Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кит А. Пирсон

Сдвиг по фазе



1

Печка фургона соизволила задуть теплым воздухом лишь через двадцать минут после начала поездки. Сидевший за рулем Стив щелкнул рычажком указателя поворота и свернул на узкую улочку.

— Где-то здесь, — пробормотал он.

Джимми, его напарник, отозвался с пассажирского сиденья лишенным энтузиазма хмыканьем.

Сбавив скорость, Стив завертел головой по сторонам, выискивая нужный адрес. За изгибом улочки, на задах порядком обветшавшего здания, вели оживленный разговор двое мужчин в зеленых светоотражающих куртках.

— Похоже, это там.

Подкатив к мужчинам, водитель опустил стекло:

— Я ищу Мартина Фетерстона. Мы из «Абакуса».

— Поздновато вы, — хмуро отозвался тот, что постарше.

— Час пик, как-никак. Извините.

Нисколько не смягчившийся Мартин Фетерстон велел Стиву сдать назад на поросшую сорняками асфальтовую площадку, и тот принялся выполнять распоряжение.

— Ну что за душный говнюк, — покачал головой Джимми, когда его напарник наконец заглушил двигатель.

— А чего ты ожидаешь от человека в сраное утро понедельника да на январском морозе?

— Пожалуй, ты прав.

— Ладно, двинули. Покончим с этим побыстрее.

Оба выбрались из фургона, и Фетерстон тут же направился к толстой стальной двери, опутанной цепью с увесистым замком.

— Несколько чересчур для пустого-то магазина, — заметил Стив.

— Да это чтобы чертовы сквоттеры не вломились. У нас в Гилфорде в такое здание заселились, так почти год выпроводить ублюдков не могли.

Повозившись с замком, мужчина с силой дернул дверь, затем еще раз, и лишь с третьей попытки она распахнулась настежь.

— Все уже сложено в контейнеры. — Последовали дальнейшие указания: — Освободите помещение как можно быстрее. В полдень начнут разбирать.

— Не беспокойтесь.

— Как закончите, найдете меня в бытовке.

И с этим Фетерстон удалился.

— Джимми, ты его слышал. Приступаем.

Стив поднял заднюю дверь-жалюзи фургона и вручил напарнику аккумуляторный фонарь.

— Электричества нет, а витрины заколочены, — пояснил он, включил свою лампу и медленно двинулся внутрь.

В помещении их встретили сырость и холод, в свете фонарей изо рта живописно валил пар.

— Комната для персонала, что ли, — клацая зубами, предположил Стив.

— Сколько же она пустовала?

— Да кто его знает. Может, пару лет.

— У меня от таких мест мурашки по коже.

Они принялись распахивать двери: за одной оказалась уборная, за другой — пустая кладовая. Цель их приезда обнаружилась за третьей.

— О нет! — простонал Джимми.

Глазам их предстала добрая сотня пластиковых ящиков, составленных штабелями в центре помещения. Стив подошел к ближайшему штабелю и снял крышку с верхнего ящика. Внутри оказалось именно то, что он и ожидал увидеть: куча подержанных книг. Стив достал одну, полистал, а затем понюхал.

— Слава богу, сухие, — констатировал он. — Иначе пришлось бы ехать прямиком на свалку, а тебе — на биржу труда.

Стив и вправду испытал облегчение. Он подрядился на эту халтуру только потому, что в январе дела обыкновенно идут скверно, а счета оплачивать надо. Для выполнения сей благородной задачи вырученных за вывоз содержимого заброшенного букинистического магазина нескольких сотен фунтов определенно не хватило бы, однако оставалась еще прибыль с самого утиля. И на сегодняшнюю макулатуру у Стива уже имелся покупатель.

— Все, за работу, — объявил он и поставил лампу на пол. — Ящики сами в фургон не загрузятся.

Стало теплее, как только мужчины начали перетаскивать ящики из торгового зала в машину. Благодаря слаженным действиям и минимуму разговоров задача была выполнена всего за пятнадцать минут.

— Закончили? — осведомился запыхавшийся Джимми, который вернулся в магазин, загрузив последний ящик в фургон.

Стив окинул взглядом помещение. Не считая пустых стеллажей да конторки, больше здесь ничего не оставалось.

— Ага, закончили.

— Тогда поехали?

С этими словами Джимми подхватил фонарь, всем своим видом демонстрируя нежелание оставаться в магазине дольше необходимого. Вместе мужчины двинулись наружу.

— Ты пока запирай, а я к Фетерстону загляну, — бросил Стив напарнику.

Минуту спустя он уже вернулся.

— Все в порядке?

— Ага.

Они забрались в фургон.

— У нас есть время заскочить куда-нибудь позавтракать?

Стив взглянул на часы на приборной панели.

— Нам по меньшей мере час добираться до Эджвера, а в одиннадцать уже новый подряд.

— Значит, нет?

— Не-а. Извини, братан.

Стив ввел в навигатор адрес. Вообще-то, ему претило ездить даже в пригороды Лондона, однако желающих приобрести разом несколько тысяч подержанных книг среди здешних торговцев не нашлось.

Хотел он этого или нет, но Лондон звал.

2

Неделю спустя



Сэмюэл Джонсон как-то верно подметил: «Если человек устал от Лондона, он устал от жизни».

Что до меня, то я и вовсе выдохся.

Когда одиннадцать лет назад я сошел с поезда на вокзале Кингс-Кросс, у меня возникло ощущение, будто я оказался в захватывающей стране чудес. И вправду, мои начинания сопровождались волнительным упоением, и какое-то время чувствовал я себя совершенно потрясающе. До тех пор, пока не достиг высшей точки. Вот тогда-то и надо было уезжать, но я не уехал — все надеялся вновь испытать тот первый всплеск возбуждения. Он так и не вернулся, однако обстоятельства изменились, и я все равно остался. С тех пор мне опостылели и люди, и шум, и нескончаемый хаос.

Таков Лондон. И такова моя жизнь — вечеринка, с которой следовало слиться еще давным-давно.

— Мистер Нанн?

— Да.

— Я — Саймон Кроушоу-Смит.

Привстаю и пожимаю ему руку.

— Простите за опоздание, — говорит мужчина и усаживается за стол.

В агентстве недвижимости я сижу уже больше четверти часа.

— Пустяки, — непринужденно отмахиваюсь я.

Внимание риелтора сосредотачивается на экране компьютера.

— Насколько понимаю, у вас возникли проблемы с квартирой? — спрашивает он.

Достаю из кармана листок бумаги и вручаю ему.

— О, у вас целый список!

— Увы, да.

Кроушоу-Смит небрежно просматривает мою писанину и кладет листок в лоток с прочими бумагами.

— Что ж, можете на меня положиться, мистер Нанн, я переговорю с домовладельцем.

— Могу я поинтересоваться когда?

— Как только выдастся такая возможность.

— А точнее можете сказать?

— Домовладелец — человек весьма занятой, поэтому ничего конкретно обещать не могу.

— Послушайте, чем дольше затягивать со всеми этими проблемами, тем серьезнее они становятся. В ванной плесень, окно в спальне не открывается, а из кухонной мойки ужасно воняет.

— Понимаю-понимаю. Говорю же вам, я займусь.

— Ладно.

Я встаю.

— Мистер Нанн, прежде чем вы уйдете, позвольте напомнить вам о предстоящем в следующем месяце пересмотре платы за квартиру.

— Что, опять? Уже ведь пересматривали в прошлом году!

— Согласно вашему договору аренды, пересмотр платы проводится ежегодно.

— Могу ли я надеяться, что вы хотя бы на этот раз пересмотрите ее в сторону уменьшения?

— О, это весьма маловероятно.

— Разумеется, — вздыхаю я.

— Спрос и предложение, мистер Нанн, — усмехается риелтор. — Если вас не устраивает арендная плата, всегда можно подыскать другое жилье.

К несчастью, не вариант. Квартиру с гаражом в Лондоне днем с огнем не найти, и Кроушоу-Смит прекрасно это знает.

— Ничего, мы справимся. Как-нибудь.

Улыбаюсь на прощанье и покидаю агентство.

Снаружи немедленно налетает пронизывающий ветер, в буквальном смысле слова — от холода не спасает ни пальто, ни вся остальная одежда, ни даже плоть, коли на то пошло, поскольку пробирает меня до самых костей. Всего пять вечера, но солнце закончило свой трудовой день уже час назад. Небо темное, но Лондон таковым никогда не бывает. Ни темным, ни тихим, ни спокойным — никогда.

Натягиваю перчатки и перехожу улицу.

Наша квартира находится в нескольких шагах от центра Кентиш-Тауна, где и располагается агентство недвижимости. Это один из наиболее доступных по цене районов в столице, хотя понятие «доступный» весьма относительно. Психотерапевту никогда не заработать на комфортное проживание в Лондоне, а мое и без того бедственное положение еще более усугубляется спорадическим доходом жены.

