Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ты помнишь этого Мане? — Красовщик передвинул картину поближе к свету. — Берт почти такая же хорошенькая, как ты, а? Хотя глаза темнее.

— Да, я плыл под фальшивым флагом. — Меня вдруг неудержимо потянуло сказать ей всю правду, признаться, что я назвал себя вымышленным именем, опасаясь, что настоящее мое имя может быть известно мисс Бордеро и закроет мне доступ в дом. Я даже рассказал о своей причастности к тому письму за подписью Джона Камнора, которое было послано им несколько месяцев назад.

Жюльетт сморгнула — и все. Он знал, что ничего она ему не ответит. Такие никогда не разговаривали, и, если уж совсем по правде, это ему нравилось гораздо больше, нежели когда в теле обитала Блё. Хотя случалось такое редко — лишь когда она создавала модель из ничего. По большей части она просто переходила из тела в тело — даже возвращалась иногда, и часто личность, чьим телом она пользовалась, оставалась в большом смятении, не в силах припомнить, где она была и чем занималась, пока ею управляла Блё. Но по временам — как было с Жюльетт — Блё просто находила мясо, труп (вот эта оболочка была утопленницей из морга на Иль-де-ла-Ситэ) и лепила из него новое живое и дышащее существо. Жюльетт не существовало до того, как ее сделала Блё, поэтому когда Блё двинулась дальше, оболочка Жюльетт осталась всего-навсего куклой. Она могла двигаться и слушаться распоряжений, выполнять простые задачи, а также есть, пить и ходить в сортир без напоминаний, но собственной воли у нее не было.

Она слушала крайне внимательно, чуть ли не раскрыв рот от изумления, и, дослушав до конца, спросила:

— Я и без записки бы обошелся, — сказал Красовщик. Он подошел к печке и половником положил две плоские миски рагу. Поставил их на стол и сходил еще раз на кухню за ложками и багетом. — Давай садись. Ешь, — сказал он.

Жюльетт подошла к столу, села и принялась есть.

— А как же ваше настоящее имя? — Я сказал, и она дважды повторила его, восклицая при этом: — Господи, господи! — Потом заметила:- Оно мне нравится больше.

— Не спеши, — сказал Красовщик. — Горячее. Дуй. — Он показал ей, как дуть на ложку рагу, прежде чем совать ее в рот, и она повторила все его действия до жеста: дунула ровно четыре раза, как и он, а потом отъела. И так повторяла каждый раз. По ее подбородку сползла капля подливы и упала на скатерть.

— Мне тоже! — Я попробовал засмеяться, но смех не вышел. — Уфф! Как хорошо, что можно наконец отбросить то, ложное!

— Стало быть, все это было заранее обдумано? Настоящий заговор?

Красовщик слез со стула, схватил ее салфетку и заправил ей за высокий ворот платья, а потом несколько раз аккуратно провел по ее груди, расправляя ткань, как слюнявчик, — проверял, держится ли.

— Какой же заговор, нас ведь только двое и есть, — возразил я, благоразумно не упоминая о миссис Прест.

— Вот так — и платье себе не измараешь. Видишь, записку писать было не обязательно.

Мисс Тина задумалась; я ждал с тревогой, не назовет ли она наши действия низостью. Но ход ее рассуждений был совсем иным, и минуту спустя она сказала вполголоса, словно бы взвесив все с безмятежной непредвзятостью стороннего наблюдателя:

Она пусто пялилась на середину скатерти, но слабо улыбалась, проглатывая каждую ложку. И впрямь очень мила. И с ней так приятно, когда внутри у нее нет Блё, с ее сарказмом. Когда никто на него не гавкает. Но уважать пожелания Блё необходимо, это он знал. Бывали случаи, когда он этого не делал, а она про такое узнавала, и он просыпался, например, в огне, а это неприятно. Но им же нужна горничная, нет?

— До чего же вам, видно, хочется получить эти письма!

— Быть может, после ужина ты тут немного приберешься? — сказал он. Оторвал от багета корочку и бросил ей в миску. Она хлеб выудила и стала глодать, как белочка драгоценный желудь.

— О, страстно, пламенно! — признался я, кажется, даже с улыбкой. И, чтобы не упустить случай, тут же продолжал, начисто позабыв о недавних упреках собственной совести: — Но ведь не могла же она сама переложить их куда-то? Она же не встает на ноги! Ей недоступны никакие мышечные усилия! Она не в состоянии что-либо взять и понести!

В записке воспрещалось только «пежить» Жюльетт. Там же сказано, что ей нельзя делать уборку в квартире. И ничего не говорится о том, что при этом нужно непременно быть одетой, верно? Нет, ни слова.

— Да, но при большом желании и при такой сильной воле… — сказала мисс Тина, как если бы ей самой уже приходили в голову все эти соображения, и единственное, что она могла предположить, это что глубокой ночью, когда никого не было рядом, старуха все же каким-то чудом обрела в себе силы встать и сделать то, что считала нужным.

— Пока займись уборкой, а я тебя попробую напугать, — сказал Красовщик. — Если Блё не вернется к утру, можешь пойти со мной на Монмартр, пристрелим булочника и карлика. Будет весело.

Он уже и забыл, как ему нравилось, когда Блё оставляла свою пустую скорлупу бродить по дому. Только если поджигают, конечно, противно.

— А вы не расспрашивали Олимпию? Может быть, это она помогла мисс Бордеро или сделала все сама по ее приказанию? — спросил я, но моя собеседница поторопилась ответить, что служанка тут решительно ни при чем, не упомянув, впрочем, разговаривала она с нею или нет. Казалось, ей теперь неловко и даже досадно от того, что она невольно обнаружила передо мной, насколько близко к сердцу принимает мои стремления и тревоги, как много места уделяет мне в своих мыслях.

* * *

Вдруг она сказала, по обыкновению без непосредственной связи с предыдущим:

Как выяснилось, отыскать нового художника оказалось вовсе не трудно. Она нашла идеального — были раньше знакомы, знала все его желания, но для того, чтобы представлять для него ценность, ей требовалась синь, а за нею следовало ехать на Монмартр. Но нанять фиакр в полночь в Латинском квартале — гиблое дело, особенно если ты — четырнадцатилетняя полинезийка. А именно такой Блё теперь и выглядела.

— Знаете, мне кажется, будто я и сама стала новая от того, что у вас теперь новое имя.

Возница храпел на облучке, его лошадь в упряжи тоже дремала.

— Оно вовсе не новое; напротив, это доброе старое имя, и я рад, что вернул его себе. Она искоса посмотрела на меня.

— Извините, месье, — сказала она, осторожно подергав кучера за штанину. — Прошу прощения.

— Оно мне куда больше нравится.

Голова возницы описала полный круг, прежде чем он определил, откуда раздался голос, хотя его и дергали за штанину. Не просто спит, но и пьяный.

— Слава богу, а то я, пожалуй, предпочел бы сохранить то, чужое.

— Вы не могли бы отвезти меня на Монмартр, месье? — попросила она. — Авеню де Клиши. Мне нужно, чтоб вы подождали, я там кое-что возьму, а потом отвезете меня обратно.

— Вы это серьезно?

— Нет, это слишком далеко. Уже поздно. Иди домой, девочка.

Я только еще раз улыбнулся и вместо прямого ответа заговорил опять о своем:

— Я заплачу.

— Если считать, что она могла сама добраться до бумаг, так ведь она с легкостью могла и сжечь их.

— Хорошо, двадцать франков.

— Это же грабеж! — И она сделала шаг назад, чтобы получше рассмотреть пирата в фиакре.

— Запаситесь терпением, запаситесь терпением, — сказала мисс Тина, и ее уныло-назидательный тон не слишком меня утешил, так как свидетельствовал, что она и сама не исключает эту роковую возможность. Однако вслух я сказал, что постараюсь последовать ее совету: во-первых, мне ничего другого не остается, а во-вторых, я помню данное ею обещание помочь мне.

— Ну или можем о чем другом договориться, каштаночка моя, — произнес кучер с похотливой ухмылкой, коя выказывала немалые природные способности, если только он не репетировал ее перед зеркалом.

