Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Скотт Туроу

Презумпция невиновности

Пролог

Начинаю я всегда так:

– Я прокурор и действую от имени народа нашего штата. Я собираюсь представить вам доказательства совершенного преступления. Вы должны взвесить эти доказательства и решить, свидетельствуют они о вине подсудимого или нет. Этот человек…

Константин Ковалев

И здесь я показываю пальцем на ответчика.

Чиканутый

– Всегда показывай пальцем на ответчика, Ра́сти, – сказал мне Джон Уайт. Это было в тот день, когда я начал работать в прокуратуре. В управлении шерифа у меня сняли отпечатки пальцев, главный судья округа привел меня к присяге, а Джон Уайт привез на первое в моей жизни заседание суда присяжных. Обвинительную речь от имени народа штата произносил Нэд Холш. Пока тот, отчаянно жестикулируя, распространялся о предстоящем деле, Джон Уайт по-отечески нашептывал мне на ухо первый урок. Было десять утра, но его дыхание уже отдавало спиртным.

Джон Уайт, крепко сбитый ирландец с торчащей, как метелка кукурузного початка, шевелюрой, был тогда окружным прокурором. Происходило то заседание двенадцать лет назад, когда я даже и не мечтал о кресле окружного прокурора.

– Если у тебя не хватает мужества показывать на подсудимого пальцем, – шептал Джон Уайт, – у присяжных не хватит мужества вынести ему обвинительный вердикт.

И вот я показываю пальцем в сторону подсудимого:

— А ну-ка, Костя, — негромко окликнул меня Витька Понедельник, — постой еще немного — я тебе побью.

– Этот человек обвиняется в…

Он отворачивается. Или испуганно моргает. Или застывает как каменное изваяние.

Поначалу я часто задумывался над тем, каково это – сидеть на скамье подсудимых под пристальными испытующими взглядами, подвергаться пламенным обличениям и знать, что теперь тебе недоступны обыкновенные блага человеческой жизни – доверие, уважение, свобода. И свобода теперь – как пальто, оставленное в раздевалке, которое тебе могут не выдать, потому что потерян номерок. И тогда я и сам чувствовал безысходность, отчужденность и страх.

Теперь все иначе. Там, где раньше шевелилось сострадание, тяжелым, как груда металла, грузом легли профессиональный долг и служебные обязанности. Такая уж у меня работа. Нет, я не стал бесчувственным, поверьте. Люди всегда расследовали преступления, обвиняли, судили, наказывали. Так было и так будет. Это занятие необходимо как сдерживающий фактор неблаговидных человеческих поступков. Я служитель единой повсеместно принятой системы, которая отличает правду от неправды, добро от зла.

Я уже начал было снимать перчатки и собирался покинуть поле вместе со всеми. Некоторые ребята, самые нетерпеливые, стянув с себя мокрые непослушные футболки, уже перелезли через штакетник, окружавший поле с беговыми дорожками, и мимо единственной невысокой деревянной трибуны неопределенного цвета медленно «ползли» усталые, вернее, вымотанные на косогор. Там, за тенистыми высокими тополями, находились раздевалки, души, в которых, разумеется, — шел пятьдесят второй год! — была только холодная вода, и прочие подсобные и административные помещения. Жара стояла ростовская. Казалось, не солнце, а сам воздух пек тело, туманил голову, а при глубоком неосторожном вдохе сушил душу. Футбольное поле на стадионе «Буревестник», в отличие от всех прочих полей города и даже страны, располагалось не с севера на юг, а с запада на восток — иначе его расположить не позволял косогор. Так что одному из вратарей солнце, если оно было на небе, било в глаза целый тайм, нагло слепило, явно подыгрывая сопернику, и тщетно натягивал бедняга вратарь обязательную тогда кепку на самые глаза. А само-то поле какое было! Трава росла только у корнеров, то есть угловых отметок, где мало бегали. А все остальное!.. Если бы это был просто грунт, мягкий, упругий. Этакая добрая мать сыра земля. Нет, в жаркие дни — а в Ростове их большинство в году — твердый, изрезанный глубокими трещинами грунт футбольного поля на «Буревестнике» был почти везде, а особенно у ворот, покрыт чуть ли не на глубину ступни серой горячей пылью, легко вздымающейся выше головы, стоило лишь топнуть ногой. А во что превращался вратарь, бросившийся на таком грунте на мяч! Пыль была на зубах, на ресницах, под свитером, в трусах и даже под наколенниками. Играть можно было только в наколенниках и налокотниках, обшитых толстыми войлочными полосками. Под длинными, до середины колена, трусами были еще одни трусы — чуть покороче: ватники, в бока которых были вшиты стеганые полосы, вырезанные из старой телогрейки. Ведь добро, когда падаешь на мягкую пыль, а если твердый бугорок попадется?.. Но что сухой пыльный грунт «Буревестника»! Учиться-то падать на мяч я стал семь лет назад, когда мне было девять, на голом дворовом асфальте, и мяч-то был не настоящий футбольный, а черный резиновый мячик чуть больше кулака. Из-за него мне потом, когда появился большой мяч (сперва кирзовый и лишь гораздо позже заветный кожаный), пришлось долго отрабатывать хватку — ведь маленький мячик ловят как воробышка, а большой — как арбуз!

Я оборачиваюсь к присяжным заседателям:

– Дамы и господа, сегодня на вас возлагается одна из самых серьезных и почетных гражданских обязанностей – вам предстоит сопоставить факты, установить истину. Задача трудная, я знаю. Людям изменяет память, стираются впечатления, гаснут воспоминания. Доказательства часто противоречат друг другу. Вы должны разобраться в вещах, о которых мало кто знает или не хочется говорить. Дома, на службе вы могли бы отказаться: «Не могу, не хочу, сдаюсь!» Здесь вы не имеете права это сделать. Вы должны принять решение.

— Ну, так давай побью, — повторил Понедельник, или, как мы его еще звали, Понедюша. — Я издалека, ты же знаешь. — И он показал себе на ногу, прося мяч.

Совершено преступление, этого никто не отрицает. Есть жертва или жертвы. Вы не обязаны устанавливать причины преступления – мотивы человеческих поступков не всегда поддаются объяснению, – но вы обязаны по крайней мере попытаться определить, что же в действительности произошло. Если вы этого не сделаете, мы не узнаем, заслуживает человек наказания или должен быть освобожден. Не узнаем, кто виноват.

Если мы не можем установить истину, разве можно надеяться на правосудие?

Он говорил короткими, даже укороченными фразами, словно стеснялся чего-то, дополняя свою речь такими же сверхкороткими жестами. И бил пятнадцатилетний Витька тоже коротко, почти без замаха, метров с двадцати-двадцати пяти, причем чуть с угла, с места левого или правого инсайда, то бишь полусреднего по-теперешнему. Мяч после его удара исчезал, и вместо него на какую-то долю секунды в воздухе появлялся противный холодный свист. А потом сиплый звук издавала сетка ворот, по которой соскальзывал к земле мяч… В конце концов, оставаясь с Витькой минут на двадцать после каждой тренировки, я, как мне, по крайней мере, казалось, научился угадывать направление мяча по этому свисту. Мяч снова становился материально зримым, оказавшись в моих руках. Я стал брать почти все мячи от Понедельника, раскусив его приемы. Он от огорчения улыбался, опустив крутой лоб. Даже коротковатая стрижка не могла скрыть того, что его светлые волосы кудрявы. Отрабатывая удары со штрафных, бил мне Понедюша только по верхним углам или рядом с боковыми штангами на метр от земли. Наверное, поэтому я так любил в дальнейшем, когда мне били в угол над землей: какую-то долю секунды ты, вытянувшись, паришь горизонтально над землей и в нужной точке пространства соединяешься с мячом. Последующее падение тогда уже не падение, а счастливое приземление, даже если ты при этом перекатываешься через голову, прижав мяч, как спасенного друга, к груди! Причем порой кажется, что паришь ты не долю секунды, а долго-долго, без крыльев преодолев земное притяжение. Ради одних только этих бросков стоило играть в воротах!

Весна

— Ты, пацан, иди сюда! — тем временем Витька ласково подзывал грязного босого мальчишку, который охотно подавал нам мячи из-за ворот. — На, накидывай мне, — просил Понедельник пацана, становясь спиной к воротам по центру, где-то на линии штрафной площадки. Пацан знал свое дело — для него это было не впервой: он высоко подбрасывал мяч перед Витькой, и тот, падая на спину, то левой, то правой ногой через себя наносил сокрушительные удары по воротам сверху вниз, чего особенно не любят вратари. Такой мяч отбить как попало — и то хорошо! Пройдет совсем немного лет, и миллионы зрителей и специалисты будут удивляться, откуда это у молодого футболиста такой дар — бьет одинаково с обеих ног, забивает через себя (например, как он забил в Арике, в Чили, на чемпионате мира).

Глава 1

– Я вроде должен был бы сильнее переживать, – говорит Реймонд Хорган.

Наконец мы потянулись с Витькой в раздевалку. По дороге он умылся над фонтанчиком для питья: у него опять из носа пошла кровь. Был он тогда одного роста со мной, а не на голову выше, каким он стал года через три. Но я был широкий и гордился, что и рост мой, 1 метр 72 сантиметра, и эта «широкость» совсем как у моего любимого Хомича, великого вратаря, «тигра». А Понедюша был щуплый, бледноватый, бегал мало, за что его часто с трибуны во время матча ругал, натужась, наш тренер Иван Ефимович. Прощалось Витьке лишь за то, что в нужный момент он включал скорость и забивал голы в верхние углы. Товарищи по команде, большинство из которых жило в Рабочем городке — в известном своим блатным духом районе города, — называли Понедельника без всякой злобы за его бледность, хрупкость, отсутствие «наблатыканности» и за его периодическую кровь из носа на жаре «евреем». Но мячи, забиваемые им в «девятки» ворот соперника, заставляли всех испытывать к нему уважение. Даже главарь местной шпаны Толька Головастик благоговел перед ним.

Я сначала подумал, что он говорит о прощальном слове, которое он должен произнести. Он только что просмотрел свои записи и положил обе карточки в боковой карман своего синего саржевого пиджака. Но, увидев выражение его лица, я понял, что замечание относилось к его собственному положению. Сквозь окно служебного «бьюика» он смотрит на поток машин, густеющий по мере того, как мы приближаемся к Южной стороне. Вид у Реймонда задумчивый, в нем соединяются торжественность, мужественность и легкая печаль – подходящая натура для изображения на предвыборном плакате. Ну и, конечно, долготерпение и стойкость, присущие нашему городу, и особенно этому району с потемневшими кирпичными строениями, крытыми толем.

