Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Глава третья

Эту церемонию мистер Тристрам осуществил на следующий день, когда Кристофер Ньюмен, как было условлено, пришел к нему отобедать. Миссис и мистер Тристрам жили на одной из тех спланированных бароном Османом[28] широких улиц у Триумфальной арки, которые застроены одинаковыми помпезными зданиями с молочно-белыми фасадами. Их апартаменты изобиловали современными удобствами, и мистер Тристрам не замедлил обратить внимание гостя на самые важные — газовые лампы и калориферы.

— Когда затоскуешь по дому, — сказал он, — сразу приходи к нам. Посадим тебя перед регулятором под большую добрую грелку, и…

— И вы тотчас перестанете тосковать, — вставила свое слово миссис Тристрам.

Муж в упор посмотрел на нее: тон, каким говорила его жена, часто ставил его в тупик, он никак не мог взять в толк, шутит она или говорит серьезно. Надо сказать, обстоятельства немало способствовали тому, что у миссис Тристрам развилась заметная склонность к иронии. Ее вкусы во многом отличались от вкусов мужа, и, хотя она часто шла ему на уступки, следует признать, что эти уступки не всегда были продиктованы благородными побуждениями. Дело в том, что в душе миссис Тристрам брезжил некий смутный план, который она в один прекрасный день намеревалась осуществить, — ей хотелось совершить что-то, возможно, безрассудное, но, несомненно, возвышенное. Что именно, она вряд ли смогла бы объяснить, а пока, идя на очередную уступку мужу, как бы обеспечивала себе в будущем чистую совесть.

Дабы избежать ненужных недомолвок, следует без промедления добавить, что ее мечты о независимости вовсе не включали в качестве непременного участника лицо другого пола — увлечение любовными играми не бросало тень на ее добродетель. И это объясняется несколькими причинами. Начать с того, что миссис Тристрам была некрасива и не питала никаких иллюзий относительно своей внешности. Она изучила себя с дотошной тщательностью, выяснила все свои недостатки и достоинства и примирилась с собой такой, какая есть. Произошло это, конечно, не без страданий. В юности она часами сидела повернувшись спиной к зеркалу и рыдала, не осушая глаз, а позднее, в отчаянии, с какой-то бравадой усвоила привычку публично объявлять, что больше других женщин обижена природой, надеясь при этом, что, как предписывали тогда общепринятые правила приличия, ее начнут разубеждать и уверять в обратном. Только переселившись в Европу, она научилась относиться к своей наружности философски. Ее наблюдательность, еще более обострившаяся здесь, подсказала ей, что первейшая обязанность женщины состоит не в том, чтобы быть красивой, а в том, чтобы нравиться, и, встречая на своем пути множество женщин, которые нравились, не обладая красотой, она поняла, в чем ее предназначение. Однажды она слышала, как один страстный поклонник музыки, выведенный из себя талантливым, но нерадивым певцом, сказал, что хороший голос только мешает правильно петь, и ей пришло в голову, что, возможно, точно так же красивое лицо — помеха для приобретения чарующих манер. И тогда миссис Тристрам приняла решение научиться искусству чаровать и выполняла эту задачу с поистине трогательной старательностью. Не берусь судить, сколь она могла бы тут преуспеть: к сожалению, она бросила попытки на полпути, объясняя это тем, что не встречает поддержки в своем узком кругу. Но я склонен думать, что у нее просто отсутствовал настоящий талант, которого требует это искусство, иначе она продолжала бы его постигать ради самого искусства. Натура бедной дамы отличалась незавершенностью. Затем она увлеклась соблюдением гармонии в туалетах, в чем разбиралась досконально, и успокоилась на том, что стала одеваться с безупречным вкусом. Она делала вид, что терпеть не может Париж и живет в нем лишь по одной причине — только здесь можно подобрать то, что по цвету лучше всего подходит вам к лицу, да и перчатки с застежкой на десять пуговиц без хлопот купишь только в Париже. Но когда она бранила этот столь богатый услугами город и вы спрашивали, где же она предпочла бы жить, ее ответы всегда поражали: она называла Копенгаген или Барселону — места, где провела не больше двух-трех дней. Тем не менее миссис Тристрам с ее неправильным, но умным личиком, всегда в романтических рюшах, несомненно, производила впечатление интересной женщины, стоило вам поближе с ней познакомиться. Она была застенчива от природы и, родись она красавицей, наверное (при отсутствии тщеславия), так застенчивой бы и осталась. Теперь же застенчивость соседствовала у нее с самоуверенностью, и подчас она вела себя с друзьями крайне сдержанно, а с людьми незнакомыми — на удивление откровенно. Она презирала мужа, и презирала напрасно — ее никто не неволил выходить за него. Когда-то миссис Тристрам была влюблена в человека умного, который пренебрег ею, и тогда она вышла за глупца, надеясь, что прежний избранник, неблагодарный умник, размышляя над ее выбором, решит, что ее вовсе не волновали подобного рода достоинства и он лишь льстил себе, полагая, будто она им интересуется. Неугомонная, всегда неудовлетворенная, мечтательная, не ищущая ничего для себя, но наделенная необузданным воображением — она, как я уже заметил выше, была поразительно незавершенной натурой. В ее душе роились замыслы, направленные как во благо, так и во зло, но все они ни к чему не вели, и тем не менее она, несомненно, была отмечена искрой Божьей.

Ньюмен всегда любил общество женщин, а теперь, живя вдали от родных краев, без привычных занятий, охотно восполнял образовавшийся пробел. Он проникся большой симпатией к миссис Тристрам, она искренне отвечала ему тем же, и после их первой встречи он проводил в ее гостиной долгие часы. После двух-трех бесед они стали закадычными друзьями. У Ньюмена была своеобразная манера вести себя с женщинами, и со стороны дамы требовалась известная догадливость, дабы понять, что он ею восхищается. Он не отличался галантностью в обычном смысле этого слова — не расточал комплименты, не сыпал любезностями, не произносил речей. Если в разговорах с мужчинами он любил прибегать к тому, что называют подтруниванием, то, садясь на диван рядом с особой прекрасного пола, преисполнялся величайшей серьезности. Он не был застенчив, а так как неловкость возникает в борьбе с застенчивостью, не был и неловким; серьезный, внимательный, смиренный, часто молчаливый, он попросту таял от восторженной почтительности. Такое отношение к прекрасному полу не объяснялось какими-либо теориями, не было в нем и особой сентиментальности. Ньюмен никогда не задумывался о «положении женщины в обществе», а к образу «президента в юбке» не испытывал ни симпатии, ни антипатии. Подобные мысли вообще не приходили ему в голову. В его отношении к женщине проявлялись все лучшие черты его доброго характера; оно проистекало из инстинктивной и истинно демократической убежденности, что каждый имеет право жить, как ему хочется. Если любой оборванный нищий имеет право на постель и стол, право зарабатывать деньги и участвовать в выборах, то уж женщин, которые куда слабее и чья физическая хрупкость взывает к опеке, следует бережно поддерживать за счет общества. Для этой цели Ньюмен был готов платить любой налог, пропорциональный его доходам. Более того — Ньюмен в жизни не прочел ни одного романа, и потому ставшие уже традиционными представления о женщинах он составил для себя сам. Его поражала их проницательность, их глубина, их такт, меткость их суждений. Они казались ему утонченно мыслящими созданиями. Если верно, что здесь, на нашей грешной земле, каждый, чем бы он ни занимался, должен опираться либо на религию, либо, во всяком случае, на какие-то идеалы, то Ньюмен черпал вдохновение в неясных мечтах о благородном светлом челе дамы, которой когда-нибудь посвятит все, чего достиг.