— Так ведь если бумаг уже нет, от моей помощи мало толку, — возразила она, словно желая подчеркнуть, что она не отказывается от данного слова, но факты остаются фактами.

— Значит, я двадцать франков стою? А как насчет побарахтаться прямо у вас в фиакре, и вы мне за это дадите двадцать франков, а потом я найму какого-нибудь кучера с мозгами, он довезет меня за два франка, а остальные я пошлю на Таити, где у меня мама болеет проказой? — Блё приподняла свою очень простенькую серую юбку и дала вознице глянуть на свои лодыжки, облаченные в бурые шерстяные чулки. — Что скажете?

— Вы правы. Но постарайтесь хотя бы узнать, так ли это! — взмолился я, снова задрожав всем телом.

— Двадцать франков? Да за столько я десять девчонок на Пигаль себе раздобуду!

— Вы ведь обещали запастись терпением.

— Как, даже и для этого?

— Мне с самого начала показалось, что вы подозрительно щедры, но что я понимаю? Я же невежественная островитянка, у которой, возможно, никакой проказы-то и нет.

— А для чего же еще?

— Отъебись от меня, девочка. Уже поздно.

— Нет, нет, ни для чего, — довольно глупо ответил я, постыдившись открыто высказать то, что на самом дело побудило меня согласиться на ожидание — надежду, что она не только узнает, целы ли письма, но и пойдет ради меня на нечто большее.

— Экзотическая красотка с островов. — Дразня его, Блё показала еще чуток лодыжки, по ходу спустив на кучера все мыслимые чары бурого шерстяного чулка. — Бу-ху, — при этом произнесла она, полагая, что на ее месте так же выразилась бы любая экзотическая красотка с островов. И добавила: — Oh là là.

Не знаю, поняла ли она или просто спохватилась, что приличия ради ей следовало выказать больше твердости, но только она сказала:

— Разве я обещала обмануть тетушку? Что-то не помню.

— Я устал. Поеду домой спать, — ответил возница.

— Не столь уж важно, обещали вы или нет, вы все равно на это не способны.

— Но ведь вы же сказали, что можем договориться, не я. Сами предложили, — сказала Блё.

Мне кажется, она едва ли стала бы спорить, даже если б нашему разговору не положило конец появление на канале гондолы, везшей доктора. Я отметил про себя, что раз он так скоро повторил свой визит, значит, не считает, что опасность миновала. Мы посмотрели, как он высаживается на берег, а потом вернулись с балкона в sala и пошли ему навстречу. Само собой разумеется, я еще на пороге расстался с ним и с мисс Тиной, испросив лишь у последней позволения спустя немного зайти справиться о состоянии больной.

— Я тогда еще не проснулся и хорошенько тебя не рассмотрел. И я тогда не знал, что у твоей матушки проказа. Двадцать франков.

— Ладно. — И Блё забралась в фиакр. — Только заплачу я вам, когда вы меня обратно привезете. А теперь — в кабаре «Свистулька» на авеню де Клиши.

Я вышел из дому и пошел бродить по городу; дошел до самой Пьяццы, но владевшее мною лихорадочное возбуждение не улеглось. Несмотря на поздний час, многие столики еще были заняты, однако я не мог заставить себя сесть и беспокойно кружил по площади. Только мысль о том, что я наконец выложил мисс Тине всю правду о себе, служила мне некоторым утешением. После пяти или шести кругов я повернул к дому и вскоре почти безнадежно запутался в лабиринте венецианских улиц, что со мною случалось постоянно. Было уже далеко за полночь, когда я наконец попал домой. В sala по обыкновению было совсем темно, и фонарик, которым я освещал себе путь, ничего не обнаружил заслуживавшего внимания, к немалой моей досаде, поскольку я предупредил мисс Тину, что приду узнать, как обстоят дела, и вправе был рассчитывать на какой-нибудь условный знак с ее стороны, хотя бы зажженную свечу. Дверь, ведущая в комнаты мисс Бордеро, была затворена; из этого я мог заключить, что моя уставшая за день приятельница не дождалась меня и легла. Я стоял в нерешительности посреди sala, все еще надеясь, что, может быть, она услышала меня и выглянет, уговаривая себя, что не могла она лечь спать, когда тетке так худо; прикорнула, наверно, в кресле у постели, надев домашний капот. Я сделал несколько шагов к двери, остановился, прислушался. Ничего не было слышно. В конце концов я решился и тихонечко постучал. Ответа не последовало; тогда, подождав еще минуту, я повернул ручку двери. В комнате было темно, это должно было бы остановить меня, но не остановило. После всех моих откровенных признаний в зазорных и бесцеремонных поступках, на которые меня сделала способным жажда завладеть письмами Джеффри Асперна, я не вижу никаких причин воздержаться от рассказа об этой последней нескромности. Из всего, совершенного мной, это, вероятно, самое худшее, однако были тут и смягчающие обстоятельства. Меня вполне искренне, хоть, разумеется, не бескорыстно, волновало положение Джулианы, и с целью узнать о нем я как бы назначил мисс Тине свидание, на которое она согласилась; теперь по долгу чести я обязан был на это свидание явиться. Мне могут возразить, что отсутствие огня в sala естественно было истолковать как знак, освобождающий меня от этого обязательства, но вся суть в том, что я вовсе не желал быть освобожденным.

Вообще быть женщиной в эти времена — это служить для мужчин вещью, объектом либо насмешек, либо желанья, либо того и другого. Но перемещаться в Париже уж точно гораздо легче красивой брюнеткой в наряде приличной дамы, а не беспризорницей-островитянкой, едва достигшей брачного возраста. Быть может, она и поспешила так рано превратиться, но следовало отвлечь внимание Красовщика от Люсьена, а лучше всего это сделать, лишь убедив его, что она отыскала нового художника, для которого маленькая девочка с Таити стала бы образцовой натурщицей.

Улицы были пустынны, поэтому до подножия Монмартра они доехали всего за полчаса. Тридцать минут стука копыт по брусчатке, запахов угольного дыма, конского навоза, дрожжей от хлебов, вызревавших в пекарнях, чеснока, скисшего вина и мясного жира после вчерашнего ужина, а также навязчивой вони тухлой рыбы и какой-то глубинной зелени, поднимавшейся от Сены вместе с туманом. В глубине фиакра Блё бултыхалась эхом перекатывающейся тыквы, а возница, казалось, исполнен был решимости заехать в каждую колею и наткнуться на каждую выбоину в городе. К концу поездки Блё уже хихикала от нелепости такой поездки. Это и спасло кучеру жизнь.

Дверь спальни мисс Бордеро была полуоткрыта, и за нею угадывался слабый свет ночника. Я прошел немного дальше и снова остановился с фонарем в руке. Я был уверен, что мисс Тина там, около тетки, и хотел дать ей время выйти ко мне навстречу. Я не окликал ее, чтобы не нарушить тишину, я ждал, что свет моего фонарика послужит ей сигналом. Но она не шла; в поисках объяснения этому я предположил — совершенно справедливо, как потом оказалось, — что она просто заснула у постели больной. А раз она могла заснуть, стало быть, больной полегчало, и, поняв это, я должен был удалиться так же тихо, как и вошел. Но и на этот раз я не сделал того, что должен был сделать, отвлеченный, словно помимо воли, чем-то совсем иным. Не четкая цель, не заведомо дурной умысел руководили мной в ту минуту, я просто не в силах был тронуться с места, пронизанный острым, хоть и нелепым ощущением: вот он, случай. Я бы даже не смог объяснить, что за случай; мысль о краже не сложилась сколько-нибудь четко в моем сознании. Впрочем, даже поддайся я такому соблазну, передо мной тотчас же встала бы та очевидная истина, что и секретер, и все шкафы, и ящики у мисс Бордеро всегда на запоре. Ни ключей, ни отмычек у меня не было, как, впрочем, не было и намерения заняться взломом. И все же в мозгу у меня неотвязно стучало: вот я стою здесь, словно бы один, под защитным и всеразрешающим покровом ночи, а где-то совсем близко, как никогда прежде, находится предмет моих заветных мечтаний. Я поднял выше свой фонарь и стал перебирать лучом света одну вещь за другой, словно надеясь, что это мне поможет. Из спальни по-прежнему не доносилось ни звука. Если мисс Тина спала, сон ее был крепок. А вдруг она, добрая душа, нарочно прикинулась спящей, чтобы освободить мне поле действий? Вдруг она знает, что я здесь, и, затаившись в тишине, хочет посмотреть, как я поступлю — как смогу поступить? Решусь ли я, если дойдет до дела? Мои сомнения были понятны ей лучше, чем мне самому.