Среди сослуживцев Реймонда бытует мнение, что босс сильно сдал. Около полутора лет назад он разошелся с Анной, на которой был женат три десятилетия. Уже год назад держали пари, что он не осмелится или просто не захочет баллотироваться на должность еще раз, объявит об этом за четыре месяца до выборов. Однако вот баллотируется. Некоторые объясняют это желанием быть во власти, жить на публике. Я же считаю, что главная причина – неприкрытая вражда между Реймондом и его главным оппонентом Нико дель Ла-Гуарди, который до прошлого года был рядовым прокурором.

Каковы бы ни были его мотивы, кампания оказалась трудной. Пока оставались деньги, были задействованы некоторые учреждения и привлечены специалисты по средствам массовой коммуникации. Трое молодых людей непонятного пола занимались рекламой и следили за тем, чтобы портрет Реймонда красовался на автобусах всех четырех маршрутов города. Он улыбается на них обольстительно-чудаковато. Но по моему мнению, на фотографии Реймонд выглядит глупо – еще один знак того, что он отстает от жизни. Видимо, он имел в виду именно это, когда сказал, что должен был бы сильнее переживать. Понимает, что теряет влияние на ход событий.

В команду я попал год назад, когда правый крайний Юрка Куравлев, или просто Кура, привез меня прямо из пионерского лагеря, где я отличился в воротах, к своему тренеру Ивану Ефимовичу. Тренер, маленький, костлявый, востроносенький и уже немолодой человек, глянул водяными глазами и сказал: «Поглядим. Не подойдет — выгоним. А то приводят тут…» На тренировках я, видимо, не отличался (я вообще мог хорошо играть только в игpax — за счет воодушевления). Лишь по нужде Иван Ефимович выставил однажды меня вместо заболевшего Виталия Нартова, ныне певца Большого театра. Стоял неплохо, но пропустил неожиданно одну «бабочку» — легкий медленный мяч: бывает с вратарями такое, когда что-то приковывает их к месту и они словно завороженные провожают взглядом мяч в свои ворота. Ничего хорошего я для себя уже не ждал. Но за пять минут до конца встречи, когда игрок «Спартака» вышел со мной один на один, я бросился ему в ноги, пролетев головой вперед несколько метров, и смахнул мяч у него с ноги. В ту же секунду эта нога ударила меня подъемом в лоб около виска… Потом с неба, из сплошной черноты ко мне спустились поющие голоса, затем они превратились в речь: это переговаривались мои товарищи, вынося меня с поля. Отлежавшись за воротами, я умудрился пешком пойти по жаре домой. И там мне стало плохо… «Скорая помощь», вызванная мамой, определила: легкое сотрясение. В больницу я, к удивлению врача, ехать отказался, но не мог же я ему сказать, что у меня «пара» по физике и физик Гурген Николаевич, старый и очень помятый интеллигентный армянин, пахнущий нафталином и шипром, обещал меня вызвать в четверг! В четверг я пошел в школу — только на физику. Голова у меня кружилась, потом она останавливалась, а начинали кружиться мои товарищи, Гурген Николаевич со своими запахами и крупной перхотью на черном отглаженном костюме и все физические приборы… Отвечал я невпопад. Учителю объяснили, что Ковалев болен, — его ударили ногой по голове на футболе. Однако слово «футбол» страшно огорчило интеллигентного Гургена Николаевича. Он не понимал, как мальчик из хорошей семьи может заниматься футболом. И он нарисовал в моем дневнике здоровенную двойку. Не помню, как я добрался домой и свалился в постель. Когда через две недели я стал снова ходить в школу, а затем появился и на стадионе, Иван Ефимович косо открыл рот и, не мигая, долго смотрел на меня своими водяными глазами.

Реймонд тем временем заговаривает о гибели Каролины Полимус трое суток назад, первого апреля.

– Как будто я не понимаю. С одной стороны, Нико распускает слух, будто я ее и пришил. С другой – каждый осел с журналистским удостоверением желает знать, когда мы найдем убийцу. С третьей – секретарши ревут в сортирах. Тут у кого хочешь ум за разум зайдет. Я знал Каролину, когда она только начинала. Надзирала за осужденными, выпущенными под залог, и прочей подобной публикой. Тогда она еще не окончила юридическое училище. Собственно, я ее и принял на работу в прокуратуру. Хорошая была деваха, сметливая и сексуальная. И юрист что надо. И как подумаешь, что с ней произошло… Какой-то псих вламывается к ней в дом, насилует ее, а потом чем-то тяжелым по голове, Господи Иисусе… Такой конец… Как тут не переживать.

— Пришел… после такого! — удивился он. — Я думал, не придешь! Давай одевайся! Этот будет футболистом!

– Никто к ней не вламывался, – говорю я.

Мой уверенный тон удивляет даже меня самого. Реймонд, занявшийся было бумагами, поднимает голову и пронзает меня взглядом.

Вообще Иван Ефимович Гребенюк был очень добрым человеком, но приходил в ярость, если слышал, что кто-то где-то за его спиной называл его по прозвищу, которое было известно всему городу, — Кукарача. За одним «наблатыканным» болельщиком, крикнувшим с трибуны «Кукарача!», Иван Ефимович, покинув поле, бежал в чем есть, то есть в трусах, футболке и бутсах, через весь стадион со всеми его угодьями и остановился, вспененный, только у трамвайной линии… Из нашей детской команды, ставшей в пятьдесят втором году юношеской, вышли такие воспитанники Гребенюка, как великий Понедельник, Юрий Захаров — Юрок, игравший центром нападения в донецком «Шахтере» и даже в сборной страны, мастер спорта Сухарев… Тем не менее на старости лет нашего тренера выгнали; новый директор, рекордсмен по метанию молота, добился того, что стадион превратили в легкоатлетический, и Гребенюк работал там дворником — подметал осенние листья да каток заливал…

– Откуда ты знаешь?

— Здрасьте, Иван Ефимович, — говорил я ему при встрече, глядя вниз, на его метлу.

Я медлю с ответом.

– Ее же нашли связанной и изнасилованной. Я не начинал бы расследование с опроса ее друзей и поклонников – двери не взломаны, окна не разбиты. Здесь требуется предварительная подготовка.

— Привет, Костя, — отвечал он, узнавая меня, хотя мне было уже за тридцать. От его дыхания попахивало осенью и пивом… Теперь стадион «Буревестник» в духе времени назывался «Труд».

В разговор ввязывается Коди, уже тридцать лет служащий шофером у окружного прокурора. Коди сегодня необыкновенно молчалив, не ударяется в воспоминания о пьяных разборках на городских улицах. В отличие от Реймонда, да и от меня тоже, если уж на то пошло, он пребывает в печали. Судя по всему, он провел ночь без сна, и это тоже отразилось на его лице. Мое замечание о состоянии квартиры Каролины почему-то выводит его из грустной задумчивости.

– Ни дверь, ни окна не были заперты, – говорит он. – Она так любила. Нет, правду говорят, что эта баба не от мира сего.

Вылезши из-под холодного душа, мы с Витькой по очереди вскочили на белые медицинские весы. Так, от нечего делать. «Шестьдесят три килограмма, — удостоверился я. — Как обычно. Сбросил немного на тренировке». Но это были обычные новые весы. Они не радовали. В них не было ничего таинственного, загадочного. То ли дело прежние, старые! Сейчас они стояли в узенькой кладовочке рядом с метлами и ведрами дворника. Им дали отставку. Пару месяцев назад они сломались, и для их ремонта прибыл тощий старичок в сером демисезонном пальто с черной заплатой на спине. Его спина или, верней, вся его фигура представляла собой крутую дугу, а его бугристый нос как бы повторял эту дугу в миниатюре. Увидев меня в помещении, он обрадовался, что нашел слушателя и стал нести всякую околесицу.

– Скорее преступник умным оказался, – гну свое я. – Хотел навести на ложный след.

– Не усложняй, Расти, – возражает Реймонд. – Наверняка это дело рук какого-нибудь свихнувшегося бродяги. Тут Шерлоки Холмсы не нужны. Сыщики в таких вещах не хуже тебя разбираются. Вот и ловите преступника, чтобы спасти мою драгоценную шкуру. – Он многозначительно улыбается, давая понять, что у него и без меня забот хватает. Мы оба хорошо понимаем, что нам грозит, если не поймаем убийцу Каролины.

— А вы знаете, юноша, — сказал он помимо прочего, — вы знаете, что не только ваше тело имеет вес, но и душа! Да-да, вот вы сыграли игру и похудели; подкормились и прибавили весу. А душа? Недаром говорят: «у меня тяжело на душе» или «у меня легко на душе». Значит, душа в зависимости от нашего состояния, то есть от того, какие дела мы творим и какие слова мы говорим, может тоже менять свой вес. Более того, легкая, чистая душа тянет ввысь за собою тело, и вес тела от этого кажется меньшим, чем он есть. Тяжелая, нечистая душа делает все наоборот: она тянет тело к земле, отчего вес тела кажется гораздо большим, чем он есть. Сам же вес живого тела относителен. Только обычные весы всего этого не фиксируют. Они слишком для этого грубы. Но при соответствующей настройке и… и еще кое-чем… — И старичок подмигнул своим выпуклым глазом.

В своих публичных заявлениях по поводу ее смерти Нико дель Ла-Гуарди не церемонился: «Халатность в деле обеспечения законности и общественного порядка, которую вот уже двенадцать лет проявляет окружной прокурор, делает его пособником криминального элемента в городе. Происшедшая трагедия свидетельствует о том, что мистер Хорган не способен обеспечить безопасность даже собственных сотрудников». Нико не объяснил, почему он более десяти лет проработал под началом человека, связанного с уголовным миром. Впрочем, это не входит в задачу политика. К тому же Нико всегда отличался напористостью и наглостью. Уже это сулило ему карьеру на политическом поприще.

Я изумился и стал горячо и сбивчиво твердить, что я, как комсомолец, не могу верить в существование какой-то «души», что все это поповщина, как нас правильно учат в школе.

И все же мало кто думает, что Нико победит на выборах, которые должны состояться через восемнадцать дней. Более десяти лет Реймонд Хорган завоевывал голоса полутора миллионов избирателей округа Киндл. Правда, сейчас ему еще предстоит заручиться поддержкой партии, что объясняется его давними разногласиями с мэром. Однако его ближайшее политическое окружение, куда я, должен признаться, не вхожу, убеждено, что, как только через полторы недели будут опубликованы результаты первого общественного опроса, другие партийные лидеры заставят мэра изменить позицию и Реймонду гарантирован очередной четырехлетний срок. Победа на первичных выборах в однопартийном городе равносильна избранию.

— А что же есть, по-вашему? — удивился несознательный старичок.

Коди оборачивается и говорит, что скоро час. Реймонд рассеянно кивает, и тот включает сирену. Всего два коротких сигнала, как точки в азбуке Морзе, но легковушки и грузовики берут в сторону, давая дорогу черному «бьюику». У здешних улочек жалкий вид: деревянные дома, покосившиеся крыльца, играющие прямо на тротуарах дети с золотушными личиками. Я рос в трех кварталах отсюда. Мы ютились в двухкомнатной квартирке над отцовской пекарней. Ни одного светлого воспоминания о тех днях. Днем мы с мамой помогали отцу – в школу я ходил не каждый день. По вечерам он запирал нас в одной комнате, а сам пил в другой. Я был единственным ребенком у родителей.