Ньюмен подолгу выслушивал советы миссис Тристрам — советы, которых, надо сказать, он никогда не просил. Да и с какой стати он стал бы спрашивать совета, если знать не знал, что такое трудности, и, следовательно, ему ни к чему было искать средства их преодолевать. Окружавший его сложный парижский мир казался ему совсем простым; он напоминал великолепный, захватывающий спектакль, но не будил воображения и не вызывал любопытства. Засунув руки в карманы, Ньюмен добродушно наблюдал за происходящим, стремясь не пропустить ничего заслуживающего внимания, кое во что пристально вглядывался, но ничего не примерял на себя. «Советы» миссис Тристрам были частью спектакля, наиболее интересной среди бесконечных сплетен, которые она ему пересказывала. Ньюмену нравилось, как она судит о нем самом, он считал это проявлением милой сердечности, но даже и не помышлял следовать ее рекомендациям, забывая о них, как только уходил. Что же касается миссис Тристрам, то она очень увлеклась Ньюменом, давно уже ее мыслями не владел столь интересный объект. Она хотела что-нибудь для него сделать — сама не зная что. Он обладал всем в таком избытке — был так богат, так здоров, так дружелюбен, так добродушен, что она ничего не могла придумать, хотя он постоянно занимал ее воображение. Единственное, что она пока могла для него сделать, — это выражать ему свою симпатию. Она говорила ему, что он «ужас какой западный», но первая часть этого определения звучала несколько неискренне. Она всюду водила его с собой, познакомила с полусотней людей и упивалась им, как трофеем. Ньюмен не отвергал ни одного ее приглашения, пожимал руки всем и каждому, и казалось, ему равно неведомы и робость, и восхищение. Том Тристрам сетовал на ненасытность жены и жаловался, что не может провести со старым другом и пяти минут. Знай он, как обернется дело, он ни за что не привел бы Ньюмена на Йенскую авеню. В прежние дни хозяин дома и наш герой не были близко знакомы друг с другом, но теперь Ньюмен, помня впечатление, сложившееся у него от встречи в Лувре, и отдавая должное миссис Тристрам, которая никоим образом не посвящала его в свои мысли, но чей секрет он быстро разгадал, понимал, что ее супруг — довольно ничтожный экземпляр человеческой породы. В двадцать пять Тристрам был славным малым и в этом смысле не изменился, но от мужчины его возраста ожидают чего-то большего. Он слыл человеком светским, но это обстоятельство вряд ли заслуживало внимания — с равным успехом можно хвалить губку за то, что она разбухает, когда попадает в воду, к тому же его светскость не отличалась особым блеском. Великий болтун и сплетник, он ради красного словца не пожалел бы ни мать, ни отца. Ньюмен по старой памяти хорошо к нему относился, но не мог не видеть, что Тристрам на поверку весьма легковесен. Все его интересы сводились к тому, чтобы сыграть партию в покер у себя в клубе, знать по именам всех мало-мальски известных кокоток, пожимать всем руки и баловать свой нежный пищевод шампанским и трюфелями, да еще создавать беспокойное бурление и столкновения среди членов американской колонии Парижа. Он был отъявленный бездельник, высокомерный, чувственный. Нашего друга раздражал тон, каким этот сноб говорил об их родной стране; Ньюмен никак не мог взять в толк, почему Соединенные Штаты недостаточно хороши для мистера Тристрама. Сам он никогда не принадлежал к рьяным патриотам, но ему было досадно, что к его стране относятся не лучше, чем к какому-то оскорбляющему ноздри вульгарному запаху, и в конце концов он взорвался и стал утверждать, что Америка величайшая в мире страна, что она способна заткнуть всю Европу за пояс и что американца, который плохо о ней отзывается, следовало бы отправить домой в наручниках и на всю жизнь поселить в Бостоне. В устах Ньюмена это звучало крайне мстительно. Отчитывать Тристрама было удобно — тот не помнил зла и твердил свое: Ньюмен должен заканчивать вечера в Западном клубе.

Кристофер Ньюмен часто обедал на Йенской авеню, и каждый раз хозяин дома стремился как можно скорее увести гостя из-за стола и даже из дома. Миссис Тристрам горячо протестовала и заявляла, что ее муженек всячески изощряется, лишь бы ей досадить.

— Что ты, душенька, даже и не пытаюсь, — отвечал Тристрам. — Я знаю, ты меня и так не выносишь.

Ньюмену было неприятно наблюдать подобные сцены между супругами, и он не сомневался, что либо тот, либо другой из них крайне несчастлив. И подозревал, что это не мистер Тристрам. Перед окнами комнаты миссис Тристрам был балкон, на котором она любила сидеть июньскими вечерами, и Ньюмен откровенно заявлял, что предпочитает этот балкон клубу. Балкон обрамляли сладко пахнущие растения в кадках, сверху можно было смотреть на широкую улицу, а вдали в свете летних звезд виднелась громада Триумфальной арки и украшающие ее фигуры героев. Иногда Ньюмен выполнял данное мистеру Тристраму обещание и, посидев полчаса, отправлялся в клуб, а иногда забывал. Хозяйка дома засыпала его вопросами о нем самом, но эта тема не вызывала у него отклика. Он не был, что называется, «сосредоточен на себе», но, когда чувствовал в ней искренний интерес, делал поистине героические усилия, чтобы удовлетворить ее любопытство. Он подробно рассказывал о разных делах, в которых принимал участие, и потчевал ее анекдотами из жизни Запада; сама миссис Тристрам была из Филадельфии и, проведя восемь лет в Европе, изображала томную жительницу Восточного побережья. Однако во всех его рассказах героем всегда выступал преимущественно кто-нибудь другой, себя же он далеко не всегда выставлял в благодатном свете, а собственного участия в событиях, о которых вспоминал, касался лишь мимоходом. Миссис Тристрам особенно жаждала выведать, был ли он когда-нибудь влюблен — по-настоящему, страстно, — и, не удовлетворившись его отговорками, наконец спросила напрямик. Ньюмен помедлил и заявил:

— Нет!

Она сказала, что рада это слышать, так как получает подтверждение того, в чем не сомневалась: чувствами и страстями он не обременен.

— Не обременен? — переспросил он очень серьезно.

— Вы так считаете? А как вы узнаете, способен человек на чувства или нет?

— Не могу понять, какой вы, — ответила миссис Тристрам. — То ли очень простой, то ли очень сложный.

— Я — очень сложный. Сомневаться не приходится.

— Мне кажется, скажи я вам, сделав соответствующую мину, что вы — человек, лишенный чувств, вы бы с готовностью мне поверили.

— Соответствующую мину? — повторил Ньюмен. — Попробуйте — и посмотрим.

— Вы мне поверите, но вас это нисколько не огорчит, — сказала миссис Тристрам.

— Ошибаетесь. Как раз наоборот. Меня это глубоко огорчит, но я вам не поверю. Дело в том, что у меня никогда не оставалось времени на чувства. Мне надо было делать дело, да так, чтобы меня самого почувствовали.

— Могу себе представить! Наверно, у вас это получалось грандиозно! Иногда!

— Да уж тут вы не ошибаетесь.

— Боюсь, когда вы в ярости, от вас лучше держаться подальше.

— Я не бываю в ярости.

— Ну, когда вы сердитесь или недовольны?

— Никогда не сержусь, а недовольным был так давно, что совершенно этого не помню.