— Все, приехали, — выкрикнул он, когда они остановились перед темным кабаре. — Двадцать франков.

— Подождите в переулке. — Блё мотнула головой на соседний перекресток, и по ее длинным иссиня-черным волосам скользнула волна. — Заплачу, когда закончу.

Я подошел к секретеру и уставился на него растерянно и, вероятно, с очень глупым видом; ибо чего в конце концов я тут мог ожидать? Во-первых, он был заперт на ключ; а во-вторых, в нем почти наверняка не хранилось то, что меня интересовало. Было десять шансов против одного, что бумаги вообще уничтожены, а если даже и нет, так дотошная старуха, заботясь об их безопасности, вряд ли вынула бы их из зеленого сундучка для того, чтобы переложить сюда, вряд ли вздумала бы менять лучшее место на худшее. Секретер слишком бросался в глаза, был слишком на виду, да к тому же в комнате, где она уже не могла сама сторожить свое сокровище. Он отпирался ключом, но пониже замочной скважины была маленькая бронзовая ручка в форме шишечки. Я увидел ее, когда направил туда свет своего фонаря. И тут же у меня мелькнула догадка, от которой мое волнение достигло предела, и я подумал — не этой ли догадки ожидала от меня мисс Тина? Ведь если не так, если она не хотела, чтобы я входил в комнату, чего бы, кажется, проще — запереть дверь изнутри. Разве это не показало бы достаточно ясно ее решимость оградить от меня свое и тетушкино уединение? Но она этого не сделала, стало быть, ждала моего прихода, хоть и понимала отлично, что меня влечет сюда. Такой путь тонких и сверхпроницательных умозаключений привел меня к мысли, что, желая помочь мне, мисс Тина сама отомкнула секретер и оставила его незапертым. Правда, ключ не торчал в замке, но, должно быть, если чуть повернуть бронзовую шишечку — крышка откинется. Томимый своей догадкой, я наклонился, чтобы разглядеть все получше. Я не собирался ничего делать — нет, нет, у меня и в мыслях не было откидывать крышку, — я только хотел проверить свое предположение, посмотреть, можно ли ее откинуть. Я протянул к шишечке руку достаточно ведь было дотронуться, чтобы почувствовать, поддается она или нет; и в последний миг — тяжело мне об этом рассказывать — оглянулся через плечо. То был инстинкт, наитие, ни единый звук не коснулся моего слуха. От того, что я увидел, я сразу же выпрямился и отскочил в сторону, едва не выронив свой светильник. Джулиана в ночной сорочке стояла на пороге спальни, протянув вперед руки, обратив ко мне лицо, свободное от всяких завес, обычно его наполовину скрывавших, и тут, в первый, последний и единственный раз я увидел ее необыкновенные глаза. Они гневно сверкали, они ослепили меня, как внезапный свет газового рожка слепит пойманного на месте преступника, они заставили меня сжаться от стыда. Никогда не забуду я эту белую, согбенную и трясущуюся фигурку с неестественно вздернутой головой, ее позу, выражение ее лица, не забуду и звук ее голоса, когда она, в ответ на мое движение, прошипела с неистовой яростью:

— Сейчас, если хочешь, чтоб я тебя дождался.

— А-а, гнусный писака!

Блё подумала было все-таки завлечь его в фиакр покувыркаться, а под этим предлогом свернуть ему немытую шею. Само собой, у юной островитянки нет таких чар соблазнительницы, как у Жюльетт, но мужчины свиньи, и всегда можно рассчитывать, что они поддадутся самым низменным своим инстинктам. Именно поэтому она испытывала потребность время от времени убивать кого-нибудь с особой жестокостью. Может, и не стоило так напирать на проказу в самом начале. Не очень хотелось оставлять труп в фиакре, а потом самой ехать через весь город. Это могло привлечь недолжное внимание.

Не помню, какие слова я забормотал в оправдание, в извинение, помню только, что я шагнул ближе, торопясь уверить ее в отсутствии у меня дурных намерений. Но она отшатнулась в ужасе, замахав на меня старушечьими руками, и в следующее мгновенье, с судорожным, словно предсмертным хрипом, повалилась на руки мисс Тины.

Да, трудно женщине в Париже, а еще труднее — если ты сразу несколько женщин. Блё вздохнула — тяжко и экзистенциально: через полвека вздыхать так станет последним писком парижской моды.

— Половину сейчас, — сказала она, протягивая вознице десятифранковую бумажку. — Остальное — когда вернете меня на бульвар Сен-Жермен. А теперь ждите меня за углом.

Кучер презрительно фыркнул в ответ и остался сидеть, где сидел.

— Ладно, — произнесла она. Туп до того, что даже бояться толком не умеет. Она ему покажет.

IX

Блё подошла к двойным дубовым дверям «Свистульки» и с размаху ударила ногой в середину косяка. Дальнейшее она представляла себе так: двери расколются вокруг замков и распахнутся, ведь, невзирая на миниатюрность ее нынешнего тела, она очень и очень сильна. На самом же деле произошло вот что: двери были закрыты на засов, а под ручки с той стороны была еще продета и цепь, и дубовые доски лишь слегка напружинились, принимая удар, и снова распрямились. Блё оказалась на середине тротуара на заднице. Двери же ничуть не пострадали.

Возница расхохотался. Блё вскочила на ноги и зарычала на него.

— Может, постучать надо было? — предположил возница. — Подожду тебя за углом. — Он щелкнул вожжами, и лошадка его протопала с полквартала и свернула в узкий переулок.

Фрамугу над дверьми — витраж в дубовой раме — с вечера оставили приоткрытой, и Блё внимательно пригляделась к ней. Потом взобралась по двери, ставя ноги на петли, раздвинула щель пошире и скользнула в кабаре головой вперед, а в воздухе сделала сальто и приземлилась на ноги, как кошка, только с юбкой на голове.

Я покинул Венецию на следующее утро, удостоверившись лишь, что хозяйка моя не умерла, как того можно было опасаться, вследствие испытанного из-за меня потрясения — впрочем, я из-за нее испытал, пожалуй, не меньшее. Откуда, скажите на милость, могло мне прийти в голову, что у нее вдруг достанет сил самой встать с постели? С мисс Тиной перед отъездом увидеться не удалось; видел я только служанку и ей оставил записку в несколько строк для передачи младшей мисс Бордеро. В записке говорилось, что я уезжаю на несколько дней. Я побывал в Тревизо, в Бассано, в Кастельфранко, ходил и ездил по разным достопримечательным местам, осматривал дурно освещенную роспись в пропахших плесенью церквах и часами дымил сигарой за столиком какого-нибудь кафе с обилием мух и желтыми занавесками, на теневой стороне сонной маленькой площади. Но весь этот путешественнический ритуал, совершаемый машинально и без души, не развлекал меня. Мне пришлось проглотить очень горькое снадобье, и я не мог отделаться от ощущения оскомины во рту. Я попал, как говорится, в пиковое положение, когда Джулиана застала меня среди ночи изучающим механизм запоров ее бюро; а долгие часы вслед за тем, проведенные в тревоге, не сделался ли я ее убийцей, были ничуть не легче. Воспоминание об унизительной сцене жгло меня, но нужно было как-то выпутываться, как-то объяснить, хотя бы мисс Тине письменно, странную позу, в которой я был застигнут. Но так как мое послание осталось без ответа, я ничего не знал о том, как приняла случившееся сама мисс Тина. У меня все стояло в ушах обидное старухино «Гнусный писака!» — хоть я и не мог бы отрицать, что пишу, и еще менее, что вел себя не слишком деликатно. Была минута, когда я положительно решил, что единственный для меня способ смыть позор — это немедленно убраться вон, пожертвовать всеми своими надеждами и раз навсегда освободить бедных женщин от тягот общения со мной. Однако потом я рассудил, что лучше будет сперва уехать ненадолго, должно быть, у меня уже тогда было чувство (пусть неопределеннее и смутное), что, исчезнув совсем, я похороню не только свои личные надежды. Но пожалуй, казалось мне, будет полезно, если я подольше пробуду в отсутствии и старуха уверует в то, что окончательно избавилась от меня. А что именно таково было ее желание — желание, которого я не мог разделить, — сомневаться не приходилось; давешнее полночное бесчинство наверняка излечило ее от готовности терпеть мое общество ради моих денег. С другой стороны, уговаривал я себя, не могу же я вот так бросить мисс Тину; я продолжал твердить себе это даже вопреки тому обстоятельству, что она осталась глуха к моим искренним просьбам дать знать о себе — я не получил весточки ни в одном из тех городков, куда просил ее писать poste restante.[20] Я бы постарался узнать что-нибудь от своего слуги, да этот олух не умел держать перо в руках. Следовало ли понимать молчание мисс Тины как знак глубочайшего презрения, казалось бы, вовсе ей не свойственного? Неизвестность томила меня; и если по некоторым соображениям я не решался вернуться, то по другим выходило, что вернуться непременно нужно, и я хотел только обрести твердую почву под ногами. Кончилось дело тем, что на двенадцатый день я снова очутился в Венеции, и, когда моя гондола мягко ткнулась носом в ступени старого дворца, тревожно забившееся сердце сказало мне, как тяжела была для меня эта отлучка.

