Он насмешливо и с завидной точностью воспроизвел мою суровую интонацию; ему позавидовал бы любой импровизатор.
— Прекрати, Кевин, — сказала я как можно резче.
— Не-не не не не!
Я повернулась к тебе.
— НЕ не, не не. Не не-ие-не. НЕ не, не не. Не не-ие-не!
— Как давно это началось?
— Кажется, месяц назад. Это этап. Он его перерастет.
— Не не? Не-не, не не-ке-не. НЕ не, не не. Не не-не-не?
— Я не выдержу, — сказала я, с каждой секундой все больше сожалея о своих словах, возвращающихся ко мне пародийным не не.
Ты хотел заказать Кевину луковые колечки, а я возразила, что он, похоже, весь день ест соленую дрянь.
— Послушай, — сказал ты. — Я счастлив, что он вообще что- то ест. Может, ему не хватает каких-то элементов вроде йода. Я считаю, что надо доверять природе.
— Перевод: ты тоже любишь чипсы и прочую дрянь, и вы подружились на этой почве. Закажи ему гамбургер в тесте. Ему необходим протеин.
Пока официантка повторяла наш заказ, Кевин продолжал выть не не, видимо переводя на свой язык «салат и фирменный соус».
— Какой смышленый мальчик, — сказала официантка, с отчаянием взглянув на настенные часы.
Когда принесли гамбургер, Кевин схватил высокую граненую солонку с огромными дырками и сыпал соль, пока его тарелка не превратилась в гору Килиманджаро после снегопада. Я возмутилась и потянулась, чтобы счистить соль, но ты перехватил мою руку с ножом.
— Почему бы не оставить его в покое? Пусть играет, — тихо упрекнул меня ты. — И эту соленую фазу он перерастет, а потом мы ему о ней расскажем, и он почувствует, каким причудливым был даже в таком раннем возрасте. Это жизнь. Это хорошая жизнь.
— По-моему, у Кевина никогда с причудами проблем не будет.
Хотя материнские чувства, овладевшие мною в последние дни, быстро испарялись, я собралась с духом:
— Франклин, в этой поездке я приняла очень важное решение.
Как всегда, в самый неподходящий момент официантка, со скрипом ступая по рассыпанной Кевином соли, принесла мой салат и твой чизкейк.
— У нее пятно на лице. — Кевин указал на родимое пятно дюйма в три шириной, напоминающее очертаниями Анголу, на левой щеке нашей официантки. Девушка густо замазала коричневую кляксу бежевым корректором, но он почти весь стерся. Как и в большинстве подобных случаев, попытка замаскировать изъян выглядит хуже самого изъяна, что мне еще предстояло испытать на себе. Прежде чем я успела остановить Кевина, он спросил ее: — Почему не моете лицо? Оно грязное.
Я рассыпалась в извинениях. Бедняжке было не больше восемнадцати, и, безусловно, всю свою жизнь она страдала из-за этого пятна. Девушка выдавила улыбку и пообещала принести соус.
Я повернулась к нашему сыну:
— Ты ведь знал, что это пятно не грязь?
— Не НЕ не не не-не не, не-не не?
Кевин сполз под стол, уцепившись пальцами за край столешницы и уткнувшись в нее носом. Его глаза поблескивали, и я не ела, но чувствовала его растянутые, крепко сжатые в странной ухмылке губы.
— Кевин, ты понимаешь, что оскорбил ее? А что бы ты почувствовал, если бы тебе сказали, что у тебя грязное лицо?
— Ева, дети не понимают, что взрослые могут болезненно относиться к своей внешности.
— А ты уверен? Ты об этом где-то прочитал?
— Может, не будем портить наш первый совместный вечер? — взмолился ты. — Почему ты всегда думаешь о нем самое плохое?
— С чего ты это взял? — растерялась я. — По-моему, это ты всегда думаешь самое плохое обо мне. Следующие три года я буду предпочитать невинную мистификацию, а пока попыталась исправить впечатление от своего заявления. Боюсь, мои попытки оказались столь же вызывающими: мол, если ты считаешь, что я такая плохая мать, это твое личное дело.
