Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Эдуар, смотри, кто пришел. Берт.

Мане с трудом попробовал приподнялся на кровати и, несмотря на боль, улыбнулся.

— Берт! — сказал он. И больше ничего.

В его глазах заискрилась радость, а Сюзанна от такого зрелища сглотнула слезы. Но лишь сжала ему руку и отвернулась.

— Давайте я нам всем чаю принесу, — сказала она и поспешила прочь из спальни. А в коридоре, уже закрыв дверь, вся содрогнулась от безмолвного всхлипа.

— Ну как ты, Эдуар? — спросила Берт — лишь с легким намеком на приятную улыбку. — То есть, помимо очевидного?

Мане засмеялся — пока не закашлялся.

— Ну, если помимо, то лучше некуда.

— Я тебе кое-что принесла. — Берт залезла в сумочку — черный атласный ридикюль с завязками, отделанный испанским кружевом, — и достала очень маленький холст, тонкую колонковую кисть с короткой ручкой и тюбик краски. Выложила все ему на грудь, а он немощно провел по ним рукой, словно ему уже недоставало сил взять даже самую крохотную кисточку. Вместо кисти он нащупал руку Берт.

— Ты была лучшей, — произнес он. — Ты по-прежнему лучше всех, Берт. Будь ты мужчиной, твои картины уже висели бы в Лувре. Ты же сама это знаешь, правда?

Вместо ответа она погладила его руку, вложила в пальцы кисть. Установила у него на груди холст, выдавила на него немного краски.

— Ты мне это и раньше говорил. Ты не помнишь, как писал ню, верно?

Мане посмотрел на нее с беспокойством, словно рассудок уже отказывал ему. Кисть он держал, как нечто мерзкое и совсем чужое.

— Набросай меня, Эдуар, — сказала Берт. — Ты же художник Мане. Вот и рисуй.

И даже еще отнекиваясь, он взялся за дело — рука задвигалась сама, кисть очертила на холсте абрис.

— Но я умираю.

— Это не отговорка, любимый, ты по-прежнему художник Мане и всегда им будешь. Пиши давай.

Он принялся за набросок — от подбородка кверху, мягкая кисть и сливочная синь еле шуршали в комнате, и на холсте постепенно стало проступать ее лицо. Берт ему задачу отнюдь не упрощала — он работал, а она улыбалась все шире, поэтому набросок все время приходилось подправлять.

— Бедная Сюзанна, — сказала Берт. — Ей Викторин все не дает покоя.

— Страсть, к которой она ревнует, была к работе, не к женщине, — ответил он.

— Я знаю. — Берт и впрямь это знала. Она сама там была. В те времена это она была Викторин Мёран, она позировала для всех его картин. Она под личиной Викторин соблазнила, околдовала, вдохновила и в итоге прикончила его, ибо именно Викторин заразила его сифилисом. Но Викторин он не любил никогда. А на любовь и на шедевр она его вдохновила как Берт Моризо. Шедевр, который видели только она, сам Мане и Красовщик. На ту картину, что больше двадцати лет прятали в подземельях Парижа.

— Теперь помнишь? — спросила она, когда синь подействовала.

— Да. О да.

Она взяла его за руку и увела в лес Фонтенбло, где они сняли домик с застекленной террасой, где днем она позировала ему на тахте, где они любили друг друга, а солнце играло у них на коже. Увела на крошечный постоялый двор в Онфлёре, где в море впадает Сена, — там они пили вино в кафе у зеркально-бездвижной гавани, там они писали бок о бок, а на закате гуляли по самой кромке моря. Увела на солнечную виллу в Провансе, возле Экса, где он писал ее, а она ему улыбалась из-под полей белой соломенной шляпы, и черные глаза ее сияли драгоценными камешками.

Лишь единожды Блё одновременно была и моделью, и художником — и вдохновеньем, и творцом, не только женщиной. Талант Берт никакого отношения к Блё не имел — он был глубок и вневременен. Женщины тогда обычно не занимались живописью, а если и рисовали что-то, за художников их не считали. Но Берт импрессионисты приняли с самого начала — она писала наравне с многими. А по вечерам, когда они расходились по кафе и кабаре разговаривать об искусстве, обсуждать идеи и теории, она шла домой — сидеть с другими женщинами: того требовали приличия, хоть она и была, как сказал Мане, «лучше всех». Блё смотрела глазами Берт-художника — и видела саму Берт глазами художника, через портреты Мане. Он обожал Берт и до того, как ею овладела Блё, и после того, как та покинула ее. Мане пустился на невероятные хитрости, чтобы устроить так, что она выйдет за его младшего брата Эжена, лишь бы остаться с нею рядом, но чтобы все казалось пристойно и открыто. Она — приличная дама, он — приличный господин. И лишь когда в Берт жила Блё, страсть Мане могла проявляться в его искусстве и любви. Блё в облике Берт заводила художника туда, куда сам бы он никогда не попал. Так и сейчас.