— Oh là là, — раздался из темноты мужской голос.

Блё выпутала голову из юбки и тут же сообразила, что ее островитянка не носила штанишек и только что предъявила публике зрелище своей экзотической попы и прочих деталей, не оставлявшее воображению ничего. Дитя это и впрямь невинно.

Мое возвращение произошло столь скоропалительно, что я даже не успел предупредить своего слугу телеграммой. Он поэтому не встречал меня на вокзале, но когда я подъехал к дому, высунулся в окно и, увидев, что это я, поспешно сбежал вниз.

— Ох, ну ебать-и-красить, — сказала она халдею, очевидно спавшему на полу: он выскочил из-за стойки, как удивленная марионетка, когда услышал ее пинок в дверь, и как раз засвидетельствовал приземление sans culottes.

— Уже лежит в могиле, quella vecchia,[21] - сообщил он, взваливая на плечо мой чемодан, и чуть ли не подмигнул мне с веселым видом, словно не сомневаясь, что это известие меня обрадует.

Парень был молод, и даже в темноте она разглядела, что худ и симпатичен: на один глаз у него ниспадала светлая челка, а красным жилетом своим он напоминал сонного, однакоже дерзкого изгоя.

— Умерла? — воскликнул я, совсем не в лад ему.

— Bonsoir, — произнесла Блё, только чтобы не показаться невежливой. Не успел парень глазом моргнуть, как она уже была с ним за стойкой — привстала на цыпочки и, немало удивив его, чопорно поцеловала в губы. Слегка чмокнула вообще-то и тут же выхватила из стеллажа бутылку и три раза быстро ударила по голове. Удивительно — бутылка при этом не разбилась. А вот халдей тут же вполне лишился чувств и принялся истекать на полу кровью из двух ран на черепе. Очарование и соблазнение — прекрасные средства убеждения, но когда времени мало, неумелое, но быстрое сотрясение мозгов на руку девушке гораздо больше.

— Выходит, умерла, раз ее похоронили.

— Извините, — сказала она. — Случайно. Ничего не поделать. — Не удивительно, что Красовщик это все время повторяет: от таких слов ей стало гораздо легче на душе после того, как она контузила халдея, который вообще-то не сделал ничего дурного — только сказал «у-ла-ла» ее интимным местам. Блё нагнулась и еще раз поцеловала его в щеку, после чего запрыгнула на стойку, чтобы получше рассмотреть «Синюю ню».

— И давно это случилось? Когда были похороны?

До картины она еле доставала — удалось лишь слегка потрогать краску на краю холста. Еще липнет, хотя прошла не одна неделя. Чертов Люсьен разбавлял олифу гвоздичным маслом — до конца все высохнет, наверное, только через несколько месяцев. Срезать холст с подрамника и свернуть не выйдет — придется брать эту проклятую дуру целиком.

Блё втащила на стойку стул, влезла на него и сняла картину с крюков. Удалось даже не смазать краску. Ключ от замка на засове она отыскала в жилетном кармане у халдея; не прошло и пяти минут после того, как они приехали сюда на фиакре, а она уже опять стояла на тротуаре у кабаре с картиной.

— Позавчера. Да это и похоронами-то не назовешь, синьор; roba da niente — un piccolo passeggio brutto,[22] и всего две гондолы. Poveretta![23] продолжал он, что по всей вероятности относилось к мисс Тине. По его понятиям, похороны устраивались главным образом для увеселения живых.

Шириной «Синяя ню» была с ее рост, и нести ее удавалось, только зацепив кончиками пальцев за планку подрамника и вытянув руки над головой, а идти по тротуару при этом боком. Такой вот неуклюжий вальс она танцевала полквартала, пока не добралась до угла, за который свернул фиакр. Но улочка оказалась пуста — лишена как любого транспорта вообще, так и ее конкретного фиакра. Замызганный возница бросил ее в это небожеское время ночи здесь одну, и доставить картину домой у нее никакого способа не было.

Мне хотелось разузнать про мисс Тину — как она, где сейчас находится, но я больше не стал задавать вопросов, пока мы не поднялись наверх. Теперь, когда я оказался перед фактом, мне было неприятно думать об этом; особенно неприятна была мысль, что бедной мисс Тине самой пришлось заниматься всем после того, как все кончилось. Откуда ей было знать о необходимых формальностях, о том, как в таких случаях полагается действовать? Поистине poveretta! Вся надежда, что ей помог доктор, да и друзья, о которых она мне рассказывала, не оставили ее без поддержки в трудный час, — горсточка верных старых друзей, чья верность выражалась в том, что они раз в году приходили в гости. Из болтовни моего слуги я понял, что действительно какие-то две старушки и один старичок приняли в мисс Тине большое участие, приехали за ней в собственной гондоле и сопровождали на кладбище — обнесенный кирпичной оградой островок могил, что лежит к северу от города, на пути к Мурано. Значит, барышни Бордеро были католичками. Это мне никогда прежде не приходило в голову, так как тетка не могла ходить в церковь, а племянница, сколько я мог заметить, либо тоже не ходила, либо бывала лишь у ранней обедни в то время, когда я еще спал. И должно быть, даже духовные лица уважали их вкус к уединению, ни разу за то время, что я прожил в доме, не мелькнул передо мной краешек сутаны. Спустя час после своего приезда я послал к мисс Тине слугу с запиской, в которой спрашивал, не найдется ли у нее несколько минут для разговора со мною. Слуга, вернувшись, сообщил, что мисс Тина оказалась не дома, а в саду, прогуливалась себе на свежем воздухе и рвала цветы, точно они принадлежат ей. Там он ее и нашел, и она сказала, что рада будет меня видеть.

— Етить-чертить, — произнесла Блё. Теперь придется искать другой способ отвлечь Красовщика от Люсьена.

