себя-с.

Капочка. Что может противиться любви! (Приклоняется к Бальзаминову. Целуются). Навеки!

– Не ты и вообще никто, – сказал мой отец. – У тебя есть разум, способный понять слово «бесконечность», которое люди придумали, чтобы приручить чудеса Вселенной, но ты не можешь жить бесконечно долго.



– Потому что я умру?

Устинька и Юша выходят из беседки.

– Потому что ты умрешь, – подтвердил мой отец – твердый сторонник того, что истина делает нас свободными и что никто не должен скрывать эту истину, какой бы неприятной она ни была, ни от кого, вне зависимости от его возраста. – Как и любое живое существо.



Устинька. Идут, идут.

– Навсегда? Я буду мертвым бесконечно?



Капочка подходит к Устиньке. В калитку входят Ничкина, Бальзаминова и Маланья с чайным прибором, который ставит на стол.

Он был способен на доброту, как бы ни старался это скрывать.

Явление третье

– Эй, это как будто ты заснешь, только уже без просыпания. Но это так далеко в будущем, что я бы не стал об этом беспокоиться. Пока важно то, чтобы сегодня, прямо сейчас, ты сладко спал, – добавил он, наклоняясь, чтобы меня поцеловать.

Бальзаминов, Капочка, Устинька, Юша, Ничкина, Бальзаминова и Маланья.

Я почувствовал запах его одеколона, «Олд спайс», и еще чуть заметный намек на пот.



Ничкина (Маланье). А самовар принесешь, когда братец встанет.

Я плохо спал той ночью в Куинсе – может, и вообще не спал, хотя, возможно, я и преувеличиваю, растягиваю несколько часов непокоя в целое полотно бессонницы. Я не ворочался и не метался. Я лежал на спине, широко открыв глаза, словно в гробнице, не пошевелив ни единой мышцей, задерживая дыхание так долго, как только получалось, пытаясь представить себе вот такое – лежать и оставаться без сознания целую вечность.



Маланья уходит.

Я был перепуган.



(Бальзаминовой). Сядемте… жарко. (Садятся у стола. Бальзаминову). Садитесь с нами… побеседуемте!

Смерть – это не однократное событие, которое происходит и заканчивается: ты больше не существуешь, и все. Смерть – это нечто происходящее постоянно, пустота, в которой ты обитаешь без конца, погребенный дольше жизни Вселенной, прикованный к смерти даже тогда, когда никакой Вселенной уже нет.



Невыносимое одиночество.

Бальзаминов садится. Барышни и Юша тоже садятся возле стола.



Следующим вечером я выпустил псов моей горести – сначала матери, потом – отцу. И если мама ободрила меня обещанием никогда меня не оставлять, всегда быть рядом, она меня родила и никогда не допустит, чтобы со мной случилось что-то плохое, если она утешала меня, как матери утешают своих детей все то время, как существуют языки и домашние очаги, у отца нашлась другая интерпретация. Он сказал, что у меня будет компания. Когда я умру (а ты будешь таким старым, что даже не поймешь, что с тобой происходит, таким усталым, что будешь рад отдохнуть, но когда это случится), то там окажутся предыдущие поколения, они уже будут меня дожидаться, чтобы встретить, как я сам будут встречать тех, кто придет после меня. И поскольку он наверняка умрет раньше меня, это значит, что и он там будет. Он не имел в виду – буквально. Он не был религиозен, не верил в реальное посмертие. Однако он верил в человечество, что мы столь же вечны, как и Вселенная, и потому мог меня заверить, что я никогда не останусь один. Наш вид всегда будет существовать, даже когда Солнце взорвется, мы найдем способ добраться до звезд, а позже, когда Галактика исчезнет в огне или превратится в лед или будет сожрана черной дырой, мы мигрируем к следующему созвездию. Если ты одинок в смерти или испуган, достаточно просто протянуть руку в темноте – и там кто-то будет. Пока существуют тебе подобные, ты полностью не умрешь. Так что бояться надо не своей крошечной смерти, а исчезновения всех нас, мира без будущего, без детей, потому что тогда все бессмысленно. Человечество так же бесконечно, как время, хотя мы по отдельности и не такие.

(Капочке). Ишь, как тебя стянули… в такой жар.

Устинька. Оставьте, вы конфузите.

Его слова меня успокоили – и оставались со мной все это время, вспоминались всякий раз, когда мое сердце стискивал лед смерти и одиночества.

Ничкина. Вы читаете газеты?

Бальзаминов. Читаю-с.

Ложное утешение, если человечества не останется.