Мало что изменилось в этих местах. Здесь по-прежнему обитают сербы, как и мой отец, украинцы, поляки, итальянцы – диаспоры, которые придерживаются старых традиций и мрачно смотрят на жизнь.

— Ну, как что… — напрягся я, вспоминая то, что говорили учителя на этот счет, а также то, что я когда-то читал в научно-популярных брошюрках. — Ну, эти есть у нас, инстинкты и сознание! — брякнул я.

У конечной автобусной остановки мы попадаем в пятничный затор. Старая многоместная колымага, урча внутренностями, извергает ядовитые газы, но и на ней предвыборный плакат. Реймонд Хорган смотрит на нас с двухметровой высоты со скучающим выражением гостя на очередной теледискуссии или рекламщика кошачьих консервов. Но как ни крути, Реймонд Хорган – мое прошлое и мое будущее. Я провел с ним двенадцать лет и все эти годы служил ему верой и правдой. Сейчас я являюсь его заместителем, и его падение означает, что я тоже вылечу с работы.

На этом мои познания кончались, но существо сказанного, как я считал, было правильным.

Однако преданность и преклонение не могут заглушить шепоток недовольства: у внутреннего голоса свои законы. И этот внутренний голос говорит: «Эх ты, дурачина!»



— Ах, инстинкты, слагающиеся в сознание! — воскликнул старичок и на мгновение сладко зажмурил оба глаза. — Ну хорошо! Но все-таки на будущее советую вам, юноша: взвешивайте не только свое тело, но и поступки!

Когда мы свернули на Третью улицу, я увидел, что похороны подняли на ноги все полицейское управление в городе. Половина припаркованных автомобилей – черные с белыми полосами, а по тротуарам парами и по трое прохаживаются легавые. От убийства прокурора до убийства полицейского один шаг. При всех ведомственных разногласиях у Каролины было много добрых знакомых в управлении. У хорошего прокурора всегда хорошие отношения с полицией, потому что он ценит ее работу и следит за тем, чтобы в суде она сыграла отведенную ей роль. Кроме того, Каролина была красивой энергичной женщиной. Народ знал, как она любила компании.

Ближе к церкви улица запружена автомобилями. Каждые два-три метра мы останавливаемся и ждем, пока из передних машин не вылезут пассажиры. Важные шишки в лимузинах со служебными номерами и газетчики загораживают дорогу, не обращая ни на кого внимания. Народ с радио вообще не признает никаких правил – ни дорожного движения, ни элементарной вежливости. Какой-то микроавтобус с антенной на крыше припарковался у самых дверей церкви. Репортеры шныряют в толпе и суют микрофоны под нос каждому официальному лицу. Можно подумать, что мы на чемпионате по боксу, а не на похоронах.

Тут он ловко вывинтил обломок старого винта и вместо него ввинтил что-то другое, тоже с резьбой, но серебристого цвета и с крупной головкой, с каким-то непонятным знаком на ней. Мне почему-то показалось, что предмет этот не из сплошного металла и что внутри его что-то есть.

– Потом, потом, – отмахивается Реймонд, проталкиваясь сквозь толпу журналистской братии, обступившей нас, как только мы вылезли из машины. Он добавляет, что в прощальной речи сделает несколько заявлений, которые потом повторит, выйдя из церкви. На минуту-другую он останавливается поприветствовать Стэнли Розенберга с третьего канала. Именно Стэнли, как обычно, будет дано первое интервью.

Меня подзывает Пол Драй из администрации мэра. Городской голова желает переговорить с Реймондом перед панихидой. Я передаю пожелание Хоргану, тот делает гримасу, совершенно надменную, поскольку Пол прекрасно все видит, и они оба скрываются в полутьме готического собора.

— Пользуйтесь, юноша, и не забудьте, что я вам посоветовал! — сказал на прощание подозрительный старичок и, подхватив сумку с инструментами, исчез.

Наш мэр Огастин Болкарро – сущий тиран. Десять лет назад Реймонд, будучи в зените популярности, чуть было не спихнул его с кресла, но проиграл первичные выборы и потом не уставал демонстрировать победителю верноподданнические чувства. Но у Болкарро до сих пор болят «старые раны». Теперь, когда у Реймонда появился серьезный противник, Болкарро заявил, что его партийный долг требует не поддерживать ни того ни другого. Он, естественно, радуется, видя, как барахтается Хорган, стараясь выплыть из пучины проблем. Если Реймонд доберется до заветного берега, Оги первым заявит, что он с самого начала знал: победа будет за ним.

Почти все скамьи в церкви уже заняты. Катафалк обложен лилиями и белыми георгинами, в воздухе, несмотря на столпотворение, чувствуется легкий цветочный запах. Я пробираюсь вдоль рядов, кивая и пожимая руки знакомым. Народ собрался важный: видные политики города и округа, большинство судей, светила адвокатуры. Присутствуют также члены левых и феминистских организаций, с которыми иногда сотрудничала Каролина. Люди тихо переговариваются. На лицах – выражение печали от утраты.

Я наталкиваюсь на дель Ла-Гуарди.

– Нико! – говорю я и пожимаю ему руку. В петлице у него цветок – он завел эту привычку, выдвинув свою кандидатуру на пост окружного прокурора. Он осведомляется о здоровье моей жены и сына, но ответа не ждет, а принимает торжественно-трагический вид.

Я, сам не зная зачем, тут же, прямо в бутсах, стал на весы. Они показали около шестидесяти пяти. «Ну да, — подумал я, — бутсы и форма около двух. Что ж я в бутсах… Влетит, если увидят». Сбросил бутсы, снова стал. Шестьдесят три двести. Верно. Молодец, старичок. Хорошая работа! И так быстро все сделал! Ой, что это? На моих глазах стрелка весов дрогнула и переместилась. Что такое? Шестьдесят два пятьсот. Я полегчал внезапно на семьсот граммов. Еще раз! То же самое! Надо же, похвалил старикана, а весы уже и врут. Вот халтурщик! Не успел я так подумать, как весы решительно показали шестьдесят четыре килограмма… Что за вранье? Недаром этот непохожий на простого советского человека старик пытался мне внушить всякую ерунду о существовании души! Вот бы выяснить, кто он такой! Уж не заброшен ли он к нам на парашюте?! Про заброшенных на парашюте нам часто любил рассказывать на уроке географ Витольд Игнатьевич. Испуганный своей догадкою, я уже хотел соскочить с подрывных весов, как увидел на них цифру «68». Чушь! Я никогда столько не весил! Мгновенно пять килограммов прибавил, что ли? Но весы упрямо показывали шестьдесят восемь. «А может, напрасно я так на старичка? — подумалось мне. — Ну, чего-то недокрутил, слабенький он. А то, что про душу бормотал, так он несознательный. При старом режиме рос». Что это? Стрелка опять показывала обычные шестьдесят три двести!.. И тут меня внезапно осенила догадка: этот старик — таинственный изобретатель! Раньше, во времена всяких пережитков, сказали бы — волшебник! Он сделал с весами то, о чем говорил. Стоило ему вмонтировать в них какой-то микроприборчик, помещающийся в полом винте, как на тебе — весы показывают суммарный вес тела и души, ой, что я сказал… наших инстинктов и сознания, изменяющийся в зависимости от нашей психической деятельности. Так! Значит, наша психическая деятельность, то есть наши чувства, мысли, а отсюда и поступки, может быть со знаком плюс и со знаком минус. Но это-то не ново. Ново другое, то, что плюс связан с уменьшением веса души… фу, то есть… в общем понятно, а минус — с увеличением. Но это же гениальное открытие! А приборчик — великое изобретение! Почему же старичок скрывает его от народа, от партии и правительства? Ведь с помощью такого прибора можно было бы выявлять не только врагов и преступников, но и тех, кто неправильно мыслит. И перевоспитывать их. Но тут я представил себе, что такие весы в первую очередь установили бы у нас в школе, и завуч по прозвищу Кацо вызывал бы нас по одному в кабинет и вместо обычного допроса кивал бы на весы… Прозвище свое он получил за то, что, будучи русским, произносил: «Стой здесь!» — и ставил кого-нибудь из нас в угол… Я представил себе его безволосую голову на черепашьей шее и вздрогнул. Нет, старичок правильно делает, что скрывает свое изобретение! Весы дрогнули: снова шестьдесят три двести!.. Так. И тут я нарочно стал настраивать себя на различные мысли и чувства, хорошие и нехорошие, следя за тем, как поведут себя весы. К сожалению, иногда они давали осечку. Например, я вспомнил, как в пятом классе наш строгий и умный учитель русского языка Сан Саныч, которого все мы за глаза называли Чемоданом, рассказал нам, что все народы нашей необъятной страны хорошие, но вот чеченцы и ингуши плохие — они, мол, ждали фашистских захватчиков, за что справедливо были высланы в Казахстан. И в подтверждение того, что чеченцы и ингуши «плохие», Чемодан сказал, что и языки, на которых они говорят, ужасные: все слова почти сплошь состоят из одних согласных звуков, которые только эти люди и могут произнести. «Ну, например… — Чемодан замялся, — я такое не произнесу, но попытаюсь написать… Я этих языков, слава богу, не знаю, но я просто дам набор звуков, похожий на чеченские слова». И он начертал на доске мелом действительно что-то свирепое:

– Она была просто… – он делает жест рукой, подыскивая слово.

Я вижу, что кандидат сейчас ударится в лирику, и перебиваю его.

МХЧПТУХ, ХРБРМРИПЧХ, ЩПДГОХПТ.

– Она была великолепна, – говорю я и сам удивляюсь теплому чувству, внезапно нахлынувшему из глубины души.

– Вот именно, великолепна. Это ты хорошо сказал. – По лицу Нико пробегают тени. Это означает, что ему в голову пришла дельная мысль. – Реймонд, наверное, носом землю роет, занимаясь этим делом.

Всем детям сразу стало ясно, что хорошие люди не разговаривают с помощью таких слов!..

– Реймонд Хорган всегда носом землю роет. Ты сам знаешь.

– Вот как? А я-то думал, что у тебя нет политических пристрастий. Начитался речей, написанных для хозяина?

И вот, стоя на весах, я заученно мыслил: «Чеченцы… Ингуши… Это плохие люди… Сосланы в Казахстан…» Но весы почему-то неверно оценили мои «правильные» мысли и прибавили килограммов пять моей «грешной душе». Я объяснил их поведение тем, что они правильно оценивают только те мысли, к которым пришел человек сам. Я мог не верить Чемодану, но как я мог не верить газетам, на которые он ссылался? Ну и весы! Я решил никому не говорить об их тайне.

