Но в конце автор предисловия объясняет, почему Государственное издательство в 1920 году печатает такую книгу: «Эта утопия, — пишет он, — явление естественное, неизбежное и интересное. Россия — страна преимущественно крестьянская… Пролетариат старается вести крестьянство за собой к социализму, но эта задача требует большой внутренней работы… будут возникать разные теории крестьянского социализма, разные утопии. Эта имеет те преимущества, что написана образованным, вдумчивым человеком, который, приукрашивая, как и все утописты, воображаемое будущее, дает в основе ценный материал для изучения этой идеологии».
По мере чтения самой книги понимаешь, чем вызвано сопротивление критика. Он, без сомнения, большевик. Кремнев же пишет о мире будущего, в котором победил не пролетариат, а крестьянство. Пишет в самом деле талантливо, куда интереснее, чем Чернышевский или Моррис, не говоря уже о Богданове. Но читать эту утопию человеку сегодняшнего дня странно. Ведь она дает альтернативу не капиталистическому строю, а диктатуре пролетариата.
Марта неподвижно смотрела на меня жуткими кошачьими глазами.
Начинается повесть с иронических картин Москвы, которые видит ответственный работник Мир-совнархоза Алексей Кремнев.
— Она может умереть… в любой момент.
Этого было недостаточно. Я это понял, когда она отвела взгляд. Она была не Эффи, она не хваталась за тени. Я пообещал ей все.
Действие происходит в 1921 году, через полтора года после выхода книги, когда, якобы, только что опубликован декрет о ликвидации домашнего питания. «Разрушая семейный очаг, мы тем наносим удар буржуазному строю!» — гласит лозунг на Политехническом музее. Мировая революция свершилась, пролетариат победил во всем мире. Наступает эра всеобщего военизированного коммунизма.
В отчаянии я пробормотал ненавистные слова, трусливое признание своей уже признанной вины.
— Никто не должен узнать. Тишина звенела между нами.
И тут непонятный катаклизм переносит Кремнева в далекое будущее. Светлое, мирное, лишенное больших городов, с определенным оттенком патриархальности, в котором власть в Советской стране принадлежит не рабочим, а крестьянам.
Мы скрепили это, как обычно скрепляют все сделки с дьяволом. Попробуйте вообразить, как это виделось Богу: Честер стонет в колючих тисках собственной плоти, и в ушах его сладкий шепот дьявола — ах, как он, должно быть, смеялся! Я отдал душу за женщину. Ах, как, должно быть, этот бессмертный чемпион абсурда сотрясался от хохота, когда наши голоса, как мухи, поднимались к нему из темноты… и как мало меня это заботило. Марта сама была моей душой.
Идет 1984 год.
После моего признания она вдруг стала пугающе практичной. Это она продумала все детали плана, который вам уже, конечно, известен. Она тихим шепотом бесстрастно обрисовала мою роль; маленькие руки были холодны как лед.
Именно 1984-й!
Все будет просто. На следующий день я, как обычно, пойду в студию и вернусь, когда стемнеет. Я прикажу Тэбби, как обычно, дать Эффи ее капли. После ужина, когда Эффи поднимется к себе, я принесу ей чашку шоколада, как делал неоднократно, добавив в него лошадиную дозу опиумной настойки и капельку бренди, чтобы скрыть запах лекарства. Эффи заснет и будет погружаться в сон все глубже, пока не перестанет дышать, — безболезненное избавление. Когда все стихнет, я незаметно вынесу ее на улицу, где в экипаже меня будет ждать друг Марты. Мы поедем на кладбище и отнесем тело в подходящий склеп — друг Марты принесет инструменты. Мы положим тело внутрь и вновь закроем гробницу — без шума и пыли. Если мы выберем семью, у которой не осталось живых потомков, можно не сомневаться, что наша афера с могилой никогда не выйдет наружу. Я смогу сказать полиции, что моя жена психически нездорова — Рассел, разумеется, это подтвердит — и склонна к странностям. Я буду играть роль обеспокоенного мужа, и вскоре обо всей истории забудут. Мы наконец освободимся от нее.
Посреди Москвы стоит памятник деятелям революции. «Увенчивая колоссальную колонну, стояли три бронзовых гиганта, обращенные друг к другу спиной, дружески взявшиеся за руки… Ленин, Керенский и Милюков». Под ними барельеф с революционерами рангом пониже — среди них и Рыков, и лидеры эсеров, и трудовики.
Меня тревожила только одна деталь — предполагаемый соучастник. Я понимал, что кто-то должен будет помочь мне нести тело и подежурить на кладбище, но Марта отказалась сообщить, кого наметила мне в сообщники, заявив, что я должен ей доверять. В конце концов она рассердилась; я ищу оправдание собственной трусости, упрекнула она меня. Помню, как она сидела на белой постели, поджав под себя ноги, словно Дева Мария у Россетти, волосы рассыпаны по плечам, кулачки крепко сжаты.
«Послушайте, — восклицает Кремнев. — Ведь эти же люди вовсе не образовали в своей жизни таких мирных групп!»
— Ты боишься! — презрительно выплюнула она. — Ты только обещаешь, обещаешь… если бы мысли были грехами, ты бы уже сейчас был в аду — но когда доходит до одного настоящего дела, ты хнычешь и вздыхаешь, как девчонка! Думаешь, я бы этого не сделала? Да?
«Ну, для нас в исторической перспективе, — следует ответ, — они сотоварищи по одной революционной работе, и поверьте, теперешний москвич не очень-то помнит, какая между ними была разница».
— Марта… — взмолился я.
Гнев ее был великолепен, огонь и яд.
Как же развивалась воображаемая история нашей страны?
— Маа-ртааа, — жестоко передразнила она. — Ммм-ааар-таааа…
В начале 20-х годов пролетарская революция победила во всем мире, однако вскоре «лагерь социализма» раскололся, потому что национальные интересы вошли в противоречие с интересами идеологическими. Если в некоторых странах произошла реставрация капитализма, Россия «свято хранила советский строй».
Мне снова было двенадцать лет, я стоял на школьном дворе, уткнувшись лицом в стену, во рту вкус слез и ненависти (плакса, плакса, смотрите на плаксу…); на миг в глазах раздвоилось, по щекам заструились слезы. Я не понимал ее внезапной жестокости. Марта почему-то была в ярости.
Однако в 1932 году во ВЦИКе большинство получили представители крестьян. Начались конфликты между крестьянами и горожанами, даже восстания городов. Но после подавления последнего восстания в 1937 году Советская Россия окончательно стала державой победившего крестьянского социализма.
— И это все, на что ты способен? — язвительно воскликнула она. — Плакать? Я тебя прошу освободить себя, освободить меня, а ты стоишь тут как упрямый школьник? Я хотела мужчину, любовника, а ты не даешь мне ничего! Я прошу у тебя крови, а ты мне даешь воду!
Страна добилась благоденствия через кооперативную систему. Но в ней сохраняются и индивидуальные хозяйства, и даже частные предприятия («остаточный капитализм»), которые создают конкуренцию государственным и кооперативным, чтобы «карась не дремал». Общее изобилие, достигнутое властью над погодой, дало возможность всем жителям Советской России совершенствоваться, отдавать много времени наукам и искусству. Надо сказать, что в полемическом задоре автор предисловия несколько сгустил краски: звон колоколов и бабки далеко не главные культурные ценности. Жители утопического общества наслаждаются произведениями Боттичелли и Брейгеля, музыкой европейских композиторов…
— М… мм… — Я чуть было не сказал «мама». Спутанная проволока во рту превратилась в сломанную арфу, эолову пещеру боли и смятения. Левая сторона лица конвульсивно задергалась, веко билось, как бабочка, пойманная в ловушку измученной плоти.
Кремнева волнует проблема, которая вскоре родит антиутопию. «Нашей задачей, — говорит один из жителей будущего, — являлось разрешение проблемы личности и общества. Нужно было построить такое человеческое общество, в котором личность не чувствовала бы на себе никаких пут, а общество невидимыми для личности путами блюло бы общественный интерес».
Ее презрение было невыносимо. Я закричал со всей любовью и ненавистью своего разрывающегося сердца. Что за слова были в этом крике — если это были слова, — я не знаю.