Мы с Лией поженились семь лет назад, и на протяжении трех последних я бессчетное количество раз предлагал ей попробовать пустить корни в каком-нибудь другом месте, которое не высасывало бы постоянно деньги с моего банковского счета, равно как и радость из моего сердца. Однако у моей жены, лондонки до мозга костей, на данную проблему несколько иные взгляды.

Познакомились мы в одном камденском пабе за два года до свадьбы. В питейном заведении тем вечером организовали выступление для начинающих стендап-комиков, и Лия решилась излить свой вольнодумный юмористический монолог на ни в чем не повинную публику. Как выяснилось позже, то было всего лишь одно из ее многочисленных мимолетных увлечений. Выступление у девушки не очень-то клеилось, и все же я внимал ей как завороженный. Ее карьера комика в тот вечер благополучно завершилась, толком и не начавшись, зато я набрался мужества и предложил угостить ее выпивкой.

Мы встречались с Лией уже три месяца, и я был влюблен в нее до самозабвения, когда она раскрыла мне подлинную причину эксцентричности своей натуры. Нет, какова все-таки ирония: женщина, которую я полюбил, оказывается, страдает от пограничного расстройства личности. Она стойко сносила это состояние большую часть своей взрослой жизни и вынуждена терпеть его и сейчас. Быть может, Лию влекло ко мне желание иметь под рукой личного психотерапевта. Никогда не спрашивал ее об этом, но ломаю голову до сих пор.

— Я дома! — кричу я, вытирая ноги о коврик у входной двери.

Обогрев в квартире выкручен на максимум, и от резкой смены температуры у меня вспыхивают щеки.

— Я на кухне! — доносится в ответ.

Вешаю пальто и пробираюсь мимо коробок, выставленных вдоль стены прихожей.

— Это что еще такое?

Лия сидит за кухонным столом, едва ли не погребенная под горами хлама — или, как она сама предпочитает называть это, товара.

— Фредди устроил распродажу. И сделал мне выгодное предложение.

Фредди держит антикварную лавку в Холлоувее, и Лия частенько скупает у него никчемное барахло для своей палатки на рынке.

— И сколько ты купила? — спрашиваю я и протискиваюсь мимо очередного штабеля коробок, отхватившего себе кусок дефицитного пространства.

— Немного, всего десять коробок.

— Но, дорогая, квартира и без того вот-вот лопнет. Может, тебе все-таки стоит сосредоточиться на продаже имеющегося дерь… товара?

— Дэвид, сейчас январь, — хмурится жена. — С деньгами у людей туго, погода ужасная. Я запасаюсь на весну.

Даже не помню, сколько раз мы об этом говорили. Как правило, завершается подобный разговор обвинением, что я совершенно не понимаю ее бизнес-модель, и слезами — слезы льются почти всегда. Насколько я могу судить, бизнес-модель Лии подразумевает патологическое накопительство и эпизодическую торговлю в палатке на рынке или ремесленной ярмарке, где она выручает сумму, едва ли достаточную для покрытия счета за отопление.

День у меня выдался трудный, и желание спорить отсутствует напрочь.

— Пускай так, но мы можем хотя бы договориться не загромождать кухонный стол? Пожалуйста.

— Перепишу товар и все уберу.

Наклоняюсь и целую ее в лоб.

— Вот и замечательно. Спасибо.

Лия поднимает на меня взгляд и улыбается. На лице у нее появляется практически то же самое выражение, что и девять лет назад, когда я пригласил ее в бар. Большую часть времени она излучает едва ли не детское обаяние, эдакую добросердечную невинность, за которыми, однако, скрываются строптивость и вспыльчивый нрав.

Я рискую заикнуться на еще одну заезженную тему:

— Если в палатке слишком холодно, может, пора задуматься о торговле онлайн?

Выражение лица жены в мгновение ока меняется.

— Опять ты за свое! — фыркает она. — Сколько можно повторять, я не собираюсь увеличивать прибыль уклоняющейся от уплаты налогов транснациональной корпорации!

— Но так ты распродашь залежи своих товаров всего за несколько недель!

— А мне плевать! Я лучше буду до скончания дней держать товар у себя, чем торговать в интернете!

Объявись четыре всадника Апокалипсиса у нас на пороге, им достаточно было бы взглянуть на прихожую, чтобы из соображений безопасности тут же убраться восвояси.

— Ладно. Что на ужин?

— Ты же видишь, я занята, мне не до ужина.

Маневрирую меж коробок и заглядываю в холодильник.

— Как и не до магазинов, — добавляет Лия.

Я сникаю перед почти пустыми полками.

— Яйца-то у нас остались?

— В буфете.

Генри Джеймс

— Омлет с сыром?

Мадонна будущего

Повести

— Да, будь так добр.

Эти произведения великого американского писателя Генри Джеймса (1843–1916) объединены общей и, пожалуй, главной для автора темой — «художник и общество», или «искусство и жизнь». Четыре повести, вошедшие в сборник, практически неизвестны в России, а две из них — «Зрелые годы» и «Коксоновский фонд» — впервые переведены на русский язык.
Я отнюдь не вызывался в повара, но это куда меньшая морока, чем просить жену для разнообразия отвлечься от товара и заняться готовкой.

По прошествии определенного срока я утвердился в мысли, что мне довелось жениться на женщине, олицетворяющей город ее рождения. У Лии и Лондона и вправду много общих черт: сумбурность, безалаберность, неистовость и неоднозначность. Справедливости ради, они разделяют и кое-что положительное. Иногда во время прогулки свежим осенним утром по Гайд-парку я различаю в окружающем пейзаже отсветы ее красоты. Вспоминаю о ее сострадательности, когда какая-нибудь добрая душа помогает бездомным. Вижу отблески ее остроумия в столичных музеях и галереях.

Мадонна будущего

Лия, как и Лондон, склонна к крайностям. Из света в мрак, от радости к ярости. То очаровывают, то приводят в бешенство.

THE MADONNA OF THE FUTURE

1873


Перевод М. Шерешевской


Как правило, я стараюсь не давать собственной жене медицинских рекомендаций, поскольку она ежемесячно посещает личного психотерапевта и исправно принимает прописанные средства. Тем не менее в тяжелые моменты, когда волей-неволей приходится вмешиваться, я говорю ей то же, что и своим клиентам: мы все надломлены в той или иной степени.

Мы говорили о художниках, создавших всего одно подлинно высокое творение, — о живописцах и поэтах, которым всего раз в жизни дано было пережить божественное озарение и подняться к вершинам мастерства. Наш хозяин пустил по кругу очаровательную небольшого формата картину — работу мастера, чье имя никто не знал и кто после этой случайной заявки на славу вновь канул на дно роковой посредственности. Мы заспорили о том, часто ли встречаются подобные явления в искусстве, и я заметил, что Г. сидит молча, задумчиво дымя сигарой и поглядывая в сторону переходящей из рук в руки картины.

— Не знаю, распространенное ли это явление, — сказал он наконец, — но я с ним столкнулся. Я знал одного беднягу, который писал свой шедевр всю жизнь, но, — добавил он с улыбкой, — так и не написал. Он сделал свою заявку на славу, да осуществить ее не сумел.

Я живу надеждой, что однажды Лия осознает, как пагубно этот проклятый город влияет на ее психику. Отрицая данный факт, она напоминает жертвы мучительных отношений, отказывающиеся принять необходимость первого шага — ухода. Слишком многие из них остаются с партнером после обещаний измениться — каковые, разумеется, так и остаются невыполненными. Это в точности проблема моей жены. Лондон — ее мучитель, и ей необходимо с ним расстаться.

Мы все знали Г. за человека умного, немало повидавшего на своем веку и хранившего в памяти богатый запас воспоминаний. Кто-то задал ему наводящий вопрос, и, пока я отвлекся, наблюдая, с каким восторгом мой сосед рассматривает очаровательную картину, Г. уже заставили начать рассказ. Стоит ли его здесь повторять? В этом у меня нет сомнений, да если бы они и были, достаточно вспомнить, как, шелестя розовыми шелками, вошла в комнату хозяйка — прелестная женщина, покинувшая нас после ужина и возвратившаяся, чтобы попрекнуть за недостаток галантности, поскольку мы засиделись за столом, — и, увидев наш превратившийся в слух кружок, сама опустилась на стул и, невзирая на сигарный дым, выслушала всю историю до конца, а когда дело подошло к трагической развязке, в ее прекрасных глазах, которые она обратила ко мне, я увидел слезы сочувствия.

— Не посмотришь фургон после ужина? — возвращает меня в реальность Лия.

— Что с ним на этот раз?

