Про Эллиотов говорили, что добро и зло в них перемежается «наподобие хлеба с ветчиной»; во всяком случае, деловые люди в их семье странным образом чередовались с мечтателями. Второй брат, Гиб, сделался ткачом и, рано оставив отчий кров, поселился в Эдинбурге, чтобы в конце концов вернуться домой с опаленными крыльями. В его характере была какая-то восторженность, побудившая его всей душой принять идеи французской революции, и она же едва не привела его под колесницу правосудия, когда милорд Гермистон произнес свою сокрушительную речь против либералов, приведшую к изгнанию Мура и Палмера, а всю их партию развеявшую в прах. Ходили слухи, будто милорд от вящего презрения к либерализму и отчасти также из добрососедства заранее предупредил Гиба. Встретившись с ним как-то в Горшечном ряду, милорд остановился перед ним и сказал: «Гиб, олух ты безмозглый, что это я слышал про тебя, будто ты занимаешься политикой? Ткачи в политику пошли, а? Так вот что я тебе скажу. Если ты еще не совсем лишился мозгов, то отправляйся-ка подобру-поздорову назад в Колдстейнслап да садись за станок, за станок садись, понятно?»
Гиб послушался этого совета и возвратился в отчий дом с поспешностью, напоминавшей бегство. Самой яркой фамильной чертой, доставшейся ему в наследство, был молитвенный дар, о котором говорила Керсти; и теперь неудавшийся политик обратился к религии — или, как считали иные, к ереси и расколу. Каждое воскресенье он спозаранку приезжал в Кроссмайкл, где постепенно сколотил особую секту человек в пятнадцать, называвших себя «Последние у Бога истинно верующие» или коротко «Последние у Бога». Непосвященные же называли их просто «черти Гиба». Присяжный остряк городка Бейли Суиди клятвенно утверждал, будто их бдения начинаются всякий раз пением гимна «Да сгинет к Сатане акцизный!» и будто причащаются они горячим грогом. И то и другое было язвительным выпадом против их учредителя и главы, который в юности, как рассказывали, промышлял контрабандой спиртных напитков и однажды в ярмарочный день был якобы задержан с поличным прямо на улице того же Кроссмайкла. Было известно, что каждое воскресенье они молят бога о благословении Бонапартова оружия, и за это «Последних у Бога» ребятишки неоднократно побивали камнями, когда они расходились из дома, служившего им храмом, а самого Гиба как-то с улюлюканьем прогнал по улице эскадрон шотландских волонтеров, среди которых гарцевал в мундире и с саблей наголо его родной брат Дэнди. «Последних у Бога» еще подозревали в «антиноминализме», что в другое время могло бы считаться грехом весьма серьезным, но теперь в глазах общественного мнения было совершенно отодвинуто на задний план скандальным пристрастием к Бонапарту. А в остальном все устроилось благополучно. Гилберт установил в Колдстейнслапе свой ткацкий станок в одном из сараев и прилежно трудился за ним шесть дней в неделю. Братья, с ужасом относившиеся к его политическим взглядам, чтобы не сеять раздоров в доме, к нему обращались редко; а он к ним — и того реже, так как все свободное время штудировал Библию или молился. Но дети в Колдстейнслапе обожали тощего ткача, и он был у них за няньку. Иначе, как с младенцем на руках, улыбающимся, его не видели — в этой семье вообще улыбчивых не было. Когда жена Хоба подступалась к нему с уговором завести себе жену и собственных детей, раз уж он их так любит, он отвечал только: «У меня нет ясного взгляда на это дело». Если его не звали к обеду, он так и не приходил из своего сарая. Однажды невестка, недобрая, язвительная женщина, проделала такой опыт. Он целый день провел без еды, и только к вечеру, когда ему уже недоставало света, сам пришел в дом и немного смущенно признался: «С утра на меня нашло такое молитвенное вдохновение, что я даже не припомню, чем сегодня пообедал». Учение секты «Последних у Бога» нашло свое воплощение и оправдание в жизни ее основателя.
«И все же кто его знает, — говорила Керсти, — такая ли уж он сушеная рыба? Он тогда поскакал вместе со всеми и душой был с братьями заодно. „Последние у Бога“! Пустые слова. Хоб не очень-то по-божески разделался тогда с Джонни Диккисоном, это я точно могу сказать. Но бог их знает! Может быть, он и не христианин вовсе. Может, магометанин, или сам черт, или огнепоклонник, разве скажешь».
Имя третьего брата красовалось на дверной табличке, и не где-нибудь, а в городе Глазго. Прямо огромными буквами: «Мистер Клемент Эллиот». Тот самый дух новшества, который у Хоба проявился весьма скромно в использовании новых удобрений, а у Гилберта ушел впустую на крамольную политику и еретическую религию, Клему оказался на пользу, воплотившись в разных хитрых механических изобретениях. В детстве он вечно что-то мастерил из палочек и веревочек, за что слыл в семье чудаком. Но теперь об этом было уже забыто, он вошел партнером в фирму и рассчитывал умереть не иначе, как олдерменом. Он тоже женился и в шуме и копоти Глазго растил многочисленное семейство; рассказывали, что он в десять раз богаче своего брата-лэрда; и когда он выбирался в Колдстейнслап, чтобы вкусить здесь заслуженный отдых, что случалось не так-то уж редко, соседи дивились его сюртуку тонкого черного сукна, его бобровой шапке и глубоким складкам его черного галстука. Будучи по характеру человеком тяжеловесным, вроде Хоба, он, однако, приобрел в Глазго некоторую живость и апломб, которые выделяли его среди братьев. Все остальные Эллиоты были тощи, как жерди, Клемент же обрастал жирком и мучительно пыхтел, натягивая сапоги. «Да, у нашего Клема вес немалый», — посмеиваясь, говорил Дэнд. «В муниципальном совете Глазго», — парировал Клем, и остроумие его было оценено по достоинству.
Четвертый брат, Дэнд. стал пастухом и временами, когда мысли его не отвлекались другим, выказывал себя истинным мастером своего дела. Никто не умел лучше Дэнди выучить овчарку; никто не мог зимой, в стужу и в метель, сравняться с ним мужеством и самоотверженностью. Но если его искусство было выше похвал, то сказать то же самое о его усердии никак нельзя; он довольствовался тем, что работал на брата за стол и кров да за кое-какую мелочь на расходы, которую Хоб давал ему по первой его просьбе. Не то чтобы он не ценил денег, напротив; и отлично умел их потратить; умел заключить и очень выгодную сделку, когда у него душа к этому лежала. Но сознание собственного превосходства было для него важнее звонкой монеты в кармане; от него он чувствовал себя богаче. Хоб пытался его увещевать. «Я не настоящий пастух, а любитель, — отвечал ему Дэнд. — Я гляжу за твоими овцами, когда хочу, но свободой своей не поступлюсь. Никто не сможет посмотреть на меня свысока». Клем подробно объяснял ему чудесные свойства сложных процентов и соблазнял выгоднейшим помещением капитала. «Вот как? — отвечал Дэнди. — Ты что же, думаешь, если я возьму у Хоба денег, я их не пропью и не растрачу на женщин? Да и потом, мое царство не от мира сего. Либо я поэт, либо вообще никто». Если же Клем заговаривал о старости, Дэнд гордо прерывал его: «Я умру молодым, как Робби Бернс». Он и в самом деле недурно владел малыми стихотворными формами. Его «Стансы Гермистонскому ручью» с изящным рефреном:
Люблю бродить, мечтая, где ты журчишь, пробегая,Под горой, Гермистонский ручей, -
а также его песня:
О, Эллиоты минувших дней,Спящие каждый в могиле своей,Не было в мире храбрее людей,Чем Эллиоты минувших дней, -
и в особенности его действительно прекрасные стихи о Камне Ткача-Богомольца заслужили ему в округе еще не исчезнувший в Шотландии титул местного барда; и хоть сам он не печатался, другие, кто печатался и пользовался славой поэтов, признавали его и ценили. Вальтер Скотт обязан Дэнди Эллиоту текстом своего «Набега Уири» из «Шотландского барда», он принимал его у себя в доме и отозвался о его дарованиях со своим всегдашним великодушием. С «Эттрикским Пастушком» они были в сердечной дружбе; встречаясь, напивались, ревели друг другу в лицо стихи, ссорились, мирились, снова ссорились — и так до поздней ночи. А помимо этой, почти официальной дани признания, Дэнди пользовался за свой талант любовью соседей и был дорогим гостем в каждом доме на много миль вокруг, отчего проистекали всякого рода соблазны, которых он скорее искал, чем бежал. Он даже сидел на скамье покаяния в церкви, буквально повторив этим удел своего любимого героя. Написанные им по этому поводу стихи к пастору Торренсу — «на посмешище всем одиноко стою», — к сожалению, чересчур вольные, чтобы приводить их здесь дальше, обежали всю округу с быстротой огненного телеграфа; их читали, перефразировали, на них ссылались, над ними хохотали повсюду от Дамфриса до Дунбара.
Этих четырех братьев прочно связывало воедино взаимное восхищение, почти поклонение, столь характерное для замкнутых семейств, отличающихся обилием талантов при недостатке культуры. Восхищались друг другом даже крайние противоположности: Хоб, в котором поэзии было не больше, чем в каминных щипцах, восхвалял стихи Дэнда; Клем, которого вопросы религии заботили не больше, чем в свое время Клейверхауса, испытывал или, во всяком случае, выражал восторг перед молитвами Гиба; а Дэнди увлеченно следил за деловыми успехами Клема. Взаимные восторги влекли за собой снисхождение к слабостям друг друга. Лэрд Хоб, Клем и Дэнд, все трое тори и горячие патриоты, стыдливо извиняли про себя революционную ересь Гиба. С другой стороны, Хоб, Клем и Гиб, ведшие жизнь строго нравственную, принимали беспутство Дэнда как некое затруднительное свойство, которым господь в неисповедимой мудрости своей счел нужным наделить бардов и которое тем самым красноречиво свидетельствует о поэтическом таланте их брата. Чтобы представить себе это простодушное семейное самодовольство, надо было послушать, с какой иронией Клем во время своих наездов из Глазго описывал дела и людей этого большого города, где он жил и орудовал. Самые разнообразные персонажи — священнослужители, городские советники, крупные коммерсанты, с которыми сводили его дела, — все как один изображались черными красками и служили лишь для выгодного оттенения достоинств семейства Эллиотов. Единственным человеком, к которому Клем питал какое-то уважение, был лорд-пробост, и его он уподоблял своему брату Хобу. «Он напоминает мне нашего лэрда, — говорил Клем. — Такой же выдающийся ум, и так же поджимает губы, когда недоволен». И Хоб в ответ словно для иллюстрации, сам того не подозревая, складывал рот в мрачную гримасу. С незадачливым проповедником из церкви Святого Еноха он разделывался в двух словах: «Будь у него хоть на мизинец таланта нашего Гиба, прихожане бы рыдали». И Гиб, честная душа, украдкой улыбался, потупив очи. Клем Эллиот был для них лазутчиком, которого они выслали к людям. И он возвратился с доброй вестью, что в мире нет никого, кто шел бы в сравнение с Четырьмя Черными Братьями, что нет такого поста, которому бы они, заняв его, не служили бы к украшению, и такого важного лица, чье место не принадлежало бы по праву скорее им, и такого дела, мирского или божественного, которое не выиграло бы от их решающего участия. Извинить их за это можно только, если иметь в виду, что они почти ничем не отличались от обыкновенных крестьян. А об их здравомыслии можно судить по тому, что это их удивительное деревенское зазнайство не выходило за стены дома и хранилось в семье, словно какая-то фамильная тайна. Мир не видел, чтобы их суровые лица искажала ухмылка самолюбования. И, однако же, об этой их черте знали. «Уж так гордятся собою, дальше некуда» — таково было мнение округи.
И в заключение, поскольку речь идет о пограничных жителях, следует привести здесь их прозвища, под которыми они фигурировали в речах соседей. Хоб был «Сам лэрд». «Rois ne puis, prince ne daigne»
note 4, всевластный хозяин Колдстейнслапа — поместья акров в пятьдесят; Клемент назывался «мистер Эллиот», как значилось у него на дверной дощечке, а прежнее прозвание «Чудак», как совершенно неподходящее, было отброшено и вспоминалось лишь в доказательство людской глупости и недальновидности. Младший же брат за свои бесконечные приключения получил прозвище «Забулдыга Дэнд».
Разумеется, отнюдь не все вышеизложенные сведения содержались в рассказах Керсти Эллиот, которая сама обладала слишком многими семейными слабостями, чтобы трезво судить о них. Впрочем, со временем Арчи стал замечать, что в ее изложении семейная хроника Эллиотов содержит один пробел.
— Ведь как будто была еще и девочка? — спросил он наконец.
— Да, есть и девочка, Керсти. Названа по мне, во всяком случае, по моей бабке, а это все равно, — ответила тетка и продолжала повествовать о Дэнди, которого втайне предпочитала остальным племянникам за его галантные похождения.
— А какова собой твоя племянница? — поинтересовался Арчи, когда в следующий раз представился случай.
— Она-то? Черна, как козявка. Но, пожалуй, совсем дурнушкой ее все-таки нельзя назвать. Да, она ничего себе, вроде цыганочки, — объяснила тетка, у которой были две разные мерки: для мужчин и для женщин; а вернее даже будет сказать — три, и третья, особенно строгая, для девушек.
— Отчего же я никогда не вижу ее в церкви? — не отступался Арчи.
— Так она, как слышно, живет в Глазго у Клема. И вовсе ни к чему это. О мужчинах я не говорю, но женщины, где родились, там и должны жить. Благодарение богу, я никогда не была отсюда дальше, чем в Кроссмайкле.
Постепенно Арчи начал удивляться тому, что Керсти так расхваливает своих родичей, так восторгается и даже гордится их добродетелями, а заодно и пороками, и тем не менее между Гермистоном и Колдстейнслапом не видно ни малейших признаков сердечности. По воскресеньям, когда с подоткнутым подолом, из-под которого белели в три ряда фестоны нижних юбок, в нарядной цветастой индийской шали на плечах госпожа домоправительница шла в церковь, ей случалось обгонять своих родичей, идущих той же дорогой, но только не спеша. Гиба, разумеется, среди них не было: он еще с рассветом дня отправлялся в Кроссмайкл к своим собратьям в ереси; но остальные члены семьи шагали развернутым строем: впереди Хоб и Дэнд, рослые, прямые, с высоко поднятыми головами и сумрачными лицами, в пледах, накинутых на плечи, сопровождаемые доброй дюжиной детей, вымытых и вычищенных до лоска, то растягивающихся по обочине, то снова собирающихся в стайку по пронзительному приказу матери; и сама мать, по странной случайности, которая остановила бы внимание более опытного наблюдателя, чем Арчи, в точно такой же, как у Керсти, шали, только чуть ярче и заметно новее. И при виде этого зрелища статная Керсти словно делалась еще выше ростом и показывала свой классический профиль — нос кверху, ноздри раздуты, благородная кровь разлилась по лицу ровным нежным румянцем.
— Добрый день вам, миссис Эллиот, — произносила она, и враждебные и любезные интонации смешивались в ее голосе в тончайшей пропорции.