— Ну и ну, — сказал ты. — Ты действительно в этом уверена? Это серьезно.
— Я помню, что ты говорил о Кевине и его молчании: мол, он не разговаривал так долго, потому что хотел делать это правильно. Ну, я тоже перфекционистка. И я плохо справляюсь и с НОК, и с материнством. На работе я постоянно беру выходные без предупреждения, и мы выбиваемся из графика, а Кевин просыпается, понятия не имея, кто останется с ним сегодня, его мать или какая-нибудь девчонка, которая непременно сбежит к концу недели. И так, наверное, будет до школы. Может, это даже полезно для НОК. Новый угол зрения, свежие идеи. Может, я слишком давлю на сотрудников.
— Ты, — ужас в голосе, — деспотична?
— НЕЕЕЕЕЕ? Не-не, нене не?
— Кевин, прекрати! Хватит! Дай маме с папой поговорить...
— НЕ-неее, НЕ-неее!.. Не не-НЕЕЕЕ!..
— Кевин, я не шучу, перестань выть, или мы уходим.
— Не НЕ не, не не, не не, не-не не не НЕне!
Не знаю, почему я пригрозила ему уходом, не имея никаких доказательств его желания остаться. Тогда я впервые столкнулась с тем, что станет впоследствии хронической головоломкой: как наказать мальчика с почти буддийским безразличием ко всему, чего его можно лишить.
— Ева, ты просто делаешь еще хуже...
— А как, по-твоему, заставить его заткнуться?
— Не не НЕЕЕ не-не не-не не неееееенеееееее?
Я его шлепнула. Не очень сильно. И он был счастлив.
— Где ты этому научилась? — угрюмо спросил ты.
Забавно: это было первым предложением из всего застольного разговора, не переведенное в не -не.
Кевин зарыдал. На мой взгляд, поздновато. Его слезы меня не тронули. Я не стала его утешать.
— Все смотрят на нас, потому что ты его ударила, — тихо сказал ты, поднимая нашего сына и устраивая его на своих коленях. Вопли перешли в визг. — Больше так не делай, Ева. Не здесь. Кажется, есть закон или что-то в этом роде. Или его собираются принять. Это считается плохим обращением.
— Я шлепнула собственного ребенка, и меня за это арестуют?
— Давай договоримся... Больше никакого насилия. Ни в коем случае. Ты поняла, Ева? Никогда.
То есть я шлепну Кевина — ты ударишь меня. Я поняла.
— Пожалуйста, уйдем отсюда, — холодно предложила я.
Кевин постепенно расслабился до всхлипываний, но легко мог продолжать выступление еще добрых десять минут. Господи, его так хотелось пожалеть. Актеришка.
Ты сделал знак официантке принести счет.
— Не в такой обстановке я хотел сделать свое заявление, — сказал ты, вытирая Кевину нос салфеткой.
— Но и у меня есть новости. Я купил нам дом.
Я не поверила своим ушам.
— Ты купил нам дом. Ты не нашел дом, который хотел бы мне показать, а совершил сделку!
— Если бы я не поспешил, его увели бы у нас из-под носа. Кроме того, тебе было неинтересно. Я думал, ты обрадуешься, что все закончено.
— Интересно, как сильно я должна радоваться тому, чего совершенно не хотела.
— Вот в этом-то все и дело! Ты не умеешь поддерживать чужие проекты. Если не ты лично сварганила НОК по пригородам, значит, не можешь радоваться. Желаю успешно делегировать обязанности в офисе. Это нелегко.
Ты оставил щедрые чаевые. Три лишних бакса, как я поняла, должны были скомпенсировать «грязное лицо». Твои движения были автоматическими. Я видела, как ты обижен. Ты повсюду искал этот дом. Ты предвкушал, как сообщишь мне свои потрясающие новости, и наверняка влюбился в новую собственность, иначе не купил бы ее.
— Прости, — прошептала я, когда мы вышли из ресторана под косыми взглядами других клиентов. — Я просто устала. Я довольна. Я очень хочу его увидеть.