Случилось это в дни моей юности, в Италии: чудесное время! Чудесная страна! (Так начал Г. свой рассказ.) Я прибыл во Флоренцию поздно вечером и, допивая поданную к ужину бутылку вина, вдруг подумал, что, как я ни устал с дороги, стыдно просто отправиться спать, не выразив почтения великому городу. От пиаццо перед моим отелем уходила в темноту узкая улочка, ведшая, надо полагать, к самому сердцу Флоренции. Я направился по ней и, прошагав минут десять, вышел на обширную площадь, залитую лишь слабым светом осенней луны. Прямо передо мной возвышался Палаццо Веккио — огромное гражданское сооружение, похожее на крепость, с высокой башней, подымавшейся над зубчатой кромкой крыши, словно одинокая сосна над краем скалы. У основания Палаццо, в отбрасываемой им тени, тускло светились какие-то скульптуры, к которым я, движимый любопытством, немедленно направился. Слева от дворцового портала стоял, белея в сумерках, величественный колосс — юный бог непокорства. Я тотчас признал в нем микеланджеловского Давида и, не без чувства облегчения, повернулся от его грозной мощи к другой, отлитой из бронзы, изящной фигуре, помещенной в высокой воздушной лоджии, вольные невесомые арки которой словно бросают вызов плотной каменной кладке дворца, — фигуре неповторимо стройной и грациозной, даже нежной, несмотря на увитую змеями голову горгоны в легкой нервной руке. Это был Персей, с историей которого советую вам познакомиться не по греческим мифам, а по мемуарам Бенвенуто Челлини.

— Он как-то странно шумит.

Переводя взгляд с одного прекрасного юноши на другого, я, по-видимому, не удержался от принятых в таких случаях восклицаний, так как тотчас же, словно поднятый моим голосом, со ступеней лоджии встал сидевший в ее тени человек — невысокий, худощавый, одетый во что-то напоминающее черную, кажется, бархатную блузу, в берете, похожем на кардинальскую шапочку, из-под которого выбивались поблескивающие при лунном свете густые пряди рыжих волос, и заговорил со мной на чистейшем английском языке. Тоном, выражавшим благожелательность и почтительность, он осведомился, каковы мои «впечатления» от Флоренции. Я был ошарашен: откуда это живописное, фантастическое, почти нереальное существо, витающее в пределах, отданных красоте? Его можно было бы, пожалуй, принять за дух ее гостеприимства, если бы подобные духи обычно не являлись в образе обтрепанного custode[1], размахивающего пестрым ситцевым платком и открыто выражающего свое недовольство, когда ему давали меньше франка. Тем не менее фантастическое видение обрело черты вполне реальные, поскольку в ответ на мое смущенное молчание разразилось красноречивой тирадой:

Я разбиваю и выливаю в миску последнее яйцо.

— Я давно знаю Флоренцию, но никогда еще не знал ее столь чарующей, как нынче ночью. Словно тени ее прошлого вновь наводнили пустые улицы. Настоящее спит, но прошлое зримым сном витает вокруг нас. Вот выступают парами старые флорентийцы, чтобы произнести свой приговор последнему творению Буонарроти или Челлини! Какие замечательные уроки извлекли бы мы из их речей, если могли бы их слышать! В те далекие времена последний горожанин, в простом плаще и шапочке, был тонким ценителем искусств! Искусство переживало пору своего наивысшего расцвета, сэр! Солнце стояло в самом зените, и его широкие ровные лучи высветляли самые глухие уголки и придавали зоркость самым ограниченным глазам. Мы живем на закате этой поры! Мы бредем в мглистых сумерках, держа каждый по тоненькой свечке — для себя лишь добытый, мучительный свой опыт, и поднося ее к великим образцам и туманным идеалам, не видим в них ничего, кроме ошеломляющего величия и тумана. Дни просветленности миновали! Но знаете, мне кажется — мне кажется, — в своем провидческом экстазе он перешел на доверительный шепот, — мне кажется, свет той далекой поры лежит сейчас здесь, на нас! Я никогда не видел Давида таким могучим, Персея — таким прекрасным! Даже менее значительные произведения — Джованни да Болонья или Баччо Бандинелли — выглядят воплощением взлелеянной художником мечты. Мне чудится, что этот напоенный лунными лучами воздух таит в себе секреты старых мастеров и, если мы постоим здесь в благоговейном созерцании, они, возможно, да-да, возможно, откроют нам свои тайны.

— Дорогая, можешь поточнее объяснить?

И, очевидно обратив наконец внимание на молчаливое недоумение, с каким я слушал его слова, и выражение озадаченности на моем лице, сей загадочный вития покраснел и осекся.

— Когда я нажимаю на педаль тормоза, раздается такой скрежещущий звук.

— Вы, верно, принимаете меня за тронувшегося умом шарлатана, — сказал он с печальной улыбкой после секундной паузы. — Поверьте, не в моих правилах шататься по этой площади, набрасываясь на невинных туристов. Но нынче ночью я, признаться, словно околдован. К тому же мне почему-то показалось, что вы тоже художник.

— Наверное, нужно поменять колодки.

— Нет, к сожалению, не художник; во всяком случае, не в том смысле, какой вы вкладываете в это слово. Но, ради Бога, не нужно извинений. Я и сам словно околдован, а ваши красноречивые излияния только усилили действие колдовских чар.

— А мне кажется, нужно поменять весь фургон, — заявляет она, созерцая какую-то аляповатую вазу.

— Вы не художник? Так вы достойны быть им! — воскликнул он, одарив меня поклоном. — Молодой человек, который, прибыв во Флоренцию на ночь глядя, не улегся пошло спать, не уселся в своем номере читать путеводитель, а поспешил засвидетельствовать свое почтение красоте, — да, такой молодой человек мне по сердцу!

Следовало бы ответить, что продажа кое-какого барахла, загромождающего нашу квартиру, способна существенно приблизить покупку новой машины.

Загадка разом для меня разрешилась: мой новый знакомец был американцем! Кто еще мог бы так пылко принять к сердцу романтический жест!

Чего я, разумеется, не делаю.

— Как же иначе, — отвечал я, — если этот молодой человек родом из Нью-Йорка.

— Боюсь, пока придется латать.

— Ньюйоркцы, — торжественно провозгласил он, — всегда были щедрыми покровителями искусств!

— Чертов фургон, — бурчит Лия под нос.

Мне вдруг стало не по себе: неужели это ночное бдение — просто ловкий маневр американской предприимчивости, а мой загадочный ритор — один из отчаявшейся братии, промышляющей кистью, и дежурил здесь с единственной целью — «выудить заказ» у праздного туриста. Но обороняться мне не пришлось. Высоко над нашими головами с башни Палаццо Веккио раздался громкий металлический звук, за которым последовал первый удар из двенадцати, возвещающих полночь. Мой собеседник встрепенулся и, извинившись за то, что задержал меня, собрался уходить. Его общество явно сулило мне дальнейшие развлечения, и я, не желая расстаться с ним, предложил ему проделать обратный путь вдвоем. Он охотно согласился, и мы, покинув площадь и миновав украшенную статуями аркаду Палаццо Уффици, вышли к Арно. Не помню, где мы бродили, но гуляли мы долго, не меньше часа, в течение которого мой спутник угощал меня на фоне лунного пейзажа — обрывками чего-то вроде лекции о прекрасном. Я слушал как зачарованный и никак не мог решить, кто же он такой. Он не преминул сообщить, печально, но уважительно склонив при этом голову, что родился в Америке.

— Если это действительно колодки, то поменять их сам я не смогу. Надо будет кому-то показать.

— Мы, американцы, — люди, лишенные эстетического наследия! — заявил он. — Мы обречены довольствоваться дешевкой. Для нас закрыт магический круг. Почва, питающая наше восприятие, — скудные, голые, искусственные напластования. Да, мы повенчаны с посредственностью. Американцу, чтобы добиться совершенства, надо познать в десять раз больше, чем европейцу. Нам не дано глубинного чутья. У нас нет ни вкуса, ни чувства меры, ни силы воображения. Да и откуда им взяться? Грубость и резкие краски нашей природы, наше немое прошлое и оглушительное настоящее, постоянное воздействие уродливой среды — все это так же лишено того, что питает, направляет, вдохновляет художника, как, признавая это, свободно от горечи мое печальное сердце. Нам, бедным подмастерьям в святилище искусств, ничего не остается, как жить в вечном изгнании.

— Когда?

— Сдается мне, вы чувствуете себя в изгнании не так уж плохо, — возразил я, — да и Флоренция, смею сказать, весьма приятная Сибирь. Хотите знать, что я об этом думаю? Нет ничего бесполезнее, как говорить об отсутствии у нас питательной почвы, возможностей, вдохновляющей среды и тому подобного. А вы возьмите да и создайте прекрасное произведение искусства! Вот это будет дело! В нашей славной конституции нет статьи, запрещающей творить! Изобретайте, созидайте, добивайтесь совершенства! Что с того, что для этого вам придется усвоить в пятьдесят раз больше, чем тем, кто родился в здешнем краю. Для того вы и художник! Будьте нашим Моисеем, — добавил я, смеясь и кладя руку ему на плечо, — и выведите нас из дома рабства.

— Когда получится. Ты же все равно не пользуешься машиной для работы.