– Во всяком случае, его речи получше твоих, Делягарди.

Нико получил эту кличку во времена нашей прокурорской молодости, когда он, расталкивая всех локтями, полез наверх.

Вскоре странное поведение весов было замечено моими товарищами по команде. Правда, закономерности никакой никто не обнаружил, а потому завхоз послал за старичком мастером на квартиру. Но оказалось, что он съехал, оставив на двери записку «Отбыл в XXI век». Всем, конечно, стало понятно, что старика в детстве с печки уронили. Пришлось стадиону купить новые весы. А старые поставили за ненадобностью в кладовочку.

– Деляга… – протянул тогда Джон Уайт, наш окружной, и, помедлив, добавил: – …рди.

Так оно и пошло: дель Ла-Гуарди, Делягарди.

Мы снова пошли в школу. Но игры на первенство города продолжались. Жара спала. Дожди прибили пыль и смягчили грунт. Стало приятней бросаться на мяч. В школе я по-прежнему «скользил» на грани тройки — тройки с минусом по всей математике, физике и химии. Меня не утешало то, что мои сочинения по литературе попадали на школьную выставку, а контрольные по немецкому у меня «передирал» весь класс, включая отличников. Не утешало даже то, что я наравне с немецким знал и английский, и французский, которые учил сам. Все равно я чувствовал себя в школе неполноценным человеком.

– Надеюсь, ты на меня не сердишься? Я правда верю в то, что говорю. Эффективный надзор за соблюдением законов начинается сверху. А Реймонд сдал – устал, что ли. Ему не хватает страсти и настойчивости.

Я познакомился с Нико двенадцать лет назад, в первый же день моей службы в прокуратуре. Нам отвели один кабинет на двоих. Через одиннадцать лет я стал заместителем окружного, а Нико заведовал отделом по борьбе с убийствами, и я его уволил. Он решил преследовать одного врача, делающего аборты, и обвинил его в убийстве. С точки зрения законности его позиция была более чем шаткой, и я его уволил, но дело всколыхнуло определенные группы населения, на чью поддержку он рассчитывал. Нико тискал статеечки, где освещал свои разногласия с Реймондом, и всегда заботился о том, чтобы его выступления в суде, которые больше смахивали на предвыборные речи, попадали в печать. Реймонд оставил решение о Нико за мной. И вот однажды утром я отправился в магазин спортивных товаров, купил пару самых дешевых кроссовок и оставил их на столе у Нико с запиской: «Прощай. Желаю удачи. Расти».

Вскоре всех нас, старшеклассников, собрали в актовом зале. Директор школы Дмитрий Федорович, он же Утюг, прозванный так за форму лысого черепа, потный от чувства важности момента и от повышенной бдительности, добившись тишины, которую он именовал любовно «гробовой», поведал учащимся вверенной ему школы, что зарубежные агентуры усиливают свою подрывную деятельность в нашей стране, и в частности в городе Ростове-на-Дону. На их удочку попадают разложившиеся интеллигенты и безродные космополиты.

Нико дель Ла-Гуарди словно рожден для предвыборных кампаний. Сейчас ему около сорока, но выглядит он моложаво. Человек среднего роста, всегда аккуратно подстрижен и чисто выбрит; заботясь о форме, ест только отварную говядину и овощи. Правда, кожа у него нездоровая, с каким-то зеленоватым оттенком, что особенно подчеркивается рыжеватыми волосами и светлыми глазами. Этот недостаток не фиксируется ни фото-, ни телекамерой, не заметен и в судебном зале, потому Нико считают красивым мужчиной. Одевается он соответственно. Костюмы всегда шьет на заказ, и ему плевать, что на портного уходит половина жалованья.

Но более всего бросается в глаза навязчивая и, разумеется, наигранная откровенность, которую Нико демонстрирует даже здесь, в похоронной тишине, обсуждая с помощником оппонента предвыборную платформу. За двенадцать лет, включая те два года, когда мы сидели в одной комнате, я научился распознавать его способность подавать себя и давить на других с нахальной самоуверенностью. В тот день, когда я его уволил, он прошествовал мимо моего кабинета, сияя, как начищенный четвертак, и бросил на прощание: «Я скоро вернусь».

Про «безродных космополитов» мы знали давно. Это всякие лжеученые генетики и бездарные композиторы Шостакович и Кабалевский с их антинародной «какофонией». У нас в Ростове тоже нашлись такие, кто низкопоклонствовал перед иностранщиной: какие-то режиссеры, какие-то доктора наук, которым был дан решительный отпор, — ходили разговоры о том, что многих из них поснимали с работы.

– Ты меня не агитируй, Делягарди. Я уже обещал Реймонду, что проголосую за него.

До Нико не сразу доходит смысл шутки, но и когда это наконец происходит, он продолжил разглагольствовать. Нико признает, что у него маловато денег, но утверждает, что молчаливая поддержка архиепископа приносит ему «моральный капитал».

Теперь, как нам доверительно сообщил директор, вражеские агентуры нашли себе питательную среду и в медицинских кадрах, используя лиц, лишенных чувства Родины. Но мужественные ростовские чекисты уже арестовали преступную группу врачей, которые неправильным лечением губили простых советских людей. Арестованные — это в основном известные в городе профессора.

– Это придает нам силы. Я наберу нужное количество голосов, ей-богу наберу. Народ позабудет, почему он голосовал за Реймонда – «Гражданские права». От него останется одно воспоминание, причем не самое приятное. А у меня четкая понятная платформа. – Когда Нико говорит о себе, он сияет от самоуверенности. – Знаешь, что меня тревожило? Знаешь, кого трудно было бы победить? – Он подвигается ко мне поближе и понижает голос: – Тебя!

Я смеюсь, но Нико продолжает:

– Хочешь знать правду? У меня от сердца отлегло, когда Реймонд заявил, что выдвигает свою кандидатуру. А то мне уже казалось, что Хорган вот-вот созовет большую пресс-конференцию, объявит, что уходит, но попросил Расти Сабича продолжить его дело. СМИ в восторге. Профессиональный прокурор, зрелый и принципиальный. В политику не ввязывается. Человек, на которого можно положиться, тот, кто разоблачил «Ночных ангелов». Реймонд обеспечивает поддержку мэра. Все разыгрывается как по нотам. Да, с тобой было бы трудно справиться.

Я и, наверное, все остальные в зале стали напряженно думать: кто же эти профессора-преступники? В те годы почти все профессора города жили на главной улице и кроме работы в клиниках имели на дому частную практику. Сколько раз я, гуляя с друзьями по главной улице, читал таблички на дверях домов: «Профессор Зимонт. Болезни уха-горла-носа»… «Профессор Эмдин. Заболевания нервной системы»… «Профессор Срулёв. Кожно-венерические заболевания и мочеполовые расстройства»… Табличек с фамилиями профессоров, занимавшихся кожно-венерическими заболеваниями и мочеполовыми расстройствами, было больше всего. Меня и других ребят особенно забавляла фамилия «Срулёв». Но дома от родителей я узнал, что, оказывается, есть такое еврейское имя — Сруль и ничего неприличного в нем нет. И все остальные фамилии на табличках были еврейские. Значит, арестованные отщепенцы все были евреями! Вот что, выходит, означали слова директора «лица, лишенные чувства Родины»! По залу пробежало какое-то злое веселье. Все стали оборачиваться и смотреть в упор на учащихся еврейской национальности, словно видели их впервые. Под этими злобно-игривыми взглядами учащиеся еврейской националыюсти невольно втянули головы в плечи. Можно было подумать, что у них немытые шеи (хотя это было вовсе не так) и они прячут их от товарищей. После того как Утюг, завершая свою речь, призвал учащихся к бдительности, на сцену выскочил бледно-белесый географ Витольд Игнатьевич и, трясясь, «заклеймил»… Затем «заклеймил» военрук, с трудом подбирая тяжеловесные слова… Нас развели по классам. Но на этом не закончилось. Наоборот, все только начиналось. Пройдет три с половиной месяца, и 13 января 1953 года в «Правде» появится сообщение ТАСС о разоблачении сионистской группы кремлевских врачей-убийц, которые в основном имели еврейские фамилии. Аресты осенью в Ростове были лишь угодливой реакцией провинции на начавшиеся аресты в Москве. И провинция, как всегда, переплюнула столицу по количеству арестованных профессоров.

– Придумаешь тоже, – бормочу я, мужественно делая вид, будто подобный сценарий десятки раз в этом году не будоражил мое воображение. – Нет, ты все-таки штучка. Работаешь по принципу «разделяй и властвуй». Верно говорят: горбатого только могила исправит.

– Правда, друг, я восхищаюсь тобой и злых чувств не питаю. – Нико дотрагивается до воротничка. – Я не все поменяю, когда попаду в прокуратуру. Ты по-прежнему будешь заместителем окружного.

Идя со всеми в класс, я думал о том, что с детства слышу про борьбу с врагами народа, которые где-то рядом, за спиной. Сейчас это «безродные космополиты», а раньше были троцкисты. О них я слыхал от папы и братьев еще до войны, когда мне было года четыре. Это те, кто устраивает крушения поездов и аварии на заводах. Это их тогда забирала закрытая машина «черный ворон». Она каждый день медленно, словно собачья будка, кралась по нашему проспекту Осоавиахима, подпрыгивая на булыжниках мостовой, подъезжала задом то к одному подъезду, то к другому. Завидев ее в окно, оба моих брата кричали матери: «Мама! Мама! «Черный ворон» приехал за врагами народа!» Мать, вытирая руки о передник, выбегала из кухни, и все мы выскакивали на балкон. Мы жили на втором этаже, и нам с балкона, как из театральной ложи, хорошо было видно, как в такую машину из дома напротив дядьки с револьверами выводили лысого доктора. Он держал руки за спиной, лицо его светилось от стыда и ужаса. Его сажали в «черный ворон» и медленно ехали к следующему дому… А мама удивлялась: надо же, а она-то думала, что он добрый… В соседнем доме забрали старого инженера. Это было так интересно — смотреть, как арестовывают врагов народа! Последнее время мы, дети, только и играли с яростным упоением в чекистов и троцкистских шпионов.

Я любезно советую ему не молоть чепуху.

– Не видать тебе кресла окружного как своих ушей. А если все же в него сядешь, в замы возьмешь Томми Мольто. Он давно переметнулся на твою сторону.

Томми Мольто – закадычный дружок Нико, его бывший заместитель по убойному отделу. Вот уже три дня, как он не показывается на работе и даже не звонит. Наши считают, что, когда шумиха вокруг убийства Каролины поутихнет, Нико созовет журналистскую братию и объявит, что Томми Мольто вошел в его команду по предвыборной кампании. Газеты запестрят заголовками: «Разочаровавшись в Хоргане, прокурор поддерживает Нико». Делягарди умеет обделывать делишки. Реймонда буквально трясет, когда он слышит имя Томми.