— Не верю, — заявила миссис Тристрам. — Неужели вы никогда не сердитесь? Но человек не может время от времени не сердиться. И не такой уж вы хороший и не такой плохой, чтобы постоянно сдерживаться.

— Я выхожу из себя не чаще, чем раз в пять лет.

— Значит, момент близится, — сказала хозяйка дома. — Не пройдет и полугода с тех пор, как мы познакомились, и вы придете в бешенство.

— Вы намерены довести меня до этого?

— И не пожалею. Уж слишком спокойно вы ко всему относитесь. Меня это просто возмущает. К тому же вы слишком большой счастливчик. Вы живете, зная, что загодя оплатили все ваши удовольствия, вряд ли можно представить себе более завидную уверенность! Ведь у вас перед глазами не маячит час расплаты. Вы уже расплатились.

— Ну что ж, пожалуй, я и впрямь счастливый человек, — простодушно произнес Ньюмен.

— Вам безобразно везет.

— Повезло с медью, — сказал Ньюмен, — более или менее повезло с железными дорогами. А с нефтью я потерпел крах.

— До чего неаппетитно узнавать, как вы, американцы, наживаете деньги! Зато теперь перед вами весь мир. Можете спокойно наслаждаться жизнью.

— Да! Вероятно, у меня и правда все есть. Только надоело, что мне вечно тычут этим в глаза. Но кое-чего мне не хватает. Я — человек не слишком просвещенный.

— Ну, особой просвещенности от вас никто и не ждет, — ответила миссис Тристрам и, помолчав, добавила: — К тому же тут вы ошибаетесь.

— Как бы то ни было, я собираюсь жить в собственное удовольствие, — заметил Ньюмен. — Я неотесан, я даже образования не получил. Не знаю истории, ничего не понимаю в искусстве, не говорю на других языках, ничего не смыслю в разной ученой зауми. Но я и не дурак, так что к тому времени, как распрощаюсь с Европой, уж постараюсь кое-чему научиться. У меня почему-то сосет под ложечкой, вот здесь, а почему, понять не могу. Какая-то меня одолевает жажда, так и хочется за всем тянуться и все хватать.

— Браво! — воскликнула миссис Тристрам. — Прекрасно! Этакий варвар с Дикого Запада, простак, в полной наивности вступивший в жалкий изнеженный Старый Свет! Не успели оглядеться и уже готовы на него обрушиться!

— Помилуйте, — сказал Ньюмен. — Какой я варвар? Как раз наоборот. Я видел варваров и знаю, что это такое.

— Я и не говорю, что вы — предводитель команчей и рядитесь в перья. Варвары тоже бывают разные.

— Вот-вот. Я человек вполне цивилизованный, — сказал Ньюмен, — и на этом настаиваю. А если вы мне не верите, готов это доказать.

Миссис Тристрам помолчала.

— Вот поглядеть бы, как вы будете это доказывать, — проговорила она наконец. — Надо бы поставить вас в затруднительное положение.

— Да ради Бога! Пожалуйста! — воскликнул Ньюмен.

— Не слишком ли самодовольно это звучит? — парировала его собеседница.

— Ну что же, — отозвался Ньюмен. — Я о себе высокого мнения.

— Вот бы вас испытать. Дайте срок, и я это сделаю.

После этих слов миссис Тристрам помолчала, словно обдумывая свое обещание. Но в этот вечер ей, видно, ничего придумать не удалось. Однако, когда Ньюмен собрался уходить, она заговорила с ним совсем другим тоном, куда девалось ее беспощадное вышучивание. Теперь у нее в голосе звучали чуть ли не робкие, участливые нотки, такие переходы давались ей с необычайной легкостью.

— Если говорить серьезно, — сказала она, — я верю в вас, мистер Ньюмен. Вы тешите мое патриотическое чувство.

— Патриотическое чувство? — переспросил Ньюмен.

— Именно так. Объяснять слишком долго, да вы вряд ли и поймете. Можете принять мои объяснения за громкие слова. Между тем к вам лично это не относится: речь идет о том, представителем чего вы для меня являетесь. И прекрасно, что вы всего этого не сознаете, а то раздулись бы от гордости.

Ньюмен смотрел на нее в удивлении, силясь понять, представителем чего же он для нее является.

— Простите мне мою надоедливую болтовню и забудьте мои советы. Довольно глупо с моей стороны брать на себя роль советчицы. Если вы не знаете, как поступить, поступайте так, как вам покажется лучше, и это будет совершенно правильно. Если окажетесь в затруднении, решение принимайте сами.

— Я запомню все, что вы мне сказали, — заверил ее Ньюмен. — Ведь здесь так много всяких правил и церемоний…

— Разумеется. Их-то я и имела в виду.

— Да, но мне бы хотелось их соблюдать, — сказал Ньюмен. — Чем я лучше других? Меня это не пугает, я не прошу, чтобы мне разрешили нарушать здешние порядки. Да я такого разрешения и не приму.

— Я вовсе не это хочу сказать. Соблюдайте их по-своему. Ставьте самому себе вопросы. Рубите узел или распутывайте его, как уж вам заблагорассудится.

— Да уж, уверен, рассусоливать я не стану, — сказал Ньюмен.

В следующий раз он обедал на Йенской авеню в воскресенье — день, когда мистер Тристрам не играл в клубе, так что вечером на балконе собралось трио. Разговор переходил с предмета на предмет, и вдруг миссис Тристрам заявила Кристоферу Ньюмену, что ему пора подыскать себе жену.

— Нет, вы только послушайте ее, какая дерзость! — воскликнул Тристрам, который в воскресные вечера всегда бывал склонен к язвительности.

— Надеюсь, вы не дали обет безбрачия? — стояла на своем миссис Тристрам.

— Боже сохрани! — воскликнул Ньюмен. — Я женюсь непременно.

— Ну, это дело нетрудное, — заметил Тристрам. — Только последствия роковые.

— Полагаю, вы не станете ждать, когда вам исполнится пятьдесят?

— Напротив. Я хотел бы жениться как можно скорей.

— Кто бы мог подумать! Вы ждете, что какая-нибудь дама сама придет и сделает вам предложение?

— Нет, предложение я сделать готов. Я много об этом думаю.

— Поведайте же, о чем именно вы думаете?

— Ну, — медленно начал Ньюмен, — я хочу сделать хорошую партию.

— Тогда женись на женщине лет шестидесяти, — вставил Тристрам.

— В каком смысле «хорошую партию»?

— Во всех. Мне трудно угодить.

— Тебе следует помнить французскую пословицу, которая гласит, что самая красивая девушка на свете не может дать больше того, что у нее есть.

— Раз уж вы меня спросили, — продолжал Ньюмен, — скажу откровенно. Я очень хочу жениться. Во-первых, пора. Мне вот-вот будет сорок, и оглянуться не успею. Кроме того, я — одинокий, неприкаянный, мне живется скучно. И раз уж я не женился очертя голову в двадцать лет, сейчас надо действовать осмотрительно. Я хочу, чтобы все было в лучшем виде. Не только нельзя промахнуться, надо попасть в яблочко. Выбрать как следует. Моя жена должна быть замечательной женщиной.

— Voilà se qui s’appelle parler![29] — воскликнула миссис Тристрам.

— О, я об этом без конца думаю.

— Думаете? А стоит ли? Лучше просто влюбиться.

— Когда я встречу женщину, которая мне понравится во всех отношениях, я полюблю ее. Моя жена будет всем обеспечена.

— Нет, вы великолепны! Какие возможности для замечательных женщин!