— Золотые слова — золотые слова, молодой человек! — воскликнул он, мягко улыбаясь. — Изобретайте, созидайте, добивайтесь совершенства! Да, такова наша задача! Я это превосходно знаю! Не принимайте меня, ради всего святого, за пустого брюзгу — вечно и всем недовольного циника, у которого ни таланта, ни веры. Нет, я работаю, — и, оглянувшись вокруг, понизил голос, словно доверяя мне заветную тайну, — работаю день и ночь. Я давно приступил к своему творению! Нет, я не Моисей, я лишь бедный, скромный художник, но был бы счастлив, если бы мне удалось подарить ручеек красоты нашей томимой жаждой земле. Не сочтите меня воплощением самонадеянности, — продолжал он, заметив у меня улыбку, вызванную горячностью, с какой он откликнулся на мою праздную болтовню. — Сознаюсь, я в том состоянии духа, когда кажешься себе способным на великие дела. В такую ночь, как нынче, у меня предельно натянуты нервы: я грежу наяву! Когда над полночной Флоренцией гуляет южный ветер, он словно выпускает на волю души многочисленных шедевров, запертых по ее галереям и церквам; вместе с лунным светом он проникает и в мою тесную мастерскую, и сердце мое бьется так сильно, что мне уже не до сна. Знаете, нет дня, чтобы я не добавил чего-либо к своему замыслу. Вот и сегодня я почувствовал, что не могу заснуть, пока не побеседую с духом Буонарроти.

— Значит, мне нужен новый проездной. Не хочу сидеть здесь днями напролет, если не на чем ездить.

Он, по-видимому, превосходно знал историю Флоренции и местные предания, разливаясь con amore[2] о ее прелестях. Из его слов я понял, что он давно уже живет в этом пленительном городе и полюбил его всем сердцем.

Меня как будто под дых ударили.

— Ты спустила все свои деньги на товары?

— Флоренции я обязан всем, — заявил он. — Только здесь стал я жить подлинно духовной жизнью. Все греховные помыслы, все мирские стремления одно за другим отхлынули от меня, и со мной остались лишь мой карандаш, мой маленький альбом (он похлопал себя по карману) и преклонение перед подлинными мастерами — подлинными либо благодаря своей чистоте, либо благодаря своему могучему таланту!

Лия кивает, а мне невольно вспоминается сказка про бедолагу Джека, поменявшего корову на волшебные бобы.

— Понятно. Я переведу.

— И много вы успели за это время? — поинтересовался я из самых добрых чувств.

Мы ничем не отличаемся от большинства пар в том плане, что наша стесненность в средствах служит прекрасным поводом для начала очередного спора. Вскоре после свадьбы я решил, что нам лучше иметь раздельные банковские счета. Произошло это из-за злосчастного происшествия, в результате которого мы едва не оказались на грани нищеты. Лия получила электронное письмо о якобы выигрыше в лотерею пяти миллионов фунтов. Сумму обещали перевести на наш тогда совместный счет буквально в течение суток, а от нее только и требовалось, что сообщить данные карточки. В ту пору жена только начинала пользоваться интернетом, я же не догадался предупредить ее о сетевых мошенниках.

Он ответил не сразу.

Мне до сих пор помнятся ее горящие глаза, когда я в тот день вернулся домой. И даже вкус шампанского «Вдова Клико», что Лия купила отметить выигрыш. И только когда я спросил, где она купила билет, моя жена задумалась, а покупала ли она билет вообще. Нет, не покупала.

В тот день мы усвоили важный урок, и тем не менее, если не принимать в расчет сетевых мошенников, финансы наши не были бы в столь плачевном состоянии, обитай мы хотя бы в шестидесяти километрах от Лондона. О чем бы мы ни спорили, главной причиной разногласий почти всегда оказывается проживание в этом оставленном Богом городе. Я уже редко поднимаю эту тему, поскольку разговоры о смене места жительства неизменно приводят меня в отчаяние.

— Да, если говорить об этом не в банальном смысле, — сказал он наконец после длительной паузы. — Я решил никогда не выставлять то, что несовершенно. Все, что в моих работах было удачно, я осваивал, и это давало мне силы для новых полотен, а неудачное — его всегда предостаточно — я с благоговением уничтожал. Могу не без удовлетворения сказать, что ни на гран не увеличил в мире количества хлама. Хотите доказательства моей принципиальности? — Тут он резко остановился и посмотрел мне в глаза таким потрясающе честным взглядом, словно собирался сразить меня наповал. — Я не продал ни одной своей картины! «И в мыслях мне претило торговать». Помните эту строку из Браунинга? Я ни разу не осквернил свою мастерскую ходульной, торопливой работой ради денег. Она — храм труда, но и храм покоя! Искусство — вечно! Когда работаешь ради себя, приходится, конечно, спешить. Но, работая ради искусства, времени жалеть нельзя.

— Дорогая, не накроешь на стол? — прошу я, внимательно следя за тем, чтобы не сточить кончики пальцев о терку вместе с остатками сыра.

Лия фыркает словно оскорбленный подросток и убирает какую-то книгу в одну из своих коробок. Я пробыл дома всего четверть часа и уже с уверенностью могу заключить, что сегодня отнюдь не самый ее лучший день. Пора сменить тему.

Мы как раз подошли к дверям моего отеля, чему, сознаюсь, я даже обрадовался, так как уже почувствовал, что я не чета гению такого героического склада. Со всем тем я расстался с ним, не преминув выразить дружескую надежду на скорую встречу. Наутро мой интерес к новому знакомцу нисколько не иссяк; мне захотелось увидеть его при свете дня. Я решил, что, скорее всего, найду его в одной из многих флорентийских обителей красоты, и расчеты мои не замедлили оправдаться. Еще до полудня я встретил его в зале «Трибуна» галереи Уффици — этой маленькой сокровищнице совершенных творений. Повернувшись спиной к Венере Медицейской, он стоял, облокотясь о защитную решетку, и, уперев подбородок в ладони, по-видимому, весь ушел в созерцание неповторимого триптиха Андреа Мантеньи — произведения, которое не блещет ни богатством фактуры, ни притягательной силой своих соседей, но, воплощая в себе всю прелесть неторопливой скрупулезности, пожалуй, больше них отвечает непреходящим потребностям человеческой души. Несколько минут я созерцал божественные створки из-за его плеча; наконец он, глубоко вздохнув, обернулся, и взгляды наши встретились. Он узнал меня, лицо его вспыхнуло: возможно, он подумал, что вчера ночью выставил себя в глупом виде. Но я с искренней радостью протянул ему руку, и он убедился, что я не принадлежу к разряду насмешников. Я признал его по живописной chevelure, но в остальном он имел совсем иной вид. Ночное возбуждение прошло, и он выглядел намного старше, чем я предполагал, а его одежда и манеры были куда менее смелыми. Передо мной стоял действительно бедный, скромный художник, каким он ночью себя аттестовал, и тот факт, что он не продал ни одной своей картины, представлялся скорее очевидным, чем завидным. Его бархатная блуза давно износилась, а низкая фетровая шляпа какого-то допотопного фасона сильно порыжела и могла сойти разве что за «оригинальную», но не имела ничего общего с живописными копиями старинных головных уборов, в каких щеголяли его собратья по кисти. Глаза смотрели кротко и хмуро, а выражение худого лица поражало особой мягкостью и покорностью, усугублявшимися восковой бледностью, которую я не знал, чему приписать — то ли всепожирающему огню гениальности, то ли чересчур скудной пище. Впрочем, после нескольких слов, которыми мы обменялись, чело моего приятеля просветлело, и красноречие к нему вернулось.

— Как, подвернулось что-нибудь интересное? — бросаю я через плечо.

— Так это ваш первый визит в сии колдовские залы! — воскликнул он. — О счастливый, трижды счастливый юноша! — И, взяв меня под руку, приготовился вести от одной замечательной картины к другой, чтобы показать жемчужины галереи. Но, прежде чем расстаться с триптихом Мантеньи, он, сжав мне локоть, бросил на него любовный взгляд. — Он не спешил! Не ведал «грубой гонки — сестрицы сводной Промедленья!»[3], — пробормотал он.

— Каждая вещь по-своему интересна.

Мне трудно судить, насколько пояснения моего добровольного гида соответствовали истине, но они были на редкость занимательны — переполнены мыслями, теориями, восторгами, пересыпаны новыми открытиями, досужими домыслами и анекдотами. Он был чуть-чуть сентиментален, на мой вкус, и, пожалуй, любил злоупотреблять возвышенными эпитетами или обнаруживать утонченный замысел там, где удаче просто сопутствовал случай. Иногда он пускался в философские рассуждения, подолгу барахтаясь в их небезопасных для его ума глубинах. Тем не менее его обширные знания и меткие суждения являли трогательную повесть о долгих, напряженных часах, проведенных в достойном поклонения обществе; и это самозабвенное стремление использовать всякую возможность, дабы просветить себя, я невольно ощущал как упрек собственному праздношатанию.

— Ну да.