Верховодил всеми Севка с заячьей губой, живший в соседнем подъезде. Даже мой старший брат Вова, тот, который потом погибнет на фронте, освобождая Севастополь, прислушивался к Севке. Севка якобы знал подробности процедуры расстрела и восторженно рассказывал нам об этом. Это было так здорово, что однажды во дворе мы не только «ловили шпиона», но и разыграли заседание «тройки» и сцену расстрела. Мне все ужасно нравилось до тех пор, пока «тройка», то есть мои братья и председатель — Севка, не объявила меня пойманным троцкистским шпионом. Идея эта пришла Севке, и мои братья сперва было заикнулись, почему шпионом должен быть я. Но Севка с апломбом заявил, что меня расстреливать не жалко, потому что я, как самый маленький, даже еще не учился в школе и, главное, не был пионером. Аргумент был настолько силен, что мои братья тотчас согласились с Севкой, решительно отбросив такие пережитки, как родственные чувства. Меня поставили около помойки и собрались расстрелять из игрушечных пугачей. Я не соглашался на такую роль, и мои братья, ласково обнимая меня, стали уговаривать, объясняя, что все будет понарошку, что мне надо будет только упасть, когда они бабахнут. Мне взбрело в голову, что меня надувают. Особенно подозрительной мне показалась ласковость моего среднего брата Толи, который обычно гонял меня за то, что я мешал ему делать уроки. Я вообразил, что если я упаду, то уже не встану, как обещают братья, а обязательно умру — не увижу маму, небо, деревья… Я буду лежать, а из меня будет вытекать живая кровь… И я поднял отвратительный крик, портящий всю солидность серьезного и красивого мероприятия дворовых «чекистов». На крик прибежала моя мама. Она незаконно освободила меня и нанесла оскорбление действием (надрала за уши) членам «тройки». Она уносила меня, прижимая к себе, а Севка с заячьей губой, шепелявя, скулил сзади: «Тетя Сима, кого ж нам тогда расстреливать?» И братья подпевали ему: «Да, мама, кого ж нам тогда расстреливать, раз ты Костика у нас забрала?»

– Мольто? – переспрашивает Нико. Его наигранное удивление неубедительно. Я не успеваю ничего сказать – священник с аналоя приглашает присутствующих занять места.

Я с ухмылкой прощаюсь с Нико и начинаю пробиваться вперед, где нам с Реймондом как должностным лицам отведены особые места. Я все еще чувствую влияние мощного излучения самоуверенности моего коллеги: как будто с палящего солнца вошел в прохладную тень – кожу покалывает и к ней больно прикоснуться. Вот и серебристый гроб. И тут вдруг меня посещает мысль, что Нико на самом деле может выиграть выборы. Это опять внутренний голос, негромкий, однако достаточно отчетливо говорящий то, чего я не желаю слышать. Ничтожного профана Нико, жалкую душонку, что-то толкает к триумфу. И рядом с мертвой женщиной я чувствую неуемную энергию этого человека. Куда-то она его заведет?



…В классе Инна Борисовна, классная руководительница, погрустневшая и как бы обессилевшая, сидела перед нами за столом. Она, как и все классные руководители, должна была провести с нами внеочередную политбеседу. Мы сидели за партами и с любовью и тревогой смотрели на целый иконостас над классной доской, образованный портретами вождей. «А вдруг и им угрожает опасность?! — подумал я, видимо неосознанно предощущая скорое появление на свет «дела» кремлевских врачей. — И даже ему?! Нет, не может быть!» — И я посмотрел на самый большой портрет, висевший в центре. С него взирал на нас, как нам казалось, красивый, верней, прекрасный и самый мудрый человек. Величайший вождь всех народов. Даже усы у него были самые большие и пышные. Пышней, чем у самого Буденного. Вот они все, наши руководители! Вот товарищ Маленков. Вот незабвенный товарищ Жданов. Это он так здорово отделал горе-поэтессу Ахматову — «полумонашку-полублудницу», как он ее назвал в докладе, который мы по программе изучали всем классом! Правда, Ахматову мы никогда не читали, да и читать не будем! Вожди знают, что говорят. А мы им беспредельно верим. Правда, у этого, лысенького, неприятная улыбка. Но он не виноват. У него склад лица такой. Это славный чекист номер один Лаврентий Павлович Берия. Он надежно охраняет Вождя и его соратников от происков всяких агентур. Недаром же о товарище Берии поется в красивой песне композитора Мурадели:

Как и положено на таких церемониях, по обе стороны гроба Каролины расставлены в два ряда складные стулья, на которых восседают местные знаменитости. Единственная незнакомая фигура – юноша лет восемнадцати. Его усадили рядом с мэром. Плохо подстриженная шапка русых волос и туго завязанный галстук, так туго, что кончики воротника его рубашки из искусственного шелка топорщатся. Двоюродный брат, думаю я, или племянник, но явно родственник, один из тех, кто живет на Восточном побережье, откуда Каролина давно сбежала. Соседние стулья все заняты людьми из мэрии, и для меня нет места. Я прохожу дальше, и когда оказываюсь позади Реймонда, тот, заметив мой разговор с Нико дель Ла-Гуарди, оборачивается и спрашивает:

– Что там Делягарди говорил?

Суровой чести верный рыцарь, Народом Берия любим, Отчизна славная гордится Бесстрашным Маршалом своим.

– Так, всякую чепуху молол. Сказал, что ему денег не хватает.

– А кому их хватает?

Вождя советам предан свято, Он счастье Родины хранит, В руке Героя и солдата Надежен меч, надежен щит…

Я, в свою очередь, спрашиваю, чем закончилась встреча с мэром. Реймонд закатывает глаза:

— Костя, — шепнул мне мой сосед по парте Борька Медведев, или, как мы его звали, Медя, тихоня и отличник, — слышишь, посмотри-ка на портрет Берии… Ты, конечно, не сомневаешься, что я его люблю, как и всех наших вождей, но вот вглядись. Он, конечно, хороший человек, но лицом похож на шпиона из венгерского кинофильма…

– Ему, видите ли, приспичило дать мне совет, и обязательно по секрету, чтобы не подумали, будто он принял чью-то сторону. Поведал, что мои шансы повысятся, если мы арестуем убийцу до выборов. Веришь? Как будто мы без него этого не знаем! И все это с таким серьезным видом… Глянь на его скорбную морду. Главный плакальщик.

Говоря о Болкарро, Реймонд не может удержаться, чтобы не съязвить. Я украдкой оглядываюсь, не слышат ли нас, потом киваю в сторону незнакомого юноши:

В ответ я двинул его локтем в бок и зашипел:

– Кто этот парень?

— Ты ш-ш-што, ненормальный?! Медя тоскливо задышал:

Мне кажется, что я не разобрал ответ Реймонда, даже наклоняюсь к нему ниже. Он говорит мне в самое ухо:

– Ее сын. – Я выпрямляюсь, а Реймонд продолжает: – Живет с отцом в Нью-Джерси. Приехал сюда учиться в колледж при нашем университете.

— Что ты! Не понимаешь? Я только про внешнее сходство!..

От удивления я откидываюсь назад, бормочу что-то нечленораздельное и бреду к единственному свободному стулу на самом краю, между двумя цветочными сооружениями на подставках. Я сажусь. Шок, кажется, проходит, но в этот момент над самой моей головой раздаются могучие и торжественно-тягучие органные аккорды. Священник произносит первые слова, и меня снова охватывает изумление, к которому примешивается горечь обиды и невыразимой печали. Я ничего не знал. Непостижимо, как она могла скрывать такой факт своей биографии. Я давно догадывался, что Каролина была замужем, но о сыне она не проронила ни слова, хотя он находился совсем близко.

Про себя я подумал, что Медя прав, и, чтобы перестать думать плохо, я перевел взор на портрет товарища Сталина. И сразу же стал думать хорошо: надо же, как всем нам повезло — и отличникам, и двоечникам, и Инне Борисовне, и даже Утюгу и Кацо, что все мы родились и живем в СССР и имеем такого великого вождя!

Я с трудом подавляю желание уйти, выбраться из этой театральной полутьмы на чистый отрезвляющий свет. Усилием воли я заставляю себя остаться.

После коротких выступлений преподобного мистера Хиллера и Риты Уорт из Коллегии женщин-адвокатов на подиуме появляется Реймонд Хорган. Стихает шепот, присутствующие замирают, наступает ответственная минута. Прокатившаяся по рядам волна ожидания заставляет меня очнуться от моих тяжелых дум. У Реймонда-политика масса недостатков, но он превосходный общественный деятель, оратор – словом, величина. Полнеющий и лысеющий, он стоит на возвышении в своем дорогом темно-синем костюме и, как маяк, посылает сигналы силы и скорби.

Его речь изобилует байками. Он рассказывает, как нанимал Каролину, несмотря на возражения матерых прокуроров, которые считали, что те, кто осуществляет судебный надзор, простые социальные работники. Хвалит ее твердость и смелость. Вспоминает выигранные ею дела и как она своими аргументами клала на обе лопатки защитников и судей. Ей доставляло удовольствие нарушать устаревшие правила. В устах Реймонда эти бесхитростные рассказы проникнуты какой-то особой душевностью и сладкой грустью.

Инна Борисовна впервые почему-то плохо и неуверенно вела политбеседу. Словно урок не выучила. Сама почти ничего не говорила, а негромко предлагала то одному, то другому ученику рассказать, что ему известно о происках врагов народа в прошлом. Все с удовольствием отвечали. Только Купиров не отвечал. Молчал. Купиров, цветущий еврей-отличник, любимец класса. Что, не мог рассказать, что ли, как троцкисты злодейски убили Кирова или отравили Горького?! А любимец он был потому, что помогал товарищам, не в пример другим отличникам, а своими удивительными математическими способностями не раз выводил математика из себя. Учитель математики имел сразу два прозвища — Ежик и Лошадиная Голова. Первое ему дал я — за его перманентную небритость, а второе дали ребята из параллельного класса — за весьма своеобразную форму его головы. Собственные его познания в математике были скромны: теорию он раз и навсегда вызубрил в университете, а решения всех задач из учебника он раз и навсегда записал в тщательно хранимую им тетрадь. Все было хорошо, пока не появился Купиров, который часто решал задачки не в четыре действия, как в тетрадке у Ежика, а в два. Но дело не только в количестве действий. Лошадиная Голова, слабый математик, не мог при всем желании тут же, в классе, у доски, проверить, правильно ли решение Купирова или нет. Мы это понимали, повизгивали, а это бесило учителя. В конце концов он стал обрывать Купирова, запрещая ему предлагать свои варианты, а так как тот с улыбкой продолжал настаивать, Лошадиная Голова, ощетинясь, указывал ему на дверь. Доказав таким образом правильность своего варианта решения, Ежик, успокоенный, скреб себе щетину под подбородком и произносил свое любимое: «Возможно, я не гений… — делал паузу, затем скреб себе щетину на правой щеке и неожиданно заканчивал: — Но!..» И вот теперь Купиров, наш любимец, подозрительно уклонялся от беседы. О чем он думал? Вот бы его на те весы!