— Какая же вы коварная, — заметил Ньюмен. — Вызываете человека на разговор, усыпляете его бдительность, а потом смеетесь над ним.

— Уверяю вас, — возразила миссис Тристрам, — я говорю совершенно серьезно. И чтобы это доказать, я сделаю вам предложение. Не хотите ли, чтобы я, как здесь принято, вас сосватала?

— Вы хотите поискать мне жену?

— Она найдена. Остается только вас познакомить.

— Помилуй! — вмешался Тристрам. — У нас не брачная контора. Он подумает, что ты хочешь получить комиссионные.

— Представьте меня женщине, которая соответствует моим требованиям, — сказал Ньюмен, — и я женюсь на ней завтра же.

— Как вы странно говорите, я вас просто не понимаю. Не думала, что вы будете так хладнокровны и расчетливы.

Ньюмен помолчал.

— Ну что ж, — сказал он наконец. — Я хочу жениться на женщине выдающейся. На этом я настаиваю. Я могу себе это позволить. И если есть возможность выполнить мой план, я должен его выполнить. А иначе для чего все эти годы я столько работал и боролся? Я добился успеха, но к чему мне теперь этот успех? Я понимаю так: мой успех только тогда будет настоящим успехом, если его, как статуя на пьедестале, увенчает красивая женщина. И она должна быть так же добра, как красива, и так же умна, как добра. Я могу дать своей жене очень много, так что не боюсь и многого просить. Она получит все, что только может пожелать женщина; и пусть она будет даже слишком хороша для меня, я не возражаю. Пусть будет умнее и мудрее, чем я, мне это только по душе. Короче говоря, я хочу получить лучшее, что есть на рынке.

— Почему ты мне этого сразу не сказал? — воскликнул Тристрам. — А я-то так старался войти к тебе в доверие!

— Все, что вы говорите, очень интересно, — заявила миссис Тристрам. — Приятно видеть человека, который знает, чего хочет.

— Я уже давно знаю, чего хочу, — продолжал Ньюмен. — Мне довольно рано стало ясно: лучшее, что можно иметь в нашей земной жизни, — красивая жена. Это главное, чего нужно добиваться, — самая большая победа. Когда я говорю «красивая», я имею в виду, что у нее должно быть все прекрасно, и душа, и манеры, не только лицо. Мечтать о такой спутнице никому не возбраняется. Каждый мужчина вправе иметь такую жену, если сможет. Для этого не надо родиться с какими-то особыми качествами, достаточно быть мужчиной. А тогда напряги всю свою волю, свои мозги и добивайся!

— Боюсь, женитьба для вас прежде всего вопрос тщеславия.

— Совершенно верно, — согласился Ньюмен. — Ведь если на мою жену будут обращать внимание и восхищаться ею, мне это будет чрезвычайно приятно!

— Ну вот! — воскликнула миссис Тристрам. — Называй после этого мужчин скромниками!

— Но самым большим ее поклонником всегда буду я!

— Я вижу, вас тянет к самому лучшему.

Ньюмен с минуту помолчал, а потом сказал:

— Честно говоря, да.

— И я полагаю, вы уже давно внимательно присматриваетесь ко всем встречным дамам?

— Да, присматриваюсь, если выпадает случай.

— И так и не увидели никого, кто бы вас удовлетворил?

— Нет, — не очень охотно ответил Ньюмен. — Должен честно признаться, ни одной, которая удовлетворила бы меня во всех смыслах.

— Вы напоминаете мне героев французских романтических поэтов, каких-нибудь Ролла и Фортуньо и прочих ненасытных джентльменов, кому ничто в мире не по вкусу. Однако я вижу, вы настроены серьезно, и мне хочется вам помочь.

— Кого это, черт возьми, дорогая, ты собираешься ему подсунуть? — вмешался Тристрам. — Хорошеньких девушек мы, слава Богу, знаем много, но прекрасные женщины встречаются не так уж часто.

— А что, если это будет иностранка? — осведомилась его супруга, обращаясь к Ньюмену, который откинулся в кресле, положил ноги на перила балкона и, засунув руки в карманы, глядел на звезды.

— Ирландок не предлагать, — заявил Тристрам.

Ньюмен немного подумал.

— Против иностранок я ничего не имею, — сказал он наконец. — У меня нет предрассудков.

— Ах, дорогой мой! В тебе нет и предусмотрительности! — воскликнул Тристрам. — Ты даже не представляешь себе, что за ужас эти иностранные дамы, особенно те, кого величают «замечательными»! Как бы, например, тебе понравилась прекрасная черкешенка с кинжалом за поясом?

Ньюмен с силой ударил себя по колену.

— Я женюсь и на японке, если она мне понравится, — заявил он.

— Лучше уж ограничим себя Европой, — сказала миссис Тристрам. — Значит, самое главное, чтобы особа, о которой идет речь, была в вашем вкусе.

— Она собирается всучить тебе отставную гувернантку, — простонал Тристрам.

— Конечно, я не стану отрицать, что при всех равных условиях я предпочел бы свою соотечественницу. Мы бы говорили на одном языке, что куда удобней. Но я не побоюсь и иностранки. Кроме того, мне нравится идея поискать жену здесь, в Европе. Это расширяет возможности выбора. Чем больше выбор, тем легче найти самое совершенное.

— Тебя послушать, так ты просто Сарданапал![30] — воскликнул Тристрам.

— Вы говорите о своих планах тому, кому следует, — заявила хозяйка дома. — А ведь среди моих приятельниц, представьте себе, как раз есть такая женщина. Вот так-то! Я не говорю, что она очаровательней, достойней или красивей всех. Нет, я просто говорю, что она — самая прекрасная женщина на свете.

— Черт возьми! — вскричал Тристрам. — Что-то ты о ней помалкивала. Видно, за меня боишься!

— Да ты ее видел, — сказала его жена. — Но оценить достоинства Клэр ты неспособен.

— Ах, речь идет о Клэр! Ну, я умываю руки.

— А ваша подруга хочет выйти замуж? — спросил Ньюмен.

— Вовсе нет. Вам предстоит ее переубедить. И это будет нелегко. Она уже была замужем и теперь весьма низкого мнения о представителях сильного пола.

— Выходит, она вдова? — спросил Ньюмен.

— Уже испугались? Она вышла замуж в восемнадцать, по французским обычаям ее выдали за старика, характер у него оказался ужасный. Но у него достало такта умереть года через два после свадьбы. Сейчас ей двадцать пять.

— Она француженка?

— Француженка по отцу и англичанка по матери. По существу, она гораздо больше англичанка, чем француженка, и по-английски говорит не хуже, чем вы и я, а вернее — гораздо лучше. Как здесь принято выражаться, она принадлежит к сливкам общества. Ее родные с той и другой стороны происходят из сказочно древних родов; мать — дочь английского графа-католика. Отец умер, и Клэр, овдовев, живет с матерью и женатым братом. Есть еще один брат, он младше ее и, по-моему, повеса. У них старинный особняк на Университетской улице, но доходы невелики, и ради экономии они живут все вместе. Когда я была девочкой, меня, пока отец путешествовал по Европе, определили воспитанницей в монастырь. Нелепая затея. Зато я познакомилась с Клэр Беллегард. Она была младше меня, но это не помешало нам стать закадычными подругами. Я очень привязалась к ней, и она, насколько могла, платила мне такой же привязанностью. А могла она мало — ее держали в строгости, и, когда меня забрали из монастыря, ей пришлось перестать со мной видеться. Я не принадлежала к ее monde[31] и сейчас не принадлежу, но иногда мы встречаемся. В этом ее monde люди ужасные, смотрят на всех словно с высоты длиннейших ходуль, и родословные у них тоже длиннейшие — в милю каждая. Все они — цвет старой аристократии. Вы знаете, кто такие легитимисты[32] или ультрамонтаны?[33] Приходите как-нибудь часов в пять вечера в гостиную мадам де Сентре и увидите прекрасно сохранившиеся экземпляры этой породы. Вот я сказала «приходите», а ведь туда не допускают никого, кто не может похвастаться предками до пятидесятого колена.