— Два настроения духа могут владеть нами, — помнится, теоретизировал он, — когда мы проходим по залам картинной галереи: критическое или идеалистическое. Они завладевают нами, когда им угодно, и мы никогда не знаем, которому из них настал черед. При первом, как это ни парадоксально, мы благодушны, дружелюбны, снисходительны. Нам доставляют удовольствие милые банальности искусства, его избитые ухищрения, его надуманные красоты. Мы приветствуем любое произведение, которое, судя по всему, писалось художником с наслаждением: голландские жанровые картинки, изображающие капустные вилки и котелки, тонюсенькие восковые пальчики и пышные плащи поздних мадонн, итальянские пейзажики с пастушками и синими холмами. Но бывают дни, когда нас охватывает стремление к непреклонной взыскательности — торжественный, священный праздник ума! — когда все банальные приемы, все мелкие удачи лишь нагоняют на нас тоску, и только лучшее — лучшее из лучшего — не вызывает раздражения. В такие дни мы становимся аристократами художественного вкуса. Безоговорочно мы не принимаем даже Микеланджело, даже Рафаэль для нас не весь хорош.

— Но мне попалась одна красивая табакерка, — добавляет она, смягчившись. — Вряд ли дорогая, зато с дарственной надписью.

Галерея Уффици примечательна не только богатством своих коллекций, но и архитектурой, в том числе и счастливой игрой случая — назовем это так, — соединившей ее на значительное расстояние, через реку и город, с великолепными покоями дворца Питти. Ни Лувр, ни Ватикан не оставляют того впечатления бесконечности закрытого пространства, какое возникает, когда следуешь по длинным переходам, которые тянутся над улицей и быстрым потоком реки, образуя подобие непрерывного коридора, ведущего от одного дворца искусств к другому. Мы прошли крытой галереей, где над бурлящими, рокочущими желтыми водами Арно выставлены бесценные рисунки — строгие черные линии, нанесенные знаменитыми художниками, и достигли герцогских залов дворца Питти. И хотя герцогскими они зовутся по праву, приходится сознаться, что как выставочные помещения они отнюдь не совершенны: их посаженные в глубокие проемы окна и массивные лепные украшения мешают ровному освещению увешанных картинами стен. Но картины висят так густо, что, кажется, окружены собственной световой атмосферой. И сами огромные залы — с их великолепными плафонами, с глубоко затененной наружной стеной, с сумрачным сиянием, исходящим от сочных полотен и тусклой позолоты рам на противоположной, — являют собой картину, почти столь же прекрасную, что и произведения Тициана и Рафаэля, которые они так несовершенно выставляют. Мы задерживали шаг на минуту-другую у многих знаменитых полотен, но, чувствуя, что мой приятель торопится дальше, я дал ему увлечь себя прямо к цели нашей экскурсии — к прекраснейшей в своей непревзойденной нежности деве Рафаэля — «Мадонне в кресле». Из всех изумительнейших картин мира она, насколько могу судить, принадлежит к тем двум-трем, с которыми критике нечего делать. В ней почти невозможно заметить «работу» художника — ни техники его письма, ни расхождения между замыслом и исполнением, редко когда не обнаруживающихся даже в самых образцовых произведениях. Грациозная, человечная, близкая сердцу каждого, она не обладает ни так называемой манерой, ни методом; в ней нет — почти нет! — даже стиля. Она живет полной жизнью в своей округлой мягкости, как само чувство гармонии, как само дыхание гения, коснувшееся ненароком полотна. Вы смотрите на фигуру девы, и душа ваша наполняется пылкой нежностью, вызванной вы сами не знаете чем — небесной ли ее чистотой, земным ли ее очарованием. Вас опьяняет благоухание нежнейшего цветка материнства из всех, когда-либо распускавшихся на земле.

— Здорово. Можно посмотреть?

— Вот это я называю прекрасной картиной, — сказал мой гид, после того как мы несколько минут созерцали ее. — У меня есть право так говорить: я столько раз и столь тщательно снимал с нее копии, что могу повторить ее с закрытыми глазами. Другие картины принадлежат кисти Рафаэля, эта — сам Рафаэль. Другие — можно хвалить, толковать, измерять, разбирать, объяснять; эту — только любить и превозносить. Не знаю, каким он появлялся среди людей, пока божественное вдохновение владело им, но, когда он написал этот шедевр, ему оставалось только умереть: в этом мире ему учиться было нечему. Вдумайтесь, друг мой, в то, о чем я говорю, и вы согласитесь, что слова мои — не восторженный бред. Вдумайтесь! Он видел этот идеальный образ не мгновенье, не день, не дивным призраком в мимолетной грезе, подобно поэту, охваченному пятиминутным кипением страсти, — те пять минут, в которые он сложит строку и намарает свои бессмертные вирши, — а многие дни, день за днем, пока кисть медленно вершила свое дело, и все это время грязные испарения жизни застилали ему глаза, а воображение, напрягаясь до боли, запечатлевало светлый лик лучезарным, счастливым — таким, каким он предстает перед нами сейчас. Каким же мастером надо для этого быть! И каким, ах каким провидцем!

Табакерка меня совершенно не интересует, но мне хочется приободрить жену. Лия обожает вещи с историей, даже если таковая разворачивается исключительно в ее воображении.

— А вам не кажется, — возразил я, — что он писал это с натуры, с какой-нибудь хорошенькой молоденькой женщины?

Она подходит ко мне и протягивает видавшую виды табакерку.

— Даже с прехорошенькой и премолоденькой! Чудо остается чудом! Он, разумеется, брал у природы то, что ему подходило, и, возможно, молодая женщина, улыбаясь, позировала перед его мольбертом. Но тем временем идея художника обретала крылья. И даже самые миловидные земные черты не могли привязать ее к вульгарной действительности. Он созерцал прекрасную форму в ее совершенстве, он подступался к дивному видению бесстрашно и свободно; он оставался с ним один на один, претворив в более совершенную и нежную правду ту чистоту, которая увенчала его творение, как аромат венчает розу. Это называют идеализмом; слово стало ругательным, но суть его прекрасна. Так, во всяком случае, считаю я. Прекрасная Мадонна — натура и муза одновременно. Прошу засвидетельствовать — я тоже идеалист!

— Идеалист, стало быть, — сказал я полушутя, желая вызвать его на дальнейшие излияния, — это человек, который говорит Природе в облике юной красавицы: «Ступай прочь. В тебе все не то: ты не изящна, а груба, не ярка, а бесцветна, не грациозна, а неуклюжа. Не такой бы тебе быть, а вот какой!» Разве правда на его стороне?

— Что скажешь?

Он резко обернулся ко мне чуть ли не в гневе, но, уловив добродушный тон моей насмешливой речи, грустно улыбнулся.

— Хм… симпатичная вещица.

— Взгляните на эту картину, — сказал он, — и оставьте ваши дерзкие шутки. Вот он — идеализм! Тут ничего не объяснишь, нужно почувствовать этот пламень! Идеалист не говорит ни Природе, ни юной красавице ничего такого, чего бы они обе не простили ему! Он говорит прекрасной женщине: «Прими меня, художника, как друга, дай мне взаймы твое очаровательное лицо, доверься мне, помоги, и твои глаза станут частью моего шедевра». Никто другой не любит и не почитает богатства Природы так, как художник, чье воображение лелеет их и льстит им. Он знает цену реальным фактам (знал ли ее Рафаэль, вы можете судить по портрету Томмазо Ингирами, висящему у нас за спиной), но его фантазия витает над ними, как Ариэль над спящим принцем. Да, есть только один Рафаэль, но художник все же может быть художником. Дни просветленности, как я сказал вчера, миновали; нас редко посещают видения; чтобы их узреть, приходится подолгу напрягать глаза. Но, беспрестанно черпая в себе самих, мы все же можем служить идеалу: придавать законченность, снимать шероховатости, добиваться совершенства. А результат… результат, — он внезапно осекся и устремил взгляд на Мадонну; когда он снова обратил его на меня, в глазах его стояли слезы, — результат, возможно, будет меньшим, чем эта Мадонна, но все равно он будет значительным, а может быть, — великим! — воскликнул он с жаром. — Такая картина будет, возможно, еще много лет спустя висеть в галерее в достойном обществе, сохраняя о художнике живую память. Разве не завидная участь — оставить после себя след среди людей таким путем? Висеть здесь, наблюдая медленное течение столетий и меняющийся лик мира, продолжать жить в мастерстве руки и глаза, давно уже превратившихся в прах, дарить радость и образец грядущим поколениям, сделав красоту силой, а добродетель примером.

— Давай я прочитаю тебе надпись.

— Избави меня Бог подрезать вам крылья, — сказал я, улыбаясь. — Но не кажется ли вам, что Рафаэль черпал силы не только в своем гении, но и в особой светлой вере, своеобразные черты которой мы утратили. Я знаю немало людей, которые считают, что эти не имеющие себе равных Мадонны всего лишь портреты белокурых красавиц — его современниц, вознесенных прикосновением гениальной кисти — прикосновением, на их взгляд, святотатственным. Как бы там ни было, религиозные и эстетические потребности были тогда в человеческой душе нераздельны, порождая, если позволительно так выразиться, спрос на зримый пленительный образ Пречистой Девы, а это придавало уверенность руке художника. Боюсь, в наше время подобного спроса уже нет.

Лия переворачивает коробочку и прищуривается.