Я спустился вниз и провел с бедной мисс Тиной около получаса. У нее и всегда был какой-то замшело-похоронный вид, будто она донашивала старые траурные платья, которых никак не могла износить, а поэтому в ее облике мало что переменилось. Только заметно было, что она плакала, плакала обильно и всласть, бесхитростными, освежающими слезами, давая выход запоздалому чувству одиночества и несправедливости. Ей, однако, и в голову не приходило манерничать, рисоваться своим горем; я даже, признаться, был удивлен, когда она повернулась ко мне, прижимая к груди охапку чудеснейших роз, и в сумеречном свете я увидел в ее покрасневших от слез глазах тень улыбки. Бледное лицо в рамке черных кружев показалось мне еще более длинным и худым. Я был уверен, что она до глубины души возмущена мною, тем более после того, когда меня в тяжелую минуту не оказалось рядом, чтобы помочь ей советом и делом; и хоть я знал, как несвойственно ее натуре злопамятство и как мало значения она привыкла придавать собственным делам, я все же мог ожидать какой-то перемены в ней, каких-то примет обиды или отчуждения, за которыми слышался бы обращенный к моей совести упрек: «Хороших же вы, сударь, дел наделали!» Но верность истине заставляет меня признать, что унылое лицо бедняжки чуть просветлело, что неказистые его черты словно бы даже стали привлекательнее при виде жильца покойной тетушки. Последний был несказанно тронут этим обстоятельством и счел, что оно упростит положение вещей, в чем ему весьма скоро пришлось разубедиться. Но так или иначе, я в тот вечер был ласков с мисс Тиной, как только мог, и оставался в ее обществе, сколько допускали приличия. Ни в какие объяснения мы не пускались. Я не спрашивал, отчего она оставила мое письмо без ответа и уж тем болен не пытался пересказать его содержание. Если ей угодно было делать вид, будто она позабыла, за каким занятием меня застигла мисс Бордеро и какое впечатление это произвело на последнюю, — я мог только радоваться тому; ведь она вполне могла меня встретить как убийцу ее тетушки.

Двадцать один. Скоропостижный недуг

Люсьен запыхался.

Шлюха сказала:

Вдвоем мы бродили по саду, и даже когда разговор не шел об утрате, постигшей мисс Тину, сознание этой утраты нас не покидало — оно было в моем подчеркнутом внимании к собеседнице и в том доверчивом выражении, с которым она смотрела на меня, словно убедившись, что я не потерял интереса к ней, рассчитывала найти во мне опору. Мисс Тина не была создана для гордых потуг на самоутверждение, она даже не пыталась делать вид, будто ясно представляет себе, что теперь станется с нею. Я, однако же, избегал заговаривать об этом, ибо отнюдь не намерен был связывать себя какими-либо обещаниями помощи или защиты. Ничего дурного, полагаю, в моей осторожности не было; просто я понимал, что, при ее полном незнании жизни, мисс Тине легко может показаться естественным, что я — поскольку я, несомненно, жалею ее — возьму на себя заботу об ее судьбе. Она рассказала мне о последних минутах мисс Бордеро, которая, видимо, угасла тихо и без страданий, и о том, как добрые друзья избавили ее, мисс Тину, от всех хлопот, связанных с похоронами, благо деньги в доме нашлись, благодаря мне, о чем она не преминула напомнить с улыбкой. Попутно она повторила еще раз, что уж если кто заслужил расположение «порядочных» итальянцев, то приобрел в них друзей на всю жизнь; а когда мы окончательно исчерпали эту тему, она стала расспрашивать меня о моей поездке, о моих приключениях и впечатлениях, обо всех местах, где я побывал. Я отвечал как мог, кое-что грешным делом и присочиняя, ибо то смятенное состояние, в котором я тогда находился, помешало мне многое увидеть и запомнить. Выслушав мой рассказ, мисс Тина воскликнула, словно на миг позабыв и тетушку, и свое горе: «Господи, вот бы и мне тоже хоть немного попутешествовать, повидать свет!» Мне тут пришло на ум, что я, в сущности, должен бы предложить ей осуществить это желание, выразить свою готовность сопровождать ее куда угодно; но вслух я заметил только, что небольшую поездку, которая бы помогла ей рассеяться, можно, пожалуй, устроить, мы это еще обдумаем и обсудим. Что касается наследия Асперна, то о нем я речи не заводил, не спросил ни разу, удалось ли ей прояснить что-либо еще до кончины мисс Бордеро, и если да, то что именно. Не то чтобы меня не жгло нетерпение это узнать, но мне казалось, что было бы неприлично вновь обнаружить свои корыстные устремления так скоро после случившегося несчастья. Была у меня тайная мысль, что мисс Тина сама что-нибудь скажет — но нет, она не обмолвилась и словом, и в ту минуту я даже нашел это в порядке вещей. Однако же, когда я позднее вспоминал весь наш разговор, мне вдруг показалась подозрительной подобная сдержанность. В самом деле, говорила же она о моих путешествиях, о предметах столь отдаленных, как фрески Джорджоне в соборе в Кастельфранко; так неужто же нельзя было хоть намеком коснуться того, что, как ей хорошо было известно, занимало меня больше всего на свете. Ведь едва ли, потрясенная своим горем, она вовсе позабыла о живейшем интересе, питаемом мною к некоторым реликвиям, так свято хранившимся покойницей, а стало быть — и я внутренне похолодел от такой догадки, — стало быть, ее молчание может означать, что реликвии эти больше не существуют.

— О, месье Лессар, я видела вашу картину в «Свистульке». Такая красивая.

Мы простились в саду, она первая сказала, что ей пора; теперь, когда она была единственной обитательницей piano nobile, я чувствовал, что уже не могу (по венецианским понятиям, во всяком случае) так свободно, как прежде, вторгаться в его пределы. Пожелав ей спокойной ночи, я спросил, есть ли у нее какие-нибудь планы на будущее, думала ли она, как ей лучше устроить свою жизнь. «Да, да, разумеется, но я еще ничего не решила», — воскликнула она в ответ почти радостно. Не надеждой ли, что я все решу за нее, была вызвана эта радость?

Люсьен нагнулся и обхватил руками колени, чтобы перевести дух. Три шлюхи в салоне борделя ждали, когда он им что-нибудь скажет. Он только что прибежал сюда из кабаре Брюана, где обнаружил двери настежь и халдея без сознания, а вот своей «Синей ню» как раз не обнаружил вовсе.

Наутро я оценил преимущества невнимания к вопросам практическим, проявленного нами накануне: оно давало мне повод сразу же искать новой встречи с мисс Тиной. Один такой практический вопрос особенно меня беспокоил. Я считал своим долгом довести до сведения мисс Тины, что, разумеется, не претендую на дальнейшее пребывание в доме в качестве жильца, а заодно и поинтересоваться, как тут обстоят дела у нее самой — чем юридически подкреплены ее права на этот дом. Но ни тому, ни другому не суждено было стать предметом обстоятельного разговора.

— Тулуз-Лотрек? — выдавил он с трудом.

— Четвертый нумер вверх по лестнице, — ответила высокая блондинка в розовом неглиже. — И хлеб у вас тоже хороший, но мне кажется, вам всерьез следует заняться живописью.

Я не послал мисс Тине никакого предупреждения; я просто спустился вниз и стал прогуливаться по sala взад и вперед в расчете на то, что она услышит мои шаги и выйдет. Мне не хотелось замыкаться с нею в тесноте гостиной; под открытым небом или на просторе sala, казалось, говорится легче. Утро было великолепное, но что-то в воздухе уже предвещало конец долгого венецианского лета — не свежесть ли ветерка с моря, что шевелил цветы на клумбах и весело гулял по дому, теперь уже не столь тщательно закупоренному и затемненному, как при жизни старухи. Близилась осень, завершение золотой поры года. Близился и конец моего предприятия — быть может, он наступит через каких-нибудь полчаса, когда я окончательно узнаю, что все мои мечты обратились в прах. После этого мне останется лишь уложить вещи и ехать на станцию; не могу же я — в свете утра мне это стало особенно ясно оставаться здесь чем-то вроде опекуна при пожилом воплощении женской беспомощности. Если мисс Тина не сумела сберечь письма Аснерна, я свободен от всякого долга перед нею. А если сумела? Кажется, я невольно вздрогнул, задавая себе вопрос — как и чем в таком случае я смогу этот долг оплатить. Не придется ли мне в благодарность за такую услугу взвалить все же на себя бремя опекунства? Я шагал из угла в угол, размышляя обо всем этом, и впасть в полное уныние мне мешало лишь то, что я почти не сомневался в бесплодности моих размышлений. Если старуха не уничтожила свои сокровища еще до того, как застала меня врасплох у секретера, то уж наверно позаботилась сделать это на следующий день.

Люсьен благодарно кивнул за совет и приподнял шляпу, прощаясь с дамами, после чего одышливо заскакал вверх по изогнутой лестнице.

Четвертая дверь была заперта, и он заколотил в нее кулаком.