На юге они вместе прожили месяц — писали, смеялись, валялись под синей сенью олив. Пока Сюзанна не вернулась к смертному одру Эдуара с чаем.

— Его больше нет, — промолвила Берт. — Он рисовал, как вдруг ахнул — и все. Так внезапно. Я не успела тебя даже позвать.

Сюзанна качнулась, и Берт перехватила поднос. Отнесла его к бюро, затем вернулась к вдове.

Мягко высвободила холст из мертвых пальцев Мане — и при этом чуть смазала краску на нем, чтобы набросок походил на изображение какой угодно женщины.

— Он звал тебя, — сказала Берт. — Сказал, что хочет тебя нарисовать и уже начал, а потом ахнул и произнес твое имя. «Сюзанна».

* * *

— Сифилис был к нам добр, — сказал Красовщик.

— Очень, — кивнула Блё.

— Но не очень полезен.

— Говори только за себя.

— Ну медленный же. А иногда ждать не хочется. Лучше пистолетом.

— Пистолет нам тоже не всегда помогает, как ты это успешно доказал с Винсентом.

И тут Блё пришло в голову, что с Винсентом-то, быть может, как раз все и получилось. А если Красовщик спрятал картину, которую тот писал Священной Синью, так же, как спрятал от нее ню Мане? И застрелил Винсента, чтобы только она не узнала, где эта картина? А вдруг он изобрел какой-нибудь новый трюк с нею самой, пока она в трансе или в роли и не может за ним проследить? Он с самого начала был коварен, а отточить это коварство времени у него было хоть отбавляй. Наверняка же не первый год картины от нее прячет, а она так ничего и не узнала.

— Тебе готовиться пора, — сказал Красовщик. Он задвинул шторы и застелил обеденный стол клеенкой.

— Да ну? Ты на столе это делать собрался? — спросила Блё.

— А что? Хороший стол, крепкий. Почему нельзя?

— Потому что тебе тогда придется влезать на стул… стулья. Опасно. Лучше на диване. — И она принялась собирать подушки и, подняв третью, увидела маленький никелированный револьвер, засунутый в щель у подлокотника. Блё быстро вернула подушку на место, пока Красовщик не заметил, что она заметила. — Или на полу, — сказала она. — На полу даже лучше.

Она стащила клеенку со стола и застелила ею паркет между столовой и гостиной. А раздеваясь, сказала:

— Я нашла Гогена — это тот, который жил в желтом доме с Винсентом в Арле. Как только сделаем синь, он наш. У него слабость к полинезийским девочкам.

Красовщик стянул куртку, развязал башмаки и стряхнул их с ног через всю комнату.

— И зачем он тебе понадобился, не понимаю. Тут у меня еще один краску покупал. Зовут Сёра — он теоретик, правда. Может быть медленным.

— А с Гогеном все получится быстро. Ему виденье было — того, что он хочет написать, девчонку он даже еще не видел.

— Это хорошо, нам только нужно будет последний раз прибраться, да?

Красовщик был уже весь голый — только чресла ему препоясывала драная набедренная повязка из холстины. Изогнутый позвоночник и худосочные кривые ручки и ножки превращали его в какой-то неестественный гибрид — помесь гигантской крысы и гриба-лисички. Грубая черная щетина — вроде кабаньей — клоками покрывала его умбряную кожу. Вокруг клеенки он расставил четыре маленькие жаровни, в каждой раздул из углей огонь. С одного края поместил два глиняных кувшинчика размером с гранатовые плоды, у обоих к горлышкам привязаны кожаные шнурки, у обоих — широкие пробковые крышки.

— Никакой зачистки не надо, — сказала Блё. Она тоже обнажилась и ждала, пока Красовщик все приготовит. — О брате Винсента позаботились.

Красовщик медленно обернулся к ней с длинным, черным обсидиановым ножом в руке. Рукоять была обмотана какой-то дубленой шкуркой животного.

— О торговце? Ты пристрелила брата Голландца?

— Его сифилис прибрал, — ответила она. И улыбнулась. На юной голой островитянки, выглядывая из-за полога волос до бедер, улыбка казалась робкой. — Видишь, не все бывает медленно. Но и не так быстро, чтобы не успеть их ни о чем поспрашивать.