Я, однако, еще не оправился от шока, пережитого несколько минут назад. Я чувствую, как обида, удивление, пронзительная проникновенность Реймондовых слов, моя глубокая, моя невыразимая печаль доходят до предела, и отчаянно пытаюсь сохранить самообладание. Я уговариваю себя не ехать на погребение. У меня куча работы, а прокуратура и без меня представлена Реймондом. Секретарши, стенографистки и прочие наши пожилые дамы, которые всегда недолюбливали Каролину за заносчивость, а теперь плачут у ее гроба, будут тесниться у края могилы, рыдая над концом еще одной жизни. Пусть они и смотрят, как Каролину зарывают в землю.

Реймонд закончил говорить и идет на свое место. Его выступление всколыхнуло аудиторию.

В субботу последним был урок литературы. Я ждал звонка, чтобы скорее домой, а оттуда почти сразу — на стадион. Будет трудная игра с динамовцами. И вот все, подхватив портфели и сумки, двинулись из класса. Только Купиров, умный и любезный, еще не уходил. Подойдя к Инне Борисовне, он завел с ней какую-то беседу. Ага, о Есенине! Купиров любил Есенина, называл его гением. Видно было, что и Инна Борисовна очень любит Есенина, но по долгу службы боится в этом признаться. Ведь в учебнике сказано, что Есенин хоть и талантливый, но явно не наш поэт: воспевал реакционное прошлое деревни, злоупотреблял алкоголем и кончил жизнь… Инне Борисовне хотелось уйти от ответов, и она решила подключить к беседе меня.

Я не слушаю слов священника, потому что решил – еду в контору. Как и велел Реймонд, снова примусь за розыск убийцы Каролины. Никто не посетует на мое отсутствие на кладбище, и менее всех сама Каролина. Я уже отдал ей все почести. Слишком много почестей, сказала бы она. Я уже оплакал Каролину Полимус.

— Ну-ка, Костя, — остановила она меня (а у меня-то футбол!), — вот ты у нас литератор. Ска леи, прав ли Юра. Он утверждает, что Есенин — гений…

Глава 2

В прокуратуре всех словно смыло цунами. Залы заседаний пусты. То тут, то там надоедливо звонят телефоны. Две дежурные секретарши бегают по коридорам, отвечая на звонки.

Конечно, я литератор, конечно, Есенин — гений, но у меня-то футбол! Мне некогда!! И потому я, порываясь к двери, бросил:

Даже в лучшие времена помещение прокуратуры округа Киндл имеет мрачный вид. Большинство прокуроров сидят в комнатах по двое. Муниципальное здание округа возведено в 1897 году в новом, только зарождающемся тогда стиле. Массивная коробка из красного кирпича, украшенная по фасаду несколькими дорическими колоннами, – дабы народ знал, что входит в общественное учреждение. Над каждой дверью внутри – застекленный квадрат, окна двустворчатые, стандартные. Стены выкрашены в больничный зеленый цвет. Хуже всего освещение: с ламп словно струится какая-то тягучая желтая жидкость. Две сотни замотанных людей бьются здесь над преступлениями, которые совершаются в городе с миллионным населением и в округе, где проживают еще два миллиона. Летом мы задыхаемся в тропической жаре под дребезжание стекол старых окон и непрестанные телефонные звонки. Зимой безостановочно гудят и шипят радиаторы и даже днем над нами нависает зловещая полутьма. В таких вот условиях вершится правосудие на Среднем Западе.

— Ой, Инна Борисовна! Стоит ли спорить с этим иудеем?

В моем кабинете, запершись, как злодей в вестерне, меня поджидает Липранцер.

– Как там? Все живы? – спрашивает.

Я что-то отвечаю, бросаю пальто на стул и обращаюсь к нему:

Я хотел сказать «фарисеем», хотя тоже непонятно почему, но у меня точно вырвалось — «иудеем»!.. Я замер, проверяя в уме, это ли я сказал. Да, как ни странно, это. И еще я увидел, как изумленно поползли вверх брови Купирова. Невозмутимый и добродушный даже при высших степенях гнева Ежика, теперь он побледнел так, что на его лице отчетливо выступили и почернели все его веснушки и родинки. И лицо Инны Борисовны как бы покачнулось. Я почувствовал, что оба смотрят на меня как на зачумленного, и бросился вон из класса…

– Ты-то почему не пришел? Все ваши были, у кого пять годков набежало.

– Не охотник я до похорон, – сухо отвечает Липранцер.

Когда я вбежал в раздевалку «Буревестника», команда уже зашнуровывала бутсы. Я бросился одеваться. Но все получалось как-то медленно. Ноги и голова были тяжелыми. Все уже выскочили из раздевалки, а я еще не обулся.

«Легавым из убойного отдела трупы и без того надоели», – не сразу приходит мне в голову.

— Давай поживей! — кивнул мне тренер и тоже вышел. Но я все же заскочил в кладовочку, на весы. Ого!

На столе у меня записка от Лидии Макдугал, заместителя окружного прокурора по административно-хозяйственной части, и конверт из полиции. В записке от Лидии всего три слова: «Где Томми Мольто?» Несмотря на политические игры, мы не должны игнорировать очевидное: надо побывать у Томми дома и обзвонить больницы. Достаточно нам одного мертвого прокурора. О Каролине конверт из полиции, на нем напечатано: «Преступник – неизвестен. Жертва – К. Полимус».

– Ты знал, что у нее есть сын? – спрашиваю я, выискивая глазами канцелярский нож, чтобы вскрыть конверт.

Семьдесят три двести!! Потяжелел на десять килограммов! Вранье! Но весы упорно стояли на своем. Скорей в раздевалку — на нормальные весы! Ну, конечно, шестьдесят три двести! Да, но они не взвешивают душу! — вспомнил я слова таинственного старичка. «А наплевать!» — взбадривал я сам себя, обуваясь.

– Ни хрена себе! – изумляется Лип.

– Парень лет восемнадцати-двадцати. Он, конечно, был на панихиде.

– Ни хрена себе, – повторяет Лип, разглядывая свою сигарету. – А еще говорят, что хоть на похоронах жизнь не преподносит нам сюрпризов.

Я догнал ребят и под звуки футбольного марша, хлынувшие из шепелявого громкоговорителя, выбежал со всеми на поле. Отлично! Главное — настроиться! Под этот марш! Подумаешь, обидел Купирова! Ненарочно! Лес рубят — щепки летят! Главное — массы! Чувствовать коллектив! Советский спортсмен отличается более высокими морально-волевыми качествами, чем капиталистический! Так, кажется, написано в предисловии к книге Аркадьева «Тактика футбольной игры». Обычно в играх я настраивал себя на то, что нахожусь на поле боя: к моим воротам — а это — ворота Москвы — рвутся немецкие танки. Только вместо гусениц у них бутсы. Они пушечными ударами посылают мячи в эти ворота. И я подставляю себя под эти выстрелы, падаю во прах, то бишь в пыль, отплевываюсь и вновь восстаю из праха. И — сражаюсь! А иногда, когда другого выхода нет, бросаюсь под прорвавшийся танк в синей или желтой футболке. Это мне здорово помогало. Больше всякой техники.

– Кто-то из нас должен поговорить с этим парнем. Он в нашем университете учится.

– Давай адрес, я поговорю. Морано знай одно талдычит: «Все, что пожелает команда Хоргана».

Когда динамовцы ринулись всей пятеркой нападения к нашей штрафной, у меня привычно заскрипело в коленках и задрожали руки. Все нормально. Без этой дрожи, без этого священного волнения я никогда хорошо не играл. Лишь бы скорей ударили по воротам! Только в первый раз пусть не очень сильно. Чтоб к мячу привыкнуть. Если долго бить не будут, плохо: волнение уже не будет мне помощником и вдохновителем и сделает меня своим рабом.

Морано – начальник городской полиции, союзник Болкарро, а сам ждет не дождется, когда Реймонд свалится.

– Как и Нико. Кстати, я его сегодня встретил. Он уверен, что победит Реймонда. Чуть меня не сагитировал.

Неожиданно правый инсайд «Динамо» по прозвищу Татарин, пытаясь передать мяч в разрез на выход своему центрфорварду Одинцову, сделал «срезку», и мяч «свечой» завис над штрафной площадкой. Все растерялись, никто не кинулся на этот мяч — ни защита, ни нападение. Вот он уже опускается на меня, грозя попасть в ворота. Но это же не трудный мяч. Надо только подпрыгнуть, широко расставив пальцы, сблизив при этом большие, схватить мяч и тотчас же перевести его на грудь, чтобы не дай бог не уронить на ногу сопернику. Делаю сильный толчок, но мои ноги почему-то почти не отрываются от земли, и мяч, крутнувшись на кончиках пальцев, нехотя даже не влетел, а упал в мои ворота…

– Он добьется больше, чем думают. А ты будешь локти себе кусать, жалея, что сам не баллотировался.

Я делаю гримасу: будь что будет. Мы с Липом понимаем друг друга.

— Гол! Тама! — злорадно заорала публика, а центральный защитник Шагающий Экскаватор, прозванный так за свои медлительные длинные ноги, не мешавшие ему бить с центра поля по воротам соперников, удивленно ахнул:

На пятнадцатую годовщину окончания колледжа мне прислали анкету с массой трудных вопросов личного характера: кем из современных американцев вы восхищаетесь больше всего? Что самое ценное в вашем имуществе? Кто ваш лучший друг? Назовите и опишите его. Я подумал-подумал и написал про Липранцера: «Мой лучший друг – полицейский. Он коротышка, ростом пять футов восемь дюймов, и после еды весит всего двадцать фунтов. Стильная прическа и настороженно-недоброжелательный вид, как у уличной шпаны. Выкуривает две пачки „Кэмела“ в день. Не знаю, что у нас общего, но я от него в восторге. К тому же он хорошо делает свою работу».

— Бабочка!

Я познакомился с Липом лет семь-восемь назад, когда меня назначили в отдел по борьбе с хулиганством, а он только что пришел в убойный отдел. С тех пор мы раскрутили добрую дюжину дел, но во многом он остается для меня загадкой и даже представляет опасность. Его отец был начальником смены в полицейском участке на Западной стороне, и когда он умер, Лип занял его место по праву как бы служебного первородства. Теперь его назначили в прокуратуру со специальным заданием. Официально он должен координировать действия полиции и прокуратуры при расследовании особо громких убийств. На деле же он сам принимает в этом самое деятельное участие. Его непосредственного начальника капитана Шмидта интересует только одно: чтобы к концу отчетного года он произвел шестнадцать арестов за убийства. Большую часть времени Лип проводит в забегаловках, выпивая с каждым, кто располагает интересной информацией: с бродягами, репортерами, гомосексуалистами, федеральными агентами – со всеми, кто может что-либо сообщить об уголовном мире. Лип – исследователь городского дна. В конце концов я понял, что его угрюмость объясняется переизбытком сведений о подполье.