Мои слова, по-видимому, больно его поразили; он весь задрожал под этим, так сказать, ледяным ветром скептицизма и, качнув головой, с глубочайшей убежденностью воскликнул:

— «Моему дорогому Уильяму. Всегда твоя, Эмили».

— Нет, есть такой спрос! Всегда есть! Святой образ был, есть и будет потребностью человеческого сердца; только люди благочестивые вздыхают по нему таясь, чуть ли не стыдясь; но стоит ему появиться вновь, и вера в него перестанет прятаться. Но как ему появиться в наш развращенный век? Мадонну нельзя написать по заказу. То есть можно было, когда заказ этот трубным зовом исходил из уст самой церкви и был обращен к гению, томящемуся вдохновением. Но сейчас этот образ можно создать, только вложив в него самоотверженный труд и огромные познания. Неужто вы не понимаете, что, пока в мире время от времени рождается человек с абсолютным художническим зрением, образ этот не может исчезнуть? Тот, кто писал Мадонну, написал все. Этот сюжет требует совершенства во всем — в форме, в красках, в экспрессии, в композиции. Он может быть выражен предельно просто, но вместе с тем и богато, широко и отвлеченно, но вместе с тем во всех деликатных подробностях. Какие здесь открываются возможности для изображения тела в обнаженном, прильнувшем к материнской груди Божественном Младенце! Какие возможности для передачи ткани в строгих и обильных одеждах Матери! Какую великую историю вмещает эта простая тема! А лицо Матери, святое предвидение, ее затаенная радость и тревога, ее нежность, переходящая в обожание, и обожание, переходящее в провидческий страх! Вообразите все это, исполненное в совершенных линиях, в чистых тонах, дышащих правдой, красотой и мастерством.

— Как мило.

— Anch’io son pittore![4] — воскликнул я. — Мне кажется, вы готовитесь подарить миру шедевр. Если вы воплотите в своей картине все то, о чем говорили, вы превзойдете самого Рафаэля. Дайте мне знать, когда она будет закончена, и, где бы я ни был, я примчусь во Флоренцию, чтобы приветствовать Мадонну будущего.

— Интересно, кем они были, эти Уильям и Эмили?

Он весь зарделся и тяжело вздохнул, отчасти в знак несогласия, отчасти от смущения.

— Я не часто говорю о своей картине, — во всяком случае, не столь откровенно, как сегодня. Мне претит эта нынешняя манера рекламировать свою работу заранее. Великое произведение создается в молчании, в уединении, даже в тайне. К тому же люди, знаете ли, очень жестоки и поверхностны; где им понять художника, который в наши дни мечтает написать Мадонну: над ним просто станут потешаться — да-да, потешаться, сэр! — Лицо его стало пунцовым. — Сам не знаю, отчего я так разоткровенничался с вами, так доверился вам. Наверно, оттого, что вы не похожи на насмешника. Да, мой молодой друг, — и он коснулся моей руки, — я стою уважительного отношения. И нет ничего смешного ни в бескорыстной мечте, ни в жизни, отданной ей.

Она поднимает на меня взгляд, словно бы у меня имеется ответ. Естественно, такового у меня нет, но мне достаточно просто посмотреть на жену, чтобы вспомнить, почему же я покорно сношу такую вот жизнь. Если судить по внешности, мы с Лией совершенно друг другу не подходим. Ей тридцать два, она всего на год младше меня, но старимся мы с разной скоростью — возможно, потому что на мне сказывается стресс совместно прожитых лет. Волосы моей жены напоминают цветом и отливом шоколадный ганаш, а у меня по вискам расползается седина. Кожа у нее безупречная, а у меня вокруг глаз ветвятся морщинки. Ее светло-голубые глаза все такие же лучезарные, а я с некоторых пор избегаю встречаться глазами со своим отражением в зеркале.

В его взгляде чувствовалась такая суровая правдивость, что дальнейшие вопросы были неуместны. Впрочем, мне потом еще не раз представился случай задать их ему, так как мы стали проводить много времени вместе. Недели две мы ежедневно встречались в урочный час и шли осматривать Флоренцию. Он как никто другой знал город, исходил его и излазил вдоль и поперек — все улицы, церкви, галереи, — был превосходно знаком со всеми как более, так и менее важными местными преданиями и насквозь пропитан флорентийским духом, а потому оказался идеальным valet de place[5], так что я, с радостью оставив дома своего «Марри»[6], черпал факты и комментарии к ним из далеко не академических пояснений моего нового приятеля. О Флоренции он говорил как влюбленный, не скрывая, что она покорила его сердце с первого взгляда.

— Если Уильям любил Эмили хотя бы наполовину так сильно, как я тебя, наверняка они были безумно счастливы… Кем бы они ни были.

— У нас принято, — заявил он, — говорить о городах, как об одушевленных существах, да еще сравнивать с женщиной. Как правило, это совершенно неуместно. Ну что, помилуйте, женского в Нью-Йорке или Чикаго? А вот Флоренция — другое дело. К ней относишься с тем же чувством, какое испытывает безусый юнец к зрелой женщине с «прошлым». Ей верно служишь, даже не питая надежды на взаимность.

За свои слова получаю награду в виде поцелуя в щеку и улыбки. Затем Лия возвращается к столу и освобождает на нем место для двух тарелок. После девяти лет отношений я, возможно, наконец-то приблизился к пониманию собственной жены. А может, всего лишь тешу себя иллюзиями: Лия — сложнейшая и далекая от завершения работа, и мне только и остается, что вносить свой посильный вклад, чтобы удерживать ее корабль на плаву. До очередного шторма.

Эта бескорыстная страсть, по-видимому, заменяла моему приятелю обычные светские знакомства и связи: он явно жил уединенно и целиком отдавался работе. Я был крайне польщен, что он удостоил своим расположением такого шалопая, как я, великодушно жертвуя мне столь ценными, по-видимому, для него часами. Значительную часть этих часов мы проводили среди ранней живописи Ренессанса, которой так богата Флоренция, возвращаясь к ней вновь и вновь, гонимые сердечным влечением и неуемным желанием убедиться в том, не ценнее ли живительный аромат и прелесть этих нежных первоцветов искусства обильного плодами опыта произведений более поздней поры. Мы часто застревали в капелле Сан-Лоренцо, подолгу созерцая Микеланджелова воина со смутной думой на челе[7], сидящего сумрачным духом сомнения, скрывающегося за вечной маской мысли о тяготах жизни. Мы не раз стояли в тесных кельях, расписанных рукой Фра Анджелико, которой, кажется, водил сам ангел, пытаясь дознаться до смысла всех этих кружочков, капелек и птичьих следов, и час, проведенный у стен со следами его фресок, походил на утреннюю прогулку в монастырском саду. Мы посещали эти и многие другие места, заглядывали в темные храмы, сырые дворики и пыльные дворцовые покои в надежде набрести где на еще не стершийся след фрески, где на скрытые сокровища резьбы. С каждым днем меня все больше поражала необычайная целеустремленность моего спутника. Все служило ему поводом для бурных гимнов и грез, посвященных красоте. Что бы мы ни осматривали, он раньше или позже ударялся в пламенные рассуждения об истинном, прекрасном и благом. Не стану утверждать, что мой друг был гением, но маньяком он был наверняка, и я находил не менее увлекательным наблюдать за светлыми и теневыми сторонами его характера, чем если бы имел дело с пришельцем с иной планеты. Впрочем, о нашей он, по-видимому, почти ничего не знал, живя и общаясь исключительно в узких пределах своего искусства. Трудно представить себе человека, который был бы более не от мира сего, и мне порой приходило на ум, что один-другой безобидный грешок только пошел бы ему на пользу как художнику. Иногда меня крайне забавляла мысль о том, что по рождению он принадлежит к практической породе наших янки; но вместе с тем ничто не подтверждало лучше его американского происхождения, чем неумеренный пыл, который он проявлял.

Сама ярость его поклонения красоте обличала в нем неофита; уроженцу Европы с ее возможностями не надобно особого труда, чтобы примирить преданность искусству с жизненными удобствами. К тому же мой странный друг отличался чисто американским недоверием к суждениям разума и чисто американской любовью к звучным прилагательным в превосходной степени. В своих критических оценках он бывал намного чаще щедр, чем справедлив, и самыми скромными одобрительными эпитетами в его устах были «великолепный», «превосходный», «бесподобный». Отдавать дань восхищения в разменной монете казалось ему недостойным джентльмена; и все же, при всей откровенности, с которой он высказывал свои взгляды, сам он в полной мере оставался для меня загадкой. Его признания были полупризнаниями, а его рассказы о своих работах и жизненных обстоятельствах оставляли впечатление уклончивости и недосказанности. Он был несомненно беден, но вместе с тем, должно быть, не лишен необходимых средств к существованию, так как позволял себе смеяться над тем, что его усиленные занятия чистой красотой не принесли ему в жизни ни пенни. Именно из-за бедности, думается мне, он ни разу не пригласил меня к себе домой и даже не сообщил, по какому адресу квартирует. Мы встречались либо в каком-нибудь общественном месте, либо у меня в отеле, где я принимал его со всей доступной мне щедростью, стараясь исключить даже намек на мысль, что мною движет сострадание. Он был, по-видимому, всегда не прочь поесть — единственное свойство, которое с известной натяжкой можно было счесть его «искупительным грехом». Я поставил себе за правило воздерживаться от каких-либо мало-мальски нескромных вопросов, хотя при каждой встрече брал на себя смелость осведомиться, в почтительнейшей форме, о состоянии его magnum opus[8] — как он поживает и какие делает успехи.