Красовщик кивнул:

— Хорошо, значит осталось пристрелить булочника и карлика — и все готово.

— Да, готово, — согласилась она. Ч-черт. Это вовсе не то, на что она рассчитывала. Совсем-совсем не то.

— Я готов, — сказал он. — Ложись.

Красовщик снял крышку с одного кувшинчика и повесил его себе на шею, как медальон.

Блё улеглась навзничь на клеенку и вытянула руки над головой. Красовщик бросил на жаровни по щепоти порошка, и вся квартира наполнилась ароматным дымом. Он затем пробежал по комнате — заскакивал на стулья и гасил газовые рожки. Теперь в тусклом сиянии жаровен девушку едва можно было разглядеть. Обходя ее по кругу, Красовщик затянул что-то унылое и монотонное; перед ее лицом при этом он помахивал ножом. В песнопении его не было слов как таковых — только ритмы, животные звуки, смысл которым придавали модуляции голоса.

— Вувузелу не пежить, — сказала Блё.

Красовщик умолк и остановился.

— Что это за хуйня еще — вувузела?

— Так девчонку зовут. Ее не пежить. — Иногда для них обоих транс был до того глубок, что, придя в себя, Блё вполне была убеждена: над нею надругались. Доказательств у нее ни разу не находилось. Красовщик был осторожен и заметал, так сказать, следы, но она его все равно подозревала.

Вот и теперь вид у него стал несколько разочарованный. Низкий лоб навис над глазами чуть больше обычного.

— А когда закончим и ты ее бросишь, ее можно будет напугать?

— Может, и можно. Делай краску, Красовщик.

Он рассмеялся сиплым кашлем и возобновил песнопение. Глаза у девушки закатились, несколько раз ее тело сотрясли конвульсии в такт тому, что пел Красовщик, после чего она вся окаменела, у нее выгнулась спина — и она так и осталась стоять на гимнастическом мостике. В клеенку упирались только ее пятки и лопатки. И тут затлела картина Мане — тускло запульсировала синевой, которая осветила всю комнату.

Красовщик пел, танцевал свой марш подбитой птицы, картина тлела — и медленно, невыразимо медленно девушка тоже начала синеть. Синева проступала у нее на коже, как румянец. Даже бездушное тело Жюльетт пялилось на это зрелище во все глаза. Меж тем, Красовщик поднес черное обсидиановое лезвие и принялся соскребать с девушки синюю пудру.

Нож был остер, но не настолько, чтобы им можно было бриться. Невзирая на всю свою неуклюжесть сломанного паука, Красовщик орудовал ножом плавно и точно — он сбривал синюю пыль со всего тела девушки, даже с ее век, а затем счищал в другой глиняный кувшинчик. Перевернул туловище на бок, поскоблил плавные изгибы ее спины, потом опять перевернул — туда, обратно, — весь вспотев так, что синяя пыль теперь налипла и ему на руки, на ноги, на бедра. А картина — шедевр Мане, который почти никто никогда не видел, — меж тем тускнела и таяла. Красовщик наполнял кувшинчик. Картина — страсть, страданье, сила, мастерство, время, сама жизнь, которую Мане, вдохновившись, вложил в нее, — проступала у девушки на коже Священной Синью. Из картины всегда добывалось больше краски, чем на нее тратилось. Иногда от даже маленького холста получалось две банки — особенно, если писали эту работу, жертвуя всем, неизбывно страдая, с огромной любовью. Все это тоже входило в рецепт.

Красовщик пел и скреб, пока от картины Мане не остался просто чистый холст. Заняло все это больше часа. Он закрыл тот кувшинчик, что висел у него на шее, и снял его, поставил рядом с пустым холстом.

Подергиваясь, девушка постепенно обмякла — словно все напряжение в ней, как в пружине, спустила щелчками некая космическая шестерня. И вот она уже лежала плоско, мирно. Открыла глаза. Лишь их теперь не покрывал ультрамариновый порошок. Даже длинные темные волосы у нее стали припудрены синью: Красовщик за работой ходил по ним. Она повернулась на бок и посмотрела на человечка и чистый холст.

— Всего одна банка, — сказал Красовщик. Он заворачивал стеклянный нож в лоскут сыромятной кожи.

У Блё не было сил — будто кто-то выволок из нее саму жизнь. Так оно, по сути, и было.

— Но краски на картину хватит?

— И не на одну, — ответил Красовщик. — Если только импасто фигачить не будут, как этой дебил-Голландец.