— Добрый день, сударыня, — отвечала жена лэрда, удивительным образом приседая и разворачивая веером хвост, иначе говоря, с искусством, недоступным для мужчины, выставляя напоказ ослепительные узоры своей индийской шали. И армия Колдстейнслапа у нее за спиной теснее смыкала ряды, словно почуяв приближение врага, Дэнди с фамильярностью фаворита-царедворца приветствовал тетку, но Хоб продолжал путь с застывшим свирепым лицом. Было очевидно, что здесь сказываются последствия какой-то давней семейной ссоры; быть может, затеяли ее в свое время женщины, а сам лэрд оказался в нее втянут позднее, зато потом уже не смог пойти на попятный и принять участие в последовавшем формальном примирении.
— Керсти, — не выдержал однажды Арчи — За что ты обижена на своих родственников?
— Я ведь не жалуюсь, — покраснев, сказала Керсти — И не говорю ничего.
— Вот именно, — ответил Арчи. — Даже «здравствуйте» родному племяннику не говоришь.
— Мне нечего стыдиться, — отвечала она. — Я с чистым сердцем возношу молитвы господу. Если бы Хоб заболел, угодил в тюрьму или в нищету впал, я бы не замешкалась с подмогой. Но всякие эти реверансы, любезности, разговоры — благодарю покорно.
Арчи чуть усмехнулся и откинулся на спинку кресла.
— По-моему, у тебя с миссис Роберт портятся отношения, когда вы надеваете индийские шали, верно?
Она молча посмотрела на него загадочно вспыхнувшим взглядом, и больше о войне индийских шалей ему не суждено было узнать ничего.
— И никто из них не приходит сюда навестить тетку? — продолжал разведку Арчи.
— Мистер Арчи, — с достоинством отвечала она, — надеюсь, я знаю свое место. Куда бы это годилось, если бы из-за меня в дом вашего отца понабилось черномазых, неумытых мужиков, — прости господи! — на которых и мыла-то жаль. Нет уж. Все они пропащие, как и черные Элуолды. Терпеть я не могу черных! — и тут же спохватившись, пояснила, глядя на Арчи: — В мужчинах это не так уж много значит, но женщинам никак не к лицу, тут и спору быть не может. Длинные волосы — украшение женщины, так и в Библии написано, а ведь любому ясно, что апостол, когда говорил эти слова, то думал про какую-нибудь золотоволосую красавицу. Да и всякий так. Ведь он хоть и апостол, а был такой же мужчина, как вы.
ГЛАВА VI. ЛИСТОК В МОЛИТВЕННИКЕ КРИСТИНЫ
Арчи усердно посещал Гермистонскую церковь. Boскресенье за воскресеньем он садился и вставал вместе со всеми ее немногочисленными прихожанами, слушая, как скачет по регистрам голос мистера Торренса, словно кларнет у неумелого музыканта, и смотрел, как колышется его траченное молью облачение и мелькают черные нитяные перчатки, то молитвенно соприкасаясь перед грудью, то взлетая торжественно над головой в традиционном благословляющем жесте. Ложа семьи Гермистонов представляла собой тесное квадратное ограждение, маленькое, как сама церковь, и с пюпитром чуть побольше табуретки. Здесь и сидел Арчи, как настоящий принц — единственный неоспоримый джентльмен в приходе и единственный богатый наследник, располагающийся в единственной церковной ложе, ибо все остальные скамьи были без боковых дверец. Отсюда ему, как на ладони, были видны все собравшиеся в церкви: дюжие отцы семейств в пледах, их статные жены и дочери, их присмиревшие детишки и робко жмущиеся к хозяевам псы-овчарки. Арчи томился, не видя вокруг ни одного породистого лица, не считая разве что собак с их утонченными лисьими мордами и изысканно закрученными хвостами. Обитатели Колдстейнслапа не представляли в этом смысле исключения; может быть, только Дэнди, скрашивавший себе непереносимые тяготы проповеди сочинением стихов, слегка выделялся среди них блеском глаз, некоторой живостью черт и живописностью поз, но даже и у Дэнди был деревенский, неотесанный вид. Все остальные прихожане, словно стадо унылых овец, вызывали в его воображении картины гнетущего однообразия жизни — день ото дня, день ото дня тяжелый труд под открытым небом, овсяная каша, гороховые лепешки, вечером дремотный жар домашнего очага и потом беспробудный сон в теплой кровати до утра. А ведь многих среди них он знал как людей проницательных и неунывающих, стойких духом мужчин и трудолюбивых, хозяйственных женщин, своей неустанной деятельностью приводящих самый мир в движение и с порогов своих хижин излучающих благодетельное влияние. Знал он и то, что они такие же люди, как и все, что под корой традиций у них такие же страсти; он наблюдал, как они отдавали дань Бахусу, видел их шумные попойки; слышал о том, как самые хмурые постники среди них, даже члены церковного совета, оказывались способны на самые нелепые выходки по зову любви. Мужи, приближающиеся к концу опасного и трудного жизненного пути; девы, трепещущие от страха и любопытства на пороге жизни; женщины, рожавшие и, быть может, хоронившие детей, навсегда запомнившие прикосновение мертвых пальчиков и топанье ножек, ныне умолкнувшее, — как же так среди них нет ни одного одушевленного хоть каким-то предчувствием, подвижного лица, в котором отразились бы ритм и поэзия жизни? «О, хотя бы одно живое лицо!» — думал Арчи, разглядывая с отчаянием окружающую его галерею физиономий, и на ум ему приходила забытая леди Флора или же рисовалась безнадежная картина: вот так и проживет он попусту свои годы в этом безрадостном пастушьем углу, и сюда придет к нему смерть, и могилу ему выроют здесь же под рябинами, и в громе небесном прозвучит хохот духов над его неудавшейся жизнью.
В то воскресенье, о котором сейчас пойдет речь, не оставалось уже никаких сомнений, что весна наконец наступила. Было тепло, и от скрытого холодка, еще державшегося в воздухе, это тепло было только ощутимее и приятнее. Ручейки журчали и серебрились под кустами первоцвета. Залетные запахи земли настигали в пути и кружили голову пьянящим блаженством. Серые, унылые склоны лишь кое-где пробуждались от трезвой зимней бесцветности; Арчи любовался красотой долины — от века сущей красотой земли, думалось ему, явленной не в подробностях, а одухотворяющей все в целом. Он сам удивился, когда почувствовал желание сочинять стихи, — он баловался иногда нескладным рубленным восьмисложником в духе Скотта, — однако, усевшись, как положено, на большом камне у живописного речного переката под сенью деревца, уже блиставшего молодой листвою, с еще большим удивлением обнаружил, что писать ему не о чем. Наверное, просто сердце его билось в лад с ритмом вселенной. Так или иначе, но когда он дошел до поворота и очутился в виду церкви, там уже кончили первый псалом. Протяжное вибрирующее пение с модуляциями и примитивными фиоритурами звучало, словно голос самой церкви, возносящей хвалу богу. «Все живо вокруг, — сказал себе Арчи и повторил в полный голос: — Хвала господу, все вокруг живо!» Он еще помедлил между могилами. Из-под черной могильной плиты выглядывал кустик первоцвета. Арчи наклонился, чтобы прочесть благочестивую надпись. И вдруг поразился резкому контрасту между желтыми цветами и черной холодной землей. Он поежился от ощущения неполноты во всем, что было вокруг: в утре, в весне, в природе. Весеннее тепло содержало холодок, бутоны первоцвета были окружены грубыми комьями земли, повсеместно с цветочным ароматом смешивался сырой запах почвы. Из церкви донесся голос престарелого Торренса, взвившийся почти до крика. И Арчи подумал: неужели и старые кости мистера Торренса чувствуют радостное воздействие весны? Дряхлый мистер Торренс, тень того, кто некогда был настоящим Торренсом, скоро и он ляжет вот здесь и будет лежать под дождем и под солнцем со всеми своими ревматическими болями, а на его кафедре тем временем будет витийствовать новый служитель божий. Он вздрогнул от этой мысли, а может быть, от холода, и поспешил войти в церковь.
Он смиренно прошел между рядами скамей и уселся в своей ложе, не поднимая глаз, ибо опасался, что и без того огорчил доброго старого проповедника, и теперь прилагал все старания к тому, чтобы не обидеть его еще больше. Но в слова службы он не вслушивался. Ослепительная лазурь небес, облака благоуханий, звон падающей по камням воды и щебет птиц подымались, словно воскурения, со дна его глубинной, первородной памяти, которая принадлежала не ему, а плоти на костях его. Это тело его вспоминало, и оно казалось ему вовсе не грубым, материальным, а эфемерным, летучим, как обрывок мелодии; и он испытывал к собственному телу нежность, словно к невинному младенцу, одаренному чувством прекрасного, но обреченному на раннюю смерть. И к старому Торренсу, богомольному Торренсу, чьи дни сочтены, он чувствовал такую жалость, от которой слезы готовы были брызнуть из глаз.
Молитва кончилась. Прямо над ложей Арчи в стене была вделана плита, единственное в церкви украшение, в память — я хотел было сказать «о добродетелях», но вернее будет — просто о существовании некоего давно почившего Резерфорда из Гермистона; и теперь Арчи, откинувшись головой на этот памятник своего родового величия, сидел, вперившись в пустоту, а на губах его играла чуть приметная не то озорная, не то грустная улыбка, удивительно красившая его. И этот миг выбрала сестра Дэнди, сидевшая подле Клема в своем городском наряде, чтобы рассмотреть молодого лэрда. Маленькая педантка, конечно, слышала, когда он вошел, но, пока продолжалась молитва, держала лицо склоненным и глаза опущенными в молитвенник. Это не было притворством, никто меньше нее не заслуживал названия притворщицы. Просто так уж ее воспитывали: когда нужно, поднять глаза, когда нужно, опустить, сохранять непринужденный вид, в церкви быть серьезной и задумчивой и всегда, при всех обстоятельствах быть красивой. Такова женская игра жизни, и она открыто придерживалась ее правил. Арчи был в церкви единственным, кто ей был интересен, — новое лицо, и, как все говорили, человек со странностями, да к тому же молодой, и помещик, и она никогда еще его не видела. Не удивительно поэтому, что все время, пока она стояла в грациозной молитвенной позе, мысли ее были заняты им. Пусть он только взглянет в ее сторону — сразу поймет, что она барышня тонко воспитанная и живала даже в Глазго. Он обязательно восхитится ее туалетом, а может быть, и ее найдет недурной. Тут сердечко ее встрепенулось, но только самую малость, и она, чтобы не давать ему волю, стала воображать, каков он из себя — этот молодой человек, который сейчас на нее смотрит, — рисуя и отвергая портрет за портретом, остановилась на самом непрезентабельном — бело-розовый коротышка, нос пуговкой и никакого вида; над его восхищением она могла бы просто посмеяться. И, однако, сознание, что на нее устремлен его взгляд (хотя на самом деле он рассматривал Торренса и его митенки), держало ее в трепете до того мгновения, когда наконец прозвучало: «Аминь». Но даже и тогда хорошие манеры не позволили ей допустить поспешность и удовлетворить любопытство сразу. С ленивой грацией, как настоящая леди из Глазго, она опустилась на скамью, расправила юбки, понюхала букетик первоцветов, поглядела сначала вперед, потом через проход назад и только потом, не торопясь, повела глазами в сторону Гермистоновской ложи. И долгое мгновение не могла их оторвать. Затем ей все же удалось заманить свой взгляд обратно, точно птичку, нерешительно выпорхнувшую было из клетки. Смутные чаяния обступили ее со всех сторон, будущее разверзлось под ногами, и голова у нее закружилась; образ молодого лэрда, изящного, худощавого, темнокудрого, с загадочной полуулыбкой на устах, пугал и притягивал, как пропасть. «Ах, неужели это моя судьба?» — подумала она, и грудь ее стеснилась.
Торренс, заложив основательно фундамент из библейских текстов, уже изрядно углубился в рассуждения о каких-то богословских тонкостях, когда Арчи наконец посмотрел на прихожан. Первым на глаза ему попался Клем, слушавший Торренса со снисходительным видом преуспевающего человека, который хоть и не брезгует деревенским священником, но вообще-то привык в Глазго к несравненно более ученым проповедям. Арчи ни разу прежде его не видел, но узнал без труда и без колебания счел вульгарным и самым неприятным из всей семьи. Клем сидел, подавшись вперед, когда на него упал взгляд Арчи. Но вот он лениво откинулся, и молодому человеку открылось самое грозное в мире оружие — юная девушка в профиль. Одетая не то чтобы по самому последнему велению моды (как будто это имеет хоть какое-то значение!), однако же благодаря стараниям изобретательных городских модисток, а также собственному врожденному вкусу она явилась его взору в наряде, как нельзя более ее красившем. Ее туалет возбудил в крохотной церкви целую невидимую бурю страстей и пересудов. Миссис Хоб успела выразить свое мнение еще в Колдстейнслапе. «С ума сойти! — заявила почтенная дама. — Кофта нараспашку! Что проку от кофты, которая не застегивается! Ну, как дождь пойдет? А вот эти скорлупки на ногах как, ты говоришь, называются? „Дымиброкены“! От них и впрямь один дым останется, не успеешь ты и до церкви дойти. Нет, воля твоя, но только это не хороший вкус!»
Клем, чей кошелек произвел эту метаморфозу и чье сердце было вовсе не безразлично к производимому ею впечатлению, поспешил на подмогу сестре:
— Вздор, женщина! Что ты понимаешь в хорошем вкусе, когда ты и в городе-то ни разу не была?
А Хоб, с улыбкой оглядев девушку, демонстрировавшую посреди темной кухни свой наряд, положил конец спору такими словами:
— Девочке эти тряпки к лицу, а дождя похоже что и не будет. Пусть пойдет сегодня так. Но постоянно носить их здесь не годится.
В сердцах соперниц, которые шествовали на воскресную службу в белоснежных нижних юбках, блестя на солнце вымытыми мылом лицами, туалет Кристины пробудил самые разнообразные эмоции — от простого, независтливого восхищения, выражавшегося протяжным вздохом, до более злобных чувств, находивших выход в сдавленных восклицаниях: «Ишь, разоделась!» На ней было соломенно-желтое муслиновое платье с глубоким вырезом и такое короткое, что были видны лодыжки и лиловые туфельки demi-broquins, ленты которых оплетали крест-накрест ножку в желтом паутинчатом чулке. В согласии с очаровательной модой, которой не боялись следовать наши бабушки, снаряжаясь для преследования и полонения наших дедушек, ее платье спереди было туго подхвачено, обрисовывая грудь, и держалось во впадинке брошью из дымчатого топаза. Здесь же, удостоенный завидной чести, трепетал букетик первоцветов. На плечах, вернее, на спине, почти не прикрывая плеч, завязанная спереди бантом, лежала атласная накидка такого же лилового цвета, как и туфельки. Лицо обрамляли беспорядочные темные локоны, стянутые надо лбом маленькой гирляндой желтых бархатных роз, а поверх всего была надета деревенская соломенная шляпка. Среди окружавших ее румяных и поблекших лиц она сверкала, как нежный распустившийся цветок, — красотой, и нарядом, и топазовой брошью, отбрасывавшей пучок солнечных лучей, и бронзово-золотым отливом темных волос.
Арчи, как ребенка, тянуло к себе это блестящее видение. Он посмотрел на нее еще раз, потом еще, и вот их взгляды встретились. Верхняя губка приоткрыла ровный ряд зубов. Он увидел, как красная кровь прихлынула под смуглую кожу. Ее глаза, огромные, как у оленя, встретили и удержали его взгляд. И он догадался, кто она: Керсти, племянница его экономки, сестра деревенского пророка Гиба; и в ней он нашел, что искал.