— Не не-не. Не-не не. Не не не...
Я думала: все посетители этого ресторана испытывают облегчение от нашего ухода. Я думала: я стала одной из тех, кого раньше жалела. Я думала: и мне до сих пор жаль их. Больше, чем когда бы то ни было.
Ева
1 января 2001 г.
Дорогой Франклин,
Назови это новогодним зароком, поскольку годами я пыталась сказать тебе: я ненавидела тот дом. Я возненавидела его с первого взгляда. Я так к нему и не привыкла. Каждое утро я просыпалась и видела его плавные очертания, его дизайнерские находки, его горизонтальные обводы и активно его ненавидела.
Я признаю, что окрестности Найака, лесистые и близкие к Гудзону, — хорошее решение. Ты любезно сделал выбор в пользу округа Рокланд штата Нью-Йорк, предпочтя его Нью-Джерси, штату, в котором, как я уверена, полно чудесных мест, но меня убило бы одно название. Сам Найак был расово интегрирован и на первый взгляд рассчитан на потребителей с низким доходом. Он слегка напоминал неопрятный Чатем с той лишь разницей, что — не в пример Чатему — его обветшалость и непритязательность были иллюзией, ведь почти все, кто переехал туда в последние десятилетия, были возмутительно богаты. Мейн-стрит вечно была заставлена «ауди» и БМВ, слишком дорогие рестораны и бары забиты народом, а унылые, обшитые вагонкой домишки с двумя спальнями стоили по семьсот тысяч долларов. Единственной претенциозностью Найака было отсутствие у него претенциозности. Боюсь, что, по контрасту с самим Гладстоном, относительно новый спальный район к северу с крошечным городским центром — якобы газовые уличные фонари, дощатые заборы и закусочные вроде «Старинного сандвича» — олицетворял то, что британцы называют «шиком».
Если честно, у меня сердце ушло в пятки, как только ты впервые гордо вырулил с Палисад-Пэрид на длинную, помпезную подъездную аллею. Ты ничего не рассказывал мне о своей попытке, чтобы «сделать сюрприз». Ну, тебе это удалось. Одноэтажное, обширное здание из стекла и рыжеватого кирпича с плоской крышей напоминало штаб-квартиру не знающей, куда девать деньги, благотворительной организации, где вручаются премии мира» Мэри Робинсон и Нельсону Манделе.
Разве мы никогда не обсуждали то, что я представляла себе? Ты должен был знать. Дом моей мечты был старым, викторианским, и если уж большим, то высоким, трехэтажным, с аттиком, укромным уголками, чье первоначальное назначение стерлось временем — с помещениями для прислуги и упряжи, погребами хранения овощей и коптильнями, кухонными лифтами и площадками с перильцами на крыше. Пропитанный историей, ветшающий дом с дырявой крышей. Дом, взывающий к кропотливому субботнему ремонту шатких перил. Дом с легким запахом остывающих на кухне пирогов. Я обставила бы его подержанными диванами с вылинявшей и протертой обивкой с цветочным узором, резными буфетами красного дерева с дверцами из потускневшего стекла, на окна повесила бы купленные на гаражных распродажах шторы с кистями на подхватах. Рядом с качелями цвели бы герани в старых жестяных ведрах. Мы не тряслись бы над нашими потертыми лоскутными одеялами и не продали бы их на аукционе за тысячи долларов, как редкие образцы раннего американского искусства, а набросили бы на кровати, как покрывала. Дом сам по себе, как щетка пушинки, собирал бы барахло: велосипед со сломанными педалями и спущенной шиной; расклеившиеся стулья; старый угловой шкафчик из хорошего дерева, но выкрашенный в ужасный ярко-голубой цвет, который я все собиралась бы отшкурить, но так никогда и не собралась бы.