Она кивнула и шатко поднялась, споткнулась, выпрямилась. Посмотрела на Жюльетт, и та в ответ посмотрела на нее — непроницаемо, как манекен. С лестничной площадки донеслись чьи-то шаги. «Любопытная консьержка, не иначе, — решила Блё. — Интересуется, что это здесь за песни. Я так и думала».

— Хочешь вместе в ванну? — спросил Красовщик, похотливо щерясь голой юной туземке. Вся набедренная повязка у него тоже посинела и выглядела гораздо более взбудораженной, чем в процессе несколько минут назад.

— Секундочку, — ответила она. Прошлепала в кухню, оставляя на паркете отпечатки синей пыли, а там вытерла руки о полотенце и вернулась в гостиную. — Это ты зажег огонь под водой?

Красовщик ухмыльнулся:

— Еще до начала. — Он складывал клеенку, собирая пыль в складки, чтоб и ее можно было стряхнуть в кувшинчик.

— Это хорошо, — ответила она. — Тогда можно все убрать.

Она подошла к бюро в прихожей и снова прислушалась: да, за дверью стояла консьержка. Из одной ячейки вытащила скатку купюр, отнесла их Жюльетт и сунула девушке в сумочку.

— Теперь шляпку, — сказала Блё этой бессмысленной кукле. — Ту, что с черной шифоновой лентой и вуалью.

Шляпка висела на дубовой вешалке у двери. Жюльетт сняла ее и надела на голову. А когда повернулась к Блё снова, та запихивала глиняный кувшинчик ей в сумочку, вслед за деньгами.

— Идеально, — сказала Блё. Прошлепала до дивана, сунула руку между подушек и вытащила револьвер Красовщика. И сказала Жюльетт: — Ори.

Та послушно заорала — вернее сказать, жалко пискнула.

— Ты что, цыпленок новорожденный? — осведомилась Блё. — Громче и дольше.

Жюльетт заорала громче и дольше.

— Что ты делаешь? — спросил Красовщик.

— Уборку, — ответила Блё, подняла руку с револьвером и выстрелила в него. Пуля ударила Красовщика в верхнюю часть груди и бросила его на пол. Блё взвела курок и выстрелила еще раз.

— Ай, — сказал Красовщик. Кровь забила фонтаном из дыры в его грудной клетке.

— Ори дальше, — велела Блё Жюльетт. Опять взвела курок и опять выстрелила — три раза, пока Красовщик не затих на клеенке совершенно. Кровь расплывалась лужей вокруг него в ультрамариновой пыли. Блё снова взвела курок, прицелилась ему в голову и нажала на спуск, но револьвер в ответ лишь щелкнул.

— Гм-мм. Всего пять патронов. Ладно, хватит орать — теперь открой дверь.

Жюльетт потянула за ручку — в коридоре за дверью обнаружилась консьержка, крупная суровая женщина. Вся окаменев от ужаса, она взирала в комнату.

В тот же миг Блё перепрыгнула в тело Жюльетт. Юная островитянка тут же выронила револьвер и отвратительно завизжала.

— Я вбежала из соседней комнаты, — поспешно проговорила Жюльетт, — а он на нее бросился. Бедняжке пришлось защищаться, я даже не знаю, какие ужасы он с нею творил. Я бегу за полицией.

И Жюльетт прошмыгнула мимо консьержки, сбежала вниз по лестнице и выскочила в парижское раннее утро.

Часть III. Вот душевно-то

Все такие формы, если они действительно художественны, служат своему назначению и являются духовной пищей. Василий Кандинский, «О духовном в искусстве», пер. с нем. Андрея Лисовского под ред. Евгении Жиглевич
Делакруа сделал Живопись своей единственной музой, единственной любовницей, единственным всепоглощающим наслаждением… Он видел в женщине произведение искусства, прелестное и волнующее, но одновременно непокорное и вызывающее тревогу, чуть только сердце приоткроет ему свои двери, и алчно пожирающее время и силы. Шарль Бодлер, «Творчество и жизнь Эжена Делакруа», пер. с фр. Н. Столяровой и Л. Липман
Двадцать три. Закрыто в связи с кончиной

Табличка на дверях галереи «Буссо и Валадон» гласила: «Закрыто в связи с кончиной». Три художника стояли у витрины и смотрели на небольшую подборку живописных работ, в ней выставленных: Гоген с какими-то бретонками в чопорных белых чепчиках и синих платьях, они молотили зерно, и старый натюрморт Люсьена, корзинка с хлебом… Между этими двумя стоял пейзаж Писсарро — хлебные поля в Овере.