Кристина, встретившись с ним глазами, вздрогнула и тут же, вся в улыбках, вознеслась в сферы туманно-прекрасного. Но блаженство было столь же восхитительным, сколь и кратким. Она отвела взгляд. И сразу же стала корить себя за это: надо было не отводить ни с того ни с сего глаза, а медленно отвернуться, подняв кверху носик. Увы, было уже поздно. А его взгляд по-прежнему разил ее, словно батарея пушек, наведенных в упор, и под этим взглядом она чувствовала себя то наедине с молодым лэрдом, то, наоборот, выставленной на позорище перед всеми прихожанами. Ибо Арчи продолжал пить глазами ее красоту, подобно путнику, который набрел в горах на чистый источник и, погрузив лицо в его живительные струи, все пьет, пьет и не может напиться. Он не в силах был оторваться от сверкающего топаза и бледно-желтых венчиков первоцвета в ложбинке у нее на груди. Он видел, как вздымалась девичья грудь и трепетали цветы, и гадал, что могло так взволновать девушку. А Кристина чувствовала, что он на нее смотрит, — быть может, даже видела краем розового ушка, выглядывавшего среди локонов, — чувствовала, как краска заливает ей лицо и дыхание становится неровным. Словно загнанный зверек, она всячески пыталась придать себе храбрости. Поднесла было к лицу носовой платочек тончайшего батиста с кружевами и тут же снова спрятала его, испугавшись: не дай бог, он еще подумает, что она разгорячена. Принялась читать псалмы, но вдруг спохватилась, что священник уже говорит проповедь. И в довершение всего сунула в рот карамельку, в чем сразу же и раскаялась это было так непоэтично! Мистер Арчи, уж конечно, никогда не станет сосать леденцы в церкви. Сделав отчаянное усилие, она проглотила леденец целиком и вся зарделась, будто вспыхнула огнем. Только заметив этот алый сигнал бедствия, Арчи опомнился и сообразил, как неприлично ведет себя. Что он наделал! Был нагл и груб в церкви с племянницей своей экономки; бесстыдно и подло глазел на красивую скромную девушку. Возможно — даже вероятно, — что он будет ей представлен после службы; как он тогда посмотрит ей в глаза? Поведение его непростительно. Ведь он же видел ее неловкость и постепенно растущее негодование, но был настолько туп, что ничего не понял. Стыд угнетал его. И он решительно уставился на мистера Торренса, продолжавшего свои рассуждения на тему об «оправдании верой», — добрый старый пастор и не подозревал, что в действительности роль его сводилась к тому, чтобы служить для отвода глаз двум детям, играющим в древнюю игру — любовь с первого взгляда.
Сначала у Кристины стало легче на душе. Она уже не чувствовала, что выставлена на всеобщее обозрение. Право, все было бы ничего, если б только она не покраснела, как дурочка. Совершенно нечего было краснеть, пусть даже она и взяла в рот карамельку. Миссис Мак-Таггарт, жена церковного старосты у Святого Еноха в Глазго, все время сосет карамельки. А если он даже и поглядел на нее, что может быть естественнее для молодого джентльмена, чем обратить внимание на самую нарядную барышню в церкви? В то же время она отлично знала, что это вовсе не так, что взгляд его не был случайным, обыкновенным; он возвышал ее в ее собственных глазах, точно заслуженный орден. Ну, во всяком случае, слава богу, что он нашел себе другой предмет для разглядывания. Но вскоре у нее возникли новые мысли. Нужно исправить оплошность, повторив все, что было, но только без досадных промахов. Если мысли порождаются желаниями, она этого не сознавала и уж, во всяком случае, никогда бы в этом не призналась. Просто благопристойность требовала, чтобы она, дабы уменьшить значение того, что произошло, снова встретилась с ним глазами и на этот раз не покраснела. Но при воспоминании о том, как она покраснела, она покраснела опять и залилась горячим румянцем с головы до ног. Виданное ли дело, чтобы барышня держалась так нескромно, так развязно? Неизвестно из-за чего делает из себя посмешище для всего прихода! Она украдкой оглянулась: никто на нее даже не смотрел, а Клем, так тот и вовсе заснул. Но прежняя мысль не давала ей покою: благоразумие требовало, чтобы она еще раз посмотрела в его сторону, прежде чем кончится служба.
Нечто подобное происходило и в уме Арчи, угнетенного грузом раскаяния. Так получилось, что, когда наступил черед последнего псалма, когда Торренс объявил номер и все молитвенники зашуршали под торопливыми листающими пальцами, два трепетных взгляда, точно усики двух бабочек, потянулись над скамьями и склоненными головами сидящих, робко сближаясь в одну прямую линию между Арчи и Кристиной. Вот они соприкоснулись, застыли на какую-то долю мгновения, и этого оказалось достаточно. Кристину словно ударило электрическим током, и страничка в ее молитвеннике оказалась надорвана.
Арчи стоял у ворот кладбища, беседуя с Хобом и пастором и пожимая руки расходящимся соседям, когда к нему подвели Клема и Кристину. Молодой помещик сдернул шляпу и отвесил девушке низкий, изящный поклон. Кристина сделала молодому помещику глубокий городской реверанс и сразу же пошла дальше по дороге на Гермистон и Колдстейнслап, — она шла быстро и, разрумянившись, часто дышала, и на душе у нее было так странно, как бывает, когда человек охвачен тайной радостью и всякое обращенное к нему слово звучит для него обидным диссонансом. Часть пути она прошла вместе с какими-то соседскими девушками и одним деревенским кавалером; и никогда еще они не представлялись ей такими непереносимо глупыми, а она им — такой язвительной. Но постепенно попутчики сворачивали с дороги к своим жилищам или отставали, и вот уже Кристина, резкими словами отогнав от себя подбежавших племянников и племянниц, одна шагала вверх по склону Гермистонского холма, не чуя под собой ног от смутного, пьянящего чувства счастья. Немного не дойдя до вершины, она услыхала позади себя шаги — мужские шаги, легкие и очень торопливые. Она сразу узнала походку и пошла быстрее. «Если ему нужна я, то может и бегом добежать», — думала она с улыбкой.
Арчи нагнал ее и заговорил, как человек, принявший важное решение.
— Мисс Керсти, — начал он.
— Мисс Кристина, с вашего позволения, мистер Уир, — прервала она его. — Терпеть не могу этого сокращения.
— Вы забываете, что для моего уха оно звучит приятно. Ваша тетушка — мой старый и добрый друг. Я надеюсь, мы будем иметь счастье часто видеть вас в Гермистоне?
— Моя тетушка и моя невестка не очень ладят друг с другом. Мне, конечно, нет дела до их счетов. Но раз я живу в доме брата, ходить в гости к тетушке было бы нетактично.
— Мне очень жаль, — сказал Арчи.
— Все равно я весьма вам благодарна, мистер Уир, — промолвила она. — Я и сама думаю, что это очень жаль.
— О, я уверен, что вы сторонница мира! — воскликнул он.
— Ну, не скажите. И на меня иной раз тоже находит, как и на других.
— Знаете, в нашей старой церкви среди наших почтенных, сереньких старушек вы были словно солнечный луч.
— Это все мой туалет из Глазго.
— Не думаю, чтобы нарядное платье могло произвести на меня такое впечатление.
Она улыбнулась и посмотрела на него краешком глаза.
— Ну, на других, — сказала она. — Но я всего только Золушка. Мне придется все это сложить в сундук, и в следующее воскресенье я буду такая же серенькая, как все остальные. Это наряды для Глазго, постоянно носить их здесь не годится. Слишком уж бросается в глаза.
За разговором они успели подойти к тому месту, где их дороги расходились. Вокруг лежали серые вересковые пустоши; кое-где по ним бродили овцы; справа было видно, как, растянувшись, подымаются друг за другом в гору многочисленные жители Колдстейнслапа, а слева сворачивали с дороги и попарно, по трое скрывались за воротами парка обитатели Гермистона. На глазах у тех и у других они остановились попрощаться и обменялись взглядами, протянув друг другу руки. Все сошло должным образом, как принято в свете; и в душе у Кристины, торопливо зашагавшей вверх по горной тропе, приятное сознание собственного торжества взяло верх над памятью о мелких промахах и ошибках. Она было подоткнула юбки, карабкаясь по каменистой дороге, но потом, исподтишка оглянувшись, заметила, что Арчи стоит и смотрит ей вслед, и желтый подол ее, словно по волшебству, упал на лодыжки. Вот вам урок хорошего тона, женщины и девушки горного захолустья, расхаживающие под дождем с высоко подоткнутым подолом и босиком бегающие в церковь по летней пыли, чтобы, сидя на камнях над ручьем, на глазах у всего честного народа омыть ноги, прежде чем переступить церковный порог. Он смотрел ей вслед! Из груди у Кристины вырвался глубокий вздох полнейшего довольства, и она бросилась бегом. Нагнав свое бредущее в гору семейство, она подхватила на руки племянницу, которую недавно от себя оттолкнула, расцеловала ее, отпустила и шлепком прогнала прочь, а сама, мелодично смеясь и вскрикивая, погналась за ней следом. Быть может, она думала, что молодой лэрд все еще на нее смотрит? Но случилось так, что резвящаяся Кристина попала на глаза тем, кто глядел на нее не столь благосклонно: она поравнялась с миссис Хоб, шагавшей в сопровождении Клема и Дэнда.
— Что это ты сама не своя, красавица, будто тебя околдовали? — недоуменно спросил Дэнди.
— Постыдилась бы, мисс! — одернула ее миссис Хоб. — Подобает ли барышне так вести себя по пути из церкви? Ты словно не в себе. Поберегла бы хоть нарядное платье.
— Ах, да что там! — отозвалась Кристина, обгоняя их с высоко поднятой головой и ступая по каменистой тропе с грацией дикой козочки.
Она была влюблена в себя, в свою судьбу, в свежий воздух холмов, в благословение солнца. Весь путь до дому она проделала, паря сердцем в головокружительном поднебесье. За столом она непринужденно обсуждала с родными молодого Гермистона, громким равнодушным голосом говорила, что он хорош собой, воспитан и как будто бы умен, жаль только, сумрачен. А память в это время рисовала ей его взгляд в церкви, и она смолкла, потупясь. Но этого никто не успел заметить. Она продолжала есть с аппетитом и смешить своими шутками родню за столом, так что в конце концов Гиб, который раньше их вернулся со своего моления в Кроссмайкле, упрекнул родных за неподобающее легкомыслие.
Все еще объятая радостным смятением, Кристина, напевая про себя, поднялась в маленькую мансарду с квадратным оконцем, где она спала с одной из племянниц. Девочка, вздумав воспользоваться хорошим настроением «тетечки», потянулась было за нею, но была бесцеремонно выставлена за дверь и отправилась в коровник, чтобы там, на сене, выплакать свою обиду. А Кристина, по-прежнему напевая, сняла городской наряд и предмет за предметом уложила свои сокровища в большой зеленый сундук. Последним в руке у нее оказался молитвенник; это была изящная книжица, подарок супруги Клема, с ясной старинной печатью на тонкой бумаге, пожелтевшей не от употребления, а от долгого лежания на складе, и Кристина обычно после воскресной службы аккуратно заворачивала ее в платок и аккуратно укладывала корешком вверх у стенки сундука. Но теперь молитвенник сам раскрылся на том месте, где была разорванная страница, и девушка задумалась, глядя на это свидетельство недавнего своего смятения. И снова в памяти у нее возникли два ясных, пристальных карих глаза, устремленных на нее из темноты церкви. Разорванная страничка молитвенника словно по волшебству нарисовала перед ней молодого Гермистона в той задумчивой позе, с таинственной полуулыбкой на губах, каким она увидела его впервые. «Да, да, меня и вправду будто околдовали!» — повторила она слова Дэнди, и радостное настроение вдруг покинуло ее. Она бросилась ничком на кровать и так пролежала, сжимая в руках молитвенник, несколько часов кряду, в оцепенении счастья и страха. Страх был неразумный, суеверный; зловещие слова Дэнди снова и снова приходили ей на ум, а с ними тысячи мрачных рассказов о таинственных событиях в здешних местах, придававшие убедительность народному выражению. А счастья она просто не сознавала. Мышцы и сочленения ее тела сознавали, помнили, радовались, но ее собственное «я», охваченное светлым кольцом мысли, твердило, как в лихорадке, о чем-то постороннем, подобно истеричному человеку на пожаре. Всего благосклоннее она думала о мисс Кристине, в роли Кроткой Красавицы из Колдстейнслапа, наряженной в светло-желтое платье, лиловую накидку и желтые тоненькие чулки. С Арчи, когда он возникал в ее грезах, она обходилась не так приветливо, а порой и просто сурово. В долгих, подробных разговорах, которые она вела с воображаемыми, а иной раз и вообще неопределенными собеседниками, Арчи, когда о нем заходила речь, доставались самые ядовитые словечки. «Длинноногий аист», — говорилось о нем. «Уставился, как теленок». Или: «Настоящее привидение». «Разве же это хорошие манеры? — негодовала она. — Ну, я быстро поставила его на место: „Мисс Кристина, с вашего позволения, мистер Уир“, — говорю я ему и только юбками тряхнула».
Такими мыслями она подолгу занимала себя, а потом взгляд ее вдруг падал на разорванную страницу, и глаза Арчи снова смотрели на нее из темного угла, и пустые слова иссякали, и она оставалась лежать без движения и без мыслей, молитвенно вперившись в пустоту и испуская время от времени тихие вздохи. Войди в это время в мансарду доктор медицины, он определил бы у этой здоровой, полнокровной и цветущей девушки, ничком лежащей на кровати, просто-напросто приступ дурного настроения, а вовсе не опасную болезнь духа, навлеченную дурным глазом и грозящую неотвратимой бедой и скорой гибелью. А будь это доктор психологии, не пришлось бы винить его, если бы он обнаружил у нее разыгравшееся детское тщеславие, верх самовлюбленности и ничего более. Следует иметь в виду, что здесь я пытался изобразить то, что не имеет образа, и выразить то, для чего выражения нет. Всякий мой штрих поэтому заведомо слишком точен, всякое слово слишком сильно. Представьте себе в горах придорожный столб со стрелками-указателями в пасмурный-пасмурный, клубящийся туманами день. Я только прочел едва различимые географические названия, имена далеких славных городов, быть может, залитых в эту минуту солнечным светом; но сама Кристина все это время как бы просидела у подножия столба, недвижимая и ослепленная зыбкими, колышущимися космами плывущего тумана.
День клонился к вечеру, и солнечные лучи полого тянулись из окон, когда она вдруг села и, аккуратно завернув молитвенник, уже сыгравший столь важную роль в первой главе ее романа, спрятала его в сундук. Теперь утверждают, что в отсутствие гипнотизера человек тоже может впасть в транс, если будет неотрывно глядеть на какой-нибудь блестящий предмет, например, на шляпку гвоздя. Так и порванный лист в молитвеннике оказал на нее гипнотическое действие, закрепив в ее памяти то, что иначе могло бы остаться незначительным и легко забыться. А слова Дэнди, прозвучавшие невзначай, но запавшие в душу, окрасили ее мысли, вернее, грезы, в торжественные и немного мрачные тона, привнесенные мыслью о вмешательстве судьбы, этого языческого, темного, незаконного и великого божества, участвующего, однако, и в делах верующих христиан. Так, даже такое явление, как любовь с первого взгляда, встречающееся столь редко и кажущееся простым и мгновенным, словно разрыв живой ткани, может быть разложено на ряд случайных совпадений.