Реально власть находится в руках крестьянских Советов, а все органы власти ответственны перед массами. «Принципиальные вопросы решаются Съездом Советов. Сама же законодательная техника передается ЦИК и в целом ряде случаев Совнаркому». При том государство допускает «местные варианты»: в Якутской области у нас парламентарий, правда, ограниченный властью местного совдепа, а в Угличе любители монархии завели себе «удельного князя».
Но это было обещание. Она смягчилась и поцеловала меня. Я есмь сущий.
Дабы обитатели кооперативных ячеек не застаивались и не погрязали во внутренних проблемах, введено обязательное путешествие по всему свету для юношей и девушек, а также двухлетняя военно-трудовая повинность. К этому есть основания, потому что Германия продолжает угрожать Советской России. В конце повести даже возникает война, в которой Германия терпит поражение, но так как обе страны социалистические, побежденная Германия вынуждена выплатить России контрибуцию картинами великих художников.
42
Книга Кремнева уникальна: автор утопии и автор предисловия — оба скрылись под псевдонимами. Кремнев оказался крупнейшим советским экономистом-аграрником Александром Васильевичем Чаяновым, горячим сторонником крестьянской кооперации. Его оппонент — один из вождей партии Вацлав Боровский. Чаянов был человеком энциклопедически образованным, всесторонне одаренным: он не только ученый с мировым именем, но и художник, автор ряда повестей, трагедии «Обманщики», историк Москвы и фантаст.
Увидев, как он вышел из комнаты Марты и, спотыкаясь, побрел вниз по лестнице, я поняла, что наше время настало. Он утратил хрупкий контроль, ледяную, презрительную маску своей респектабельности, а то, что осталось, не имело черт, не умело притворяться — лишь тупой крик измученной плоти и бесконечного желания. Черный слякотный ветер унес его прочь, как тонущего ребенка. В его огромных удивленных глазах я на миг разглядела то невинное существо, которым он был когда-то… Больше я его не видела. Во всяком случае, в том смысле, который вы вкладываете в это слово.
Тип утопии, созданный Богдановым и разработанный Чаяновым, оказался новинкой для мировой литературы. Это не альтернатива существующему статичному строю, а результат развития, хотя и не совпадающий с господствующей точкой зрения в государстве, но допустимый в качестве размышления о будущей эволюции страны.
Рассвет в то утро не наступил, зато в семь утра из чьей-то чужой постели появился мутноглазый Моз и заявил, что должен немедленно со мной поговорить. Он без стука вошел в комнату. Волосы свисали на глаза, рот перекошен. Он выглядел усталым и раздраженным, и я догадалась, что у него болит голова: он с порога направился к графину с бренди и щедро плеснул себе в бокал.
— В чем дело, Моз? — беспечно спросила я. — Выглядишь ужасно. Стоит поберечь себя, дорогой мой.
Хотя Боровский в предисловии предполагал, что подобные произведения появятся во множестве, он ошибся. Чаяновская крестьянская утопия стала исключением. Дальнейшие споры велись уже в пределах концепции о диктатуре пролетариата. Да и сам Чаянов, написав на последней странице «конец первой части», работу не продолжил. Не думаю, что он чего-нибудь опасался — не такой был человек. Но он вскоре понял, что «доморощенный фурьеризм в духе автономных коммун князя Кропоткина», как определил его утопию современный автор П. Пэнэжко, не имеет перспектив в советском государстве. Хотя как ученый продолжал исследовать аграрную экономику страны, ратуя за повышение благосостояния крестьянства, отказ от насильственной коллективизации, развитие кооперации.
Моз осушил бокал и скривился.
— Уж тебе-то об этом все известно, а, дражайшая Фанни? — парировал он. — Бог его знает, что эта сука мне вчера вечером подмешала в бренди, но голова просто раскалывается. И ей еще хватило наглости взять с меня четыре гинеи!
— Вчера вечером тебе казалось, что она очаровательна, — мягко напомнила я.
Утопия Чаянова осталась в прошлом веке. Она не пыталась воспевать идеал существующего порядка вещей, а искала альтернативу. Сам этот факт вызывал подозрения в нелояльности. Ведь уже объявлено, что будущее России — коммунистический строй, к которому ее приведет победивший пролетариат во главе с ВКП(б). Партия еще согласна терпеть старые ошибки товарища Богданова, потому что никто из современных читателей не разберется в тонкостях теории и дел марсианских… Но Чаянов опасен!
— Ну, это было вчера. Сегодня утром она выглядела лет на сорок, не меньше.
— Неблагодарный! Выпей-ка кофе. — Я улыбнулась и взяла кофейник. — Все женщины — притворщицы, ты же знаешь.
Уже к 1921 году остатки сопротивления эсеров, партии, представлявшей крестьянские интересы, были сломлены, и любые разговоры о возможном развитии страны по крестьянскому пути стали крамольны.
— Вы все ведьмы, — фыркнул он, потянувшись за чашкой. — А ты, Фанни, еще похлеще остальных будешь. Так что испытывай свои чары на ком-нибудь другом — я сегодня что-то не в настроении. — Он пил с полминуты в гнетущей тишине, потом резко встал и с такой силой опустил чашку на стол, что я удивилась, как она не треснула. — Ладно, что за игру ты ведешь? — обиженно спросил он. — Я устал ждать, устал отбиваться от кредиторов, а ведь я уже мог бы получить деньжат. Когда вы с Эффи перестанете водить всех за нос и займетесь делом?
— Присядь, Моз, — любезно сказала я.
Впоследствии, до самой своей ранней и жестокой смерти политического заключенного и мученика, великий русский ученый Чаянов продолжал писать фантастику — но удивительную, демонстративно отвернувшуюся от жизни страны и ее проблем — своего рода гофманиану. Действие всех повестей Чаянова происходит в России первой половины XIX века, и они лежат в русле романтизма постнаполеоновских лет. Это повести абсурда, не имеющие аналогий в советской литературе.
— Не хочу! — раздраженно рявкнул он. — Ты, верно, думаешь, я такой же полоумный, как она. Я хочу услышать ответ. Иначе, нравится тебе это или нет, я все сделаю сам, а вы с Эффи не получите ни гроша из денег Честера. Понятно?
Я вздохнула.
* * *
— Вижу, придется тебе рассказать, — произнесла я.
43
Если утопии Богданова и Чаянова альтернативны по отношению к официальному идеалу, то закономерен вопрос: а были ли утопии верноподданнические, авторы которых желали заглянуть в светлое будущее и живописать его для нового читателя? Немыслимо, чтобы такой утопии совсем не было — ведь победила революция, закончилась гражданская война, люди вернулись домой, они хотят понять, ради чего шла столь жестокая борьба. Ведь не только ради того, чтобы министры стали называться наркомами, а вместо тезоименитства теперь празднуется день Парижской Коммуны.
Вы должны понять: я был в бешенстве. Я ничего не имел против них — по крайней мере, тогда — я ждал, как мы и договорились с Фанни, и не задавал никаких вопросов. Но время шло, и меня снова навестил один из основных кредиторов. Что же до Эффи, я с ней не разговаривал уже несколько недель. Я видел ее, лишь когда она приходила на Крук-стрит, бледная и апатичная, с пустым полоумным взором любительницы опиума, в которую она и превратилась. И хотя я с некоторым презрением относился к ее слабости, меня иногда пронзало горькое сожаление о том прекрасном, полном страсти создании, которым она некогда была. Она написала мне с дюжину писем — отчаянных, горячих и путаных; ее красивый наклонный почерк прерывался невнятными каракулями, которые я едва мог разобрать. Она не осмеливалась встречаться со мной. За день до того, как я наконец все выяснил с Фанни, я получил последнее письмо, оно было короче остальных — страница, вырванная из школьной тетради, без подписи и даты. Почерк корявый, как у ребенка, записка начиналась моим именем, выведенным трехдюймовыми буквами:
Моз
Боже любовь моя любовь моя любовь моя. Кажется, столько времени прошло. Я была больна? Ты можешь вспомнить? Кажется, я спала, проспала всю жизнь… и мне так много всего снилось. Мне снилось, что я мертва, что Генри Честер убил меня и оставил на чердаке с кучей заводных игрушек. Он говорит, я сумасшедшая… но глаза у него словно пещеры. Иногда я слышу его ночью, когда все спят. Я слышу, как он говорит. Моз? Ты тоже ее любишь? Ты поэтому со мной не видишься? Ее все любят. Иногда я думаю, что могла бы умереть от любви к ней… отдать ей свою жизнь, бедную, несчастную жизнь… если бы не ты. Ты моя жизнь. Ты следуешь за мной сумрачными коридорами моей спящей памяти — я слышу твой смех. Твоя рука на моих волосах. Я сплю сотню лет. Пыль осела на моих веках. Я старею. Ей все равно. Она меня подождет. А ты? Иногда я смотрю на свое лицо в зеркале и думаю, ждет ли она там. Моз, прерви мой сон.