— И на этой даме вы предлагаете мне жениться? — спросил Ньюмен. — На даме, к которой даже подойти нельзя?

— Но вы же только что сказали — для вас нет препятствий!

Ньюмен некоторое время смотрел на миссис Тристрам, поглаживая усы.

— А она красавица? — спросил он.

— Нет.

— Тогда и говорить не о чем.



— Она не красавица, она — прекрасна, а это вещи разные. У красавицы все черты абсолютно правильны, а у прекрасной женщины — нет, но это только усиливает ее очарование.

— Я вспомнил твою мадам де Сентре, — сказал Тристрам. — Проста, как чистый лист. Во второй раз мужчина на нее и не взглянет.

— Ну, раз мой муж второй раз на нее и не взглянет, это уже говорит в ее пользу, — заметила миссис Тристрам.

— А она добрая? Умная?

— Она — само совершенство! Больше мне нечего добавить. Расхваливать особу, с которой предстоит знакомство, входить в подробности — дело неблагодарное. Я не стану ее превозносить. Я просто рекомендую ее вам. Среди женщин, которых я знаю, она стоит особняком. Она из другого теста.

— Я не прочь увидеть ее, — решительно сказал Ньюмен.

— Попытаюсь это устроить. Единственная возможность — пригласить ее отобедать. Я ни разу ее не приглашала и не знаю, придет ли она. Ее мать — старая маркиза — настоящая феодалка и правит домочадцами железной рукой. Сама выбирает дочери друзей и разрешает наносить визиты только узкому кругу избранных. Но попробовать пригласить ее я могу.

В этот момент миссис Тристрам прервали; на балконе появился слуга и сообщил, что ее ждут в гостиной. И когда хозяйка ушла принять своих приятельниц, Том Тристрам подошел к Ньюмену.

— Не ввязывайся в это дело, мой милый, — произнес он, попыхивая сигарой. — Ни к чему.

Ньюмен покосился на него испытующе:

— Ты преподнес бы все это иначе?

— По-моему, эта мадам де Сентре — просто большая белая кукла, к тому же в ней бездна холодного высокомерия.

— Ах, так она высокомерна?

— И еще как! Смотрит на тебя свысока, словно ты — пустое место и нисколько ей не интересен.

— Выходит, она очень горда?

— Еще бы! Так же горда, как я беден!

— И не хорошенькая?

Тристрам пожал плечами:

— У нее такой тип красоты, который по вкусу только умникам. Но мне пора в гостиную — развлечь жениных приятельниц.

Спустя некоторое время Ньюмен последовал за ним, но, появившись наконец в гостиной, оставался там недолго и сидел молча под стрекотню дамы, которой миссис Тристрам сразу его представила и которая болтала без умолку во всю силу своего чрезвычайно пронзительного голоса. Ньюмен смотрел на нее и внимательно слушал. Потом вдруг встал и подошел к хозяйке пожелать доброй ночи.

— Кто эта леди? — спросил он.

— Мисс Дора Финч. Понравилась?

— Слишком шумная.

— А ее считают весьма интересной. Нет, право, вы чересчур привередливы, — ответила миссис Тристрам.

Секунду-другую Ньюмен стоял в нерешительности.

— Так уж вы не забудьте про свою приятельницу, как ее зовут? — вдруг сказал он. — Про эту недоступную красавицу. Пригласите ее и дайте мне знать.

И с этими словами он откланялся.

Спустя несколько дней он явился с очередным визитом во второй половине дня. Он застал миссис Тристрам в гостиной, с ней была приятельница — молодая привлекательная женщина в белом. Обе дамы уже стояли — посетительница явно собиралась уходить. Подойдя к ним, Ньюмен поймал многозначительный взгляд миссис Тристрам, но не сразу сообразил, как его следует понимать.

— А это наш большой друг, — проговорила миссис Тристрам, повернувшись к своей собеседнице, — мистер Кристофер Ньюмен. Я говорила ему о вас, и он жаждет с вами познакомиться. Если бы вы согласились прийти к нам отобедать, я предоставила бы ему эту возможность.

Незнакомка с улыбкой повернулась к Ньюмену. Он не смутился, ведь его врожденное непоколебимое sangfroid[34] было неуязвимо; однако, поняв, что перед ним гордая и прекрасная мадам де Сентре — та самая — прелестнейшая женщина в мире, обещанное совершенство и предложенный ему идеал, он инстинктивно постарался подтянуться. Отвлекшись на это мгновенное усилие, он все же увидел удлиненное ясное лицо и глаза, сияющие и мягкие.

— Я была бы очень рада, — проговорила мадам де Сентре. — Но, к сожалению, как я только что сообщила миссис Тристрам, в понедельник я уезжаю за город.

Ньюмен отвесил церемонный поклон.

— Очень, очень жаль, — сказал он.

— В Париже становится слишком жарко, — добавила мадам де Сентре, прощаясь и пожимая руку подруге.

И тут миссис Тристрам, по-видимому, приняла внезапное и довольно смелое решение, она еще шире улыбнулась, как улыбаются женщины, совершая решительный шаг.

— Мне так хочется, чтобы мистер Ньюмен поближе с вами познакомился, — она склонила набок голову и устремила взгляд на украшенную лентами шляпку мадам де Сентре.

Кристофер Ньюмен, преисполненный серьезности, стоял молча, его сдерживала присущая ему осторожность. Миссис Тристрам задалась целью вытянуть из приятельницы несколько ободряющих его слов, и слова эти должны были означать нечто большее, чем простую вежливость, а когда ею руководило желание сделать благо, она заботилась и о благе собственном: мадам де Сентре, «дорогая Клэр», предмет ее глубокого восхищения, отклонила приглашение отобедать у нее, и следовало поэтому мягко вынудить мадам де Сентре хоть в чем-то пойти миссис Тристрам навстречу.

— Это доставило бы мне большое удовольствие, — сказала мадам де Сентре, глядя на миссис Тристрам.

— В устах мадам де Сентре подобные слова много значат! — воскликнула та.

— Очень вам признателен, — сказал Ньюмен, — миссис Тристрам выражает все, что я чувствую, лучше, чем я.

Мадам де Сентре снова взглянула на него с ласковой живостью.

— Вы надолго в Париже? — спросила она.

— Мы его здесь задержим! — заявила миссис Тристрам.

— А пока задерживаете меня! — мадам де Сентре пожала руку подруге.

— Еще на одну минуту! — сказала миссис Тристрам.

Мадам де Сентре опять посмотрела на Ньюмена, на этот раз без улыбки. Ее глаза остановились на его лице.

— Буду рада видеть вас у себя, — сказала она.

Миссис Тристрам расцеловала ее. Ньюмен рассыпался в благодарностях, и мадам де Сентре ушла. Хозяйка проводила ее до дверей, оставив Ньюмена на несколько минут одного. Потом вернулась, потирая руки.