Понадобилось несколько больше времени, чем я ожидал, чтобы мои расчеты оправдались; но когда мисс Тина показалась наконец на пороге, то не выразила при виде меня ни малейшего удивления. В ответ на мое замечание, что я давно уже ее жду, она спросила, отчего же я не уведомил ее о своем приходе. Я чуть было не сказал, что понадеялся на ее дружеское чутье, но что-то удержало меня; как радовался я этому несколько часов спустя, каким утешительным было для меня сознание, что даже в столь ничтожной мере я не позволил себе сыграть на ее чувствах! Сказал же я вместо этого чистую правду — что был слишком взволнован, ибо готовлюсь услышать от нее свой приговор.

— Анри! Это Люсьен. «Синяя ню». Пропала!

С другой стороны до него доносилось ритмичное тявканье, оттенявшееся контрапунктом скрипа матрасных пружин.

— Одну секунду, Люсьен, — послышался голос Анри. — Я тут пердолю Бабетт, и если она кончит, мне выйдет скидка.

Тявканье и скрип прекратились.

— Не выйдет.

— Ах, это она так дразнится. В этом месяце еще не пришло пособие, поэтому мне…

— Чутка не хватает! — хихикнула шлюха.

— О, как же я тебе сейчас отомщу!

— А ну замрите, эй вы!

— Испытай на себе всю мою ярость, блудница!

Опять скрип и хихиканье. Судя по звукам, там была далеко не одна женщина.

Люсьен поймал себя на том, что сейчас лишится чувств — не столько от беспокойства, сколько от одышки. Сердце билось у него в висках. Он сник, упершись лбом в дверь.

— Анри, прошу тебя! Кто-то украл мою картину. Нам нужно…

Дверь распахнулась, и молодой человек рухнул в комнату.

— Bonjour, Monsieur Lessard, — произнесла Мирей — низенькая пухлая шлюха, которую он помнил по своему прошлому визиту. Она стояла над его простертым туловом — вся голая, в одном гигантском черном берете. Все тело у нее было в потеках масляной краски, а в руке — широкая кисть из щетины, с которой капала неаполитанская желтая. Преимущественно ей на соски.

— Приговор? — переспросила мисс Тина, как-то чудно взглянув на меня; и тут только я заметил в ней странную перемену. Да, она была не та, что вчера, не такая естественная, не такая простая. Вчера она плакала, сегодня следов слез не было видно, зато появилась поразившая меня натянутость в обращении. Как будто что-то произошло с ней ночью или какая-то новая мысль ее смутила, и касалось это ее отношений со мною, запутывало их и осложняло. Забрезжила ли перед ней та простая истина, что сейчас, когда она живет без тетки, одна, я уже не могу оставаться в доме на прежнем положении?

— А ну слезь с меня, ебливый фантош, — произнес с кровати другой женский голос.

Не успел Люсьен даже поднять головы, как раздался грохот. Перед его носом на полу лежал граф Анри Мари Раймон де Тулуз-Лотрек-Монфа — тоже вполне голый, за исключением, разумеется, шляпы и pince-nez. (Он же граф, ехарный матрас, а не какой-то сбрендивший пигмей-каннибал!)

— Я говорю о письмах. Есть письма или нет? Теперь это вам должно быть известно.

— Люсьен, похоже, ты озабочен.

— Есть, есть, и очень много; больше, чем я предполагала. — От меня не укрылась дрожь в ее голосе, когда она произносила эти слова.

— Слабо сказано. Кто-то унес из «Свистульки» мою «Синюю ню».

— Так они здесь, у вас — вы мне их сейчас покажете?

— А ты уверен, что это не Брюан ее снял? Может, унес на какой-нибудь частный показ. О картине же заговорили, знаешь. Я слышал, сам Дега собирался придти на нее посмотреть.

— Нет, я, право, не могу их вам показать, — сказала мисс Тина, и в глазах у нее появилось странное молящее выражение, словно пуще всего на свете она теперь желала, чтобы я оставил эти письма ей. Но как могло ей вздуматься, что я способен на подобную жертву после всего, что было? Для чего же я и вернулся в Венецию, как не для того чтобы увидеть эти письма, чтобы их забрать? Известие о том, что они целы, наполнило меня таким ликованием, что, кажется, если бы бедная женщина бросилась мне в ноги, умоляя больше не поминать о них, я бы счел это неуместной шуткой. — Они у меня, но их никто не должен видеть, — жалобно добавила она.

Люсьен застонал.

— Даже я? О, мисс Тина! — воскликнул я голосом, полным негодования и упрека.

— Я знаю, каково тебе, — сказала Мирей. — У меня тоже картина испорчена.

Она покраснела, и у нее опять набежали на глаза слезы. Видно было, каких мучений стоит ей сохранять твердость, повинуясь грозному чувству неведомого долга. У меня в голове мутилось от этого внезапного препятствия, вставшего там, где его, казалось бы, меньше всего следовало ожидать. Ведь сама мисс Тина давала мне понять достаточно ясно, что в ней я имею верную союзницу, если только…

Люсьен повернул голову: шлюха стояла у мольберта, на котором был укреплен холст тридцатого размера, весь записанный грубыми очертаниями фигур. Люсьену показалось, что это борются собаки. Он опять застонал.

— Ох батюшки. — Из-за края кровати выглянуло женское лицо — хорошенькой брюнетки с невероятно большими карими глазами. Она посмотрела сверху на Люсьена. — Он такой несчастный, Анри. Принести ему выпить, отсосать ему или что?

— Уж не хотите ли вы сказать, что она перед смертью взяла с вас клятву? А я-то был убежден, что вы не допустите ничего подобного. О, лучше бы эти письма были сожжены ею, нежели мне столкнуться с таким вероломством!

— Люсьен, вы знакомы с Бабетт? — осведомился Тулуз-Лотрек.

— Ах, не в клятве дело, — сказала мисс Тина.

— Enchanté, Mademoiselle, — произнес Люсьен, снова утыкаясь лбом — и вместе с ним взглядом — в ковер. — Благодарю вас, но мне кажется, я скоро перестану дышать. Но предложение с вашей стороны крайне любезное.

— В чем же тогда?

— Люсьен, прошу тебя, — сказал Анри. — Я угощаю. Хотя у меня в настоящее время перебои с наличкой, — он злобно глянул вверх на ухмылку Бабетт, бросая девице вызов повторить шуточку про «не хватает», — я здесь по-прежнему на хорошем счету.

Она замялась немного, потом ответила:

— Уже нет, — ответила Бабетт. — Особенно после того, как ты всю ночь заставлял нас заряжать свои модные механические ботинки.

— Она и хотела их сжечь, да я помешала. Они у нее были спрятаны в постели.

Люсьен на миг всплыл из бурного моря собственных горестей и треволнений — вздел бровь и глянул на проститутку у себя над головой.

— В постели?

— Что?

— Да, между матрасами. Она их туда засунула, когда вытащила из сундучка. Как ей это удалось сделать, ума не приложу, только Олимпия не помогала. Так она говорит, и я ей верю. Тетушка уже после сказала ей, для того чтобы она, убирая постель, не трогала матрасов. Перестилала бы только простыни. Оттого постель всегда имела неаккуратный вид, — простодушно добавила мисс Тина.

Та мотнула кудряшками в угол комнаты — паровые ходули профессора Бастарда стояли там, как нижняя половина одинокого механического человека.

— Он сказал, работают на всасывании, и мы сосали их всю ночь, пока он в них стоял, а они так и не заработали.

— Могу себе представить! А каким образом она их пыталась сжечь?

— По очереди, — добавила Мирей. — Менялись и заряжали.

— Да она сама не пыталась; очень уж была слаба последние дни. Но она требовала, чтобы я это сделала. О, это было ужасно! После той ночи говорить она уже не могла. Только показывала на пальцах.

Люсьен посмотрел на Анри.

— И как же вы поступили?

— Они на паре же работают, не на вакууме.

— Я их унесла. Унесла и заперла.

— В записке у Профессёра говорилось, что это усовершенствованная модель.

— В секретере?

Люсьен покачал головой, мимоходом обжегши лоб о ковер.

— Да, в секретере, — сказала мисс Тина и снова покраснела.