Я не стану продолжать, поскольку ты точно понимаешь, о чем говорю. Я знаю, что такие дома трудно отапливать. Я знаю, что по ним гуляют сквозняки. Я знаю, что нижняя камера канализационного отстойника вечно протекает, а электрические счета непомерно высоки. Я знаю, ты терзался бы, что старый колодец на заднем дворе соблазнителен и опасен для соседских мальчишек, ибо я так ясно вижу этот дом своим мысленным взором, что могла бы пройтись по заросшему двору с закрытыми глазами и свалиться в тот колодец.
Вылезая из твоей машины на полукруглую бетонную разворотную площадку перед нашим новым местожительством, я думала, что местожительство — точное слово. Дом моей мечты был уютным, защищающим от внешнего мира, а эти огромные окна, выходящие на Гудзон (признаю, вид был потрясающим), подчеркивали вечную открытость дома. Площадка из розовой гальки с дорожками, вымощенными каменной плиткой, огибала дом большим гостеприимным ковром. Фасад и центральную дорожку окаймляли низкорослые кусты. Не ореховые деревья, не дикие заросли золотарника, не мох, а кусты. И что же вокруг? Газон. Даже не нежная шелковистая трава с гудящими над нею пчелами, манящая понежиться со стаканом лимонада, а жесткая, царапающая, как абразивные губки для мытья посуды.
Ты распахнул парадные двери. Вестибюль перетекал в гостиную размером с баскетбольную площадку, а двумя ступеньками выше располагалась столовая, частично отделенная от кухни барьером, через который полагалось передавать еду: нечто вроде бурды из высушенных на солнце томатов — не меньше. Я не увидела ни одной двери и запаниковала: здесь негде спрятаться.
— Попробуй сказать, что это неэффектно, — произнес ты.
Я честно сказала:
— Я потрясена.
Мне казалось, что маленький ребенок, оказавшись на огромных, не заставленных мебелью просторах, станет весело носиться, скользить в носках по сверкающим на солнце, безупречно чистым паркетным полам пустыря... пустыря, Франклин. Однако Кевин обмяк на твоей руке мертвым грузом, и пришлось уговаривать его «отправиться на разведку». Он дотащился до центра гостиной и сел. Я часто испытывала отчуждение к своему сыну, но в тот момент — его глаза маленькой сиротки Энни, тускло смотревшие вокруг, ладошки, шлепнувшиеся на пол, как рыбки на палубу, — я ощущала наше кровное родство.
— Ты еще не видела главную спальню. — Ты схватил меня за руку. — Окна в крыше потрясающие.
— Окна в крыше! — бодро сказала я.
В нашей огромной спальне все углы были скошенными, потолок — наклонным. Явное недоверие к стандартным параллелям и перпендикулярам нервировало и создавало, как и вся концепция помещений, ощущение ненадежности.
— Что-нибудь еще?
Что-нибудь еще! — В девяностых тиковые просторы как-то заметно выйдут из моды, но я это уже предчувствовала.
Ты продемонстрировал нашу встроенную корзину для грязного белья, ловко замаскированную под тиковую скамью, с покрышкой в виде улыбающегося лица, привязанной к крышке. Ты распахнул раздвижные — на колесиках — двери встроенного шкафа. Все подвижные части дома были великолепно пригнаны и не производили никакого шума. У дверей шкафа, как и повсюду, не было ручек. В ящиках были еле заметные углубления, дверцы кухонных шкафчиков открывались при нажатии и закрывались со щелчком. Франклин, весь этот дом взывал к антидепрессантам.
Через скользящие стеклянные двери ты вывел меня на дек. У меня есть дек, подумала я. Я никогда не крикну: «Я на крыльце!» Я крикну: «Я на деке!» Я сказала себе: это всего лишь слово. Однако дек подразумевал барбекю с соседями, что мне не очень нравилось. Невозможно уследить, когда стейки из меч- рыбы начинают подгорать, а я бы переживала.
Дорогой, я понимаю, что кажусь неблагодарной. Ты очень усердно искал, ты отнесся к поискам нашего дома со всей серьёзностью, какую проявлял к поискам места для рекламы «Жилетт». Теперь я лучше знаю проблемы недвижимости в этом районе и верю, что все остальные варианты были ужасными. Чего нельзя было сказать об этом доме. Строители не считали денег. (Мне жаль тех, кто не считает денег. Я точно знаю, поскольку подобные путешественники представляют заграничный отпуск по НОК выживанием на грани жизни и смерти). Ценная древесина, позолоченные краны. Предыдущие хозяева заказали все по собственным критериям. Ты купил нам дом мечты другой семьи.