Каково оно, светлое будущее?
Помню, когда учился в Оксфорде, как-то заглянул на вечеринку к одному студенту. Это было тайное ночное мероприятие с недозволенным бренди и парочкой хихикающих страхолюдных девиц с окраины. Кто-то предложил устроить спиритический сеанс, и мы шутки ради взяли журнальный столик, по краю мелом написали буквы алфавита и расставили вокруг стулья. Притушив свет, мы с девчачьими визгами и мужским гиканьем уселись играть. Как только вся компания угомонилась, я постучал по столу, и какофония началась по новой.
Но, как говорилось выше, инициатива в этом направлении не поощрялась. Инициатива опасна тем, что может представить картину, которая окажется ложью и даже клеветой на коммунизм, но как ты схватишь врага за руку, если никто не видел, каким будет коммунизм, и даже классик Карл Маркс не дал на этот счет исчерпывающего объяснения, а вожди России также коммунизм не описали?
Вначале стакан под нашими руками бесцельно ездил по столу, крики «Тихо!» перемежались смехом, раздавались негодующие вопли в адрес тех, кто мошенничал, — всех нас!
Потом, словно по собственной воле, стакан начал летать по столу, выдавая похабные послания о каждом из присутствовавших и вызывая приступы веселья у пьяных девиц. Я всегда неплохо показывал фокусы.
И вообще: от утопии до пародии всего один шаг…
Но вдруг все изменилось: мои осторожные манипуляции прервал какой-то более искусный медиум. Я пытался вернуть контроль над стаканом, но его вырвало из моей руки и закружило по столу, с поразительной меткостью он указывал буквы. Я раздраженно оглядел своих товарищей… и клянусь, никто не прикасался к стакану. Никто.
Очевидно, первым понял эту опасность умнейший и хитрейший Алексей Толстой. В 1924 году он представил в Государственное издательство заявку на новый фантастический роман «Гиперболоид инженера Гарина». Писатель предложил разделить роман на три части. Часть первая — авантюрная, часть вторая — героическая, часть третья — утопическая. В романе Толстой обещал показать войну и победу европейской революции, а также нарисовать «картины мирной роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства».
Даже тогда я знал, что это просто трюк. Я не верил в привидения и сейчас не верю. Но я так никогда и не узнал, кто творил чудеса в ту ночь. Мне казалось, все мои приятели слишком пьяны, да им бы и воображения не хватило, чтобы показать такую ловкость рук, — но фразы, появлявшиеся на кофейном столике в той темной комнате пятнадцать лет назад, слова, иссушавшие мой мозг те несколько минут, пока нервы не дрогнули и я пинком не опрокинул стол…
Но когда писатель уселся за письменный стол, он сообразил, что за показ «роскошной жизни и грандиозного искусства» ему лучше не браться. Он ограничился авантюрной частью, которая стала, пожалуй, лучшим образцом советского авантюрного фантастического романа. Там действуют хорошо написанные негодяи, намеченные еще пунктиром в «Союзе пяти»: прелестная, развратная и холодная Зоя Монроз в ожерелье из светящихся шариков, наполненных газом, всесильный миллиардер Роллинг и сам инженер Гарин, который говорит сообщнику: «Видишь ли, мой дорогой, единственная вещь на свете, которую я хочу всеми печенками, это власть… Не какая-нибудь королевская, императорская, — мелко, пошло, скучно. Нет, власть абсолютная…» Впрочем, и его партнерам — Роллингу и Зое — тоже нужна власть. Так что роман Толстого — трагедия властолюбцев, и это куда важнее, чем гиперболоид, и именно это обеспечило роману столь долгий успех.
Не знаю, зачем я вам это рассказываю. Но, возможно, бессвязные отрывочные предложения Эффи и те полные отчаяния фразы на поверхности стола исходили из одного и того же погибшего разбитого сердца — это был голос мертвеца.
Утопии в первые годы советской власти крупные писатели выковать не смогли. Как только они поднимали перья, решаясь на такую дерзость, обнаруживалось, что писать-то не о чем. У Маяковского ни в «Клопе», ни в «Бане» будущего, в сущности, нет, хотя в одном месте можно обнаружить цитату из Гастева: «Следите за манометром дисциплины. Отклонившихся срежет и снесет», — говорит фосфорическая женщина, на что Чудаков отвечает: «Отметим линию состояния, и можно пускать пассажиров». А Велосипедкин вторит ему: «Ничего! Подтянем струною!»
Прерви мой сон…
Но мне представляется, что чем мельче был писатель, тем легче ему было заглянуть в будущее и выковать социалистическую утопию. Замятин удачно цитирует комиссара Французской революции по просвещению, который писал: «Есть множество юрких авторов, постоянно следящих за модой дня; они знают моду и окраску данного сезона; знают, когда надо надеть красный колпак, а когда скинуть. В итоге они лишь развращают вкус и принижают искусство. Истинный гений творит вдумчиво и воплощает свои замыслы в бронзе, а посредственность, притаившись под эгидой свободы, похищает ее именем мимолетное торжество и срывает цветы эфемерного успеха…»
На мой взгляд, наиярчайшим из приспособленцев был некий Виктор Гончаров, о жизни которого ничего не смогли узнать даже такие знатоки фантастики двадцатых годов, как В. Бугров и И. Халымбаджа. Зато осталось полдюжины его книг, написанных за пять лет — с 1923 по 1928 годы.
У Фанни были свои причины держать Эффи подальше от меня. Видит бог, мне было все равно. Меня уже тошнило от их маскарада, я жалел, что вообще ввязался. Когда я заглядывал в дом на Крук- стрит, Фанни снабжала меня выпивкой и развлечениями, а они с Эффи тем временем бесконечно совещались наверху. Но это было не худшее. Нет.
Книги-однодневки Гончарова написаны плохо, но залихватски. Настолько, что когда о нем упоминают критики, то уверяют, что Гончаров писал пародии. Но пародировать ему в середине двадцатых годов было некого. Наоборот, он ковал книжки для умственно неразвитых комсомольцев. Герои Гончарова всегда «борются за права угнетенных», разоблачают капиталистов во всех углах галактики, устраивают революции на Луне и дальних планетах. Именно Гончаров рисует одну из первых социалистических утопий.
Хуже всего было это имя… Марта.
В романах этого фантаста действуют два друга: комсомолец Андрей и молодой ученый Никодим. В своих путешествиях и приключениях попадают они и на Луну, где живут эксплуататоры везы и угнетенные невезы. В романе «Межпланетный путешественник» лунная революция побеждает, и власть везов рушится. Невезы конфискуют у везов дома, имущество, а самих, всех без исключения, отправляют в исправительно-трудовые лагеря.
Ее имя было знаком, молитвой, просьбой: поцелуем на губах Фанни, стоном у Генри, а у Эффи — благословением, переполнявшим все ее существо любовью и желанием… Марта.
Когда гости из Советской России попадают на Луну, их селят в особняке, который принадлежал до революции знатному везу. Молодые коммунисты легко обживаются в многочисленных покоях виллы, блаженствуют в реквизированной роскоши, а обслуживает их хорошенькая невезка Кайя. Неугомонный Андрей, конечно же, начинает обыскивать дом и находит в запертой комнате космический корабль (Гончаров человек простой, у него космический корабль может оказаться и под кроватью). Корабль движется, как и все летательные аппараты у Гончарова, за счет психоэнергии.
После полуночи она бродила по сумрачным коридорам дома на Крук-стрит. Когда она проходила мимо, я чувствовал легкое шутливое прикосновение к своему затылку. Я ловил ее запах в складках штор, ее хрипловатый голос с легким акцентом доносился из открытого окна, ее смех раздавался в сыром лондонском тумане. Она снилась мне с тех пор, как я впервые увидел ее сквозь отверстие в стене — пылающая роза алой плоти, Фурия с пламенеющими волосами, что смеется сквозь огонь, как безумная, как богиня…
Друзья-непоседы выясняют, что корабль изобретен бывшим владельцем дома, который заодно был и великим ученым. Андрей решает, что изобретателя надо освободить из лагеря, но не из соображений гуманности и не из преклонения перед гениальностью ученого — его надо освободить для допроса.