Кристина надела серое платье, накинула на плечи розовый платочек и, одобрительно взглянув на свое отражение в квадратном зеркальце, заменявшем ей трюмо, медленно спустилась по лестнице и прошла через спящий дом, полный гулкого послеобеденного храпа. На пороге с открытой книгой в руке, не читая, а просто бездумно бодрствуя во славу святого воскресенья, сидел Дэнди. Она подошла и стала рядом с ним.
— Я иду гулять в горы, — сказала она.
Голос ее прозвучал проникновенно, и Дэнди поднял голову. Ее лицо было бледным, глаза темными и блестящими; от утренней веселости не осталось и следа.
— Вот как, малютка? Я вижу, у тебя, как и у меня, переменчивый нрав, — тихо произнес он.
— Почему ты это говоришь? — спросила она.
— Да так просто, — ответил Дэнд. — Только, по-моему, ты больше похожа на меня, чем все остальные. У тебя поэтическая душа, хотя, видит бог, поэтического таланта нет и в помине. Это нелегкий дар. Погляди на себя. За обедом ты была вся солнце, цветы и смех! А сейчас ты скорее похожа на вечернюю звезду над озером.
Она с жадностью впивала слова этого заезженного комплимента, и щеки ее зарделись.
— Я говорю, Дэнд, — повторила она, подойдя еще ближе, — что иду прогуляться в горы. Хочу подышать воздухом. Если Клем будет спрашивать меня, успокой его, ладно?
— А как? Я могу это сделать только одним способом: соврав, что у тебя болела голова.
— Но она у меня не болит.
— Конечно, не болит. Я сказал, что могу наврать, будто она у тебя болела. А если, вернувшись, ты меня опровергнешь, это не будет иметь особого значения, потому что мое доброе имя уже давно погублено безвозвратно.
— Ой, Дэнд, неужели ты враль?
— Так говорят люди, — ответил бард.
— Кто же это так говорит? — не отступалась она.
— Те, кому виднее, — пояснил он. — Девушки, к примеру.
— Ах, Дэнд, но мне ведь ты не будешь врать?
— Врать я предоставляю тебе самой, девчушка, — сказал он. — Ты тут же начнешь мне врать, лишь только обзаведешься сердечным дружком. Говорю тебе, мисс Керсти, вот посмотришь, стоит тебе обзавестись сердечным дружком, и это уже будет однажды и навсегда, до могилы. Уж я-то знаю, я сам был спервоначалу такой, да дьявол меня попутал! Ну ладно, ступай себе в горы, а меня оставь в покое. На меня как раз нашло вдохновение, да ты вот подвернулась и его спугнула.
Но она все медлила подле брата, сама не зная, почему.
— Поцелуй меня, Дэнд, ладно? — попросила она. — Я тебя всегда любила.
Он поцеловал ее и на минуту остановил на ней пристальный взгляд; в ней было что-то странное. Но он был человек вконец испорченный и ко всему женскому полу относился с одинаковым презрением и опаской, привыкнув мостить среди них себе дорогу льстивыми речами.
— Ступай, ступай, — сказал он. — Ты красотка хоть куда, вот и радуйся своему счастью.
Такой уж был у Дэнди обычай: поцелуй и конфетка малютке Дженни, медный грош и наилучшие пожелания баловнице Джилл — и прости прощай, весь ваш женский род! Если же дело было хоть сколько-нибудь серьезным, то заниматься им следовало мужчинам, таково было его глубокое убеждение. А женщины, если ты не влюблен, — это те же дети, и нужно гнать их от себя, чтоб не досаждали. Однако в качестве признанного знатока Дэнди все же посмотрел вслед удалявшейся сестре. «А малышка недурна, — подумал он удивленно, потому что, и награждая ее комплиментами, он до сих пор не удосужился толком на нее поглядеть. — Ого! А это еще что такое?» Он увидел, что короткое будничное платье серого цвета открывает ее стройные крепкие ножки в чулках розовых, как и косынка у нее на шее, игравшая яркими переливами на каждом шагу. Нет, это не был обычный будничный наряд. Кто-кто, а уж Дэнди знал, как одеваются девушки в его родных местах. Если не босиком, то они ходили в толстых шерстяных чулках неприметного темно-синего, а то и вовсе черного цвета. И при виде такого щегольства Дэнди начал кое о чем догадываться. Косынка у нее на плечах была шелковая, очевидно, чулки тоже. Они подходили по цвету, стало быть, были куплены специально. Несомненно, это подарок Клема, подарок дорогой, не предназначенный для носки по кустам и колючкам вечером после воскресной службы. Он присвистнул. «Вот что я скажу, моя разлюбезная: либо ты совсем повредилась в уме, либо же тут кое-что происходит». И с этими словами он вновь погрузился в свои мысли, сразу же забыв о сестре.
Сначала она брела не спеша, но постепенно шаги ее убыстрялись, и она направилась прямо к своей цели — к Колдстейнслапскому Проходу. Это была неширокая седловина между двумя округлыми камнями, через которую пролегала кратчайшая дорога в Гермистон. По ту сторону внизу начиналось Ведьмино Поле, обширная заболоченная впадина между вершинами холмов, где рос приземистый можжевельник, били ключи и дремотно поблескивали окна черной торфяной воды. Здесь высокие холмы замыкали кругозор. Человек мог хоть сто лет просидеть на Камне Ткача-Богомольца и не увидеть ни живой души, кроме колдстейнслапских ребятишек, дважды в сутки бегущих в школу и обратно, мимохожего пастуха, вдруг словно из-под земли выпрыгнувшего клана овец да хриплоголосых птиц, вьющихся над ключами. И потому за перевалом Керсти ждали тишина и уединение. В Проходе она в последний раз оглянулась на свой дом — он был по-прежнему погружен в сон, только на пороге виднелась фигура Дэнди, что-то пишущего в тетради на коленях и, очевидно, охваченного наконец-то посетившим его вдохновением. Кристина быстро спустилась, прошла через Ведьмино Поле и остановилась там, где медлительный ручей вырывался на склон холма и бежал рядом с тропой, начинавшей спуск к Гермистону. Отсюда ей был виден весь склон, еще окрашенный бурыми тонами после минувшей зимы, и по нему вилась вдоль ручья тропинка, кое-где осененная купами берез у воды, а в двух милях дальше за оградой парка над полем молодых всходов пламенели закатным огнем окна Гермистона.
Здесь она уселась, и стала ждать, и долго-долго глядела на дальние горящие солнцем стекла. Она говорила себе, что ей приятно любоваться живописным видом, приятно разглядывать Гермистонский дом, всматриваться, не покажется ли кто из его обитателей. Вон кто-то неразличимый, наверное, садовник, прогуливается по дорожкам.
К тому времени, когда солнце закатилось и восточные склоны залило прозрачной тенью, она заметила, что какой-то человек то почти бегом, то словно в нерешительности замедляя шаги, подымается вверх по тропе. Сначала она просто следила за ним, затаив всякие мысли, как затаивают дыхание. Потом позволила себе узнать его. «Он не сюда идет, он не может идти сюда, это невозможно», — думала она, а сердце у нее замирало от радостного предвкушения. Сомнений быть не могло, он шел туда, где сидела она, нерешительность его исчезла, шаги сделались твердыми и быстрыми; и перед ней сразу же возник вопрос: как она должна поступить? Конечно, ее брат и сам лэрд, конечно, можно посчитаться родством, ну, например, через тетушку Керсти. Все это хорошо говорить. Но разница в их общественном положении была слишком ощутима. Приличие, благоразумие, все, чему ее учили, все, что она усвоила, — все велело ей бежать этой встречи. Но, с другой стороны, чаша жизни, поднесенная сейчас к ее губам, была чересчур соблазнительна. На какое-то мгновение вопрос показался ей простым и ясным, и она, не колеблясь, сделала выбор. Поднявшись на ноги, она темным силуэтом мелькнула на фоне заката между двух холмов и, отбежав по тропе, уселась, трепещущая, с пылающими щеками, на Камень Ткача-Богомольца. Закрыв глаза, она изо всех сил старалась победить волнение. Рука ее, упавшая на колени, дрожала, в голову приходили только неуместные, несвязные слова. Ах, да что же это она так разволновалась? Уж как-нибудь она за себя постоит. Ничего дурного во встрече с молодым лэрдом нет. Наоборот, даже хорошо, что так случилось. Она раз и навсегда укажет ему разделяющее их расстояние. Постепенно колесики ее души замедлили свое вращение, и вот она уже сидела и ждала смирно и спокойно — одинокая фигурка посреди серых мхов. Я сказал, что она не была притворщицей, но я допустил неточность. Она не признавалась себе, что пришла сюда, ища встречи с Арчи. Может быть, она даже и не знала этого, а просто пришла, как падает камень. Ибо шаги любви у молодых, в особенности у девушек, неосознанны, безотчетны.
Между тем Арчи торопливо приближался. Он, во всяком случае, вполне сознательно пришел сюда, чтобы быть поближе к ней. День у него прошел бессмысленно, впустую, воспоминания о Кристине не давали ему читать и тянули из дому, словно веревками; наконец, когда спустилась вечерняя прохлада, он взял шляпу, буркнув что-то, вышел вон и свернул на тропу в Колдстейнслап. Он не надеялся увидеть девушку, он просто шел наудачу, чтобы как-то избавиться от гнетущего беспокойства. Тем больше было его изумление, когда, поднявшись по склону, он увидел перед собой на Ведьмином Поле, словно во исполнение своих желаний, тоненькую девичью фигурку в сером платье и розовом платочке, одинокую, беззащитную, затерянную в этом царстве мхов, грустно сидящую на вросшем в землю могильном камне. А вокруг то, что осталось от зимы, пожухло и стушевалось, а все, что возвещало весну, облачилось в яркие и нежные цвета. Даже на мертвом лике каменного надгробия проглянули перемены: старый мох в бороздках надписи зазеленел свежими изумрудами.
В последний момент Кристина накинула на голову уголок розовой косынки, и это получилось как нельзя более живописно — розовый шелк красиво обрамлял ее живое и в то же время слегка задумчивое лицо. Ноги она подобрала под себя и сидела бочком, опершись на обнаженную круглую крепкую руку с узким запястьем, мерцавшую белизной в угасающем свете.
В груди у молодого Гермистона похолодело. Он почувствовал, что вступает в такие области, где дело пойдет о жизни и смерти. Перед ним была женщина, одаренная таинственными способностями и соблазнами, царственная продолжательница человеческого рода. А он всего лишь заурядный молодой человек. Он отличался врожденной душевной тонкостью, которая до сих пор хранила его от грязи, но которая, хотя ни он, ни она не догадывались об этом, делала его еще более опасным, стоило только его сердцу всерьез пробудиться. С комком в пересохшем горле он приблизился к ней, но трогательная прелесть ее улыбки встала между ними, подобно ангелу-хранителю.
Ибо она поглядела на него и улыбнулась, хотя и осталась сидеть на камне. В этом был определенный оттенок этикета, не осознанный ни им, ни ею: он просто нашел, что встреча, которую она ему оказала, так же изящна и очаровательна, как и она сама; но даже и она при всей своей чуткости не подумала о том, что существует разница между тем, чтобы встать, здороваясь с лэрдом, или же сидя ожидать приближения поклонника.
— Вы держите путь в горы, Гермистон? — спросила она, называя его по имени его поместья, как это принято в тех краях.
— Да, вздумал было, — ответил он чуть хриплым голосом. — Но теперь я, кажется, дошел до конца моего пути. А вы тоже как я, мисс Кристина? Дома стены меня давили. Я пришел сюда, чтобы вздохнуть полной грудью.
Он сел на каменное надгробие с другой стороны и разглядывал ее, гадая, какая она на самом деле. Его вопрос прозвучал многозначительно и для нее и для него самого.
— Да, — ответила она. — Я тоже не могла оставаться под крышей. У меня такое обыкновение — приходить сюда на закате, когда становится тихо и прохладно.
— Такое же обыкновение было у моей матери, — сказал он грустно. Воспоминание о матери взволновало его. Он огляделся. — Я, кажется, и не бывал здесь с тех пор. Какое здесь царит безмолвие, — добавил он, глубоко вздохнув.
— Да, здесь не то, что в Глазго, — отозвалась она. — Там все суета, в этом Глазго. Но какой сегодня был день, словно нарочно по случаю моего возвращения! И какой восхитительный вечер!
— Правда ваша, день был чудесный, — сказал Арчи. — Мне кажется, я буду помнить его долгие-долгие годы, до самой могилы. В такие дни, не знаю, поймете ли вы меня, все представляется мне настолько быстротечным, хрупким и совершенным, что страшно прикоснуться. Мы здесь на такой краткий срок, и все, кто жили до нас, — Резерфорды из Гермистона, Эллиоты из Колдстейнслапа, — кто еще совсем недавно скакал на лошадях по этим тихим холмам, и оглашал их криками, и любил, и женился, — где они теперь? Это, конечно, все избито, но ведь в конце-то концов что может быть избитее великих поэтических истин?
Он испытывал ее полусознательно, проверяя, понимает ли она его, не просто ли она изящное животное с яркой окраской цветка, есть ли у нее душа, чтобы сберечь и в будущем теперешнюю прелесть. А она, со своей стороны, по-женски во всеоружии выжидала случая поярче засиять, преисполниться его настроением, каково бы оно ни было. Актер, спящий или только наполовину бодрствующий почти в каждом человеке, распрямился в ее душе во весь рост, охваченный божественным огнем; и обстоятельства как нельзя лучше способствовали его успеху. Она глядела на Арчи тихим, сумеречным взглядом, который так подходил и к вечернему часу и к самому содержанию их разговора; сердечность лучилась в ней, подобно звездам на светлом закате; и глубокое, сдержанное волнение сообщало ее голосу, любому произнесенному ею слову трепетную звучность.
— Помните, как говорится в песне Дэнди? — промолвила она ему в ответ. — По-моему, он пытался выразить как раз то, о чем вы сейчас думаете.
— Нет, я никогда не слышал этой песни, — сказал он — Прочтите ее мне.
— Без мотива получится совсем не то.
— Тогда спойте.
— Это в воскресенье-то? Разве можно, мистер Уир?
— Боюсь, что я не так уж строго блюду день субботний, а больше никто вас здесь не услышит, разве только вот этот старый бедняк, что лежит под камнем.
— Я и сама не вижу в этом дурного, — сказала она. — По мне так эта песня не менее серьезна, чем псалмы. Я напою вам немножко, хотите?
— Пожалуйста, — попросил он и, придвинувшись к ней поближе, приготовился слушать.
Она подняла голову, набрала в грудь воздуху.
— Я только вполголоса напою, — предупредила она. — Мне страшно петь в воскресенье в полный голос: а вдруг птицы расскажут Гилберту? — улыбнулась она. — Это песня про Эллиотов, — продолжала она, — и, по-моему, в книжках не много найдется стихов красивее, хотя Дэнд никогда не печатался.
И она негромко запела низким чистым голосом, то переходя совсем на шепот, то выводя высокую ноту, которая звучала у нее особенно красиво и которую он всякий раз ожидал с замиранием сердца.