— Я бы побольше ферм писал, — произнес Тулуз-Лотрек, — да беда в том, что их обычно размещают далеко от баров.

— Этот натюрморт с хлебом никогда не уйдет, — сказал Люсьен. — Говно, а не картина. А лучшая моя работа пропала. Нет ее больше…

— И как я теперь буду жить? — сокрушенно спросил Гоген. — Один Тео продавал мои картины.

От такого жалобного эгоизма Гогена Люсьен вдруг устыдился. Тео Ван Гог был еще молод — всего тридцать три. Он им всем был другом, всех поддерживал, у его молодой жены с сынишкой — тому и годика еще не сравнялось — такое горе, а художники скулят, как котята, которых от мамкиной титьки оторвали. Слепцы, ничто их не колышет, кроме собственных холодных неудобств.

— Может, зайти домой к мадам Ван Гог? — предложил Люсьен. — Пособолезновать? Я из булочной захвачу корзину с хлебом и выпечкой.

— А не слишком рано? — Это Гоген, как и сам Люсьен, понял, что смерть Тео Ван Гога — отнюдь не трагедия, устроенная лишь ради того, чтобы лично ему принести несчастье. — Пусть хоть день-два пройдет. Если б я мог одолжиться у кого-нибудь из вас небольшой суммы на прокорм…

— Так ты пришел сюда денег у мадам Ван Гог просить, что ли? — спросил Люсьен.

— Нет, конечно. О смерти Тео я услышал в лавке папаши Танги всего за несколько минут до того, как вас в «Дохлой крысе» увидел. Я просто… — Гоген умолк и сник. — Да.

Люсьен похлопал старшего собрата по плечу.

— Несколько франков уделить могу, чтоб ты продержался пристойное время, а к мадам Ван Гог пошел только потом. Может, они найдут в галерею нового управляющего.

— Нет, — объявил Анри — сквозь стеклянную дверь он вглядывался в глубину галереи. Затем повернулся к спутникам, посмотрел на них поверх pince-nez и большим пальцем показал через плечо. — К вдове пойдем прямо сейчас.

Люсьен вздел на друга бровь:

— Я и тебе могу несколько франков ссудить, пока не пришло твое содержание.

Но затем проследил за пальцем друга, что показывал на красную дверную раму. Там, ровно на уровне глаз Анри синел единственный ультрамариновый отпечаток пальца — длинный, узкий, изящный. Женский.

* * *

Йоханна Ван Гог открыла им дверь, держа младенца на бедре. В лице ее читался ужас.

— Нет! Нет! Нет! — воскликнула она. — Нет! Нет! Нет!

— Мадам Ван Гог… — произнес Люсьен, но больше ничего сказать не успел — она захлопнула дверь.

Тулуз-Лотрек ткнул Гогена в бок.

— Вероятно, не самое удачное время просить денег.

— Я и не собирался… — начал Гоген.

— Вы тут зачем? — спросила из-за двери свежая вдова.

— Это Люсьен Лессар, — ответил молодой человек. — Глубочайше соболезную вашей утрате. Тео был мне другом. Он выставлял у себя мои картины. Господа Гоген и Тулуз-Лотрек — тоже художники, выставлявшиеся в галерее. Мы все были на похоронах Винсента. Быть может, вы нас помните?

— Коротышка, — сказала Йоханна. — Пускай он уйдет. Тео мне говорил, что карлика к картинам Винсента подпускать нельзя. Это были его последние слова: «Берегись маленького человека».

— Он имел в виду другого маленького человека, — ответил Люсьен.

— Мадам, я отнюдь не маленький, — сказал Анри. — Вообще-то кое-какие части тела у меня…

Люсьен зажал Тулуз-Лотреку рот, сбив набок его pince-nez.

— Это Анри Тулуз-Лотрек, мадам Ван Гог, добрый друг Винсента и Тео. Ваш супруг наверняка о нем рассказывал.

— Да, — ответила Йоханна, чуть всхлипнув. — Но то было раньше…

— Он действительно невелик, — вставил Гоген; похоже, его несколько терзала скорбь в голосе вдовы. — Простите нас, мадам, если мы не вовремя. Мы принесем соболезнования в следующий раз. — И Гоген пошел по коридору к лестнице.

Анри вывернулся из хватки Люсьена, но при этом у него слетела шляпа.

— Соболезную, — проворчал он, злобно поглядев на булочника и поправляя лацканы. — Уверяю вас, мадам, я совсем не та личность, о которой говорил ваш покойный супруг. Ну да господь с вами, мадам. — Он повернулся и двинулся вслед за Гогеном.