И все же никакой Марты не существовало.
Андрей несется в революционный совет и там получает разрешение на изъятие из концлагеря старого веза. «Дряхлого веза с огромной головой» привозят в бетонном ящике.
Иногда мне приходилось напоминать себе об этом — я боялся сойти с ума, как все они. Марты не существовало — я это знал. Я видел, как она превращалась в коричневый ручеек краски в раковине в ванной комнате, в пятно косметики на белом полотенце. Словно Золушка, она была создана обманчивым полуночным колдовством, с рассветом от нее оставалось лишь несколько окрашенных волосков на подушке. Но если бы я не видел этого собственными глазами…
Оказывается, этот старый маразматик даже не понял, за что его посадили в тюрьму. Вот потеха! Он совсем чудак: «Прожив 3025 лет, половину из них он провел в кабинете, вдали от жизни и событий». Наукой, видите ли, занимался!
Черт бы ее побрал! Черт бы побрал все их мерзкие игры.
Комсомольцы принялись за допрос. И часа не прошло, как вконец запуганный изобретатель признался, что он открыл Земли-двойники, на которых время идет с разной скоростью. И на его корабле можно отправиться на Землю, которая ушла вперед на много лет. Причем, можно выбрать Землю по вкусу, увидеть любой из трех этапов ее эволюции: Земля-2 (Советский Союз в 1927 году), Земля-З и Земля-4 — отдаленное будущее.
Итак, Земля-2.
Никакой Марты не существовало.
«Проходя мимо церкви, Андрей с большим удовольствием отметил, что с нее снят крест — символ рабства и невежества — и заменен красным флагом, гордо развевающимся под звездным небом… Еще заметил нововведение: на перекрестках улиц сверкали электрические лампочки, а перед Советом горел целый фонарь на высоком столбе».
Первый же встречный требует у Андрея «трудовую карточку» и за неимением таковой делает вывод, что Андрей прибыл из Америки.
Потом еще этот Генри Честер. О, не думайте, что я сомневался. У меня не было причин любить этого человека, да и он меня не любил, но афера становилась слишком изощренной, на мой вкус. Признаю, мысль о том, что Эффи соблазнила собственного мужа, вначале позабавила меня — в этом было какое-то невероятное извращение, и мне это нравилось, — но если бы вы видели Честера с застывшей на губах мертвенной улыбкой… Казалось, он шел на верную смерть, стоял у врат самого ада.
При встрече Андрея с его двойником выясняется, что за пять лет «все государства были советизированы, кроме одной Америки, где скопилась вся мерзость капиталистической своры, согнанная туда со всех концов земного шара. Но она уже обнаружила явную тенденцию к разложению благодаря хроническому несогласию между собой и нарастающему раздражению рабочих».
Чего они хотели от меня? Черт бы меня побрал, если я знал! Фанни должна была к тому времени понять: если мы и сумеем вытащить Эффи с Кромвель-сквер, рядом со мной ей места нет. Я не женюсь на ней и никогда не собирался. Все разговоры Фанни о будущем начинались словами: «Когда мы снова будем вместе», словно речь шла о неком семейном воссоединении. Я не мог этого уразуметь. Эффи будет жить на Крук-стрит? Чем больше я об этом думал, тем абсурднее это казалось. Чем раньше выйду из игры, решил я, тем лучше.
Какова же структура социалистического мира?
И ладно бы я хоть деньги свои получил — но нет, казалось, мрачный маскарад будет тянуться до бесконечности. Оглядываясь назад, я понимаю, что мог бы порвать со всем этим, — я бы потерял возможность шантажировать Генри Честера, но не поэтому остался в игре. Назовите это высокомерием, если угодно: мне не хотелось, чтобы меня перехитрила женщина. В любом случае, я легко угодил в их ловушку. Наверное, был не в своем уме.
«Прежде всего… мы имеем теперь не РСФСР и не СССР, а Союз Советских Федеративных Республик Европы, Азии, Африки и Австралии, или сокращенно Ф.Р.Е.А., где «Ф» значит федерация».
Мне нравится думать, что я не сразу согласился. План был до того гротескный и нелепый, что мог бы послужить либретто к какому-нибудь мрачному фарсу. Фанни сидела на диване и, прихорашиваясь, рассказывала, а мне было смешно, несмотря на пульсирующую головную боль.
Создание этой федерации, как следует из рассказа, выросло из войн с империалистами. Последний же год «прошел в залечивании глубоких ран, которых оказалось особенно много у окраинных государств. За это время мы даже успели наполовину электрифицироваться и поднять свое хозяйство на небывалую доселе высоту… Теперь во всей федерации денежные знаки потеряли свое значение, так как введена всеобщая обязательная трудовая повинность и пищевые продукты, так же, как и все снабжение, распределяются по трудовым карточкам».
— Фанни, ты просто чудо, — заявил я. — Я ведь на миг подумал, что ты это всерьез.
Андрей счастлив: «Трудно даже охватить все подробности колоссальных перемен по земному шару… Да! Америка, значит, до сих пор держится, но уже гниет на корню… скоро мы будем иметь федерацию республик мира…»
— Так я и не шучу, — безмятежно произнесла она. — Отнюдь. — Она посмотрела на меня непостижимыми агатовыми глазами и заговорщически улыбнулась. — Я рассчитываю на тебя, Моз, дорогой мой. Правда.
Следующая Земля — это наша страна через сто лет.
Я недовольно вздохнул.
Время действия — 2022 год. Место действия — Советский Союз.
Общий антураж с птичьего полета:
— Ты хочешь сказать, что Эффи убедила Генри убить ее? — Я нервно, истерично хохотнул. Потом откашлялся, налил себе еще бренди и тут же осушил полбокала.
«Все было покрыто роскошной зеленью и цветами… исчезли прежние убогие деревушки с их грубо сколоченными хатами и соломенными крышами. Всюду посреди моря зелени и ярких красок скверов — бетонированные двух- и трехэтажные дома, рассчитанные, очевидно, на три-четыре семьи».
Между нами зазвенела тишина.
Андрей заходит в дом к Старику, который угощает его голубым маслом. Объясняется это тем, что все продукты пропитываются специальным составом, чтобы уничтожить микробов.
— Ты что, не веришь? — наконец спросила Фанни.
За завтраком Андрей узнает, что «у власти стоят трудящиеся», все называют друг друга на «ты». Америка, как бастион капитализма, пала в 1930 году. «Уже через 20 лет от разрухи и хаоса, порожденных великой войной, не осталось и следа, а рабочий день был сокращен до 4 часов. Все свободное время трудящиеся посвящали умственному и физическому развитию и разумным развлечениям, куда главным образом входили научные экскурсии по всему земному шару». Ввиду победы над болезнями продолжительность жизни достигла 300 лет.
— Я… я не верю, что Эффи…
Далее следует любопытная картинка жизни коммунистического общества.
— Но это была не Эффи.
Старик и Андрей отправляются на трамвае в столицу. В трамвае внимание Андрея привлекает молодая девушка, но оказывается, что ей семьдесят лет, и это приводит Андрея в смущение. Над трамваем летают дирижабли и планеры. «На широких улицах-площадях появились женщины с сумками и кошелками». Андрей решил было, что они идут на базар. Но дед засмеялся: «Базар?! Эка, брат, хватил! У нас, милый мой, давно базаров нет… Мы отдаем обществу все, что можем дать по своим силам и способностям, и берем все нужное по своим потребностям».
Черт бы ее побрал! Голос у нее был мягкий, как взбитые сливки, и я знал, что она сейчас скажет.
Андрей порадовался было, что его страна достигла полного социализма, но дед его несколько разочаровал: «Нет, друг, у нас пока только социалистическое государство». И пока нужно принуждение, нужен контроль, потому что некие старики, еще помнящие почему-то капиталистические порядки, «ушли в подполье и занимаются контрреволюционной деятельностью». «И чего им только надо? — говорит Старик. — Видно, старая закваска бродит, старая идеология…»
— Черт возьми, Фанни, никакой Марты не существует! — взвизгнул я. Стараясь совладать с голосом, чтобы снова не дать петуха, я повторил: — Марты не существует. Есть только Эффи, которая на три четверти чокнутая… и чего она добивается? Чего она хочет?