— Редкостная удача, — заявила она. — Клэр зашла извиниться, что не может принять мое приглашение. Вы сразу же одержали победу; она видела вас всего три минуты и пригласила к себе.

— Победу одержали вы, — возразил Ньюмен. — Но не надо было так наседать на нее.

Миссис Тристрам удивленно посмотрела на него.

— Что вы хотите сказать?

— Мне не показалось, что она так уж горда. Скорее застенчива.

— Вы очень проницательны. А что вы скажете о ее лице?

— Она красива, — ответил Ньюмен.

— Еще бы! Вы, конечно, нанесете ей визит.

— Завтра же! — воскликнул Ньюмен.

— Нет-нет. Не завтра, а послезавтра. Это как раз воскресенье, она уезжает из Парижа в понедельник. Даже если вы ее не застанете, начало, по крайней мере, будет положено, — и она дала Ньюмену адрес мадам де Сентре.

Летним ранним вечером Ньюмен перешел на другой берег Сены и зашагал по молчаливым улицам предместья Сен-Жермен, где дома являют внешнему миру бесстрастные серые фасады, которые, подобно непроницаемым стенам восточных сералей, заставляют гадать, какими тайнами полна жизнь, протекающая за ними. Ньюмену казалось странным, что богатые люди живут в таких домах, для него идеалом был бы роскошный особняк, озаряющий своим блеском соседние здания, излучающий гостеприимство. А у дома, к которому его направили, были темные, запыленные ворота. На его звонок калитку сразу отворили; он очутился в просторном, посыпанном гравием дворе; с трех сторон на него смотрели закрытые ставнями окна дома, вход в который был напротив ворот; к двери под навесом из листового железа вели три ступени. Двор был погружен в тень — таким Ньюмен представлял себе монастырь. Привратница не могла сказать, принимает ли мадам де Сентре, и предложила ему справиться у двери, ведущей в дом. Ньюмен пересек двор. На ступеньке крыльца сидел молодой человек без шляпы и играл с красивым пойнтером. Когда Ньюмен приблизился к нему и протянул руку к звонку, джентльмен встал и с улыбкой сказал по-английски, что боится, как бы гостя не заставили ждать — все слуги куда-то разбежались; он и сам звонил и понять не может, что там, черт возьми, у них происходит. У молодого человека была широкая открытая улыбка, и по-английски он говорил безупречно. Ньюмен назвал имя мадам де Сентре.

— По-моему, — сказал молодой человек, — сестра принимает. Входите, а если вы дадите мне свою карточку, я передам ее сам.

Все это время Ньюмена не покидало какое-то смутное чувство, не скажу, воинственное — он не ощущал готовности нападать и защищаться, если потребуется, — но при всем своем добродушии и рассудительности держал ухо востро. Стоя на ступеньках крыльца, он достал визитную карточку, на которой под своей фамилией заранее написал: «Сан-Франциско», и, отдавая ее, неприметно оглядел собеседника. И сразу успокоился: лицо молодого человека ему понравилось; он был очень похож на мадам де Сентре. Было очевидно, что это ее брат. В свою очередь молодой человек бросил быстрый взгляд на Ньюмена. Он взял карточку и уже собрался войти в дом, как на пороге возникла другая фигура — мужчина постарше, благообразной наружности, в вечернем костюме. Он строго посмотрел на Ньюмена, и Ньюмен посмотрел на него.

— К мадам де Сентре, — пояснил молодой человек, как бы представляя посетителя вышедшему из дома господину.

Тот взял у него из рук карточку, мельком посмотрел на нее, снова смерил Ньюмена взглядом и, помедлив немного, любезно, но без улыбки проговорил:

— Мадам де Сентре нет дома.

Молодой человек развел руками и повернулся к Ньюмену.

— Мне очень жаль, сэр, — сказал он.

Ньюмен дружески кивнул ему, показывая, что отнюдь не обижен, и повернул назад. У сторожки привратника он оглянулся: оба джентльмена все еще стояли на ступеньках крыльца.

— Кто этот молодой человек с собакой? — спросил Ньюмен у женщины, вышедшей из сторожки. Он уже начинал изъясняться по-французски.

— Это месье граф.

— А тот, постарше?

— Месье маркиз.

— Маркиз? А я-то думал, дворецкий! — произнес Ньюмен по-английски, благодаря чему привратница, к счастью, не поняла его слов.

Глава четвертая

Однажды рано утром, когда Кристофер Ньюмен еще не кончил одеваться, к нему провели маленького старика, за которым следовал юноша в блузе, несший картину в сверкающей раме. Увлеченный достопримечательностями Парижа, Ньюмен совсем забыл про месье Ниоша и его одаренную дочь. Но тут живо все вспомнил.

— Боюсь, вы махнули на меня рукой, сэр, — после множества извинений и приветствий сказал старик. — Мы заставили вас ждать. Наверно, вы заподозрили нас в необязательности, в недобросовестности! Но вот и я наконец! А вот и прелестная «Мадонна». Поставьте-ка ее на стул поближе к свету, мой друг, пусть господин полюбуется, — последние слова месье Ниоша были обращены к сопровождавшему его юноше, которому он помог правильно расположить доставленное ими произведение искусства.

Картина была покрыта слоем лака толщиной в дюйм, а ширина затейливой рамы составляла не менее фута. Она сверкала и переливалась в лучах утреннего солнца и, на взгляд Ньюмена, была очень красивой и ценной. Он, видимо, совершил чрезвычайно удачную покупку и, заполучив такую картину, почувствовал себя богачом. Продолжая одеваться, он с удовольствием рассматривал ее, а месье Ниош, отослав своего помощника, суетился вокруг, улыбался и потирал руки.

— Бесподобное finesse,[35] — приговаривал он ласково, — и какие превосходные мазки. Вы, наверно, это заметили, сэр. Пока мы шли по бульвару, она привлекала всеобщее внимание. Посмотрите, какие переливы тона! Вот что значит владеть кистью! Я говорю это, сэр, не как отец, нет! Просто, будучи человеком со вкусом и имея дело с другим понимающим человеком, я не могу не отметить превосходную работу. Такие вещи трудно создавать и еще труднее с ними расставаться. Если бы наши средства позволяли нам такую роскошь, мы бы оставили эту картину себе! Могу сказать вам честно, сэр, — месье Ниош тихо и вкрадчиво засмеялся, — честно могу сказать, сэр, что завидую вам. Как видите, — добавил он через минуту, — мы взяли на себя смелость предложить вам раму. Это на самую малость увеличит стоимость картины, а вас избавит от необходимости — столь обременительной для человека с вашим тонким воспитанием — ходить по лавкам и торговаться.

Язык, на котором изъяснялся месье Ниош, представлял собой своеобразную смесь, от попыток воспроизвести которую полностью я предпочитаю уклониться. Когда-то он, видимо, до некоторой степени владел английским, и в его произношении почему-то слышался акцент, характерный для кокни британской столицы. Но, оставаясь без употребления, его познания заржавели, а запас слов оскудел и сделался довольно причудливым. Месье Ниош старался поправить дело, прибегая к частым вкраплениям французского, «англизируя» слова по собственному разумению и буквально переводя французские идиомы. В результате речи, которые он произносил с видом полного самоуничижения, вряд ли были бы понятны читателю, а потому я осмелился сократить и просеять его монолог. Ньюмен понимал месье Ниоша лишь наполовину, но тот казался ему забавным, а благородная бедность старика затрагивала в нем демократические струнки. Сильная добродушная натура Ньюмена всегда восставала при мысли о неизбежности несчастья; пожалуй, это вообще было почти единственное, что его раздражало, и он ощущал потребность смыть любое несчастье губкой собственного процветания. Меж тем папаша мадемуазель Ноэми, очевидно, получил на сей счет точные указания и проявлял рабское стремление не упустить ничего из того, что может предоставить неожиданно подвернувшийся случай.