И шпана за воротами эхом откликнулась:

Я все еще держу в руках конверт.

– Ну и что нам здесь прислали?

— Бабочка! Бабочка!

– Результаты вскрытия, третий лист и пачку фотографий убитой.

Третий лист – это вторая копия отчета полицейских, которые первыми прибыли на место происшествия: предназначается для прокуратуры. С этими полицейскими я уже говорил, поэтому сразу перехожу к заключению полицейского патологоанатома, доктора Кумачаи, странноватого японца, смахивающего на персонажей пропагандистских фильмов сороковых годов. Его зовут Мясником и считают, что он приносит неудачу. Ни один обвинитель не вызовет его в качестве свидетеля, не сплюнув трижды перед этим через левое плечо.

Потом я пропустил несильный удар в мой любимый левый угол. Все вроде бы сделал правильно и вовремя, но вместо того, чтобы пролететь над землей, я тяжело, как мешок, плюхнулся на месте. Опять не получился толчок. Все тело какое-то тяжелое. Сейчас я готов был поверить, что я потяжелел на все двадцать килограммов. Правда, потом Понедельник метров с тридцати своим коронным ударом в «девятку» забил со штрафного ответный гол. А следом малыш Юрок Захаров (в пятнадцать лет он был мне по плечо), обведя трех рослых защитников, нанес

– Она умерла от кровоизлияния в мозг. Ее ударили по голове чем-то тяжелым, только непонятно чем – так говорит этот япошка. По фоткам можно подумать, что ее еще и душили, но он утверждает, что в ее легких еще был воздух.

– Орудие убийства в квартире, конечно, искали?

слабенький удар по воротам «Динамо». Сильно бить он в том возрасте просто еще не умел, а поэтому научился виртуозно выполнять несильные, но коварнейшие удары. И вот мяч как заколдованный перед самым носом вратаря Шилкина изменил направление, аккуратно пролетел мимо его рук и впорхнул в ворота. Позднее такой удар вторично «откроют» именитые мастера. Шпана — болельщики «Буревестника» — ликовала. Но тут я опять пропустил гол — выбежал на верховой мяч, а прыжка не получилось. Тяжесть! Что за тяжесть во всем теле?! Мяч добили в ворота. Иван Ефимович не вытерпел и заменил меня запасным — Фирстковым, или Фирстком. Тот злорадно посмотрел мне вслед, но не успел я «вползти» на бугор, как трибуна заорала:

– Вверх дном там все перевернули.

– Ничего не пропало? Ну, может, подсвечник не на месте или подставка для книг?

— Гол!! Вратарь-дырка!

– Ни хрена. Я три раза разных ребят туда посылал.

И Фирстку досталось. А это только первый тайм!.. И тут мне почудилось, что на переполненной трибуне, во втором ряду сверху, сидел тот самый таинственный старичок. Пока я обежал вокруг трибуны, он словно сквозь землю провалился.

– Получается, преступник знал, что жертву есть чем пристукнуть?

– Может быть. Или же с собой что-то притащил. Но не думаю, что он заранее готовился. Похоже, стукнул ее, чтобы не кричала, и не сразу понял, что прикончил. Судя по тому, как были завязаны веревки, он придавил ее своим весом. Словно собирался насиловать до смерти.

На меня шипели недовольные болельщики, но я протиснулся во второй ряд и на опустевшем месте, где только что сидел подпольный изобретатель, обнаружил газету «Советский спорт». На ней чернильным карандашом были выведены каракули: «Вернулся в XX век»… Я опрометью бросился в раздевалку. Кладовка. Старые весы. Вот она, крупная головка таинственного винта. В полумраке — я свет не включал — странный знак на этой головке слабо светился, и свет этот, задевая различные предметы, превращался в тончайшую музыку. Я поднес ладонь к этому знаку, похожему на японский иероглиф, и музыка стала громче и печальней.

– Удивительно, – говорю я.

– Еще бы не удивительно… Да, странный нам попался клиент.

…Невесело шёл я в понедельник в школу. Там меня сразу же «поймала» Инна Борисовна. Она увела меня в глухой конец коридора.

Мы оба молчим.

– На теле ни ушибов, ни царапин, – говорит Лип. – Это означает, что жертва не сопротивлялась. Рана прямо на затылке. Выходит, он ее сзади ударил, а уж потом связал. Только странно, что он сразу ее прикончил. Чаще всего эти психи хотят, чтобы жертва видела их действия.

— Костя, — негромко сказала она своим грудным голосом, — зачем же ты Юру обидел? И вообще, как же ты так говоришь! Ведь у тебя такая мама… И сейчас такое время… Что творится в стране!..

Я пожимаю плечами: действительно странно.

У неё перехватывало дыхание.

Каролина жила неподалеку от речного порта в здании бывшего склада, переделанного в жилой кооперативный дом с квартирами-«студиями» – открытыми просторными помещениями. Свою квартиру она разгородила легкими китайскими ширмами и тяжелыми занавесями, стилизованными под античность и классицизм. Первое, что я достаю из конверта, – фотографии, четкие цветные отпечатки. Убили Каролину в гостиной. Вот общий вид помещения. Тяжелая стеклянная крышка кофейного столика сброшена с металлических ножек на пол, полукруглое креслице опрокинуто. Но Лип прав: явных следов борьбы, которые остаются в таких случаях, нет. Только расплывшееся на ковре небольшое пятно крови.

Я никак не могу собраться с духом, чтобы посмотреть фотографию трупа.

— Инна Борисовна! — каким-то поганым голосом отвечал я. — Я не хотел!.. Поверьте, я хотел сказать «фарисей», а сорвалось… То есть я понимаю, что и «фарисей» не то слово, я имел в виду «софист»… Я же, честное комсомольское… я же с Аликом Рабиновичем дружу… И к тому же Карл Маркс — еврей, и даже сам товарищ Каганович — еврей!..

– Что еще пишет Кумачаи?

– Пишет, как исследует то, что спустил этот подонок.

– Что спустил?

— Но Костя… — Инна Борисовна взяла меня за локоть. Большие миндалевидные карие глаза её покраснели. Ей хотелось плакать. В эти глаза мы были влюблены всем классом, не скрывали этого друг от друга и не испытывали взаимной ревности. Словно все мы, будучи на десять лет моложе её, вместе составляли одного, достойного Инны Борисовны кавалера. — Видишь ли, — проговорила она, — сейчас одним неосторожным словом можно погубить человека.

– Слушай, это интересно. – И Лип добросовестно, досконально пересказывает результаты анализа спермы преступника. Немного спермы вытекло из влагалища. Это означает, что после полового акта Каролина, хотя и недолго, была на ногах. Это еще одно доказательство того, что насилие и смерть приблизительно совпадают по времени.

— Инна Борисовна, — изумился я, — а что у нас в стране, как вы говорите, происходит?

Первого апреля она ушла из прокуратуры в восьмом часу. Кумачаи полагает, что смерть наступила около девяти.

– То есть за двенадцать часов до того, как нашли труп, – рассуждает Лип. – Японец говорит, что спустя это время под микроскопом еще можно увидеть, как в маточных трубах и в самой матке движутся сперматозоиды. Их он не увидел. Видимо, наш клиент не в состоянии делать детей. Это от свинки бывает.

— Как, разве ты не знаешь, что у нас сейчас преследуют евреев? В Ростове уже арестовано сорок врачей и аптекарей.

– Выходит, мы разыскиваем насильника, который болел свинкой и бездетен?

Липранцер пожимает плечами:

— Так это же агенты зарубежных агентур! — воскликнул я. — И разве в нашей советской стране могут преследовать за национальность?!

– Он хочет послать сперму на химический анализ. Может, он что покажет.

Я представляю, как Кумачаи разглядывает химические формулы, и у меня вырывается легкий досадливый стон.

Лицо Инны Борисовны, похожее на лик древнегреческой богини из учебника истории, так приблизилось, что мне стали видны все поры её лба и щёк, а на губах — легкие складочки. Она посмотрела на меня очень внимательно. Позже я понял, что означал этот взгляд: ее интересовало, притворяюсь я или на самом деле ничего не замечаю кругом. Видимо убедившись, что один из лучших учеников по ее предмету видит в окружающей действительности только футбольные ворота и лозунги, Инна Борисовна предпочла прекратить со мной разговор и попросила никому о нем не рассказывать. Человек, ничего не замечающий вокруг себя, мог оказаться опаснее притворщика.

– Неужели мы не можем найти толкового патологоанатома?

Я листаю заключение доктора Кумачаи.

Дома я молча сидел над моей любимой гречневой кашей с молоком и почти не ел.

– Мазки взяли?

Люди различаются не только по группе крови, но и по тем веществам, которые выделяют их железы.

— Что, двойку получил? — кольнула мать.

– А как же? – удивляется Лип, забирая у меня из рук заключение Кумачаи.

– Какая группа крови?

— Да нет, — ответил я и неожиданно для себя спросил у отца, сидевшего у окна с газетой, что он думает об аресте ростовских врачей и аптекарей. Отец что-то сбросил шепотом с губ, что, возможно, означало «ну их к черту!» или «ну тебя к шуту!».

– Первая.

– У меня вот тоже первая.

Крестьянский сын, член партии с февраля двадцатого года, он сумел избежать каких-либо неприятностей, ибо сочетал в себе три ценных качества: способность любой Ценой выполнить задание начальства, или, как он говорил, «партии и правительства», скромность и умение держать язык за зубами. Последнего качества я от него уж точно не унаследовал! И, наверное, потому, что зубы выросли у меня очень редкие! Недаром моя дальнейшая жизнь сложилась ох совсем не так, как у него!.. Отец любил Есенина, но в тридцать седьмом году, сочтя его «запрещенным» поэтом, что было близко к истине, срочно продал его трехтомник своему товарищу по службе, такому же военному летчику, как и он… Услышав мой вопрос насчет арестованных врачей во второй раз, уже адресованный к матери, отец стал бесшумно шевелить губами, читая передовицу в «Правде».

– Я уж подумал об этом, – говорит Лип. – Но ты сделал ребенка. – Он зажигает сигарету и качает головой: – Я чего-то не улавливаю. Ни на что не похоже это поганое убийство. Не за что ухватиться.