Люсьен слышал, как мадам Ван Гог за дверью что-то шепчет младенцу.

— Мы зайдем еще, — произнес он. — Прошу нас простить, мадам. — И он тоже направился к лестнице, но приостановился, потому что за спиной вдруг щелкнула дверная задвижка.

— Месье Лессар. Подождите.

Дверь чуть приоткрылась, и мадам Ван Гог высунула в щель небольшой картонный конверт — в такие помещаются ключ или кольцо.

— Сегодня рано утром заходила девушка. Просила вот это вам передать.

Люсьен взял у нее конверт, и его при этом охватила совершенно ничем не подкрепленная эйфория. Жюльетт? Почему? Как?

— Девушка? — уточнил он.

— Совсем молоденькая таитянка, — ответила мадам Ван Гог. — Раньше я ее не видела.

— Но зачем?

— Не знаю, месье Лессар, здесь был врач, мой муж при смерти, я даже не вспомнила сперва, кто вы такой. А теперь забирайте его и уходите, пожалуйста.

— Мадам, только один вопрос. Врач сообщил вам о природе его заболевания?

— Он сказал, что это паралитическое слабоумие, — ответила мадам Ван Гог и медленно прикрыла дверь.

— Merci, Madame.

Люсьен оторвал верхний край конверта и вытряхнул содержимое на ладонь — жестяной тюбик краски, почти использованный, и небольшая сложенная записка. Его похлопали по плечу. Он обернулся и увидел Гогена — тот протягивал руку.

— Мне кажется, это мне, — сказал он.

— Мартышечью красную жопку тебе, — ответил Люсьен.

И тут с немалой силой и не меньшим злорадством Анри Тулуз-Лотрек размахнулся тростью и двинул ее рукоятью со свинчаткой по лодыжке Гогену.

— En garde! — воскликнул граф.

Гоген догнал своих собратьев по ремеслу на тротуаре далеко не сразу.

* * *

— Ты мне, по-моему, косточку раздробил, — сказал Гоген. Они спускались по рю Коленкур к мастерской Тулуз-Лотрека, и двое из трех хромали, один — подчеркнуто.

Анри ответил:

— Знаешь, для мужчины сорока трех лет от роду тебе удивительно хорошо удается скакать по лестнице на одной ноге.

— Ты за это заплатишь, Лотрек, — ответил Гоген. А Люсьену сказал: — Это мой конвертик.

Люсьен показал ему конверт с надписью.

— Здесь стоит мое имя, мадам Ван Гог сказала, что девушка оставила его для меня, и он все равно твой?

— Да. Я знаю эту девушку.

— Знаешь? Таитянок навалом. А ты знаешь именно эту?

— Да, она говорила, что будет приносить мне краски, а в конверте же — тюбик, правда?

Анри остановился и схватил его за рукав расшитой куртки так резко, что Гоген крутнулся на месте.

— Постой, а откуда ты ее знаешь?

Гоген стряхнул руку Тулуз-Лотрека.

— Знаю, и все.

— Ты где с ней познакомился?

— Мы недавно встретились.

— Недавно — где? При каких обстоятельствах?

Гоген заозирался, словно ответ ему могло подсказать небо.

— Ну… возможно, вчера ночью она возникла у меня в постели.

— Возникла? — Люсьен весь навис над Гогеном — любопытство у него разгорелось до того, что выглядело опасным.

Гоген попятился. Собратья по ремеслу вдруг превратились в инквизиторов. Похоже, они напрягались гораздо сильнее, чем того требовала ситуация.

— Я встал среди ночи воды попить, а когда вернулся, она лежала в постели.

— И ты не счел, что это странно? — уточнил Люсьен.

— Или подозрительно удобно? — добавил Анри. Обличительная бровь взметнулась у него над оправой pince-nez, как белочка-прокурор.

— Это же было как во сне! — вскричал Гоген. — Да что с вами такое? — И он похромал прочь, от них подальше, туда же, откуда они только что пришли.

— Значит, она была совершенна, нет? — спросил Люсьен. — Как твой оживший идеал?

Гоген замер.

— Да. Именно так.

— Пойдем, — сказал Анри. — Тебе понадобится коньяк.

Тулуз-Лотрек вел их дальше еще квартал, а потом остановился у двери в свою мастерскую, отпер дверь, и все зашли. В солнечном луче, падавшем через единственное овальное окно в двери, плясали пылинки. Казалось, это место прочно заброшено, хотя у каждой стены рядами стояли холсты. На полу валялись, похоже, сотни различных набросков, на всех — угловатая артистка Жейн Авриль в разных позах. Некоторые были приколоты и к стенам.