— Сколько же я должен вам за картину вместе с рамой? — спросил Ньюмен.

— В общей сложности три тысячи франков, — сказал старик, приятно улыбаясь, но не удержался и молитвенно сложил руки.

— А вы дадите мне расписку?

— Я принес ее, — ответил месье Ниош. — Я взял на себя смелость составить ее на случай, если месье пожелает расплатиться сразу, — достав из портмоне бумагу, он вручил ее своему меценату. Документ был написан в самых изысканных выражениях мелким затейливым почерком.

Ньюмен выложил деньги, и месье Ниош стал торжественно и любовно опускать в свой старый кошелек один наполеондор за другим.

— А как ваша молодая леди? — спросил Ньюмен. — Она произвела на меня большое впечатление.

— Вот как? Месье очень добр. Месье понравилась ее внешность?

— Она и впрямь очень хорошенькая.

— Увы, да! Увы, очень хорошенькая?

Месье Ниош уставился в пятно на ковре и покачал головой. Потом перевел взгляд на Ньюмена, и глаза его, казалось, засверкали и расширились.

— Месье знает, что такое Париж. В нем красота опасна, особенно если у этой красоты нет ни су.

— Ну, к вашей дочери это не относится. Она же теперь богата.

— Совершенно справедливо; месяцев на шесть мы разбогатели. Но все равно, если бы моя дочь была некрасива, я бы спал спокойнее.

— Вы боитесь молодых людей?

— И молодых, и старых.

— Хорошо бы ей выйти замуж.

— Ах, месье, ничего не имея, мужа не найдешь. Жениху пришлось бы взять ее ради нее самой. Я не смогу дать за нее ни гроша. Но молодые люди смотрят на вещи другими глазами.

— Ну, — проговорил Ньюмен, — ее талант уже сам по себе приданое.

— Ах, сэр, сначала ему нужно превратиться в звонкую монету, — и месье Ниош нежно погладил кошелек, прежде чем убрать его в карман. — Такие сделки случаются не каждый день.

— Ваши молодые люди — крохоборы, — заметил Ньюмен. — Это все, что я могу сказать. Им бы еще приплатить за вашу дочь, а не ждать денег от нее.

— Очень благородная мысль, месье. Но что вы хотите? В нашей стране такие мысли не приняты. Когда мы женимся, мы желаем знать, что получим в приданое.

— И какое же приданое нужно вашей дочери?

Месье Ниош воззрился на Ньюмена, словно ожидая, что за сим последует, но тотчас опомнился и ответил, что знает очень приличного молодого человека — служащего страховой компании, — который удовольствовался бы пятнадцатью тысячами франков.

— Пусть ваша дочь напишет для меня полдюжины картин, и приданое ей обеспечено.

— Полдюжины картин! Приданое! Месье не шутит?

— Если она сделает мне в Лувре шесть или восемь копий так же хорошо, как написала «Мадонну», я заплачу ту же цену за каждую, — заверил его Ньюмен.

На какой-то момент бедный месье Ниош от радости и признательности лишился дара речи, а затем схватил руку Ньюмена и сжал ее в своих, глядя на него повлажневшими глазами.

— Так же хорошо? Да они будут в тысячу раз лучше, они будут великолепны — божественны! Ах, почему я не владею кистью, сэр, чтобы ей помочь! Как мне благодарить вас? Боже! — и он прижал руку ко лбу, словно силился что-то придумать.

— Вы уже отблагодарили меня, — сказал Ньюмен.

— Вот что, сэр! — вскричал месье Ниош. — Я знаю, как выразить мою благодарность, — я ничего не возьму с вас за уроки французского.

— Уроки? Я совсем забыл об этом, — рассмеялся Ньюмен и добавил: — Слушать ваш английский — все равно что учиться французскому.

— О, я не взялся бы преподавать английский, нечего и говорить, — сказал месье Ниош. — Но что касается моего прекрасного языка, то я по-прежнему к вашим услугам.

— Тогда, поскольку вы уже здесь, — предложил Ньюмен, — давайте начнем. Как раз подходящий момент. Я собираюсь выпить кофе. Приходите каждое утро в половине десятого выпить чашечку.

— Месье предлагает мне еще и кофе? — воскликнул месье Ниош. — Нет, поистине ко мне возвращаются мои beaux jours.[36]

— Итак, — повторил Ньюмен, — пожалуй, начнем. Кофе ужасно горяч. Как сказать это по-французски?

С тех пор каждое утро в течение трех недель, когда Ньюмену подавали кофе, среди клубов поднимавшегося над чашками ароматного пара возникал маленький благообразный месье Ниош, он извинялся, расшаркивался и сыпал ничего не значащими вопросами. Не знаю, многому ли научился наш друг, но, как он сам говорил, если попытка не принесла ему особой пользы, то уж, во всяком случае, не принесла и вреда. Кроме того, занятия с месье Ниошем забавляли его, они удовлетворяли его общительную натуру, которая любила чуждые грамматическим правилам беседы и побуждала его даже в те времена, когда он, обремененный делами, разъезжал по выраставшим как грибы западным городкам, усаживаться на сооруженные из рельсов ограды и пускаться в братские пересуды с веселыми бездельниками и безвестными искателями приключений. Он считал полезным, куда бы ни приехал, вступать в разговоры с местными жителями; кто-то его заверил — и утверждение пришлось ему по вкусу, — что при путешествиях за границей это лучший способ познакомиться с жизнью страны. Месье же Ниош был, несомненно, местный житель и, хотя его жизнь вряд ли заслуживала того, чтобы с ней знакомиться, был вполне осязаемой и вполне органичной частичкой той живописной парижской цивилизации, которая обеспечивала нашего героя множеством развлечений и поставляла несметное число занимательных проблем для его пытливого практичного ума. Ньюмен любил статистику, ему нравилось узнавать, что и как делается, он с интересом изучал, какие платят налоги, какие получают доходы, какие порядки преобладают в коммерции, как идет борьба за место под солнцем. Месье Ниош, разорившийся делец, был знаком со всеми этими предметами и, гордый тем, что может их осветить, старался, держа между указательным и большим пальцами щепотку табака, изложить известные ему сведения в самых изящных выражениях. Как истый француз, месье Ниош — и полученные от Ньюмена наполеондоры тут совершенно ни при чем — обожал поговорить, и хотя влачил жалкое существование, светскости в нем нимало не убавилось. Истый француз, месье Ниош умел давать вещам точные определения и — опять-таки как француз, — если ему недоставало знаний, легко заполнял пробелы весьма убедительными и хитроумными предположениями. Маленький сморщенный финансист был рад, что к нему обращаются с вопросами, и он по крупицам собирал сведения, занося в засаленную записную книжку происшествия, которые могли заинтересовать его щедрого друга. Он листал старые ежегодники, разложенные на книжных развалах на набережных, он даже сменил кафе и стал завсегдатаем того, где получали больше газет и где его послеобеденные demitasse[37] обходились ему на целое су дороже; он вчитывался в затертые страницы в поисках смешных анекдотов либо сообщений о причудах природы или странных совпадениях, а на следующее утро с важным видом докладывал о том, что вот недавно в Бордо умер пятилетний ребенок, чей мозг весил шестьдесят унций — как у Наполеона и Вашингтона, или что мадам П. — charcutière[38] с Рю-де-Клиши — в подкладке старой юбки обнаружила триста шестьдесят франков, которые потеряла пять лет назад. Он произносил каждое слово отчетливо и звучно, и Ньюмен уверял, что его манера говорить выгодно отличается от невнятной стрекотни, которую приходится слышать от других. После этих похвал произношение месье Ниоша стало еще благозвучнее, он предложил читать Ньюмену отрывки из Ламартина и заявил, что хотя в меру своих скромных возможностей пытается говорить с совершенной дикцией, но, если месье хочет услышать настоящий французский, ему следует пойти в «Комеди Франсез».