3

— Мы, с Божьей помощью, подвигаемся, — неизменно отвечал он с хмурой улыбкой. — Дела наши превосходны. Я, видите ли, обладаю тем преимуществом, что ни минуты не теряю даром. Часы, которые я провожу с вами, всецело идут мне на пользу. Подобно тому как верующим всегда владеет мысль о Боге, подлинный художник всегда живет искусством. Он берет свое всюду, где находит, познавая бесценные тайны в каждом предмете, который попадает в поле его зрения. Если бы вы только знали, какое это упоение — наблюдать! Стоит мне бросить взгляд вокруг себя, и мне открывается здесь — как положить свет, там — как создать колорит или контраст. А потом, возвратившись домой, я складываю все эти сокровища к ногам моей Мадонны. О, я не бездельничаю. Nulla dies sine linea[9].

Тем временем меня познакомили с некой американской дамой, в чью гостиную охотно стекались обитавшие во Флоренции иностранцы. Жила она на пятом этаже и богатой отнюдь не была, но потчевала гостей отменным чаем с отменными крендельками, которые подавали не всегда, и разговорами, несколько худшего качества. Разговоры касались главным образом искусства: миссис Ковентри слыла «художественной натурой». Ее квартира была тот же дворец Питти au petit pied[10]. Ей принадлежало с дюжину «ранних мастеров»: целый букет разных Перуджино висел в столовой, один Джотто — в будуаре, Андреа дель Сарто — над камином в гостиной. Будучи обладательницей таких сокровищ, а также бесчисленных бронзовых изделий, мозаик, майолик и маленьких диптихов, сильно изъеденных жучком, с угловатыми фигурками святых на золоченых створках, наша дама пользовалась репутацией чуть ли не жрицы искусств. На ее груди неизменно красовалась увесистая миниатюра — копия «Мадонны в кресле». Как-то вечером, исподволь завладев ее вниманием, я спросил, знает ли она столь замечательного человека, как мистер Теобальд.

За пятнадцать минут до будильника я просыпаюсь под аккомпанемент журчания и глухого металлического стука — музыкальный бонус нашей доисторической системы центрального отопления. Пытаться снова заснуть бесполезно, но выбираться из постели слишком холодно. Потому я просто лежу на спине и слушаю пощелкивание батареи, чей холодный металл наполняется горячей водой.

— Знаю ли я мистера Теобальда? — переспросила она. — Знаю ли его? Да вся Флоренция знает беднягу Теобальда с его огненными кудрями, бархатной блузой, нескончаемыми тирадами о прекрасной и дивной Мадонне, которую ни один человеческий глаз еще не видел, а человеческое терпение вряд ли способно дождаться.

— Вот как! — воскликнул я. — Так вы не верите в его Мадонну?

Лия рядом ворочается. Почесывает нос и переворачивается.

Вчера вечером, когда мы легли в постель, она взяла на себя инициативу кое в чем, на что мне тоже грех жаловаться. Во время занятий любовью моя жена — совершенно другой человек, и это одна-единственная сфера нашей совместной жизни, где она играет ведущую роль. Не то чтобы здесь я проявлял покорность — скорее у Лии, скажем так, опыт куда богаче моего. Еще она отличается ненасытностью. Мы уже девять лет вместе и по-прежнему сминаем простыни по три-четыре раза в неделю.

— Милый мой, наивный мальчик, — отвечала моя многоопытная собеседница. — Неужели он сумел завербовать и вас? Было время, когда мы все верили в него; он явился во Флоренцию и всех нас в мгновение ока пленил. Второй Рафаэль — никак не меньше! — родился среди смертных, а наша бедная дорогая Америка удостоилась чести быть его отчизной. Разве не такие же пряди, как у Рафаэля, падали ему на плечи? Ах, пряди падали такие же, но не такой, увы, была голова! Впрочем, мы приняли его таким, какой он есть: ловили каждое его слово и на всех перекрестках провозглашали гением. Каждая женщина жаждала, чтобы он написал с нее портрет и увековечил, как Леонардо Джоконду. Мы решили, что и манерами он во многом напоминает Леонардо: та же таинственность, непроницаемость, обаяние. Таинственности было хоть отбавляй — с тайны все началось, да на ней и кончилось. Дни шли за днями, а чуда так и не происходило. Великий мастер не выставлял плодов своего мастерства. Он часами простаивал в церквах и галереях, меняя позы, размышляя и созерцая; он без конца разглагольствовал о прекрасном, но ни разу не коснулся кистью холста. Мы все внесли посильную лепту на великое творение, но, поскольку оно так и не родилось, многие стали требовать свои деньги назад. Я была одной из последних, кто еще верил в Теобальда, и в слепой преданности ему зашла так далеко, что заказала ему написать свой портрет. Если бы вы видели, какое страшилище он из меня сделал, то согласились бы, что даже женщина без капли тщеславия, которой лишь бы шляпка не сидела косо, и та не могла бы не охладеть к нему. Он не владел даже самыми азами рисунка! Его сильной стороной, как он уверял, всегда было чувство, но, когда вас изобразили пугалом, слабое утешение сознавать, что художник вложил в это особое чувство. Сознаюсь, все мы, один за другим, стали отходить от него, а он и пальцем не пошевелил, чтобы нас удержать. При первом же намеке, что мы устали ждать, он разразился громами и молниями. «Великие творения требуют времени, раздумья, уединения, тайны. О, вы — маловеры!» Мы отвечали, что не настаиваем на великом творении: пусть высокой трагедией он одарит нас, когда ему будет удобно, а пока покажет любой пустячок — маленькую легкую lever de rideau[11]. Наш горемыка встал в позу гения, непонятого и гонимого, âme méconnue[12], и с тех пор отвернулся от нас и умыл руки. Впрочем, полагаю, он делает мне честь, считая меня главой заговора, составленного с целью убить его славу в зародыше — в зародыше, который зреет уже двадцать лет. Спросите его, знает ли он меня, и он ответит, что я старая карга, поклявшаяся его уничтожить после того, как он отказался написать меня в виде Тициановой Флоры. С тех пор никто, по-моему, уже не принимает его всерьез — разве что какой-нибудь простодушный иностранец вроде вас, готовый верить ему на слово. Гора все еще рожает, но я пока не слыхала, чтобы мышь уже увидела свет. Время от времени я прохожу мимо него в той или иной галерее. Он скользит по мне темными глазищами с высоты своего равнодушия, словно по плохой копии Сассоферрато. До меня давно уже дошли слухи, что он пишет эскизы к Мадонне, которая будет обобщенным образом Мадонн всех итальянских школ — нечто вроде античной Венеры, позаимствовавшей у одной совершенной статуи нос, у другой лодыжку. Что говорить — идея, достойная мастера! Каждая часть сама по себе, возможно, будет прекрасна, но, памятуя о моем злополучном портрете, я с содроганием думаю о целом. Об этой блестящей идее он уже сообщил — под страшной клятвой — десяткам избранных, то есть каждому, кого сумел схватить за пуговицу и удержать на пять минут. Сдается мне, он думает получить на свою Мадонну заказ, и тут его можно понять: Бог знает, на что он существует. О! Вы краснеете! — воскликнула моя хозяйка и продолжала, не раздумывая, уже без обиняков: — Видно, он и вас удостоил своего доверия. Ну-ну, не смущайтесь, мой юный друг: в вашем возрасте великодушная доверчивость не в укор. Позволю себе, однако, дать вам совет: держите ее подальше от вашего кармана. Упаси вас Бог заплатить за картину, пока вам ее не покажут. Ведь вы, полагаю, и краем глаза ее не видели. Как, впрочем, и все пятьдесят ваших предшественников. Многие считают, что и видеть-то нечего. Что до меня, то я уверена, попади мы в его мастерскую, мы обнаружили бы там что-нибудь вроде шедевра из известного рассказа Бальзака — сплошную массу лишенных смысла штрихов и мазков, хаос мертворожденной мазни.

Увы, наши частые занятия сексом служат лишь для удовольствия, а вовсе не для продолжения рода. В пятнадцать лет Лия сделала подпольный аборт, который едва не отправил ее на тот свет. Она-то восстановилась, но вот ее репродуктивная система — нет. Даже не знаю, пошло бы материнство мой жене на благо или же, наоборот, сломило бы ее окончательно. Как бы то ни было, вопрос этот чисто академический, и голову над ним я не ломаю. Как говорит Лия — такие вот дела.