Гиком своим оглашали холмыСредь бела дня и средь черной тьмы,Снег ли, град или дождь проливной —А нынче все спят в земле сырой.О Эллиоты минувших дней,Спящие каждый в могиле своей,Не было в мире храбрее людей,Чем Эллиоты минувших дней.
Все время, пока она пела, взгляд ее оставался устремлен прямо вперед, руки сложены на коленях, голова чуть запрокинута. Исполнение ее было безупречно — разве она обучилась ему не от самого автора, не под его строгим и придирчивым руководством? Кончив петь, она повернула к Арчи лицо, мерцающее легким светом, с лучистыми, нежно сияющими в сумерках глазами, и к горлу его подкатил комок, а сердце наполнилось безграничной жалостью и теплом. Он получил ответ на свой вопрос: да, она была человеком, и человеком, чутким к звучаниям трагического в жизни; да, в груди у этой девушки были музыка, и величие, и большое, прекрасное сердце.
Он порывисто встал; она тоже. Ибо она понимала, что одержала победу и произвела еще более глубокое впечатление, чем прежде, и у нее достало ума немедленно покинуть поле своего триумфа. Оставалось только обменяться общепринятыми словами прощания, но взволнованные тихие голоса, которыми они были произнесены, придали и им в памяти священный смысл. В сгущающемся сумраке он стоял и смотрел, как она удаляется через Ведьмино Поле, — вот она остановилась у больших камней, в последний раз махнула ему рукой и скрылась из виду; и что-то вырвалось из самой глубины его сердца и птицей полетело за ней. Но что-то другое вошло в его сердце и поселилось в нем навеки. От дней далекого детства он сохранил воспоминание, хотя и сильно поблекшее с течением времени и избытком впечатлений, как его мать с дрожью в голосе и нередко со слезами рассказывала ему историю Ткача-Богомольца, приведя его прямо на место краткой трагедии и вечного упокоения бедного страдальца. Но теперь с этим же местом у него будет связано и другое воспоминание: перед его глазами навсегда сохранится легкая фигурка Кристины, сидящей на том же камне в сером вечернем свете, гибкой, изящной, совершенной, как цветок, и тоже поющей «О горестях забытых лет, о битвах давних дней» — об их общих предках, давно уже спящих мертвым сном, об их жестоких распрях, о славе их оружия, погребенного вместе с ними, и об их потомках, словно бы совсем им чужих, которые тоже скоро исчезнут с лица земли, и, может быть, о них тоже кто-нибудь споет в час, когда угасает день. Нежность своими тайными путями объединила обеих женщин в алтаре его памяти. И глаза его в наш благоразумный век наполнялись слезами при мысли и о той и об этой, так что юная девушка перестала быть просто ярким, изящным существом, а оказалась вознесенной в сферы жизни и смерти и его умершей матери. Так судьба хитро и коварно сыграла жизнями этих двух бедных детей. Основы были заложены в предыдущих поколениях, и страдания уже ждали их, прежде чем поднялся занавес этой сумрачной драмы.
В тот же миг, когда Кристина пропала из глаз Арчи в Колдстейнслапском Проходе, перед ней открылась чашеобразная впадина, в которой стоял ее родной дом. Внизу, футах в пятистах от нее, в окнах ярко горели свечи, и это послужило для нее напоминанием, что надо торопиться. Ибо свечи в ее доме зажигали только по воскресным вечерам, перед общесемейной молитвой, которая завершала непереносимо томительный день и служила как бы прелюдией к буднично-веселому ужину. Роберт уже, должно быть, сидел один во главе стола и выбирал главу из Библии — домашним священником, как и домашним судьей был у них глава семьи Роберт, а не богомольный Гилберт. Поэтому она со всех ног пустилась вниз по тропе и, задыхаясь, подоспела к крыльцу, где трое младших братьев, только что поднявшись от дневного сна, стояли на холодке, окруженные выводком племянников и племянниц, и разговаривали в ожидании, пока их позовут в дом. Она подошла и стала сбоку, вовсе не желая, чтобы ее поздний приход и учащенное дыхание были замечены остальными.
— Ты чуть не опоздала, Керсти, — сказал ей Клем. — Где это ты была, малютка?
— Так, гуляла одна, — ответила Керсти.
И братья продолжали беседу об американской войне, не обращая больше внимания на опоздавшую, а она стояла рядом под покровом вечерней темноты, вся наполненная трепетом счастья и сознанием своей вины.
Наконец был подан знак, и братья один за другим вошли в дом, теснимые толпой детворы.
Один только Дэнди задержался позади всех и, поймав за руку Кристину, шепотом спросил:
— С каких это пор госпожа Эллиот гуляет одна по горам в розовых чулках, а?
Керсти потупилась и вся залилась краской.
— Просто я, видно, забыла переодеться, — пробормотала она и поспешила на молитву в смятении духа; ей было страшно, а вдруг Дэнди заметил на ней днем желтые чулки и тем самым поймал ее на лжи, и в то же время стыдно, что так быстро подтвердилось его пророчество. Она помнила его слова о том, как будет, когда у нее появится сердечный дружок, — однажды и навсегда, он сказал, до могилы. «Может быть, у меня и вправду появился сердечный дружок?» — думала она с тайным ликованием.
Все время, пока читались молитвы, она думала только о том, как бы скрыть розовые чулки от равнодушного взгляда миссис Хоб; и в продолжение всего ужина, когда она, таясь и сияя, сидела за столом и притворялась, будто ест, и потом, когда, оставив их, она поднялась к себе в комнатку под крышей и оказалась одна в обществе спящей племянницы и могла наконец сложить с себя доспехи благовоспитанности, — все время в голове у нее звучали одни и те же слова, раздавалась одна глубокая нота — нота счастья, нота преображения всего мира, всей природы, нота дня, проведенного в раю, и ночи, которая будет как сами распахнутые небеса. Всю ночь ее уносил в страну блаженства быстрый и мелкий поток не то забытья, не то бодрствования; всю ночь в душе ее билось сладостное предвкушение; и если под утро она ненадолго погрузилась в более глубокий сон, то лишь затем, чтобы с первым же проблеском пробуждения снова зажечься радугой знакомых грез.
ГЛАВА VII. НА СЦЕНЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ МЕФИСТОФЕЛЬ
Два дня спустя кабриолет из Кроссмайкла доставил к воротам Гермистона Фрэнка Инниса. Как-то минувшей зимой в минуту неизбывной скуки Арчи написал ему письмо. В нем содержалось нечто вроде приглашения или ссылки на прежде высказанное приглашение, — точно уже не помнил ни тот, ни другой. Когда Иннис получил письмо, у него и в мыслях не было заживо похоронить себя вместе с Арчи среди вересковых холмов; но даже и проницательнейшие тактические умы порой продвигаются по ступеням жизни не с безупречной прямизной. Для этого потребовался бы талант провидения, а он человеку не дан. Кто, к примеру, мог предполагать, что не пройдет еще и месяца со времени получения письма, над которым он сначала посмеялся, на которое медлил с ответом и которое под конец затерял, как мрачные тени беды начнут сгущаться над карьерой Фрэнка? Вкоротке произошло с ним следующее. Его отец, мелкий морейширский помещик, обремененный многочисленной семьей, вдруг уперся и приостановил выплату сыну содержания; а Фрэнк успел обзавестись весьма приличной юридической библиотекой, которую и вынужден был в связи с понесенными на скачках непредвиденными потерями продать, не посчитавшись с тем, что за нее еще не было заплачено; вследствие чего книгопродавец, прослышавший кое-что о такой сделке, выправил ордер на его арест. Иннис был уведомлен об этом заблаговременно и мог принять меры предосторожности. В этот час бедствия под нависшей угрозой неприятного судебного разбирательства он почел за благо немедленно исчезнуть и, отправив отцу красноречивое письмо, не откладывая, сел в почтовую карету до Кроссмайкла. В бурю хороша любая гавань. Фрэнк Иннис мужественно покинул Парламент и веселый гул судебных залов, покинул портер и устриц, скачки и кулачные бои и столь же мужественно приготовился, впредь до того времени, когда тучи на его небосклоне разойдутся, делить с заживо погребенным Арчи Уиром его могилу в Гермистоне.
Надо отдать ему должное, для него самого этот приезд в Гермистон был столь же неожиданным, как и для Арчи; но он справился с собственным изумлением гораздо успешнее и несравненно тактичнее, чем его хозяин.
— Ну, вот и я! — произнес он, ступив на землю. — Пилад наконец прибыл к Оресту. Да, кстати, ты ведь получил мой ответ? Не получил? Какая досада! Впрочем, вот я сам вместо ответа, а это еще лучше.
— Я, разумеется, очень рад тебя видеть, — ответил Арчи. — Милости прошу, конечно. Но ты же не собираешься гостить у меня, когда суды еще заседают? Ведь это было бы крайне неразумно с твоей стороны.
— А, к черту суды! — сказал Фрэнк. — Что стоят все суды в сравнении с дружбой и рыбной ловлей?
Так Фрэнк остался в Гермистоне на неопределенный срок, пределом которому он втайне про себя назначил тот день, когда его папаша наконец раскошелится и можно будет умиротворить книгопродавца. И на таких-то неоговоренных условиях для этих двух молодых людей, которые не были даже друзьями, началась совместная жизнь — бок о бок, но день ото дня все отчужденнее. Они встречались за столом, сходились вечерами, в час горячего грога; но можно было заметить, если бы, конечно, было кому замечать, что днем они почти не бывали вместе. У Арчи были хозяйственные заботы в Гермистоне и всевозможные дела в горах, куда брать Фрэнка он не только не видел нужды, но и прямо отказался. Иногда он уезжал из дому с самого утра, оставляя на накрытом к завтраку столе лишь короткую записку; а иногда безо всякого уведомления не появлялся дома в срок к обеду. Иннис кряхтел. Нужны были в высшей степени философский взгляд на вещи, чтобы не поддаться раздражению, усаживаясь в одиночестве за завтрак, и все его природное добродушие, чтобы дружески приветствовать Арчи в тех более редких случаях, когда тот опаздывал к обеду.
— Интересно, какие это занятия он для себя находит, госпожа Эллиот? — спросил он однажды утром, прочитав очередную записку и садясь за стол.
— Я полагаю, у него какое-то дело, сэр, — сухо ответила домоправительница, легким подобием реверанса давая ему понять о существующей между ними дистанции.
— Но какие могут быть дела, ума не приложу! — не отступался Фрэнк.
— Я полагаю, это — его дело, — пояснила суровая Керсти.
Он поглядел на нее с искренней веселостью, составлявшей главную привлекательную черту его характера, и разразился звонким, здоровым смехом.
— Ай да госпожа Эллиот! Крыть нечем! — воскликнул он, и на каменном лице грозной экономки проглянула тень улыбки. — Нечем крыть! — повторил он. — Но, право, зачем делать из меня уж совсем чужого человека? Ведь мы с Арчи еще в школе учились вместе, и в колледже тоже, и вместе готовились в адвокаты, пока… ну, сами знаете. Ах, ах! Какая же это была жалость! Вся жизнь погублена, такой прекрасный молодой человек заживо похоронен в этой деревенской глуши, а все из-за чего? Из-за какой-то шалости, неуместной, согласен, но ведь не более того. Боже, как хороши ваши лепешки, госпожа Эллиот! Объеденье!
— Это не мои лепешки, их пекла девушка, — ответила Керсти. — И уж вы меня не обессудьте, но не следует всуе поминать имя господне, когда говоришь всего лишь о пище телесной, которой только брюхо набивают.
— Совершенно справедливо, сударыня, — как ни в чем не бывало согласился Фрэнк. — Так о чем, бишь, я? Ах, да. Ужасно досадно, что так получилось с бедным Арчи. По-моему, нам с вами, как людям разумным, самое время вместе пораскинуть мозгами и как-то спасти его из этого положения. Можете мне поверить, сударыня, Арчи действительно очень способный молодой человек, и, на мой взгляд, из него получился бы превосходный адвокат. Что до его отца, то никто, конечно, не сомневается в его учености, но и никто не рискнул бы отрицать, что у него дьявольски тяжелый характер.
— Прошу простить меня, мистер Иннис, но меня, кажется, девушка кличет, — прервала его Керсти и поспешила вон из комнаты.
— У, старая злобная швабра! — буркнул Иннис ей вслед.
Тем временем Керсти, укрывшись в кухне, дала выход своему гневу перед присмиревшей вассалкой:
— Вот что, негодница! Можешь сама прислуживать этому своему Иннису! Я за себя не отвечаю. «Бедный Арчи»! Уж я б ему показала «бедного Арчи», будь моя воля. А у Гермистона, видите ли, дьявольски тяжелый характер. Господи, хоть бы прожевал сначала Гермистонову лепешку! Да и у старшего и у меньшого Уира в одном волоске больше толку и силы, чем во всем его худосочном теле! Со мной вздумал вести свои поносные речи! Пусть возвращается к себе в город, может, там ему будут рады, пусть разъезжает там в коляске, мажет голову помадой и знается с дурными женщинами… Фу, мерзость!
Невозможно было не восхищаться этим потоком все возрастающего негодования, нельзя было равнодушно слушать ее несколько беспочвенные обвинения. Но вот Керсти вспомнила, к чему это все говорилось, и снова набросилась на свою потрясенную слушательницу:
— Ты что, не слышишь, что я тебе говорю, чучело гороховое? Или ты слов не понимаешь? Что же, мне метлой тебя к нему гнать? Смотри, я тобой еще займусь, красотка!
Тут маленькая служанка спаслась бегством из кухни, где находиться дольше было просто опасно, и появилась в главной гостиной, дабы прислуживать там сидевшему за столом Иннису.
Tantaene irae?
note 5 Читатель не догадывается? С приездом Фрэнка прекратились вечерние беседы над подносом с ужином. Все его льстивые уловки были заранее обречены на провал; Фрэнк Иннис сразу и бесповоротно впал у госпожи Эллиот в немилость.