«Чего же с ними церемониться? — удивлен Андрей. — Переловить да к стенке!»
Дед по части стенки совершенно согласен. Но…
Она снисходительно улыбнулась.
«Так и нужно бы поступить! Сорную траву с поля вон! Да в том-то и беда, что хорошо прячется сорная трава. Тайное у них общество…»
— Уж ты-то должен знать. — Пауза, чтобы до меня дошел смысл слов. — Мы обе на тебя рассчитываем.
Более разглядывать мир будущего Андрею не придется. Начинается очередной этап борьбы с контрреволюцией. Андрей попадает в плен к вредителям, побеждает их, передает властям, а сам улетает дальше.
Улыбка стала ехидной. — И Марта, конечно.
В его путешествии встретится еще одна Земля. Такой она станет через 500 тысяч лет. Это будет Земля «сосиалей», то есть социалистов. Проблемы, которые стоят перед человечеством, в основном связаны с космическими перестройками, о чем сам автор имеет весьма приблизительное представление. Единственная жизненная деталь отдаленного будущего заключается в том, что тогда не будет разницы между полами. Всех будут выращивать в пробирках. Хотя случаются еще атавизмы, и некоторые бесполые «сосиали» остаются в душе женщинами. Одно из таких существ влюбляется в Андрея и пытается затащить его в большую колбу, чтобы слиться там с ним в виде розового плазменного шара. Но Андрей с негодованием отказывается от такой любви.
44
* * *
Я не мог вернуться на Кромвель-сквер. Мысль о том, чтобы войти в дом, где спит она, пройти мимо ее двери, может быть, столкнуться с ней в коридоре или затылком почувствовать ее безумный укоризненный взгляд, смотреть, как она пьет шоколад за завтраком или разворачивает свое рукоделие в гостиной… и все это время знать, что в полночь она будет лежать в какой-то безымянной могиле на Хайгейтском кладбище, может, даже в той самой, что хранила беспокойный полусон шлюшьего ребенка… Это было невыносимо.
Любая попытка социалистической утопии даже в начале двадцатых годов, когда вроде бы сохранялись всеобщие надежды на достижение счастья, оказывалась не только робкой, недоговоренной, совершенно неконкретной, но и удивительно тоскливой. В 1923 году утопией решил побаловаться Яков Окунев, небольшого масштаба литератор и политработник, преданный делу победившего пролетариата. Из-под его пера вышел роман «Грядущий мир» с выразительными иллюстрациями Николая Акимова. В том романе некий профессор Моран изобретает газ, могущий погрузить человека в анабиоз и пробудить из оного через нужное число лет. Профессор отыскивает добровольца Викентьева, человека, разочарованного в жизни, а также укладывает в специальную ванну свою дочь Евгению, безнадежно больную туберкулезом.
И я в темноте отправился в студию и попытался заснуть. Но ветер снаружи визжал голосом Эффи и колотил в окна. Я позволил себе лишь двадцать гранов хлорала. Но и они не принесли успокоения — лишь забытье, вскоре сменившееся дрожащим нетерпением. В одном шкафу у меня была припрятана бутылка бренди; я сделал глоток, но оказалось, что горло сжалось до размеров игольного ушка. Задыхаясь, я фонтаном изверг обжигающую жидкость. Вдруг в дальнем углу я заметил какое-то движение, мне показалось, что там, в самой густой тени, шевельнулась портьера… я видел очертания женской руки…
После этого, спасаясь от преследований слишком любопытной прессы, Моран грузит ванны со спящими пациентами на пароход и отправляется в Канаду — только бы спастись от рекламной шумихи, назойливых газетчиков и завистливых коллег.
— Кто здесь?
По дороге корабль налетает на айсберг и идет ко дну вместе с профессором Мораном, чему посвящена наиболее драматическая глава романа. «Гробницы» оказываются на морском дне.
Нет ответа, лишь ветер.
Тем временем в Америке, а потом и во всем мире побеждает революция, наступает счастливый коммунизм и люди будущего отыскивают гробницы — так что Викентьев и Евгения Моран приходят в себя уже в Мировом городе будущего.
Там, в коммунистическом завтра, все будут пользоваться идеографами — аппаратами для чтения мыслей, чтобы ни одна мысль не была утаена от лысого коллектива (волосы при коммунизме расти не будут). Перед тем как оживить людей прошлого, к ним подключают идеографы, и все желающие подключаются к их мыслям. Наслушавшись, люди коммунистического общества расходятся по домам, а Викентьев и Евгения в сопровождении их гида Стерна отправляются на экскурсию по городу. Попутно выясняется, что люди здесь не едят и не спят: все время уходит на разнообразные занятия. Но тут обнаруживается, что гости из прошлого все еще постыдно хотят есть и спать.
— Я спрашиваю, кто здесь?
«— Сейчас вы будете сыты и бодры, — говорит Стерн. — Разденьтесь и садитесь в эту ванну.
Я шагнул вперед. Она стояла там, в углу, лицо как бледное пятно, руки протянуты ко мне. На миг я утонул в полнейшем бреду, с губ срывался бессвязный поток слов… потом рука нащупала раму, в ноздри ударил запах краски и лака.
— Как? — испугалась Евгения.
— При вас? При нем? Мне стыдно.
— Аххх… — Я пытался совладать с голосом, заговорить нормально. Губы не слушались. Мотылек под левым веком отчаянно бился. — Шш… Шехерезада.
Стерн не понимает, отчего ей стыдно. Разве это дурно — раздеться и сесть в ванну с питательной жидкостью?
Вот так лучше. Губы снова произнесли сложное имя. Я заставил себя дотронуться до картины, смех вышел скрипучий и натянутый, но по крайней мере это был смех. Нечего, нечего бояться, жестко сказал я себе. Там нет никакой танцующей Коломбины с пустыми глазницами и плотоядными зубами; нет маленькой девочки-призрака с протянутыми руками и пальцами в шоколаде; нет Присси Махони с кровавой замочной скважиной; нет матери с прекрасным разрушенным лицом, наблюдающей за мной со смертного одра…
— Я женщина, я не могу при мужчинах!
Хватит! Усилием воли я отвернулся от картины (это нелепо, я не могу чувствовать взгляд Марты, словно удары гвоздей между лопаток, безжалостно впивающихся в спинной мозг) и подошел к огню. Я взглянул на часы: половина третьего. Я увидел книгу, лежащую обложкой вверх на кресле, и решил полистать ее, чтобы скоротать время. С отвращением я обнаружил, что это сборник поэзии. Открыв книгу наугад, я прочитал:
Почему женщине стыдно? Ведь у нее нет никакой дурной болезни. Половой стыд — предрассудок старины».
СОН СЕСТРЫ
Она уснула в Рождество,
И скрыла век усталых тень
Ту боль, которую досель
Облегчить не могло ничто.
Бодрые и сытые пребыванием в ванне герои идут гулять по городу, где на небе светятся строки электрогазеты, затем они встречают «гражданку», которая, взобравшись на выступ террасы, произносит короткую речь:
Детская рука подчеркнула некоторые слова красным карандашом. С дрожью я понял, чья это книга. Надпись на титульном листе «ЮФИМИЯ МАДЛЕН ЧЕСТЕР», аккуратные округлые буквы, заставила меня отшвырнуть книгу прочь, в темноту. Будь она проклята! Неужели она никогда не оставит меня в покое?
«— Мы, граждане Мировой коммуны, не знаем ни государств, ни границ, ни наций. У нас один закон — свобода. У нас нет правительства… Вместо органов насилия и принуждения мы создали органы учета и распределения…»
Ветер зловеще выл в трубах, потрескивали стропила. Дом стал пристанищем визжащих и бьющих крыльями невидимых существ. Я был внутри ящика Пандоры — тень, ждущая освобождения. Как мог я бояться темноты? Я сам был тьмой, самым жутким из ночных чудовищ. Чудовище боится — это смешно. И какая трогательная картина: монстр, съежившийся у затухающего огня в ночь своего освобождения. Я начал было играть с этой мыслью, но тут дверь студии с грохотом распахнулась, и меня вновь пронзил ужас.