— Он же говорил, что сделает какой-то часовой механизм, а не вакуумный насос.

— Но вы пообещали ей сжечь их?

— Ну, это мы тоже попробовали, но если мужское естество тебе заводят, как часы, это не так приятно, как может показаться.

— Нет, я ничего не обещала. Нарочно.

— Месье Анри! — воскликнула Бабетт. — Вы нас обманули!

— Нарочно — ради меня?

— Это не так, mon petit bonbon, — ответил Тулуз-Лотрек. — Ведь я художник, а не инженер, все это для меня — тайна за семью печатями. В свое оправдание могу сказать, что процессу помогали абсент и кокаин.

— Да, только ради вас.

— И еще настойка опия, — хихикнула Мирей. Большим пальцем ноги она ткнула Люсьена под ребра, словно желала, чтобы он разделил с ней шуточку.

— Но какой же в том прок, если вы мне даже посмотреть на них не даете?

Бабетт сделала курбет с кровати, упруго приземлилась на ковер, сорвала с кроватного столбика пеньюар и завернулась в него.

— Никакого. Вы правы — да, конечно, вы правы, — печально отозвалась она.

— Месье Анри, я профессионал. Я не потерплю столь неэтичного отношения.

— А она думала, что вы уничтожили их?

— Chère, это же дружеская услуга.

— Не знаю, что она думала под конец. Трудно было понять — она уже была не в себе.

— Счет я вам пришлю. — И она с топотом вымелась из комнаты, задравши нос и лишь самую малость хихикнув, когда произносила: — Всего хорошего, месье!

— Но если ни клятв, ни обещаний вы не давали, что же тогда связывает вас?

Мирей пронаблюдала театральный выход коллеги — похоже, она не очень понимала, что ей делать дальше. Секунду-другую оба художника смотрели на нее в ожидании, затем она произнесла:

— Она не снесла бы этого — попросту не снесла бы. Она так ревниво их оберегала. Вот вам зато портрет — можете взять его, если хотите. — И бедная женщина вынула из кармана уже знакомую мне миниатюру, завернутую в бумагу точно так же, как завертывала ее мисс Бордеро.

— Невозможно с вами, публика, работать. Вы не модели, а говно! — Развернулась и тоже вышла из комнаты с высоко поднятой головой. Кисть с желтой краской описывала дуги у нее на ляжке.

— Как это — взять? Совсем взять себе? — У меня даже дух захватило, когда я ощутил портрет у себя на ладони.

Анри вздохнул:

— Разумеется.

— Я учу ее живописи.

— Так ведь он стоит денег, больших денег.

— Брюки? — напомнил Люсьен. — Пожалуйста?

— Ну что ж, — сказала мисс Тина, все с тем же странным выражением лица.

Анри снял упомянутый предмет одежды со стула и натянул.

Я ничего не понимал; вряд ли можно было заподозрить ее в желании поторговаться, подобно тетушке. Скорей, она в самом деле решила подарить мне миниатюру.

— Надо выпить кофе. Если нам нужно найти твою картину, боюсь, я буду вынужден протрезветь, а похмелье не заставит себя долго ждать.

— Но я не могу принять от вас такой дорогой подарок, — сказал я. — А заплатить столько, сколько думала получить ваша тетушка, мне не по средствам. Она оценила его в тысячу фунтов.

— Думаешь, я смогу ее найти?

— Так, может быть, продадим его? — заикнулась было моя собеседница.

Анри влез в сорочку, после чего вернул шляпу на голову.

— Избави бог! Для меня он дороже любых денег.

— Ну разумеется. Ты же знаешь, что ее наверняка забрал Красовщик. Пойдем и отберем у него.

— Тогда оставьте его себе.

— Парень из бара сказал, то была маленькая девочка. Ему показалось — таитянка. Я даже не знаю, с чего начать. Без картины мы никак не найдем ни Красовщика, ни Жюльетт. Я потерял и свою лучшую картину, и любовь всей моей жизни.

— Вы слишком великодушны.

Анри медленно повернулся к нему от комода, с которого забирал брегет и запонки, и сел на красный бархатный пуфик.

— Вы тоже.

— А кроме того, мы не сможем твоей «Синей ню» восстановить память Кармен и все у нее выяснить.

— Не знаю, что вас заставляет так думать, — сказал я, и это была чистая правда. Судя по всему, бедняжка руководилась какими-то лестными для меня соображениями, проникнуть в которые мне не было дано.

— И это тоже, — кивнул Люсьен.

— Благодаря вам для меня многое изменилось, — сказала она.

— Мне жаль, Люсьен, — произнес Тулуз-Лотрек с искренней грустью. — Может, нам в утешение коньяку выпить? Позвать дам снова?

Я посмотрел в лицо Джеффри Асперна на портрете, отчасти для того чтобы не смотреть в лицо своей собеседнице, — меня все больше смущало и даже немного пугало причудливое, напряженное и неестественное выражение, не сходившее с этого лица. Я ничего не ответил на ее последнюю фразу, но украдкой обратился за советом к Джеффри Асперну. Вглядываясь в его дивные глаза, сиявшие блеском молодости и в то же время полные мудрого прозрения, я спросил, не знает ли он, что такое нашло на мисс Тину. И мне показалось, что он улыбается мне добродушно-насмешливо, как будто вся эта история забавляет его. Из-за него я попал в затруднительное положение, но ему-то что до этого! Так, впервые за все эти годы, Джеффри Асперн не оправдал моих ожиданий. И все-таки, держа миниатюру в руке, я понимал, сколь драгоценно такое приобретение.

Люсьен сел на пол и оперся о ножку кровати.

— Вы хотите подкупить меня, чтобы я отказался от писем? — спросил я наконец, решив стоять на своем. — Но, знаете ли, как я ни ценю этот портрет, если бы мне был предоставлен выбор, я бы все-таки предпочел письма. О, да, без всяких колебаний.

— После того, как она пропала, я не написал ничего. Я уже даже не булочник. Сегодня хлеб допекает Режин. Эта картина была не только лучшим, что я создал, — это лучшее, что я когда-нибудь создам. Ничего. У меня нет ничего. И сам я ничто.

— Какой может быть выбор, какой может быть выбор! — жалобно воскликнула мисс Тина.

— Это не так плохо, — ответил Анри. — Иногда днем, когда здесь нет клиентов и одни девушки, они забывают, что я еще тут. Расчесывают друг другу волосы, шепчутся о своей юности или чулки в лохани стирают. Они дремлют, обнявшись, или просто падают в постели и храпят там, как щеночки, а я сижу в углу с альбомом и голоса не подаю. Иногда тут единственный звук — это шорох моего угля по бумаге или тихий плеск воды в корыте. Здесь тогда воцаряется мир без мужчин — мягкий и милый, а девушки становятся нежными, как девственницы. Они тогда не шлюхи, какими стали бы, сделай хоть шаг наружу, или позови их мадам вниз снова, но они — и не что-то иное. Они где-то между. Не те, кем были раньше, и не те, кем стали сейчас. В такие мгновенья они — ничто. А я — невидим, и я тоже ничто. Вот истинный demimonde, Люсьен, и секрет его в том, что он не обязательно темен и безнадежен. Иногда он просто ничто. Его не отягощают ни возможности, ни сожаления. Быть ничем — еще не худшее, друг мой.

— Да, вы правы. Что ж, если запрет покойницы вам кажется столь непреложным, тут ничего не скажешь. Ведь тогда вы должны считать, что, расставшись с этими письмами, совершите кощунственный, поистине святотатственный поступок.

Она покачала головой, словно не видя выхода из одолевающих ее противоречий.

Люсьен кивнул, пытаясь найти в пустоте хоть какую-то ценность — в том чистом холодном вакууме, что ощущал в себе с тех пор, как его покинула Жюльетт. Его «ничто» не чувствовалось так же безболезненно, как у Анри и его друзей-мессалин. Он спросил:

— Если бы вы получше знали тетушку, вы бы меня поняли. Я боюсь, — ее вдруг пробрала дрожь, — я боюсь! Она была страшна, когда гневалась.

— А Кармен?

— В этом я имел случай убедиться той ночью. Она, и правда, была страшна. И глаза ее я тогда увидел впервые. Боже, какие глаза!