И все же странно, что неудачи так упорно преследовали его во всех попытках расположить к себе обитателей Гермистона. А ведь я должен предостеречь читателя, чтобы он не особенно доверял эпитетам Керсти, которая больше заботилась о силе своих выражений, чем об их справедливости. Скажем, «худосочный». Ничто не могло быть дальше от истины. Фрэнк был само цветущее здоровье и мужество, сама жизнерадостная молодость. У него были блестящие глаза с озорной лукавинкой, курчавые волосы, очаровательная улыбка, белоснежные зубы, красиво посаженная голова, облик подлинного джентльмена и замашки человека, привыкшего нравиться с первого взгляда и покорять в дальнейшем знакомстве. И при всех этих достоинствах он терпел в Гермистоне поражение за поражением: у неразговорчивого овчара, у кроткого управляющего, у конюха, в обязанности которого входило также вспахивать поле, у садовника и у его сестры, богомольной унылой женщины, вечно кутавшейся в теплую шаль, — со всеми ему решительно и бесповоротно не везло. Его не любили и не скрывали этого. Единственное исключение представляла маленькая служанка — она его боготворила, может быть, даже видела его по ночам во сне; но она привыкла молча выслушивать яростные тирады Керсти и столь же молча терпеть ее тумаки и была для своего возраста не только большой искусницей, но также и ужасной скрытницей и дипломаткой. Фрэнк знал, что имеет в ее лице единственного союзника и доброжелателя среди явного неодобрения всех, кто окружал его, не спускал с него глаз и прислуживал ему в Гермистоне. Но ему было мало проку и утешения от такого союзничества: двенадцатилетняя тихоня служаночка была себе на уме; расторопная, услужливая, внимательная, она помалкивала, словно воды в рот набрала. Что до остальных, то они все были безнадежны и просто непереносимы. Никогда еще юный Аполлон не был обречен терпеть общество столь грубых деревенских варваров. Причина его неуспеха у них заключалась, по-видимому, в одной его привычке, которой он сам за собой, вероятно, не знал, и, однако, вполне для него характерной. Стремясь привлечь к себе кого-то, он этому человеку как бы приносил в жертву другого. Он всегда предлагал вам союз с ним против кого-нибудь третьего; льстил вам тем, что высмеивал этого третьего, и вы, оглянуться не успев, оказывались втянуты в своего рода заговор. Такой прием вообще удивительно действен, но на этот раз Фрэнк допустил ошибку в выборе этого третьего лица. Он забыл о благоразумном расчете и просто внял голосу собственного раздражения. Он был с самого начала уязвлен тем, как он считал, суховатым приемом, который оказал ему Арчи, и был многократно утвержден в своей обиде его столь частыми отлучками. Да к тому же, кроме Арчи, у него никого и не было под рукой, и вполне естественно, что именно для его домочадцев он предназначил раскинутые силки своего сочувствия. Но здесь-то он и просчитался. В Гермистоне обоим Уирам — и отцу и сыну — были безоговорочно преданны. Милордом гордились: шутка ли быть из вассалов самого «Судьи-Вешателя»; и его грубые, устрашающие остроты находили по соседству с его домом сколько угодно ценителей. А к Арчи питали привязанность и уважение, не терпящие ни в ком непочтительного слова.
Не добился Фрэнк успеха и тогда, когда стал предпринимать вылазки по соседству. Четырем Черным Братьям он пришелся решительно не по вкусу. Хоб нашел его вертопрахом, Гиб — безбожником, Клем, познакомившийся с ним дня за два до отъезда в Глазго, поинтересовался, «чем этот молодчик здесь занимается, пока там идет сессия суда?», и объявил его трутнем. Что же касается Дэнди, то довольно будет описать их первое знакомство, происшедшее у ручья, где Фрэнк как раз мутил удочкой воду, а деревенский бард случайно проходил мимо.
— Я слышал, вы поэт? — снисходительно обратился к нему тогда Фрэнк.
— От кого это вы слышали, юноша? — осведомился тот.
— Да все говорят.
— Бог мой, вот она, слава! — сардонически произнес служитель муз и пошел своей дорогой.
К слову сказать, здесь, пожалуй, можно найти более верное объяснение неуспехов Фрэнка Инниса. Повстречайся ему шериф Скотт, уж он бы сказал ему какой-нибудь по-настоящему приятный комплимент, ибо знакомством с мистером Скоттом пренебрегать не приходилось. А за Дэнди он не дал бы и медного гроша и, хотя намерен был сказать любезность, не сумел скрыть своего пренебрежения. Снисхождение похвально, спору нет, странно только, что удовольствие от него носит односторонний характер. Кто вздумает на такую приманку удить среди жителей Шотландии, наверняка останется с пустой корзиной.
В подтверждение этой теории скажем, что Фрэнк имел несомненный успех в Кроссмайклском клубе, в который его сразу же по приезде отвел Арчи, с тех пор не показывавшийся в этом центре веселья. Фрэнк был принят там очень сердечно, сделался исправным посетителем всех сборищ и даже (как любили вспоминать члены Клуба) принимал участие в пирушке накануне своей гибели. Снова Гермистон посетили молодой Гэй и молодой Прингл. Снова был дан ужин в Уиндилоу и обед в Дриффеле, и следствием было то, что Фрэнк снискал у кроссмайклского света любовь, столь же сильную, какой была неприязнь к нему фермеров и лэрдов. Он расположился в Гермистоне, подобно завоевателю во вражеской столице. Отсюда, как из военного лагеря, он делал постоянные вылазки на пикники, ужины и званые обеды, на которые Арчи не приглашали или на которые он не желал ходить. Тогда-то за Арчи и закрепилось прозвище «Затворник». Говорят даже, что его придумал Иннис; во всяком случае, Иннис дал ему широкий ход.
— Ну, как поживает нынче ваш затворник? — спрашивали его.
— Да знай себе затворничает! — отвечал Иннис с видом необыкновенного остроумца. И сразу же останавливал взрыв смеха, вызванного не столько самим его ответом, сколько комическим выражением лица: — Вам-то, конечно, легко смеяться. А я не вижу причины для веселья. Бедняга Арчи — хороший парень, превосходный парень, я всегда его любил. По-моему, это малодушие с его стороны — так переживать какую-то маленькую неприятность и прятаться от людей. Я ему всегда говорю: «Ну, хорошо, ты свалял дурака, ну, опозорился немного, но будь же мужчиной! Переживи и забудь». Но нет, ни в какую. Конечно, виной всему одиночество, да и позор — его можно понять. Но, честно признаюсь, я опасаюсь за последствия. Жаль, если такой способный, одаренный человек, как Уир, плохо кончит. Я серьезно подумываю написать лорду Гермистону и все ему изложить.
— Я бы и написал, будь я на вашем месте, — говорил, покачивая головой, кто-нибудь из его слушателей, смущенный и обескураженный таким новым взглядом на дело.
— Прекрасная мысль! — говорили все, дивясь про себя смелости и очевидной влиятельности этого молодого человека, который, как о чем-то само собой разумеющемся, говорил о том, чтобы написать Гермистону и дать ему ряд наставлений в его семейных делах.
А Фрэнк с лестным доверием к собеседникам продолжал:
— Я сейчас вам все объясню. Он, например, просто вне себя оттого, что я везде принят, а он нет. Вне себя от зависти. Я уж с ним и так и эдак, уговариваю его, объясняю, что все к нему очень расположены, говорю даже, что меня зовут только потому, что я его гость. Но все бесполезно. Он уперся и ни за что не принимает приглашений, которые получает, а когда его не приглашают, дуется. Боюсь, как бы его рана не стала незаживающей язвой. Он всегда был, знаете, натурой скрытной, раздражительной, сумрачной — что называется, желчной. Должно быть, унаследовал характер Уиров, которые были, наверно, где-то там у себя на родине почтенными, трудолюбивыми ткачами. Как это говорится? Сидячая профессия. Именно с таким характером человек особенно легко может свихнуться, оказавшись в ложном положении, вроде того, что создал для него отец или он сам себе создает, не знаю уж, как правильнее будет сказать. И, по-моему, — великодушно заключал Фрэнк, — это просто стыд и позор.
С течением времени заботливое сочувствие этого бескорыстного друга принимало все более определенные формы. Теперь в доверительных беседах с глазу на глаз он стал делать намеки на плебейские замашки и постыдные привычки молодого Уира. «Честно сказать, я опасаюсь, как бы он совсем не опустился, — говорил Фрэнк. — Признаюсь, но только между нами, мне даже неприятно здесь дольше оставаться; но я просто не могу бросить его в одиночестве. Вот посмотрите, меня же потом все и осудят. Для меня пребывание здесь — немалая жертва, я делаю это во вред своей карьере, мне ли этого не понимать? Но я боюсь, на меня же потом будут вешать всех собак. Ведь в дружбу-то теперь никто не верит.
— Это очень благородно с вашей стороны, Иннис, — прерывал его тут собеседник. — Можете не сомневаться, если пойдут разговоры, уж я-то всегда замолвлю за вас доброе слово.
— Прямо скажу, — продолжал Фрэнк, — приятного тут мало. Он всегда был достаточно нелюбезен в обращении, — знаете, сын своего отца… Я не хочу сказать, что он груб — этого бы я, понятно, никогда не стерпел, — но он все время только что не переходит границ. Нет-нет, приятного мало; но говорю вам, мой друг, мне совесть не позволяет его оставить. Поймите, я не хочу сказать, что имеются явные признаки. Я только говорю, что мне не нравится, к чему все идет, нет, не нравится! — И Фрэнк доверительно сжимал локоть своего слушателя.
Я склонен думать, что поначалу все это совершалось без злого умысла. Он просто упражнялся в красноречии. Будучи от природы боек на язык, как и пристало молодому адвокату, и от природы же совершенно безразличен к истине, что характерно для человека глупого, он просто нес, что взбрело на ум. И не преследовал при этом никакой определенной цели, как только выставить себя в выгодном свете и возбудить интерес и сочувствие собеседника. Но так, болтая языком, он постепенно нарисовал законченный портрет, который стал известен во всех уголках графства. Всюду, где только ни возвышался барский дом за каменной оградой или бедный замок с парком, всюду, где приземистый деревенский коттедж в тени развалин сторожевой башни свидетельствовал об упадке старинного рода, или роскошная вилла с живыми изгородями и подъездом для экипажей вещала о возвышении нового рода (быть может, вознесенного к успеху городскими машинами), — повсюду на Арчи стали смотреть как на человека, с которым связана какая-то мрачная, а может быть, и преступная тайна и от которого в будущем, как утверждалось шепотом и с оглядкой, ничего хорошего ожидать не приходилось. Он совершил какой-то постыдный поступок, говорю вам точно. Что именно, никто толком не знает, и этот милейший молодой человек мистер Иннис всячески пытается представить дело в легком свете. Но дыма-то без огня не бывает. И мистер Иннис теперь очень за него тревожится, прямо опасается, как бы не вышло худа. Он губит свою карьеру, потому что не может решиться бросить друга в беде.
Как часто целая судьба зависит от одного болтуна и притом вовсе не обязательно злонамеренного! И если человек умеет поговорить о себе, мимоходом упоминая о своих заслугах и вовсе даже не называя их заслугами, как часто такие показания принимаются на веру судом общественного мнения!
Но все это время в душах обоих юношей подспудно бродила закваска еще более глубокой вражды, вступившей в действие позже, но влиявшей на их отношения чуть не с первого дня. Все, что пахло тайной, было неодолимо привлекательно для праздной, мелкой, легкомысленной натуры Фрэнка Инниса. Он жаждал поиграть ею, как ребенок игрушкой, — самое ее существование было для него вызовом, так как он, подобно многим молодым людям, избравшим судейскую карьеру и еще не убедившимся на практике в своем ничтожестве, почитал себя очень проницательным и умным. Тогда еще не знали о Шерлоке Холмсе, но было много разговоров о Талейране. И если бы вы спросили у Фрэнка, в минуту искренности он самодовольно признался бы, что считает себя больше всего похожим на князя де Талейрана-Перигора.
Любопытство его пробудилось, когда Арчи впервые не появился за завтраком. Оно необъятно возросло, когда Керсти с таким явным неодобрением отнеслась к его расспросам; и в тот же вечер произошло еще одно событие, окончательно поставившее все на свои места. Они с Арчи удили у ручья, как вдруг Арчи поглядел на часы и сказал:
— Ну, всего доброго. Мне надо идти. Увидимся за обедом.
— Погоди! — крикнул Фрэнк. — Сейчас, вот только смотаю удочку. Я пойду с тобой. Мне уже осточертело сидеть над этой канавой.
И он принялся наматывать лесу на катушку.
Сначала Арчи не мог произнести ни слова. Он растерялся от такой внезапной атаки; но к тому времени, когда он овладел собой и леса была почти смотана, он уже был Уиром с головы до ног, и сквозь его молодые черты проглядывало грозное лицо «Судьи-Вешателя». Он ответил сдержанно, даже любезно, но и ребенку стало бы ясно, что решение его принято и останется неизменным.
— Прости меня, Иннис, я не хочу быть невежливым, но давай поймем друг друга раз и навсегда. Когда я буду нуждаться в твоем обществе, я тебе об этом скажу.
— Вот как! — произнес Фрэнк. — Значит, ты не нуждаешься в моем обществе?
— Как видно, сейчас нет, — ответил Арчи. — Я даже указал тебе время, когда буду в нем нуждаться: за обедом. Если мы с тобой хотим жить в мире и дружбе — а я не вижу причины нам ссориться, — мы не должны позволять себе вмешиваться…
— Э-э! Это уж слишком! Такого я ни от кого не потерплю. Так-то ты обращаешься со старым другом и своим гостем?
— Лучше ступай домой и поразмысли над тем, что я тебе сказал, — твердо продолжал Арчи. — Подумай хорошенько, прав я или нет и было ли в моих словах что-либо оскорбительное. А за обедом давай встретимся, как будто между нами ничего не произошло. Если угодно, я могу сказать так: я знаю свой характер, я с радостью, можешь мне поверить, думаю о том, как ты будешь гостить у меня много дней, и просто заранее принимаю меры предосторожности. Я предвижу, на чем мы с тобой можем столкнуться — пусть по моей вине, согласен, — и забочусь загодя, чтобы этого не произошло, и obsto principiis
note 6. Ставлю пять фунтов, что в конце концов ты сам убедишься, что я руководствуюсь намерениями самыми дружественными, и, право же, Фрэнки, так оно и есть, — заключил он несколько мягче.
Не в силах вымолвить от злости ни слова, Иннис вскинул удочку на плечо, махнул рукой и зашагал вниз по течению ручья. Арчи стоял, не двигаясь, и смотрел ему вслед. Ему было неприятно, но он не чувствовал себя неправым. Он сожалел о том, что вынужден был нарушить правила гостеприимства, но в одном отношении он был полностью сыном своего отца: он был твердо убежден, что его дом — это его дом, и не собирался подчинять свою жизнь прихотям гостя. Он сожалел, что вынужден был говорить так резко. Но Фрэнк был сам виноват. Прояви Фрэнк хоть немного обыкновенной деликатности, он, Арчи, был бы с ним неизменно любезен. Кроме того, существовало еще одно соображение. Секрет, о сохранении которого он заботился, принадлежал не ему одному: это был и ее секрет, той, чье имя не произносилось, но чья власть над его душой возрастала с каждым днем, той, которую он готов был защищать любой ценой, гори огнем города.
Арчи проводил Фрэнка глазами до самого Свинглбернфута, то теряя его из виду на темном фоне нерасцветшего вереска, то вновь обнаруживая вдалеке его уменьшившуюся до лилипутских размеров пышущую гневом фигуру, и с улыбкой пожал плечами. Либо Фрэнк уедет, и это будет вовсе не плохо, либо останется, и придется терпеть его и дальше. Теперь можно было кружными тропками, укрываясь за гребнем холма и карабкаясь по ложу ручья, поспешить туда, где в заветном месте, у одинокой могилы стойкого кальвиниста, над которой с криками кружили зуйки и ржанки, в нетерпении ждала его Керсти.
А Иннис продолжал свой путь под гору, кипя негодованием, которое можно понять, но которое, однако, постепенно уступало соображениям чисто практическим. Он проклинал Арчи — бессердечного, себялюбивого, грубого мужлана — и проклинал себя за то, что, как последний дурак, приехал в Гермистон, когда для него открыты двери чуть ли не любого дома в Шотландии. И, однако, что сделано, того уже не изменишь! У него нет денег на переезды; и так придется занимать у Арчи, когда он в следующий раз отправится в Клуб; при всем своем дурном мнении о манерах негостеприимного товарища он не сомневался в его щедрости. Вообще сходство Фрэнка с Талейраном представляется мне скорее вымышленным, однако и сам Талейран не мог бы успешнее применяться к обстоятельствам. За обедом он встретился с Арчи вполне мирно, почти сердечно, словно говоря: что ж, друзей нужно принимать такими, как они есть. Не вина Арчи, что он сын своего отца и внук своего гипотетического дедушки-ткача. А сын плебея, естественно, и сам плебей, от него не приходится ждать истинного благородства и воспитанности. Зато у него есть свои достоинства, которыми Фрэнк может пока что пользоваться, но для этого необходимо держать себя в руках.