Я слушал эту язвительную тираду в удивленном молчании. В ней звучала верная нота, нисколько не идущая вразрез с некоторыми робкими подозрениями, уже приходившими мне на мысль. Миссис Ковентри была женщиной умной и, по всей очевидности, не злой. Все же я решил отложить окончательный приговор до дальнейших событий. Возможно, она была права; но если она ошибалась, то ошибалась жестоко! Ее оценка странностей моего друга вызвала во мне острое желание увидеться с ним и посмотреть на него в свете общественного мнения. При первой же нашей встрече я тотчас поинтересовался, знает ли он миссис Ковентри. Он улыбнулся и, потрепав меня по плечу, спросил:

Я усаживаюсь на кровати, и взгляд сразу притягивается к горе коробок возле стенки спальни. В прошлом году мы с Лией договорились, что она будет хранить свой товар исключительно в гараже. Спустя несколько недель, однако, пара коробок водворилась на кухне, а за ними последовали другие. И вот теперь коробки всевозможнейших форм и размеров распространились по всем комнатам. Наш дом походит на склад благотворительного секонд-хенда, и здесь постоянно стоит затхлый запах. Необходимо выработать план действий, прежде чем ситуация окончательно выйдет из-под контроля. Сколько можно биться ногами об этот хлам по пути в туалет.

— Мадам уже успела снять дань и с вашей любезности, а? Вздорная особа. Пустая и бессердечная, хотя прикидывается глубокомысленной и доброй. Рассуждает о второй манере Джотто и о дружбе Виттории Колонна и Буонарроти — можно подумать, Буонарроти живет через дорогу, и его ждут на партию в вист! — а сама столько же смыслит в искусстве и в творчестве, сколько я в буддизме. Просто произносит всуе святые слова. А нужны вы ей единственно для того, чтобы было кому протянуть чашку чая в этой ее отвратительной показной гостиной с сусальными Перуджино! Ну а если вы не способны малевать каждые три дня по картине для ублажения ее гостей, она во всеуслышание объявит вас самозванцем.

На этой ноте я встаю и, надев халат, пробираюсь на кухню, и ставлю чайник. В хлебнице осталось всего лишь два ломтика, и я оставляю их Лие. Проснется она только через час, и я уже не застану ее истерики по поводу отсутствия в доме еды, однако по возвращении мне все равно достанется. Пока закипает вода, открываю банковское приложение и перевожу ей пятьдесят фунтов, чтобы она купила проездной и, хотелось бы надеяться, каких-нибудь продуктов. Стараюсь не смотреть на остаток на счете, но по завершении операции сумма большими цифрами неумолимо выводится в центре экрана.

Я предпринял попытку проверить правильность суждений миссис Ковентри во время вечерней прогулки к церкви Сан-Миньято, расположенной на одной из возвышающихся над Флоренцией вершин, куда, миновав городские ворота, можно подняться по каменистой, окаймленной кипарисами тропинке — идеальной дороге к храму. Вряд ли в мире есть другое место, более располагающее к безмятежному отдыху, чем терраса перед Сан-Миньято, где, прижавшись к перилам, можно часами поочередно любоваться то ее одетым в черный и желтый мрамор фасадом, изборожденным рубцами и шрамами времени и зеленеющим нежной растительностью, занесенной ветром, то раскинувшимися внизу величественными куполами и стройными башнями Флоренции, то синеющей вверху кромкой необъятной горной чаши, на дно которой брошен чудо-город. Чтобы развеять неприятные воспоминания, вызванные у моего спутника именем миссис Ковентри, я предложил отправиться вечером в театр, где как раз давали редко исполняемую оперу. Он отказался, как я того и ожидал: я давно заметил, что он предпочитает оставлять вечера незанятыми, но ни разу не обмолвился, где и с кем их проводит.

— Вы однажды процитировали прелестный монолог флорентийского художника из пьесы Альфреда де Мюссе «Лоренцаччо», — улыбнулся я. — «Я никому не делаю зла. День я провожу в мастерской, по воскресеньям хожу в монастырь Благовещенья или Святой Марии; монахи говорят, что у меня есть голос; они одевают меня в белое и дают мне красную скуфейку, и я пою в хоре, иногда исполняю маленькое соло; только тут я бываю на людях. Вечером я иду к моей возлюбленной, и, если ночь ясна, мы проводим ее у нее на балконе». Не знаю, есть ли у вас возлюбленная и есть ли у нее балкон. Но если так, то, разумеется, кто же предпочтет такое удовольствие сомнительным чарам третьеразрядной примадонны.

— Черт! — вырывается у меня.

Он помедлил с ответом, но наконец, обернувшись ко мне, спросил:

— Способны ли вы смотреть на красивую женщину с благоговением?

Ненавижу деньги. Ах нет, конечно же — ненавижу постоянную их нехватку.

— Право, не стану прикидываться стыдливой овечкой, — ответил я, — но мне было бы очень досадно, если бы меня сочли нахалом. — И, в свою очередь, спросил его, что означает этот вопрос.

По окончании университета я знал, что выбранная мной специальность к богатству не приведет, но надеялся зарабатывать вполне достаточно для комфортной жизни. Понимаю, что это похоже на нытье современной молодежи, но система работает не в пользу таких, как я, выбравших профессиональную карьеру. Я вовсе не избалован, просто вчерашнее посещение риелторской конторы высветило крайне опасное положение наших семейных финансов. В следующем месяце арендная плата как пить дать значительно возрастет, а зарплату в лучшем случае проиндексируют с учетом инфляции. Если я затяну пояс еще туже, боюсь, перережу себя пополам.

Он долго мялся и, только получив от меня заверение в том, что я способен умерять сердечный пыл должной почтительностью, с видом чуть ли не религиозной таинственности сообщил, что может при желании познакомить меня с красивейшей женщиной Италии.

— С красавицей, обладающей душой.

Шестьдесят третья причина уехать из Лондона.

— Бывает же людям счастье! — воскликнул я, добавив, что буду в восторге засвидетельствовать такое сочетание.

— О, в красоте этой женщины — урок, добродетель, поэма! — заявил он. — Я каждый день изучаю ее красоту.

Завариваю себе чашку чая и устраиваюсь за кухонным столом. Над крышей соседнего дома ползут свинцовые облака. Прогноз погоды на телефоне вполне согласуется со зловещим зрелищем: весь день дождь или мокрый снег. Именно в такие дни в это время года спрос на консультации психотерапевтов достигает максимума. Раньше это называлось послерождественской хандрой: короткие хмурые дни плюс нехватка денег. Вспоминаются времена, когда испытывавшим проблемы с психикой лишь советовали приободриться и взять себя в руки. Ах, если бы моим клиентам можно было бы помочь бодрой мотивационной беседой да похлопыванием по плечу.

Прежде чем мы расстались, я, разумеется, не преминул напомнить ему о брошенных им словах, прозвучавших обещанием.

— У меня такое чувство, — вздохнул он, — будто этим я нарушу атмосферу интимности, в которой всегда созерцал ее красоту. Речь идет о дружеских отношениях, друг мой. Даже намек на ее существование ни разу не сорвался у меня с языка. Однако при слишком близком знакомстве мы легко теряем чувство подлинной ценности вещей, и вы, возможно, прольете на них новый свет и выскажете свежие суждения.

Пока чай остывает до приемлемой температуры, трачу пять минут на ознакомление с новостями. Заголовки нынче столь узнаваемые, как будто их делают под копирку. Снова поножовщина в Лондоне прошлым вечером, снова убит подросток. Еще в одну семью пришло горе, и еще одна юная жизнь вскорости будет загублена, когда виновнику предъявят обвинение. В статье говорится, что преступление совершено в Камдене — совсем рядом. Что касается нашего района, за последний год в Кентиш-Тауне произошло более десятка преступлений с применением холодного оружия и одному Богу известно, сколько ограблений и нападений.

Итак, в назначенный день и час мы подошли к старинному дому в центре Флоренции — недалеко от Mercato Vecchio[13] — и по темной крутой лестнице поднялись под самую крышу. Красавица мистера Теобальда была, по-видимому, так же бдительно вознесена над уровнем взглядов пошлой толпы, как укрытая в верхней части башни Belle aux Cheveux d’Or[14]. Не постучавшись, он вошел в темную прихожую тесной квартирки и, распахнув внутреннюю дверь, ввел меня в крохотную залу. Комната показалась мне убогой и мрачной, несмотря на белые занавески, колыхавшиеся у открытого окна, которые на мгновение остановили мое внимание. У стола вблизи лампы, склонившись над шитьем, сидела женщина в черном. При появлении Теобальда она спокойно посмотрела на него и улыбнулась, но, увидев меня, сделала удивленное движение и не без величественной грации поднялась с места. Теобальд шагнул к ней и, нагнувшись, поцеловал ей руку с торжественным видом человека, исполняющего древний обряд. И пока он стоял перед ней со склоненной головой, она искоса взглянула на меня и, как мне показалось, покраснела.

Закрываю приложение. Слишком уж угнетающие новости.

— Ессо la Serafina![15] — сказал он просто, делая мне знак приблизиться. — А это — мой друг и поклонник искусств, — добавил он, представляя меня. Я удостоился улыбки, реверанса и предложения сесть.