Вся Земля застроена одним Мировым городом, над которым герои летают на воздушном корабле. В этом корабле стоит пианино. Стерн время от времени садится за него и нажимает клавиши. Подчиняясь нажатию клавиш, корабль поворачивает и меняет высоту.
В тот миг я действительно увидел их, демонов памяти, во главе с моей матерью, подобной ангелу тьмы. Но вот ледяной порыв ветра просвистел мимо меня, и дверь захлопнулась. И тогда я увидел кошку — кошку Эффи, тихо стоявшую у двери в ворохе сухих листьев, принесенных ветром. Вначале я подумал, что листья и были кошкой, потом заметил ее немигающие агатовые глаза, светившиеся в проходе. Она элегантно подняла лапу, словно красавица, подающая руку для поцелуя, затем зевнула, как змея, и принялась с медлительной грацией лизать вытянутую лапу. На мгновение я застыл. Я был уверен: это она, девочка-призрак, смотрит на меня кошачьими глазами, призрак моего первого убийства, явившийся терзать меня, пока я сижу здесь и планирую второе. Слышал ли я слова?
Мировой город — великое достижение коммунизма. Все теперь цивилизованно, покрыто асфальтом, детей отделяют от родителей и воспитывают в специальных домах.
(расскажимне расскажи мне расскажи мне сказку?)
— Уходи! — воскликнул я.
Все замечательно…
(будет ли она кричать генри? проснется ли она увидит ли тебя? будет ли она пахнуть лавандой и шоколадом ах будет ли генри?) — Мне все это мерещится.
«— Вы свободно сходитесь и расходитесь. Ну, а ревность? — интересуется Евгения.
(разве)
Стерн не понимает.
— Здесь нет кошки, (генри)
— Ревность? Что такое ревность?
— Здесь нет никакой кошки!
— …Человек полюбил другую и уходит… я не могу уступить его, я страдаю. Я ненавижу ту, которая отняла его у меня…»
Мой голос сорвался и замер в темноте, как очередь выстрелов, и когда вновь воцарилась тишина, я понял, что прав: то, что я принял за кошку у двери, было лишь ворохом бурых листьев, что слегка шевелились на сквозняке. Странно, но это не взбодрило меня, лишь сильнее сдавило сердце. Я отвернулся, дрожа, чувствуя, как тошнота подступает к горлу. Интересно, что сейчас делает Марта.
Эта горячая тирада поражает Стерна…
От мысли о ней, о ее сильной, сладкой уверенности в голове немного прояснилось. Я представил ее в своих объятиях, и от мысли о том, что скоро она будет моей, сердце забилось увереннее. Марта мне поможет — с ней я мог сделать это, не раскаиваясь. У моей двери не будет темного ангела, и осенняя кошка не свернется в тени… не будет бледной маленькой девочки-призрака. Не в этот раз. В этот раз Марта будет моей, и мы пройдем вместе тысячу и одну ночь.
«— Ведь это дико! — восклицает он вслух. — Он мой, она моя… Разве человек может быть моим, твоим? Это же унижает человека!.. Нет, мы не знаем этого дикого чувства».
Я принял еще пять гранов хлорала и был вознагражден: подействовало почти мгновенно. Голова моя стала ясным, холодным резонирующим барабаном, что восхитительно парил над телом, как воздушный шарик. Мысли тоже превратились в шарики, скрытые, далекие, с сонной медлительностью плывущие в темноте.
И тут сердце коммуниста Окунева не выдерживает. И логика повествования рушится на глазах.
Без двадцати пяти три. Время вилось бесконечной спиралью… так много времени. Секунды как бесшумные волны, что накатывают на унылый серый берег, отсчитывая вечность. Спотыкаясь, я подошел к мольберту и стал писать.
Послушайте:
Думаю, вы ее видели. Ее называют моей величайшей работой, хотя сюжет едва ли можно считать привлекательным: слишком он мрачен, под стать темной сущности художника. Я не могу представить ее в одной галерее с пресыщенными куртизанками Россетти или приторными избалованными детьми Миллеса. Мой «Триумф смерти» — это врата в мой личный ад, воплощение каждой дурной мысли, ледяного страха, задушенной свежести… белая как лунь, смертоносная, волосы развеваются вокруг лица, как лучи темной звезды, глаза слепы, как кулаки. Она стоит, раздвинув ноги, воздев руки к безжалостному немигающему Оку Бога в облаках, клубящихся над ней, обнаженная и пугающая в своей наготе, ибо — хотя в ее застывшей красоте не осталось ничего человеческого, ни следа нежности в безупречном жестоком изгибе губ, — она все равно способна вызывать желание — стылое, безысходное вожделение смерти. В каком-то смысле она прекрасна как никогда: алая и белая, словно окровавленное Тело Христово, стоит она посреди обломков человеческих костей, а позади нее красное небо Апокалипсиса.
«Но вопрос о ревности тронул какую-то больную струну в душе Стерна. Он задумался, и его мысли долетают до Викентьева и Евгении:
Хотя у нее лицо Марты, она не Марта, не Эффи, не моя мать и не Присси Махони, и не танцующая Коломбина. Или, если хотите, она — все они и не только. Она — ваша мать, ваша сестра, ваша возлюбленная… постыдный сумеречный сон, приснившийся вам, когда мир был молод. Она — это я… она — это вы… на ее голове терновый венец, у ног злобно зевает кошка из мертвых листьев, а поверх чувственности ее змеиного, детского тела выстроен ромб между ее губами, грудями и темной дымкой волос на лобке, — четыре сокровенные буквы Тетраграмматона: йуд-хей-вав-хей. Тайное имя Бога. Я есть то, что есть.
45
— Нэля… Я любил ее… потом ушел с Майей… Нэля все еще любила меня… Мой друг Лэсли свез ее в лечебницу эмоций, и Нэлю вылечили.
Чем больше я об этом думал, тем тревожней становилось на душе. Моз, говорил я себе, ты, верно, сошел с ума. Но на карту было поставлено слишком много, чтобы меня смутил невинный обман — план был прост, проще простого, без малейшего риска неудачи. Все, что от меня требовалось, — помочь Генри отнести Эффи на кладбище, выбрать склеп, чтобы спрятать тело, положить ее внутрь, закрыть склеп, а когда Генри уйдет, вернуться, выпустить Эффи и отвезти ее на Крук-стрит. На этом, что бы они обе ни думали, моя миссия закончится, и я смогу наконец пожинать плоды. Просто.
— Вылечили! — восклицают Викентьев и Евгения. — У вас лечат от любви?
Генри будет считать, что Эффи умерла либо от чрезмерной дозы опия, которую он ей дал, либо от холода в склепе (весь день шел снег), Фанни будет удовлетворена, а я получу деньжат. Эффи, говорите вы? Ну, я никогда не обещал ей чуда, и у нее есть хороший друг, Фанни. Фанни за ней присмотрит. Может, я даже заскочу разок-другой с ней повидаться, если только никто не будет говорить о Марте — об этой сучке я больше и слышать не желаю.
Итак, я появился у дома на Кромвель-сквер примерно в половине первого ночи. Из-за снежных заносов экипажу было не проехать, и мне пришлось идти пешком от Хай-стрит. Снег набился в ботинки, облепил волосы и пальто. Сочельник будет чудесный.
— В лечебнице эмоций лечат гипнотическим внушением. Нэле внушили равнодушие ко мне, и она забыла меня».
Дюжина снеговиков наблюдала за Хай-стрит, словно шеренга призрачных часовых, — на лысой голове одного даже был полицейский шлем, лихо сдвинутый набекрень, — и хотя час был поздний, тут и там за освещенными окнами раздавались смех и пение. На домах висели цветные фонарики и яркие гирлянды, в окнах — свечи и мишура. Из открытой двери на меня пахнуло корицей, гвоздикой и сосновыми иголками, свет упал на снег, и припозднившиеся нетрезвые гости толпой вывалились с вечеринки в ночь. Я улыбнулся. В ночь, подобную этой, — особенно в эту — что бы мы ни делали, все пройдет незамеченным.