И он так успешно держал себя в руках, что, когда проснулся на следующее утро, голова его была полна мыслями о другом предмете, хотя и связанном с вчерашним происшествием. Что такое у Арчи на уме? Почему он избегает его, Фрэнка, общества? Что он от него прячет? Возможно ли, что он ходит тайком на свидания? Может быть, на свидания с женщиной? Вот прекрасный случай поразвлечься, а заодно и отплатить за обиду — взять да и выследить его! И он приступил к делу с величайшим терпением, которое немало удивило бы его друзей, ибо среди них он слыл человеком блестящих способностей, а вовсе не упорного трудолюбия. И постепенно, понемножку, упрямо продвигаясь от одного к другому и сопоставляя факты, он наконец смог представить себе истинное положение вещей. Прежде всего он заметил, что, хотя уходит Арчи в самых разных направлениях, возвращается домой он всегда из-за одной и той же горы примерно на юго-западе от Гермистона. Внимательно рассматривая карту и принимая в соображение, что в этой стороне чуть не до самых истоков Клайда тянутся редко населенные вересковые холмы, он остановил свой выбор на Колдстейнслапе и двух соседних фермах: Кингсмурсе и Полинтарфе. Но дальше дело пошло труднее. Вооружившись удочкой для отвода глаз, он побывал во всех трех местах, но не добился ровным счетом ничего: нигде в окрестностях этой троицы ничего подозрительного им обнаружено не было. Лучше всего было бы пойти потихоньку следом за Арчи, однако при здешнем ландшафте об этом и думать не приходилось. Тогда он избрал другой способ: засел в укромном уголке и стал следить за Арчи в подзорную трубу. Впрочем, и это ничего не дало, бесплодные наблюдения наконец прискучили ему, он забросил подзорную трубу и уже готов был отказаться от своих замыслов, как вдруг обстоятельства прямо свели его с той, которую он искал. В первую неделю Керсти сумела уклониться от воскресного посещения церкви, сославшись на вымышленное нездоровье, бывшее в действительности не чем иным, как робостью: встреча с Арчи слишком много для нее значила и вызывала слишком уж очевидное волнение, чтобы происходить на людях. Два следующих воскресенья Фрэнк сам отсутствовал, гостя где-то по соседству. Поэтому он обнаружил существование красавицы лишь через четыре недели после своего прибытия в Гермистон. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы исчезли всякие сомнения. Она явилась в церковь вместе с обитателями Колдстейнслапа и, следовательно, жила там. Вот он, секрет Арчи, вот она, таинственная женщина! И, смело скажу — хотя здесь мне приходится особенно тщательно выбирать оттенки слов, — Фрэнк с первого же взгляда решился вступить в соперничество с Арчи. Отчасти это было назло, отчасти в отместку и в большой мере как дань искреннего восхищения, — сам черт едва ли разберет, чего тут было больше, а я не знаю, да и Фрэнк, вероятно, тоже не знал.
— Весьма прелестная скотница, — заметил он, когда они шли домой.
— Кто это? — не понял Арчи.
— Да вон та девушка, на которую, как я замечаю, ты сейчас смотришь. Во-он, идет вперед нас по дороге. Она приходила под эскортом вашего деревенского барда и, следовательно, насколько могу судить, принадлежит к его высокому роду. И это единственное, что можно против нее возразить, ибо с Четырьмя Черными Братьями иметь дело не слишком-то приятно. Чуть что не так, и Клем наденет кольчугу и шлем, Дэнди собьет тебя с ног, как брэнди, Хоб пробьет тебе лоб, вмешается Гиб, и ты погиб. Забот полон рот от семейства Эллиот.
— В высшей степени остроумно, — заметил Арчи.
— Стараюсь, — подхватил Фрэнк. — Право, это нелегко в ваших местах и в твоем ученом обществе, мой любезный друг. Но признайся, что прелестная скотница и на тебя произвела благоприятное впечатление, или же расстанься навсегда с репутацией человека, обладающего вкусом.
— Какие пустяки, — ответил Арчи.
Но его собеседник продолжал с любопытством разглядывать его, и под этим настойчивым взглядом румянец на его лице становился все гуще, пока, наконец, даже бесстыдный лгун не решился бы отрицать, что он краснеет. И тут Арчи на минуту утратил самообладание.
— О господи! — воскликнул он, перехватив палку из левой руки в правую. — Да не будь ты таким ослом!
— Ослом? Замечание, несомненно, весьма изысканное, — отозвался Фрэнк. — Но, дорогой мой, смотри берегись домотканых братьев. Стоит им появиться на сцене, и ты тогда увидишь, кто осел, а кто нет. Ведь если бы они употребили хотя вполовину столько смекалки, сколько я, чтобы выяснить, чем это занят вечерами мистер Арчи и почему он так непритворно звереет, когда касаются некоей запретной темы…
— Ты касаешься ее сейчас, — нахмурившись, прервал его Арчи.
— Благодарю. Это — все, что мне было нужно: недвусмысленное признание.
— Позволь напомнить тебе…
— Ни слова, мой друг, — в свою очередь, прервал его Фрэнк. — Ничего не нужно говорить. Все забыто и похоронено.
И Фрэнк поспешно направил разговор в другое русло — искусство, которым он владел прекрасно, ибо таков уж был у него талант: красно говорить о любом предмете и даже вообще без предмета. Но хотя Арчи — из снисхождения или по робости — не препятствовал ему болтать всю дорогу, Фрэнк вовсе не собирался ничего забывать. За обедом он многозначительно осведомился у Арчи, как идут дела «в Колдстейнслапской стороне». А после обеда первый стакан портвейна он выпил, подняв тост «за Керсти». Позже, вечером, он вернулся к занимавшей его теме в третий раз.
— Знаешь, Уир, ты уж меня прости, что я снова об этом. Но я подумал еще и хочу самым серьезным образом просить тебя быть осторожнее. Это опасно, мой мальчик. Опасно не на шутку.
— Что опасно?
— Видишь, ты сам меня вынуждаешь называть вещи своими именами. Но пойми, как твой друг, я не могу стоять в стороне и равнодушно смотреть, как ты суешь голову в петлю. Ну, подумай сам, — Фрэнк предостерегающе поднял зажженную сигару, — к чему это может привести?
— Что может привести? — упорствовал раздраженный Арчи в своей неловкой и заведомо обреченной на неудачу самозащите.
— Да эта история с прелестной скотницей. Или, если тебе так больше нравится, с мисс Кристиной Эллиот из Колдстейнслапа.
— Уверяю тебя, это твои фантазии, — не удержался Арчи. — Молодая леди выше всяких упреков, и ты совершенно не вправе упоминать в разговоре ее имя.
— Хорошо, я запомнил, — ответил Фрэнк. — Отныне она будет безымянна, безымянна и только безымянна. Приму также к сведению твое бесценное свидетельство относительно ее безупречности. Позволю себе одно только замечание человека здравомыслящего. Я готов согласиться, что она ангел, но, мой милый, признайся: разве она леди?
Это уже было выше сил Арчи.
— Прошу меня простить, — проговорил он, изо всех сил стараясь сдержать ярость, — но оттого, что ты втерся ко мне в доверие…
— Ну, ну, ну! — воскликнул Фрэнк. — К тебе в доверие? Ты был ал, что маков цвет, но нем, как могила. Какое уж тут доверие! Вот что я должен тебе сказать, Уир, и пойми, это касается твоей безопасности и твоего доброго имени, а значит, и моей чести как твоего друга. Ты говоришь, я втерся к тебе в доверие. Втерся — это очень мило. Но что я сделал? Я только сообразил то, что и само по себе было очевидно и что завтра с такой же легкостью сообразит весь приход, а через полмесяца — все графство, а потом и Черные Братцы — не стану называть точную дату, когда это произойдет, но денечек будет бурный. Короче говоря, твоя тайна — это секрет на весь свет. Позволь же мне как другу спросить: нравится тебе такая перспектива? В сущности, у тебя есть только два выхода, и, на мой взгляд, один другого неприятнее. Можешь ты себе представить, как ты объясняешься с Четырьмя Черными Братцами? А как ты приводишь пред очи папеньки прелестную скотницу в качестве будущей хозяйки Гермистона? Можешь? Я же, честно тебе скажу, не могу!
Арчи встал из-за стола.
— Я не желаю больше ничего об этом слышать! — произнес он срывающимся голосом.
Но Фрэнк снова поднял сигару.
— Ты только скажи мне одно: по-дружески я поступаю или не по-дружески?
— Вероятно, ты считаешь, что по-дружески, — ответил Арчи. — Это я вполне могу допустить и тем отдать должное чистоте твоих намерений. Но больше я об этом не желаю слышать ни слова. Я иду спать.
— Вот это правильно, Уир! — сердечно подхватил Фрэнк. — Ложись спать и подумай, о чем я тебе говорил. И смотри, не позабудь помолиться на сон грядущий! Я редко читаю людям мораль, это занятие не в моем вкусе, но уж когда приходится, то, что я говорю, не пустые слова.
И Арчи ушел спать, а Фрэнк еще с час просидел за столом, и удовлетворенная улыбка не сходила с его лица. Он не был особенно мстителен по натуре, но уж если месть сама давалась в руки, то следовало сделать ее почувствительнее. Рисуя себе теперешнее состояние души Арчи, он испытывал невыразимое удовольствие. Его радовало сознание своей силы. Арчи казался ему совсем маленьким мальчиком, которым он может помыкать как вздумает, или лошадью, которую он взнуздал и оседлал силой своего ума и которую может теперь гнать во весь опор: захочет, приведет первой к финишу, захочет, насмерть загонит. Его воля. И так он долго сидел, упиваясь подробностями хитрых планов, которые ему все равно лень было бы осуществить. Бедная щепка в волнах потока, он вкусил в ту ночь сладость всемогущества и, точно бог, любовался сложными переплетениями интриги, в которых ему самому суждено было погибнуть еще до исхода лета.
ГЛАВА VIII. НОЧНАЯ ГОСТЬЯ
У Керсти было много причин горевать. Чем ближе подходит наша старость — особенно если мы женщины и приближение старости леденит нам душу страхом, — тем больше значит для нас разговор, становясь единственным голосом нашей души. Только в разговоре, лишенные других средств общения, можем мы облегчить груз накопившихся внутри нас чувств; только так, охваченные горькой, обидчивой старческой робостью, еще способны мы поддерживать связь с оживленным миром молодых, по-прежнему окружающим нас, но день ото дня как бы отодвигающимся и становящимся плоским, словно узоры на обоях. Разговоры — это последняя связь, последняя нить. Кончился разговор, замолк голос, не видно больше взволнованного лица слушателя — и снова погружается в одиночество больное сердце.
Керсти лишилась своего «сладостного часа вечернего», она не могла уже больше бродить с Арчи, пусть хоть в мечтах, по блаженным полям Елисейским, и для нее это было, как если бы вдруг весь мир лишился дара речи, тогда как Арчи даже не заметил этой маленькой перемены. Сознание этого приводило ее страстную и раздражительную натуру в настоящее бешенство. Грудь ее порой едва вмещала пылкое бурление страстей. Вот цена, которую с возрастом платишь за неуместную силу чувств. Для такого человека, как Керсти, это при всех обстоятельствах было неизбежно, но случаю было угодно, чтобы на ее долю подобные испытания выпали как раз тогда, когда общение с ее кумиром было ей особенно необходимо, когда ей столько нужно было ему сказать, столько спросить и когда она с трепетом понимала, что это не временно, что ее былым привилегиям, может быть, навсегда пришел конец. Ибо с ясновидением истинной любви она давно уже проникла в тайну, так долго остававшуюся недоступной для Фрэнка. Еще до того, как это свершилось, еще в тот воскресный вечер, когда все началось, она уже почувствовала, что на ее драгоценные права посягают, и тайный голос назвал ей имя посягательницы. С тех пор женские хитрости и случай, мелкие заметы и душевная чуткость принесли ей уверенность, не допускавшую и тени сомнения. С чувством справедливости, которому мог бы позавидовать сам лорд Гермистон, она в то утро в церкви беспристрастно оценила юную привлекательность младшей Керсти и с самоотверженностью своей страстной натуры смирилась перед судьбой. Она-то, конечно, хотела другого. В мечтах она видела Арчи, обвенчанного со статной, высокой и розовой красавицей с золотыми локонами, созданной ею в воображении по своему образу и подобию. Вот для кого она бы радостно усыпала розами брачное ложе. Ей хотелось плакать от обиды и разочарования. Но боги выразили свою волю; ей суждено было иное.
В ту ночь она без сна ворочалась в постели, одолеваемая противоречивыми мыслями. Надвигались грозные опасности, предстояла битва, исхода которой она ждала, замирая от ревности, сострадания, страха и попеременной преданности то одной, то другой стороне. То она чувствовала себя воплощенной в своей племяннице, то в Арчи. То глазами молодой девушки она видела юношу стоящим на коленях, слабея, слушала его вкрадчивые уговоры, трепетала от его властной ласки. А в следующее мгновение уже негодовала, что столь драгоценные дары судьбы выпали на долю какой-то пигалице-девчонке, да еще из ее родни, да еще носящей ее же имя, что было уже вовсе невыносимо, «девчонке, у которой никакого понятия в голове, и совершенной чернавке». Еще через минуту она дрожала от страха, как бы мольбы ее кумира не остались без ответа, истово веруя, что он, как венец природы, безоговорочно заслуживает триумфа; и вдруг под свежим наплывом верности своему полу и своей семье начинала дрожать за Керсти и за честь Эллиотов. И опять и опять возвращалась к мыслям о себе, о том, что кончилось время для ее сказок и историй, что настала пора сказать последнее «прости» жизни, свету и любви, что ей некуда податься, перед нею лишь мрачный тупик, и туда она должна забиться и там умереть. Что же, значит, она исчерпала свою жизнь до дна? Она, такая статная, такая красивая, с сердцем, свежим и юным, как у молодой девушки, и сильным, как сама женственность? Этого не может быть. И между тем это так. Кровать вдруг сделалась ей жутче могилы, а ей предстояло еще лежать в ней долгие часы без сна, то негодуя, то трепеща, то смягчаясь, то снова воспламеняясь негодованием, покуда не настанет новый день и не возобновятся труды и заботы.