Ньюмен с интересом отнесся к французской бережливости и с восхищением к тому, как парижане накапливают деньги. Его собственный коммерческий талант проявлялся во всей полноте в операциях куда более широкого размаха, и для свободы действий ему требовалось ощущение большего риска, сознание, что речь идет об огромных суммах, поэтому он испытывал благодушное удовольствие, наблюдая, как здесь люди сколачивают состояния, экономя на каждом медном гроше, и приумножают их, вкладывая минимум труда и доходов. Он допрашивал месье Ниоша о его образе жизни и, слушая повествование об изощренной бережливости, проникался смешанным чувством симпатии и уважения. Этот достойный человек рассказал ему, что был период, когда они с дочерью вполне сносно существовали на пятнадцать су per diem[39] и лишь недавно, когда ему удалось собрать последние обломки своего погибшего состояния, их бюджет несколько увеличился. Но все равно им приходится считать каждое су, а мадемуазель Ноэми, как со вздохом поведал месье Ниош, относится к этой необходимости с меньшим рвением, чем хотелось бы.

— Ну что тут скажешь? — посетовал он философски. — Она молода, хороша собой, ей нужны платья, новые перчатки; в роскошные залы Лувра не пойдешь в старье.

— Но ведь ваша дочь зарабатывает достаточно, чтобы заплатить за свои наряды? — заметил Ньюмен.

Месье Ниош поднял на него близорукие робкие глаза. Ему очень хотелось сказать, что талант его дочери высоко ценится и что ее убогая мазня имеет успех на рынке, но совестно было злоупотреблять доверчивостью этого щедрого иностранца, который без всяких расспросов и подозрений принял его как равного. Поэтому он удовольствовался тем, что заявил, будто копии, выполненные мадемуазель Ноэми с картин старых мастеров, вызывают мгновенное желание их приобрести, но цена, которую она вынуждена просить за них, учитывая безупречность работы, держит покупателей на почтительном расстоянии.

— Бедняжка! — воскликнул месье Ниош со вздохом. — Впору пожалеть, что ее работы столь совершенны! В ее интересах было бы писать хуже.

— Но если мадемуазель Ноэми так предана своему искусству, — заметил как-то Ньюмен, — откуда у вас эти страхи за нее, о которых вы говорили на днях?

Месье Ниош заколебался; его позиция и впрямь была непоследовательной, отчего он всегда испытывал неловкость. И хотя ему меньше всего хотелось собственными руками зарезать курицу, несущую золотые яйца, а именно лишиться благосклонного доверия Ньюмена, он все же ощутил страстное желание поведать о своих заботах.

— Ах, знаете, дорогой сэр, она воистину художница, в этом нет сомнений, — заявил он. — Но, сказать по правде, она ведь и franche coquette.[40] К сожалению, — добавил он спустя минуту, покачав головой с беззлобной горечью, — вины ее тут нет. Такой была и ее мать.

— Вы не были счастливы с женой? — спросил Ньюмен.

Месье Ниош несколько раз слегка дернул головой.

— Она была моим проклятьем, месье!

— Она вам изменяла?

— Год за годом у меня под самым носом. Я был слишком глуп, а соблазн был велик. Но в конце концов я вывел ее на чистую воду. Если хоть раз в жизни я повел себя как настоящий мужчина, которого следует бояться, то — я это прекрасно знаю — именно в тот самый час. Тем не менее я стараюсь об этом не вспоминать. Я любил ее, сказать вам не могу, как любил. Но она оказалась плохой женщиной.

— Она умерла?

— Нет, она живет отдельно от нас.

— Тогда вам нечего бояться ее влияния на дочь, — постарался подбодрить старика Ньюмен.

— О дочери она беспокоилась не больше, чем о своих подметках. Но Ноэми не нуждается ни в чьем влиянии. Она сама по себе. Она сильнее меня.

— Не слушается вас?

— Ей и не приходится, месье: я ведь никогда не приказываю. Какой толк? Это только раздражало бы ее и толкнуло к какому-нибудь coup de tete.[41] Она очень умна, вся в мать. Если ей что вздумается, не станет терять времени зря. Девочкой — как я был тогда счастлив или мнил, что счастлив, — она училась рисовать и писать маслом у первоклассных учителей, и те убеждали меня, что у нее талант, а я с радостью в это верил и, отправляясь в гости, всегда брал папку с ее рисунками и всем показывал. Помню, как-то раз одна дама подумала, будто я их продаю. Меня это возмутило! Никто не знает, что его ждет! Потом настали черные дни: разрыв с мадам Ниош. Ноэми уже не могла брать уроки по двадцать пять франков; но время шло, она росла; одному, без ее помощи, мне стало не под силу сводить концы с концами. И она вспомнила о палитре и кистях. Кое-кто из друзей в нашем quartier[42] счел эту идею фантастической; ей советовали научиться мастерить шляпки, встать за прилавок или — если это бьет по тщеславию — дать объявление, что ищет место dame de compagnie.[43] Она дала такое объявление, какая-то старая дама ей написала, пригласила зайти — познакомиться. Ноэми этой даме понравилась, ей предложили стол и шестьсот франков в год, но тут выяснилось, что дама проводит жизнь в кресле и бывают у нее всего два человека — духовник и племянник; духовник очень строг, а племянник, мужчина лет пятидесяти со сломанным носом, служит клерком за две тысячи франков. Ноэми отвергла эту даму, купила ящик с красками, холст, новое платье и поставила свой мольберт в Лувре. И там, то в одном, то в другом зале, она провела два последних года. Нельзя сказать, что за это время мы нажили миллионы. Ноэми говорит, что Рим не сразу строился, что она делает большие успехи и что я должен предоставить все ей. Но, видите ли, талант талантом, однако не собирается же она похоронить себя заживо. Ей хочется и людей посмотреть, и себя показать. Она сама говорит, что не любит копировать, если ее никто не видит. При ее внешности это вполне естественно. Только я ничего не могу с собой поделать — все время волнуюсь и трясусь за нее, все думаю, не случилось бы с ней чего в этом Лувре. Ведь она там совсем одна, день за днем, среди всех этих слоняющихся по залам незнакомцев. Не могу я все время ее стеречь. Я провожаю ее утром и прихожу за ней, а чтобы я ждал там, она не хочет, говорит, что при мне нервничает. Будто я не нервничаю, когда сижу здесь весь день один. Не дай Бог, с ней что-нибудь случится! — воскликнул месье Ниош, стиснув кулаки, и снова дернул головой, словно во власти дурных предчувствий.

— Ну, будем надеяться, с ней ничего не случится, — сказал Ньюмен.

— Уж лучше мне застрелить ее! — провозгласил с пафосом старик.

— Ну-ну, мы выдадим ее замуж, — успокоил его Ньюмен, — раз вы к этому ведете; а я повидаюсь с ней завтра в Лувре и выберу, какие картины попрошу для меня скопировать.