Я, наверное, минут пять стучал в дверь, прежде чем Генри услышал. Наконец он открыл дверь, и я с удовольствием отметил, как перекосилось его лицо, когда он увидел «приятеля Марты». Я уж думал, он захлопнет дверь у меня перед носом, но тут до него дошло, и он жестом пригласил меня войти. Я сбил снег с ботинок, отряхнулся и шагнул за порог. Дом казался мрачным, чуть ли не заброшенным — ни остролиста, ни омелы, ни единой нитки мишуры. В доме номер десять на Кромвель-сквер не будет Рождества. Генри выглядел ужасно: безупречный черный костюм, накрахмаленная рубашка, выбрит до синевы — словно труп прямиком от гробовщика. Огромные глаза смотрели в никуда, лицо бледное, изможденное, и только под левым глазом билась и дрожала жилка — единственный признак жизни в этой пустыне.
Когда я прочел эти строчки, то встревожился за дальнейшую судьбу утопии. Не знаю, читал ли Окунев роман Замятина «Мы» — типичную антиутопию, где автора страшит возможность воздействовать на мозг человека внушением, волнами, скальпелем… в конце концов, не все ли равно чем! Было бы желание! Страшный конец романа «Мы» и говорит о том, как герой становится «нормальным» человеком, которому «внушили равнодушие к ней».
— Вы друг Марты? — Первые слова он произнес хрипло, вполголоса. — Почему она мне не сказала? Неужели она думала, что мне не хватит духу?.. Неужели?.. — Я заметил отблеск гнева и осмысления в его расширенных зрачках. Он резко схватил меня за отвороты пальто и затряс с неожиданной яростью. Сквозь капли пота на его верхней губе я, словно сквозь увеличительное стекло, видел поры кожи.
А коммунист Окунев радуется!
— Черт тебя возьми! — прошипел он. — Я всегда знал, что тебе нельзя доверять. Это ты сделал, да? Ты рассказал Эффи о Крук-стрит. Это из-за тебя все случилось. Ведь так? — Его голос надломился, тик под глазом усилился, рот скривился, придавая ему сходство с горгульей. Я рывком высвободился из его хватки.
Сколько раз в XX веке фантастика будет возвращаться к мирам, где можно воздействовать на мозг человека, чтобы держать народ в подчинении тирании! Помните башни в романе Стругацких «Обитаемый остров»?
— Господи боже, не имею ни малейшего понятия, о чем вы говорите, — снисходительно сказал я. — Я пришел, потому что Марта меня попросила. Она мне доверяет. А если вы — нет, можете разбираться со всем этим самостоятельно.
А в финале окуневского романа от любви лечат Викентьева. И как это радостно происходит: вот он сидит, опутанный проводами, и юркий резкий врач суетится рядом.
Генри уставился на меня, тяжело дыша.
«— Евгения Моран, — произносит врач с чужим акцентом. — Она далекая! Чужая! Слышите? Нет тоски по ней. Слышите?»
— Черт возьми, — сказал он. — Почему это должен быть ты? Если ты хоть словом обмолвишься…
— О, это весьма вероятно, не правда ли? — саркастически произнес я. — Знаешь ли, для меня тоже немало поставлено на карту. Я позабочусь, чтобы все прошло нормально… к тому же мы можем обеспечить друг другу алиби. Нет ничего странного в том, что успешный художник проводит вечер со своим заказчиком, не так ли? Это нам обоим кстати. — Я провел рукой по влажным волосам и изобразил на лице обиду. — Генри, — добавил я. — Мне казалось, мы друзья?
Скоро он забудет о ней и… «Прошлое умерло. Викентьев и Евгения Моран, ожившие через двести лет в новом мире, приобщились полностью к человеческой семье Великой Мировой Коммуны».
Он отвел взгляд и медленно кивнул.
— Я немного… устал, — ворчливо сказал он. — Я и представить себе не мог, что это будете вы. Друг Марты… — Он неловко пожал мне руку. — Вы просто застали меня врасплох, вот и все, — объяснил он, обретая прежнюю уверенность. — Проходите в гостиную.
Завершается роман послесловием автора, который спешит расставить точки над i: «Здесь изображается будущий коммунистический строй, совершенно свободное общество, в котором нет не только насилия класса над классом и государства над личностью, но и нет никакой принудительной силы, так что человеческая личность совершенно свободна, но в то же время желания и воля каждого человека согласуются с интересами всего человеческого коллектива». Ах, какая знакомая партдемагогия!
Я осторожно пошел за ним, улыбаясь, но сохраняя обиженный вид.
Политработник Окунев ничего достойного для будущего придумать не сумел. Получилось что-то страшненькое, особенно на любовном фронте. Возникает даже подозрение, не переживал ли товарищ Окунев в этот период какого-то жгучего и непреодолимого кризиса в личной жизни? Не покинула ли политработника дама? Уж очень очевиден перекос в романе о коммунизме в сторону борьбы с неудачной любовью и ревностью!
— Бренди? — предложил он, наливая себе полный бокал.
Помимо любви, ревности, чужих подслушанных мыслей и детей, отнятых у родителей, коммунизм ничего любопытного предложить не смог. Так что Окунев не пошел дальше Гончарова. А в следующих изданиях романа, изменяя его название, вообще убрал коммунистическое будущее, обратив внимание на капиталистов и борьбу пролетариата за свое освобождение.
— Чтобы не простудиться, — оживленно сказал я, приподнимая бокал.
Какое-то время мы пили молча.
Возможно, это случилось и потому, что в неких инстанциях утопия была внимательно прочитана и осуждена. Вряд ли пролетариат можно было привлечь к борьбе за такие идеалы.
— Ну, — наконец спросил я. — А где слуги?
* * *
— Я отпустил Тэбби в Клапам, повидаться с сестрой. Рождество, сами понимаете. А горничная Эффи в постели с зубной болью.
Я не думаю, что образы коммунистического будущего вызвали радость у идеологических чиновников, которым они попали на стол. Но Гончаров не представлял ни для кого опасности. Пройдет несколько лет, прежде чем другие писатели посягнут на создание коммунистической утопии. К ней советская фантастика вернется в тридцатые годы, когда все иные темы будут надежно прикрыты.
— Очень удачно, — заметил я. — Можно сказать, счастливое стечение обстоятельств.
При всей немногочисленности подобных попыток авторы чаще всего ограничивались технологическими предсказываниями. Не вышел за пределы технологии и В. Никольский в романе «Через тысячу лет». Иные попытки утопии в двадцатые годы были настолько неубедительны, что о них не стоит и говорить.
Генри передернуло.
На рубеже 30-х годов была предпринята любопытная литературная попытка создать, как писал критик А. Ф. Бритиков, «контрантиутопию». Это повесть Яна Ларри «Страна счастливых». Автор ее, по мнению Бритикова, пытается нарисовать картину идеального общества, наполненного творческим трудом, и намекает, что своей утопией писатель борется с тенью Евгения Замятина, с его романом «Мы», который читателю «Страны счастливых», разумеется, не мог попасть в руки.
— Я представляю, что вы думаете, — довольно сухо сказал он. — Ситуация… безнадежно отчаянная. — Он судорожно сглотнул. — И все это мне крайне… неприятно.
Я не уверен, что Ларри в своих нападках имел в виду именно роман Замятина. Предлагаю читателю самому решать, к чему относится следующий монолог Павла, главного положительного героя книги Ларри: «Ты напоминаешь старого мещанина, который боялся социалистического общества, потому что его бесцветная личность могла раствориться в коллективе. Он представлял наш коллектив как стадо… Но разве наш коллектив таков? Точно в бесконечной гамме каждый из нас звучит особенно и… все мы вместе соединяемся… в прекрасную человеческую симфонию».
— Ну разумеется, — дружелюбно сказал я.
В повести два героя — Павел и его оппонент Молибден. Молибден хочет осваивать Землю и не хочет смотреть на звезды. Объясняет он свою приземленность тем, что на
Он метнул на меня взгляд, нервный и быстрый, словно птичий.
Земле уже развелось столько народа, что отвлекать средства на космические программы глупо. Павел же полагает, что именно в космосе лежит спасение Земли. Туда, освоив другие планеты, мы и вывезем излишек ртов.
— Я… — Он запнулся, безусловно, как и я, сознавая нелепость ситуации. Ох уж мне эти салонные манеры!
Молибден поставил целью сорвать полет Павла. Что же делает этот человек коммунистического будущего с пережитками прошлого? Он подсылает к Павлу свою красавицу-дочь. Она должна соблазнить Павла и отвлечь его от творческого труда. Затем он внушает Совету ста, что Павел больше не нужен на Земле.