Вдруг она услыхала шаги на лестнице — его шаги; потом до нее донесся стук раскрываемого окна. Она села на кровати с яростно бьющимся сердцем. Он один у себя в комнате, и он не лег спать! Она может опять завести с ним, как прежде, упоительный ночной разговор. И с появлением этой надежды на счастье низменные материи бесследно исчезли из ее мыслей. Она поднялась — с ног до головы женщина, с ног до головы все лучшее, что есть в женщине: нежность, сострадание, ненависть к злу, верность женскому достоинству; и в то же время с ног до головы — вся слабость, присущая этому противоречивому полу, тайно лелеющая в глубине своего горячего сердца безмолвную надежду, в которой она скорее умерла бы, чем призналась даже самой себе. Она сорвала ночной чепец с головы, и прекрасные волосы рассыпались по ее плечам. Пробудилось неумирающее женское кокетство. Стоя перед зеркалом в тусклом свете ночника, она воздела к голове свои прекрасные нагие руки и пропустила пальцы сквозь золотую волну. Она всегда была высокого мнения о собственной красоте, тут скромность была несвойственна ее натуре; и теперь она стояла, молча любуясь своим отражением. «Сумасшедшая женщина!» — сказала она себе в ответ на невозникшую мысль, и, застыдившись, покраснела, как малое дитя. Торопливо подколов блестящие тяжелые пряди, торопливо набросив на плечи шаль, она с ночником в руке неслышно выскользнула за дверь. Постояла, прислушиваясь, как размеренно тикают внизу часы и как Фрэнк Иннис в столовой позвякивает графином о край стакана. Отвращение, яростное и внезапное, наполнило ее сердце. «У, пьяный мопс!» — подумала она и в следующее мгновение, осторожно постучав в дверь Арчи, услышала приглашение войти.
Арчи стоял и глядел в первозданную тьму за окном, там и сям пронизанную нелучащимся светом звезды, и всей грудью вдыхая сладкий запах вереска и весенней ночи, ища и, быть может, находя во всем этом успокоение для своей тоскующей души. Он обернулся, когда она вошла, она увидела бледное его лицо в раме черного окна.
— Это ты, Керсти? — удивился он. — Входи же!
— Да уж очень поздно, душа моя, — с притворным сомнением ответила Керсти.
— Нет, нет, что ты! Входи, если тебе пришла охота поболтать. Видит бог, у меня сна ни в одном глазу.
Она прошла с порога, села в кресло у туалетного стола, где горела яркая свеча, и поставила ночничок на пол у своих ног. Потому ли, что ночной наряд ее был в необычном беспорядке, или это волнение, теснившее ей грудь, так преобразило ее, точно прикосновением волшебной палочки, но она казалась сейчас юной, как вечно юные богини.
— Мистер Арчи, — начала она, — что это делается с вами?
— О чем это ты? — ответил Арчи и тут же покраснел и горько раскаялся, что пригласил ее войти.
— Ах, душа моя, нехорошо это! — воскликнула Керсти. — Грех утаивать правду от любящих глаз. Мистер Арчи, подумайте, подумайте хорошенько, пока еще не поздно. Не торопитесь отведать радостей жизни, они все придут к вам своим чередом, как приходят и зима и лето. Вы еще молоды, впереди у вас столько радостных лет. Не погубите свою жизнь в самом начале, как уже случалось с другими! Будьте терпеливы, меня всегда учили, что терпение — главное в жизни, будьте же терпеливы, и для вас еще настанут счастливые дни. Видит бог, для меня они так и не настали, и вот нет у меня ни мужа, ни ребенка, и я только досаждаю людям злым своим языком, и вам первому, мистер Арчи!
— Прости, но я не могу взять в толк, о чем ты говоришь, — сказал Арчи.
— Ну что ж. Я могу объяснить вам. Все дело в том, что я боюсь, боюсь за вас, душа моя. Помните, ваш отец — человек непреклонный, жнет, где не сеял, и собирает, где не терял. Легко ли, ведь вам придется глядеть в его суровое лицо, и не будет в нем милосердия! Вы словно легкий корабль над черной бездной морской, сейчас-то вы в тихой гавани, сидите у себя в спальне и ведете помаленьку разговор с вашей Керсти, а вот утром где вы будете, куда спрячетесь от страшной бури?
— Честное слово, Керсти, ты выражаешься очень красноречиво и загадочно, — заметил Арчи.
— Вы, может быть, думаете, душа моя, — совсем другим тоном продолжала Керсти, — что я не понимаю и не сочувствую? Думаете, я сама не была молодой? Давным-давно, когда я была совсем девчонкой, еще двадцати мне не сравнялось… — Керсти вздохнула и задумалась. — Свежая и молоденькая я была и на ногу легка, летала, точно пчелка на крылышках, — продолжала она. — Сами понимаете, я всегда была высокой и статной, и все у меня было на месте — хоть, может, и не мне говорить, — все, как полагается ладной, красивой женщине, которой богом назначено рожать детей, крепких и здоровеньких, — и как бы это было мне по сердцу! Но тогда я еще была молодая, и в глазах у меня светился огонь юности, и разве думала я, что буду вот так сидеть и рассказывать вам об этом, одинокая, никому не нужная старуха! Так вот, мистер Арчи, ухаживал тогда за мной один парень, как тому и положено быть от бога. До него многие другие говорили мне про любовь, но мне ни один не нравился. А этот умел так говорить, что птицы припархивали с окрестных холмов и пчелы летели к нему, забыв про медвяные болотные колокольчики. Ах, господи, как давно все это было! Скольких уж с тех пор нет в живых, скольких похоронили и позабыли, и сколько детей родилось, и выросло, да своими семьями обзавелось! С того времени леса, вновь насаженные, поднялись, и под развесистыми деревьями сидят и милуются влюбленные, и старинные имения с того времени перешли к новым владельцам, и войны начинались и оканчивались, и о новых войнах ползут все новые слухи. А я — все вот она, сижу, словно облезлая ворона на ветке, да вокруг поглядываю, да покаркиваю. Но неужто вы думаете, мистер Арчи, что я не помню всего, что было? Я тогда жила в доме моего отца и, странное дело, на свидания бегала как раз на Ведьмино Поле. Неужто же вы думаете, я не помню этих ясных летних дней, не помню, как кроваво-красный вереск тянулся на многие мили вдаль, как пересвистывались ржанки над болотом, а парень с девушкой целовались среди мхов? Неужто я не помню, как сладостно щемило мое сердце? Нет, мистер Арчи, я знаю, как это бывает, отлично знаю, как милость господня настигает двоих, когда они меньше всего о том помышляют, все равно как это было с апостолом Павлом, и гонит их об руку в страну, что подобна мечте, весь мир, все люди для бедной девушки — все равно, что легкие облака, а само небо — не более чем мякина на ветру, когда глаза возлюбленного смотрят на нее с любовью! Но потом Тэм умер — так было у меня, — пояснила Керсти. — Тэм умер, и я даже не была на его похоронах. Но пока он был со мной, я себя блюла. А она, бедняжка, разве сможет за себя постоять?
Глядя на Арчи блестящими от непролитых слез глазами, Керсти умоляюще протянула к нему руку; тусклое золото волос мерцало и лучилось вокруг ее прекрасной головы, подобно короне вечной юности; нежный румянец разлился по лицу. И Арчи был потрясен как ее красотой, так и ее печальной историей. Медленно отойдя от окна, он приблизился к ней, взял ее протянутую руку и поцеловал.
— Керсти, милая, — произнес он хрипло, — ты несправедливо судишь обо мне. Я только о ней и думаю, и я за все сокровища мира не причинил бы ей вреда.
— Э, дитя мое, это легко говорится! — воскликнула Керсти. — Но не так-то легко делается! Разве вы не знаете, что в такие минуты бог попускает нас ослепнуть и помрачиться рассудком и лишает нас власти над нашими поступками? Дитя мое! — обратилась к нему Керсти, все еще держа его руку. — Пожалейте бедняжку! Не обидьте ее, Арчи! И будьте, о, будьте благоразумны за двоих! Подумайте, какие опасности ей грозят! Я вот видела вас, значит, могут увидеть и другие. Я видела вас однажды на Ведьмином Поле, на моем заветном месте, и сердце мое больно сжалось — со страху, ведь я дурной приметы испугалась, потому что не иначе, как проклято это место, — да и просто-напросто от зависти и тоски! Разве не странно, что вы избрали то же самое место? Да уж, — прибавила она задумчиво, — бедный старый мученик, что лежит там в земле, много чего повидал с тех пор, как глядел там в дула мушкетам, даже если до этого ничего в жизни не понимал.
— Клянусь честью, я ничем ее не обидел, — сказал Арчи. — Клянусь честью и спасением души, что никогда не сделаю ей ничего дурного. Я уже слышал такие речи. Может быть, я вел себя неразумно, Керсти, но ни в жестокости, ни в низости я не повинен и не буду повинен никогда.
— Вот он, мой мальчик! — сказала Керсти, поднимаясь. — Я знаю, что могу на вас положиться. И могу теперь с легким сердцем идти спать.
Но вдруг она словно в озарении увидела, как бесплодна одержанная ею победа. Арчи поклялся пощадить девушку, и он свою клятву исполнит; но кто поклянется пощадить Арчи? Чем все это кончится? Она заглянула через пропасть непреодолимых трудностей, но и там, по ту сторону, перед ней неотвратимо маячило каменное лицо Гермистона. И тогда ужас охватил ее. Что она сделала? Лицо ее, обращенное к Арчи, было трагической маской.
— Бог да смилуется над вами, Арчи, и надо мною тоже! Вот камень, на котором возвела я дом мой, — продолжала она, тяжело опустив ладонь ему на плечо. — Здесь я строила и вложила душу мою в постройку. И если теперь все рухнет, видит бог, мой мальчик, я этого не переживу! Простите сумасшедшей старухе, которая вас любит и которая знала вашу матушку. И во имя господа, бегите от неумеренных желаний, сожмите сердце свое обеими руками и несите так, осторожно и пониже к земле, не дайте ему взмыть, точно детскому змею, туда, где буйствуют ветры. Жизнь, мистер Арчи, — только горести и обман, помните это, и конец, нам всем назначенный, — это грудка сырой земли.
— Милая Керсти, ты слишком уж многого от меня требуешь, — растроганно ответил Арчи. — Этого не мог бы тебе обещать ни один человек, разве что бог в небесах, если бы захотел, мог исполнить твою просьбу. Да и то как знать? А я, я могу лишь обещать тебе, что буду поступать так или эдак, и как сказал, так и сделаю. Но изменить мои чувства — это уже давно не в моей власти!
Мгновение они стояли друг против друга. По лицу Арчи блуждало подобие жалкой улыбки, лицо Керсти исказила гримаса боли.
— Обещайте мне одно! — воскликнула она срывающимся голосом. — Обещайте, что не сделаете ничего и никогда, не открывшись мне!
— Нет, Керсти, этого я не могу обещать, — ответил он. — Видит бог, я и так обещал достаточно.
— Да снизойдет на вас благословение божие, душа моя! — сказала она.
— Бог да благословит и тебя, мой добрый друг! — отозвался он.
ГЛАВА IX. НА МОГИЛЕ ТКАЧА-БОГОМОЛЬЦА
Близился вечер, когда Арчи кружной тропинкой подходил к могиле Ткача-Богомольца. Тени покрывали Ведьмино Поле. Но через Колдстейнслапский Проход солнце еще посылало последние стрелы, и они летели далеко и отлого над самыми мшаниками, зажигая по пути здесь кочку, там пук травы, и достигали под конец могильного камня и сидящей на нем тоненькой фигурки. Одиночество, безлюдие вересковой пустоши как бы сходились со всех сторон сюда, где живым солнечным лучом светилась единственная обитательница этой пустыни — Керсти. Такой она предстала издалека его взору — щемяще грустной, точно образ мира, из которого вот-вот исчезнут последний свет, утешение, жизнь. Но в следующую минуту она обернулась к нему, и улыбка вдруг осветила ее лицо, и вся природа улыбнулась ему в этой ласковой улыбке привета. Медленные шаги его вдруг участились, ноги сами спешили к ней, хотя тяжелое сердце хотело оттянуть встречу. А девушка на могильном камне переменила позу, выпрямилась и медленно встала, вся — ожидание, вся — томление, с белым, как снег, лицом; руки ее дрожали, готовые раскрыться в объятии, душа замирала, поднявшись на цыпочки. Но он обманул это ожидание. Он остановился в нескольких шагах и, такой же бледный, как она, предупреждающим жестом поднял руку:
— Нет, Кристина. Сегодня я должен поговорить с вами серьезно. Сядьте, прошу вас, там, где вы сидели. Прошу вас, — повторил он.
В душе у Кристины все перевернулось. Дожидаться его все эти томительные часы, повторяя про себя нежные слова, которые она ему скажет, заметить его наконец, спешащего к ней, замирая, шагнуть навстречу, не дыша, без воли, без сил, уже всецело в его власти, — и вдруг увидеть перед собой бездушное, суровое лицо школьного наставника, — это был слишком уж жестокий удар. Она чуть не разрыдалась, но ее удержала гордость. Медленно и понуро опустилась она на камень, с которого только что вскочила, отчасти по привычке к послушанию, отчасти как бы от толчка его поднятой руки. Что случилось? Почему она отвергнута? Или, может быть, ее больше не любят? Она предлагала ему все, чем она богата, он же не пожелал взять ничего! Да, она принадлежит ему, у него нет права ее отталкивать! В ее горячем, нетерпеливом сердце, мгновение назад пылавшем сладостным предчувствием, теперь боролись уязвленная гордость и оскорбленная любовь. Но вместо возлюбленного перед ней был школьный наставник, живущий во всех мужчинах, к отчаянию всех девушек и многих женщин. Арчи провел ночь за выслушиванием проповедей и провел день в размышлениях, и он явился к ней, проникнувшись готовностью исполнить свой долг; а ей эти плотно сомкнутые губы, свидетельствовавшие лишь об огромном напряжении воли, говорили об охлаждении в любви. И эти губы, и сдавленный голос, и затрудненная речь. А если так, если все кончено… — мысль эта причиняла такую боль, что не было силы додумать ее до конца.
Арчи стоял перед нею на некотором расстоянии.
— Это зашло слишком далеко, Керсти. Мы напрасно так часто видимся. — Керсти быстро подняла на него страдальческие глаза. — Такие тайные встречи никогда не приводят к добру. Поступать так — нехорошо, нечестно. Мне следовало это знать. Люди стали говорить о нас, и я просто не имею права этого допустить. Вы меня понимаете?
— Я понимаю только одно: с вами кто-то говорил про нас, — подавленно отвечала Керсти.
— Да, и не один человек, — подтвердил Арчи.
— Кто же это? — спросила она. — И что же это за любовь, которая идет на попятный, стоит только людям заговорить? А, по-вашему, со мной не говорили?
— Вот как! — воскликнул Арчи. — Этого-то я и опасался! Кто же? Кто осмелился?..
Арчи едва сдержал гнев.
На самом-то деле с Кристиной никто ни о чем не разговаривал, и в страхе, что он поймает ее на лжи, она в сердцах повторила свой первый вопрос.
— Ах, да не все ли равно! — отвечал Арчи. — Просто хорошие люди, которые и вам и мне желают добра. Главное не в этом, а в том, что пошли разговоры. Поверьте мне, мы должны быть благоразумны. Неправильно будет, если мы загубим наши жизни в самом начале, когда жить еще, быть может, предстоит так долго и мы могли бы еще быть счастливы, только нужно об этом позаботиться, Керсти, как разумным людям, а не вести себя, точно несмышленые дети. И прежде всего нужно позаботиться об одном. Ради вас, Керсти, можно и подождать, я готов ждать хоть тысячу лет, награда того стоит! — Здесь он спохватился, и школьный наставник в нем весьма неразумно высказал одно разумное соображение:
Филип ДИК
— Прежде всего нужно позаботиться, чтобы никакие разговоры не дошли до моего отца. Иначе все погибло! Неужели вы не понимаете?
«Гибельный тупик»
Керсти немножко оттаяла: в последних словах Арчи вновь прозвучало неподдельное чувство. Но обида не прошла. Испытав боль, она слепо стремилась теперь причинить боль и ему.