Анри снял pince-nez и, похоже, очень увлекся вытиранием стекол о подол сорочки.

— Я их и теперь вижу — они смотрят на меня в темноте! — сказала мисс Тина.

— Кармен? Нет, она была чем-то. Мы с ней были чем-то. Когда я вспоминаю то время, когда мы с нею вместе выезжали из города, — мы же там бегали в полях, лазили в горы, мы любили друг друга стоя: я — спиной к дереву, а ее держал на весу. Помню, как кора впивалась мне в кожу, а мне главное было — лишь чтоб ей удобно, и я отводил ее ноги от дерева, и руки мне царапало до крови, когда она меня целовала. Она и я — вместе.

— У вас просто расшалились нервы после всего, что вам пришлось пережить.

— Я не знал, — сказал Люсьен.

— Да, да, наверно!

— В те времена я был силен. В те времена, Люсьен, я был высок. А теперь она не помнит, кто я.

— Не тревожьтесь, это пройдет, — заметил я со всей ласковостью, на которую был способен. И безнадежно добавил, ибо мне уже стало ясно, что все мои настояния ни к чему не приведут. — Ну что ж, значит, так тому и быть. Я отступаюсь. — Тихий горестный стон был мне ответом, я же продолжал: Только, видит бог, мне жаль, что она не уничтожила эти письма раньше, тогда и разговаривать было бы не о чем. Не пойму, кстати, почему она, при ее чувствах, этого не сделала.

— Ты изумительно писал ее портреты, — сказал Люсьен. — Они у тебя лучше всех, по-моему.

— Ах, она только и жила ими! — сказала мисс Тина.

Анри улыбнулся:

— Тем заманчивей была бы для меня возможность с ними познакомиться, ответил я уже более спокойно. — Но не стоит мне больше задерживаться в вашем обществе, словно бы с тайным умыслом склонить вас к дурному поступку. Само собой разумеется, мои комнаты мне больше не нужны. Я намерен немедля уехать из Венеции. — С этими словами я протянул руку за своей шляпой, лежавшей на одном из кресел. Мы все еще неловко стояли друг против друга среди sala. Дверь гостиной была незатворена, но моя собеседница так и не пригласила меня войти.

— Я — художник Тулуз-Лотрек.

У нее как-то странно передернулось лицо, когда она увидала, что я взялся за шляпу.

— Лучше, чем ничто, — сказал Люсьен.

— Как, вы уже хотите ехать сегодня? — Ее слова прозвучали почти трагически, то был крик отчаяния.

Анри соскользнул с пуфика и протянул руку, чтобы Люсьен поднялся с пола.

— Нет, зачем же, если я чем-нибудь могу быть вам полезен, я готов отложить свой отъезд на столько, сколько понадобится.

— Пойдем позавтракаем и заглянем к Тео Ван Гогу. Он всегда знает, что творится на рынке искусства, и наверняка будет знать, не продается ли где-нибудь твоя «Синяя ню». Найдем ту сучку, что ее сперла, а потом и твою Жюльетт. Честное слово.

— Хоть бы еще день-другой — еще два-три дня, — выговорила она срывающимся голосом. Но тут же овладела собой и добавила уже более спокойно: — Тетушка мне что-то пыталась сказать перед кончиной, должно быть, что-то очень важное. Но так и не смогла.

* * *

— Очень важное?

— Да, что-то насчет писем.

Когда Поль Гоген был моряком, он грезил о полях желтой пшеницы, о рыжих коровах, что пасутся на зеленых лужках, о грубых крестьянах, спящих на стогах сена. Когда был биржевым маклером — грезил о кораблях в штиль среди аквамариновых морей, а паруса у них обвисли и бледнеют саванами. Став теперь художником, он спал один в крохотной парижской квартирке и грезил о тропических островах, где масляно-смуглые туземки плывут, как призраки, в прохладных тенях, и, несмотря на прохладные осенние ночи, все простыни его были мокры от пота и опутывали тело, словно морская трава утопленника.

— А вы не догадываетесь, что именно?

Он сел на краю кровати и вытер лицо ладонями, словно видение можно было стереть. Кошмар был не в девушке. Островитянки снились ему с тех пор, как он три года назад вернулся с Мартиники, но эта была иной. Полинезийка в жестком бело-синем миссионерском платье, в длинных волосах — белые цветы. Девушка его отнюдь не напугала. Она была молоденькой, хорошенькой и невинной — неиспорченная дикарка, как все они в Тихом океане, — но за нею притаилась тень. Нечто маленькое, темное, угрожающее.

— Нет, я думала-думала, но не знаю. Мне всякое приходило на ум.

Эта девушка снилась ему и раньше. Не призрак похоти вообще, хотя в сны его она нередко проникала голой, и он просыпался от боли в чреслах и дрожи ночного ужаса — ибо где-то там всегда была и эта темная фигура. Нет, она была вполне конкретной личностью, а черты ее — Гоген в этом был уверен — его воображение вылепило, как некий символ. Еще он был уверен, что никогда ее не видел в жизни, хотя у него перед мысленным взором лицо ее стояло так же отчетливо и реально, как визаж его жены Метте, которую он много лет назад оставил в ее родном Копенгагене вместе с их четырьмя детьми. Ее портрет он мог бы нарисовать по памяти.

Гоген встал и прошел в лунном свете через всю комнату. Понятно, что поздняя ночь. Газовые фонари на улице погасили, ни оркестра, ни гуляк в «Безумствах пастушки», что за квартал от его жилья, уже не слышно. Сейчас попьет воды — и, быть может, удастся поспать еще хоть несколько часов без сновидений, а утром он встанет и потащится на Монмартр к Тео Ван Гогу, вдруг тот продал какую-нибудь его работу. Тогда на этой неделе ему хватит на табак и краски.

— Что же, например?

На крохотной кухоньке — здесь помещались только горелка и раковина — он налил себе воды из фаянсового кувшина, выпил и, ставя стакан, заметил, что накануне неплотно закрыл дверь в коридор. Это, конечно, не беда: бдительная консьержка все равно совала нос в дела всех приходящих в дом, да и красть у него уже было нечего, — но все равно, какая неосмотрительность. Гоген закрыл дверь и направился к кровати, чуть поежившись: в зябком осеннем воздухе на нем высыхал пот.

— Ну вот хотя бы, что будь вы не чужим, все было бы по-другому. Я изумился:

— Как это — не чужим?

Еще шаг — и он ее увидел. Сначала — темную голову и руки на белой простыне. В темноте сверкнули лишь острые искорки ее глаз. Точно далекие звезды. Она откинула простыню, раскрыла перед ним постель — ее смуглое тело вытянулось на ней, как тень в лунном свете, тень знакомая, от которое чресла его сладко заныли, а позвоночник пронзила электрически-синяя молния.

— Будь вы членом семьи. Тогда не было бы различия между вами и мной. Что мое, было бы и ваше, и вы бы распоряжались всем, как заблагорассудится. Я бы не могла помешать вам, и никто не был бы ни в чем виноват.

— Месье Поль, — произнесла Блё. — Ложитесь в постель.

* * *

Она произнесла свое нелепейшее объяснение с лихорадочной торопливостью, будто заранее выучила наизусть все слова. Но мне почудился скрытый за словами особый утонченный смысл, которого я пока не мог уловить. Лишь спустя несколько мгновений она сама, своим видом помогла тому, что меня осенила догадка, фантастическая в своей невероятности. Растерявшись я перевел глаза вниз, на миниатюру, которую держал в руке. С каким особенным выражением глянул на меня Джеффри Асперн! «Беги-ка, братец, пока не поздно!» Я сунул портрет в карман сюртука и сказал мисс Тине: «Пожалуй, и в самом деле я его продам для вас. Тысячи фунтов не даст никто, однако же постараюсь выручить побольше».

Они ели круассаны и колбаски в «Дохлой крысе», а мир вокруг кружился вихрем и потихоньку фокусировался. Анри он теперь представал с яркой и мстительной четкостью. Сейчас на нем было pince-nez с темными стеклами — он заказал его как раз для таких похмельных утр и выглядел в нем, как очень маленький и жалкий гробовщик.