— Стало быть, — произнес Гоген, — Жейн Авриль?

— Профессиональный интерес, — пояснил Тулуз-Лотрек.

— Таки профессиональный? — упорствовал Гоген.

— От нее подозрительно пахнет сиренью, и она умеет закидывать одну ногу за голову, когда поет «Марсельезу», а на другой вращаться. Я решил, что здесь необходимы более глубокие исследования.

— Перепихон, — объяснил Люсьен.

— Одержимость стремленьем к перепихону, — расставил все по местам Анри.

— Понимаю, — кивнул Гоген.

— Садись. — Анри показал на столик из кафе и стулья оттуда же, которые он держал как раз для таких случаев. Выставили коньячные бокалы, налили из хрустального графина. — Значит, у тебя в постели оказалась девушка, — начал Анри. — А Красовщик?

— Я же вам сказал, — ответил Гоген. — Утром я зашел к папаше Танги. У меня в его лавке кредит…

— Да не Танги — Красовщик. Винсент же тебе о нем наверняка рассказывал.

— Такой скрюченный бурый человечек? О нем Винсент все время твердил.

— Да, — сказал Люсьен. — Он самый.

— Нет. — Гоген отмахнулся, словно старался развеять глупости Люсьена. — Его у меня в постели не было. Я думал, это все какие-то голландские народные сказки, которые Винсент помнит еще с детства. Он говорил, что человечек гнался за ним от самого Парижа до Сан-Реми, а потом и в Арль. Совсем спятил.

— Винсент не спятил, — сказал Люсьен. — Этот человек существует. А девушка там была?

— Девушка? В смысле — с Винсентом?

— Да, встречался ли Ван Гог с какой-нибудь женщиной?

— Нет. Да кому он нужен? Денег нет, почти всегда чокнутый, а когда нет — так пьяный и в тоске.

— Он мог совсем немного времени с нею проводить. Ни о какой натурщице не рассказывал?

Люсьен вспомнил, сколько времени он проводил с Жюльетт вне времени, где, кроме них, больше никого не было. Анри и Кармен, Моне и Камилль, Ренуар и его Марго — все они, оставаясь наедине, как-то выскальзывали из времени. Может, и с Ван Гогом была женщина, которую Гоген просто не видел.

А тот залпом выпил коньяк и прикрыл глаза, дожидаясь, когда перестанет жечь.

— Винсент писал пейзажи, натюрморты, время от времени — сценки в кафе. Но я не помню у него в Арле никаких портретов — только мой и автопортрет. Без баб.

Но Люсьен не унимался:

— Может, все ж кого упоминал? Мимоходом?

Гоген рассеянно покрутил кончик уса, словно выжимал из него упрямое воспоминание.

— За день до того, как я уехал, мы жутко поссорились. Началось все с расхождений о теории цвета. Винсент пробовал писать вообще без синего. Какое-то время брал ультрамарин, только если писал ночью. Говорил, что тьма лишает краску ее зла. Это хуже, чем с тобой о теории беседовать, Лотрек.

— А женщина? — напомнил Анри и плеснул Гогену еще.

— В том-то и штука. Винсент вдруг озверел, начал орать про синь, а потом схватил бритву и отсек себе половину уха. Начал ею размахивать, кровь хлещет, а он орет: «Это для нее будет! Вот ее плата!»

— Ох нет, — выдохнул Люсьен.

— Чего? — спросил Гоген. — Это что-то значит? Он же больной, нет?

— Это значит, — сказал Анри, — что тебе нужно уезжать из Парижа. Как можно дальше. А если увидишь ту девушку, что вчера легла к тебе в постель, беги от нее, как от самого дьявола.

Люсьен кивнул, подкрепляя предостережение товарища.

— Но я должен ее написать. Я же потому и встал в такую рань — сходить за краской. Мне нужно ее написать.

— Нужно тебе сматываться, Поль, — поправил его Люсьен. — Если ты ее напишешь, она умрет. Или ты.

— Вероятно, от скуки, — вставил Анри. — Если будешь вываливать на нее свои теории цвета.

— Я совсем не это имел в виду, — сказал Люсьен.

* * *

Гогена они отправили восвояси, отдав ему все деньги, что отыскались в карманах, но взяв с него честное слово, что он будет избегать девушку из постели и уедет из Парижа, как только купит билет до Таити. Может, от замысла написать идеальную островитянку он и отказался, но не писать островитянок вообще не мог.

— Что в записке? — спросил Анри.