И мы начинаем любимую сыщицкую игру: кто? как? почему? Первая версия Липранцера проста: Каролину прикончил один из тех, кого со скамьи подсудимых она послала за тюремную решетку. Затаенная, выношенная жажда мщения со стороны преступника, которого вы засадили, – худшей прокурорской фантазии не было и нет. В жизни все складывается иначе. Первое дело, которое мне поручили, было обвинение юноши Панчо Маркадо. В своей речи я поставил под сомнение мужское достоинство тех, кто, размахивая пистолетом, отнимает деньги у семидесятилетних стариков. Двухметровый, весивший килограммов сто Панчо бросился на меня с кулаками, но, к счастью, наткнулся на кресло Лидии Макдугал и был скручен полицейским и судебным приставом. Газеты заулюлюкали. Наша «Трибюн» на третьей полосе тиснула статейку под издевательским заголовком: «Женщина-инвалид спасает перепуганного прокурора». Барбара, моя жена, называет этот случай моим первым громким процессом.

— Безобразие! — сказала мать громко, так, чтобы ее слышал не только я, но и отец. — Какие ж они враги народа? Профессор Эмдин, профессор Воронов, профессор Серебрийский!.. — Мать, оказывается, всех их знала, так как любила лечиться. Кстати, профессор Воронов, надломленный пытками, умрет вскоре после освобождения…

Каролине приходилось работать с куда более странными субъектами. Несколько лет она возглавляла отдел по борьбе с изнасилованиями. Название дает представление о задачах подразделения – там занимались всеми видами сексуальных посягательств, включая развращение малолетних. Припоминаю, она разбирала дело мужского «любовного треугольника». Вспыхнула ссора, и одному из участников вставили электрическую лампочку в задний проход. Липранцер полагает, что с Каролиной рассчитался один из педерастов.

— Помнишь, я тебя Эмдину показывала? Ты после бомбежек нервный был… — продолжала мать. — Какой золотой человек! А профессор Серебрийский!..

Мы договариваемся с ним просмотреть дела, которые вела Каролина, – нет ли среди них такого, которое напоминало бы преступление, совершенное трое суток назад. Я берусь просмотреть все записи в кабинете Каролины, а Липранцер изучит банк данных о нападениях на женщин, который пополняют правоохранительные органы штата, – не встретится ли там имя Каролины или изнасилования с применением веревок.

– Что еще мы имеем?

Профессора Серебрийского я хорошо помнил. Семь лет назад заболела дифтеритом моя десятимесячная сестренка Леночка. Нужна была драгоценная в то время вакцина, нужен был хороший врач. И немедленно! Утром было бы поздно… Отец среди ночи побежал через полуразрушенный город на квартиру к профессору Серебрийскому. Вскоре он привел его, красивого мужчину с проседью в пышной шевелюре, к нам домой. Отец держал за его спиной пистолет наготове, словно ведя профессора под конвоем. Оказывается, Серебрийский сказал, что пойдет к нам, если отец будет его охранять. В городе орудовали шайки, которые грабили и убивали людей. Отец показал профессору дуло пистолета, и тот, воодушевленный, собрал инструменты…

Липранцер начинает излагать: все соседи были опрошены в тот же день, но наспех, поэтому ребятам из убойного отдела следует пройтись по обитателям квартала, причем вечером, когда народ уже дома.

– Одна женщина, – Лип заглядывает в свою записную книжку, – миссис Крапотник, говорит, что видела на лестнице мужчину в плаще. Лицо вроде знакомое, но в их доме он не живет.

Он приходил к нам еще несколько раз днем и ночью, пока не сказал, что опасность миновала… Теперь Ленка была красивой большеглазой первоклассницей и жила на белом свете благодаря профессору, который ныне сидел в подвале МГБ на улице Энгельса, 33…

– Почему тянут в лаборатории волос и волокон? Они же первыми на месте были. Когда мы получим их заключение?

В задачу этих спецов входило пройтись с пинцетом и особым пылесосом по трупу и по полу, чтобы собрать мельчайшие пылинки для анализа под микроскопом. Довольно часто они устанавливают личность преступника по волоскам с тела и головы и по волокнам с одежды.

Слыша, как мать расхваливает Серебрийского, отец уже вполголоса стал читать передовицу. Стали внятно звучать такие слова, как «партия и правительство», «простые советские люди», «происки империалистических разведок», «продажные выродки», «холуи», «любимый вождь народов», «генералиссимус», «бдительность», «обезвредить», «славные чекисты» и другие. Этот знакомый прием отца разозлил мать, и она повысила голос:

– Не раньше чем дней через семь-десять. Но вот что интересно – много пыли с пола и всего несколько волосков. Ясно, что особой борьбы не было.

– Ну а отпечатки пальцев?

— Что ты все читаешь? Вон меня сегодня утром чуть не избили в очереди за молоком. Приняли за еврейку. Ты ж видишь, меня просквозило вчера, флюсом щеку раздуло. Некогда к доктору пойти из-за вас!.. Так сказали: «На жидовку похожа — чернявая и морда кривая!» Я — к милиционеру, что очередью руководил. А он мне: «Уходите отсюда, гражданка, поскорее! Ваше время прошло!» Я заплакала и раскричалась: «Черная сотня! У меня сын погиб на фронте и муж под Ленинградом тяжело ранен был! А вы здесь немцам помогали!» А мне в ответ: «В Ташкенте все вы кровь проливали!» — И мать снова злобно набросилась на отца: — Ты, большевик! Что там думает в Кремле твой Йоська?!

– На пальчики проверены все предметы в квартире.

– И крышка столика? – Я показываю Липу фотографию.

Отец, загородившись газетой от идеологически вредных криков матери, стал читать статью во весь голос, произнося некоторые «важные» слова нараспев, а когда мать попыталась выхватить у него газету, он на мелодию церковного песнопения «Аллилуя» (недаром он был сыном церковного старосты!) поставленным баском пропел благостно:

– Натурально.

– А давние отпечатки найдены?

— Сла-ва вдохнови-телю и организа-тору всех наших побе-ед, великому-у корифе-ею нау-у-уки и вождю-ю прогресси-вного-о че-лове-е-ечества-а-а-а това-арищу Ста-а-а-а-ли-ну-у-у!! Аминь! Аминь! Аминь! Помилуй, Господи! — И, видя, что ярость супруги нешуточна, отец, делая вид, что испугался, весело убежал на кухню. Там, в кладовочке с окошком, он устроил голубятню, поселив в ней несколько пар голубей. Летчик, он с детства любил их за красивый полет. Наверное, поэтому его потянуло в воздух — пошел в авиаторы после гражданской. И вот теперь эти прожорливые твари, к неудовольствию матери, урчали и посыпали пол в кладовке сочным пометом…

– Ага.

– Чьи?

А мать тем временем выложила мне все тайны, касающиеся «еврейского вопроса» в нашей школе: Инна Борисовна — еврейка, по паспорту она Октябрина Борисовна, но стесняется такого чересчур «идейного» имени. Я был поражен. Я верил, что люди всех национальностей могут быть хорошими и плохими, в том числе и евреи, но среди нас, ребят, бытовало мнение, что еврейки некрасивы: у них длинные носы, а ноги — как у рояля. А у Инны Борисовны были ровненький носик и стройные ножки. Надо же! Теперь понятно, почему она чуть не плакала: я обидел не только Купирова, но и ее.

– Каролины Полимус.

Захотелось самого себя поколотить перед зеркалом. А мать продолжала ошеломлять. Оказывается, и географ Витольд Игнатьевич не поляк, а блондинистый еврей. Мать была знакома с его женой. А то, что он рьяно выступает против «безродных космополитов» и прочих «сброшенных на парашюте», объяснялось просто: он делал это из страха, что сам попадет «под метлу». Его жена так боится, так боится!.. Они так бедно живут, у них трое детей… Нет, географ вызывал у меня отвращение…

– Великолепно.

– Ты особенно не горюй. – Он берет у меня карточку. – Видишь эту стойку? Этот высокий стакан? На нем и найдены старые отпечатки трех пальчиков. Не Каролининых.

В стране появилась новая песня. До сих пор мы пели «Интернационал», Гимн Советского Союза, «Широка страна моя родная…», «Артиллеристы, Сталин дал приказ…» и другие красивые песни. Теперь же весь народ должен был и страстно хотел запеть новый шедевр — «Москва — Пекин». В связи с этим все старшие классы нашей школы сгонялись Утюгом и Кацо после уроков в актовый зал, и юнцы с пробивающимися усиками, с голосом и без голоса, истово «драли козла» под руководством специально приглашенного дирижера. Он и директор были так важны и строги, словно школа собиралась встречать самого товарища Сталина. Объявили, что вместе с другими мужскими и женскими школами города мы составим десятитысячный хор, который выступит в день тридцатипятилетия Октября на главной площади города — Театральной. Держа в руках размноженный текст, мы голосили:

– Кому принадлежат, знаем?

– Пока нет. Эксперты обещают недельки через три – говорят, завалены работой.



Русский с китайцем — братья навек,
Крепнет единство трудящихся масс,
Плечи расправил простой человек,
Сталин и Мао слушают нас,
слушают нас, слушают нас.



Дактилоскопический отдел полицейского управления ведет учет всех и каждого, у кого были взяты отпечатки пальцев, классифицируя их по сравнительным признакам, то есть по гребешкам и бороздкам, образующим сложные узоры. Раньше установить личность удавалось лишь при наличии отпечатков всех десяти пальцев и после поиска в дактилоскопическом перечне. Теперь, в эпоху повсеместной компьютеризации, поиск осуществляет машина. Лазер считывает отпечаток и сравнивает со всеми другими, которые заложены в банк данных. Процесс занимает всего несколько минут, но из-за недостатка средств городская полиция не располагает всем необходимым оборудованием и в особых случаях вынуждена побираться в полицейском управлении штата.

– Я сказал им, чтобы поторопились, – продолжает Лип, – а они талдычат, что нет какого-то Зилога и вообще не справляются с заявками. Звонок из прокуратуры, может, их подтолкнет. Скажи, чтобы сравнили наши пальчики со снятыми по всему округу. – Я делаю заметку в блокноте. – Кроме того, нам понадобятся данные УТП. – Не всякому известно, что телефонная компания с помощью компьютеров ведет регистрацию местных звонков по всем узлам города и округа – учет телефонных переговоров, то есть знает номера абонентов и тех, кому звонили.

Я, бездумно разевая рот, глядел на здоровенные портреты Сталина и Мао Цзедуна, висевшие над стеной, и не имел ничего против того, что они нас слушают, и даже против того, что куда-то, как пелось в песне, «идут, идут вперед народы», но мне надо было идти, верней, уже бежать на тренировку. Одну я уже из-за «Москвы — Пекина» пропустил. Учитывая, что я неудачно сыграл в последней игре, я боялся, что меня, чего доброго, поставят в запас, а основным вратарем — Фирстка. Ни в коем случае! Я не выдержал и в перерыве между репетициями, незаметно выбросив свой портфель в окно, чинно и мирно удалился. Поднял портфель, грохнувшийся с третьего этажа, смахнул с него рукавом пыль и помчался к трамвайной остановке…

Я тут же принимаюсь писать служебку о предоставлении следствию компьютерных распечаток со сведениями о телефонных переговорах.