— Поверьте, я прекрасно понимаю, — сказал я, чувствуя, что, если не заговорю, он на весь вечер застынет со стаканом в руке и бессмысленной извиняющейся улыбкой на лице. — Мне известно о… проблемах, которые доставляла вам бедная миссис Честер.
Павел отступает, он подчиняется большинству, но не отказывается от своей мечты…
— Да. — Он энергично кивнул. — Она была больна, бедняжка, ужасно больна. Знаете, доктор Рассел — автор ряда книг о расстройствах психики — ее осмотрел. Она безумна. И никакой надежды на выздоровление. Мне бы пришлось отослать несчастную в специальное заведение. И представьте какой скандал бы разразился!
А. Бритиков, разбирая повесть Яна Ларри, обращает внимание на одну деталь: имя главного оппонента — Молибден. Он полагает: возможная аналогия со Сталиным и привела к тому, что повесть никогда не переиздавалась. Мне кажется, критик несколько преувеличил связь между именем персонажа и вождем страны. Иначе Ларри вряд ли прожил бы на воле еще целых семь лет и выпустил бы широко известную детскую фантастическую повесть «Приключения Карика и Вали». Кстати, в значительной степени это произведение — пересказ изданной в 1919 году повести старого революционера М. Новорусского «Приключения мальчика меньше пальчика». Однако, когда Я. Ларри был арестован и отправлен на много лет в концлагерь, не исключено, что при допросах «Страна счастливых» использовалась как один из пунктов обвинения
[9]… Но тогда на дворе уже стоял 1937 год.
— А любой намек на скандал на данном этапе разрушил бы вашу карьеру, — серьезно согласился я. — Особенно теперь, когда ваша «Шехерезада» получила такое признание критиков. Я слышал, Раскин подумывает написать о ней статью.
— Правда? — Но он отвлекся лишь на секунду. — Так что вы понимаете… — продолжил он, — что наиболее гуманный выход… и самый простой… — У него снова задергался глаз. Он вытащил пузырек с хлоралом и быстрым привычным движением вытряхнул на ладонь полдюжины горошин. Поймал мой взгляд и спешно проглотил лекарство, запив бренди.
Утопия двадцатых годов так толком и не родилась. Советским писателям оказалось не под силу воспеть собственное грядущее счастье.
— Хлорал, — тихо сказал он, будто оправдываясь. — Мой друг доктор Рассел порекомендовал. От нервов. Ни вкуса… ни запаха. — Он запнулся. — Она не будет… страдать, — мучительно выдавил он. — Это было так… легко. Она просто уснула. — Долгая пауза, потом он повторил, удивленно, словно загипнотизированный звучанием слов: — Она уснула в Рождество. Знаете это стихотворение? Я написал картину по нему… — Он несколько минут таращился в никуда, открыв рот, с видом почти безмятежным, если бы не безжалостное подергивание жилки под глазом.
Зато в эти же годы родилась альтернатива коммунистической утопии — антиутопия XX века.
Диагноз на ранней стадии
Она могла возникнуть только тогда, когда к фантастике обратились не мыслители, а художники, для которых самым важным было изучить человека в движении времени. В движении эволюции, которая вырастает из утопии, и интересно следить, как раскалывается яйцо и вылупляется птенец.
Каждое великое изобретение происходило не единожды.
На этом, кстати, строилась в свое время наша кампания за приоритеты, когда в конце сороковых годов громили космополитов.
Именно тогда в считанные месяцы пришлось переделывать экспозиции многих музеев и переписывать историю техники и науки.
Самое интересное, что «изобретатели» изобретателей не лгали. Их новые герои в самом деле совершили открытия, которые им приписывались. И действительно раньше, чем те, кого было принято считать первопроходцами.
Были Уатт, Фултон, Эдисон, братья Райт и другие гении. Мы сменили их на Ползунова, братьев Черепановых, Яблочкова, Можайского. Лукавство этого процесса заключается в том, что перед тем, как великое изобретение становится реальностью, его делают не один раз. Но если общество не готово к восприятию изобретения, то оно не становится составной частью мировой культуры. Необходимо совпадение открытия и ситуации. Самолет Можайского был выброшен на свалку, самолет братьев Райт родил лавину последователей. Считать приоритеты по календарю — дело неблагодарное. Борец за национальную идею в любой крупной европейской стране может отыскать альтернативу изобретателю паровой машины Ползунову.
Можно отыскать антиутопию в истории многих литератур. Но как жанр она не могла родиться, пока не были созданы социальные условия.
Первые капли дождя, даже очень тяжелые, это еще не дождь.
Хотя порой невозможно определить мгновение, когда капли превращаются в ливень.
Для рождения антиутопии нужны были условия. Нужно было осознание неразрывной связи индивидуума и общества в эволюционном процессе. Осознание того, что общество, базирующееся на идеологической догме, не статично, а регрессирует, что статичной догмы не может существовать. Понимание этого Замятин сформулировал так: «Когда пламеннокипящая сфера (в науке, религии, социальной жизни, искусстве) остывает, огненная магма покрывается коркой догмы — твердой, окостенелой, неподвижной корой. Догматизация в науке, религии, социальной жизни, искусстве — это энтропия мысли… Истина — машинное, ошибка — живое».
Утопия не предупреждала. Она искала статичную альтернативу идеалу.
Антиутопия разоблачала догму, показывая ее реальную, а не идеализированную цель.
Когда же родилась антиутопия?
* * *
На рубеже XX века наиболее прозорливым художникам становится понятно, что мир находится в движении и вектор движения указывает к пропасти. Рост промышленности, развитие науки, транспорта, научные открытия используются не на благо народов, а во вред людям. Элементы антиутопии характерны для некоторых поздних романов Жюля Верна. Правда, его антиутопия не затрагивает французского общества, а ограничивается областью тевтонского духа, как в «Экспедиции Барсака».
Романы, которые появляются в эти годы, не замахиваются на догму в целом, а лишь на ее отдельные аспекты. Чаще всего они проецируют в будущее некоторые острые проблемы — классовую несправедливость, опасность мировой войны. Наивысшей точкой в этом направлении фантастики стали романы Герберта Уэллса.
Спустя четверть века после опубликования первых из них, к исследованию творчества английского писателя обращается его младший современник Евгений Замятин. Он прослеживает элементы антиутопии в ряде работ Уэллса, начиная с первой и наиболее типичной — «Машины времени». Полагая Уэллса сказочником каменного и железного города, он напишет, что «сказочные племена морлоков и элоев — это, конечно, экстраполированные, доведенные в своих типических чертах до уродливости два враждующих класса нынешнего города… Он видит будущее через непрозрачную завесу нынешнего дня. Здесь не мистика, а логика, но только логика более дерзкая, более дальнобойная, чем обычно».
Разглядывая и дальше анти-утопические тенденции в работах Уэллса, Замятин, не объясняя особенностей антиутопий вообще, замечает главное: Уэллс смотрел на мир будущего из мира викторианского, мира, в котором «все прочее осело и твердеет, твердеет, твердеет, никогда не будет больше никаких войн и катастроф». То есть антиутопия Уэллса — это движение, разламывающее статичность догмы.
И все же романы Уэллса — еще не антиутопия в сегодняшнем понимании этого слова. Потому что движение Уэллса — внешнее, событийное по отношению к окружающему миру.
Если так будет продолжаться, предупреждает Уэллс, разрыв между эксплуататорами и эксплуатируемыми достигнет таких масштабов, что может произойти физиологическое разделение человечества. Трепещите, изнеженные угнетатели, — вы сами куете себе гибель! Все великие изобретения наших дней будут использованы для грядущей страшной войны. В небо поднимутся цеппелины, ядовитые газы уничтожат миллионы людей, взрывчатка невиданной силы сотрет с земли ваши города!
И тогда наступит запустение… цивилизация погибнет.
Уэллс и его последователи проецировали в будущее очевидность. Они гиперболизировали существующие тенденции, но не создавали социальной системы.
Их предчувствиям и предсказаниям суждено было сбыться, причем в куда более фантастической и антигуманной форме, нежели они предполагали в самых смелых своих допущениях. Мир должен был в самом деле пройти через фантастическую бойню и последующую разруху, он должен был увидеть великие революции и невероятные перевороты, и лишь после того, как, по выражению Замятина, фантастические романы Уэллса «стали читаться как бытовые», фантастическая литература смогла сделать новый шаг и поразиться этому «быту».