— Тут говорится: «Люсьен, нарисуй меня». И подпись: «Жюльетт».

— Загадочно, как в «Алисе в Стране чудес». Она красивая девушка, Люсьен, но эпистолярные навыки у нее дрянные.

— В тюбике краски и для наброска может не хватить.

— Может, ее лучше оставить на потом. Когда вернется Ле-Профессёр, возможно, получится тебя ею загипнотизировать. Или можем Кармен привести и загипнотизировать ее, как мы и собирались.

— Нет, я лучше Жюльетт набросаю.

Анри пожал плечами.

— В верхнем ящике комода с оттисками, по-моему, есть картон. А загрунтованных холстов у меня нет.

Люсьен подошел к комоду и вытащил широкий и плоский верхний ящик. Порылся в обрезках бурого картона, пока не нашел кусок размером с почтовую открытку.

— Годится.

— А у тебя ферротип ее какой-нибудь есть, чтобы с него рисовать?

— Я по памяти. Мне кажется, именно этого ей от меня и хотелось.

— Очевидно, в ее послании содержался некий подтекст, которого я не уловил.

Из банки с кистями Люсьен выбрал второй номер, с комода взял баночку льняного масла и сел работать за столик.

— Белил не надо?

— Штрихами набросаю. Если увлекусь бликами и пятнами, у меня синь кончится, на фигуру не хватит.

— Рисовать Жюльетт, Люсьен, — вероятно, не самое мудрое твое решение, а?

— Да, знаю, но я ее люблю.

— Ну что ж, тогда воля твоя. — И Анри поднял тост в честь друга. — А пока ты работаешь, я возмещу нехватку дыма и алкоголя в организме.

На негрунтованном картоне невозможно было ничего исправлять, стирать, подчищать и перекрашивать, мешать цвета, писать поверх. Люсьен развел каплю синей в льняном масле прямо на столешнице, представил себе изящный абрис Жюльетт — и кисть его упала на картон. Ее шея… еще линия, сперва очень легкая, затем обвести, щетинки очерчивают штрих… И вот уже на картонке стало проступать лицо его любви. Рука Люсьена была проводником от ее образа у него перед мысленным взором. Он выводил линии, как механический станок, ткущий гобелен из шелка.

Потом глаза его закатились, и он рухнул со стула — картонка в одной руке, кисть в другой. Подергиваясь на полу, он их не выпускал.

* * *

Люсьен открыл глаза. Прямо перед ними были глаза Анри. Щекой его друг лежал на полу. Они оба свернулись, как младенцы-близнецы в утробе, собравшиеся меряться силами на кулачках.

— Н-да, смотрелось оно неприятно, — произнес Анри.

— Меня унесло.

— Я догадался. Куда?

— Я видел голую Берт Моризо.

— Художницу? Правда? Совсем?

— В гипсовой каменоломне.

— Не лучший выбор места для свидания, но это же твоя галлюцинация.

— Она вся была в синем.

— А клубничным вареньем мазать не пробовал? Хотя зернышки раздражают.

— И Красовщик там был. Тоже весь голый.

— Вот теперь я тебя совсем не понимаю. Он что, тебе не давал?

— Он ножом соскребал синий порошок с ее тела.

— Интересно. Самому такое пробовать у меня желания нет. В первый раз может и не завести.

— Меня это тревожит.

— Объяснимо. Но скажи мне — удалось тебе к Берт подкатиться?

— Мне было семь.

— Дюймов в длину? Ох, это просто непристойно.

— Да нет же, лет. И это не галлюцинация, Анри, это воспоминание. Про все это я прочно забыл. Я был в той гипсовой шахте в войну, на крыс охотился. Вход с кладбища на Монмартре.

— И там ты точно видел Берт Моризо, но просто голую, но и выкрашенную в синий? М-да, если столкнешься с ней где-нибудь на вернисаже, может выйти неловкость. То есть, она по-прежнему женщина привлекательная, да и художница великолепная, но…

— По-моему, нам нужно в эту каменоломню.

— Может, сперва пообедать? Ты без сознания валялся довольно долго. У нас коньяк весь вышел.

— Почему ты лежишь на полу?

— Из солидарности. И у нас коньяк весь вышел. А это у меня излюбленная поза, когда кончается коньяк.

— Хорошо. Сначала обед. Потом в каменоломню.

— Великолепно! Вперед!

— Ты не можешь встать, да?

— Пол холодит мне щеку. Это довольно приятно моим ощущениям.

— Сначала раздобудем фонарей, поедим, выпьем кофе, и ты примешь ванну. Тогда сможешь?