Я это отчетливо видела. Трудолюбивая пара поднималась все выше, от дешевых съемных квартир к невзрачным домам с комнатами на разных уровнях, и вдруг наследство, резкое изменение обстоятельств, неожиданное повышение. Наконец они могут позволить себе с нуля построить дом своей мечты. Супруги корпят над чертежами, рассчитывают, где спрятать каждый шкаф, как сделать изящный переход от гостиной к кабинету. «С ДВЕРЬЮ!» — хотелось крикнуть мне, но мой косный совет слишком запоздал). Все эти новаторские углы так динамично выглядели на бумаге. Даже кусты казались восхитительными, когда были высотой с четверть дюйма.
Однако у меня есть теория о домах мечты. Не просто так причудой называют и безрассудную ошибку, и дорогой дом с претензией. Я никогда не видела дом мечты, оправдавший возложенные на него надежды. Как и наш дом, многие почти оправдали, хотя катастрофические неудачи вполне обычное дело. Частично проблема заключается в том, что, несмотря на количество денег, потраченных на дубовые плинтусы, дом без истории неизменно дешев в другом измерении. Или же беда коренится в природе самой красоты, на удивление расплывчатого понятия, которое редко удается просто купить. Красота ускользает под слишком сильным напором. Она награждает непреднамеренность, а более всего предпочитает появляться по собственной прихоти, случайна. В своих путешествиях я стала горячей поклонницей такой случайной красоты: света, струящегося на полуразрушенную оружейную фабрику 1914 года; заброшенной афишной тумбы, превратившейся в увлекательный многослойный коллаж с рекламой кока-колы, «шевроле» и крема для бритья «Бурма шейв»; дешевых пансионов с выцветшими подушками, совершенно случайно, но идеально подходящими к трепещущим, выгоревшим на солнце занавескам.
Неудивительно, что этот «Гладстон Ксанаду» балка за балкой превращался в душераздирающее разочарование. Строители срезали углы? Или слишком вольно обошелся с детальными планами высокомерный архитектор? Нет и нет. Вплоть до убийственно гладких кухонных шкафчиков фантастический дизайн был воплощен в точности. Мавзолей на Палисад-Пэрид получился ровно таким, как задумали его создатели, и именно поэтому был столь гнетущим.
Ради справедливости необходимо отметить, что между способностью большинства людей создавать красоту на пустом месте и просто воспринимать уже созданную красоту лежит пропасть шириной с Атлантический океан. Так что, несмотря на очевидное доказательство обратного, у прежних владельцев мог ла быть бездна хорошего вкуса, но тем печальнее. Тот факт, что парочка построила нечто ужасное, вовсе не опровергает мою теорию: они могли прекрасно понимать, что соорудили нечто ужасное. Я была глубоко убеждена в том, что ни муж, ни жена даже не намекнули друг другу, каким угнетающим получилось то безвкусное чудище; они притворялись, будто это дом, о котором они мечтали, но втайне друг от друга планировали, как выбраться из него с того дня, как в него въехали.
Ты сам сказал, что дому всего три года. Три года? Три года наверняка ушло только на строительство! Кто вкладывает столько сил лишь для того, чтобы сразу удрать? Может, мистера Домовладельца перевели в Цинциннати, и он согласился на перевод. Что еще, кроме глубокого отвращения к собственному творению, могло выставить его за эту величественную парадную дверь? Кто способен день за днем жить с воплощенным в камень доказательством дефицита собственного воображения?
— Как получилось, что люди, построившие столь амбициозный дом, так быстро его продали? — спросила я, когда ты вел меня по затейливому заднему двору.
— У меня сложилось впечатление, что они вроде как развелись.
— Развелись?
— Ну, от этого дом ведь не стал проклятым или что-то вроде того?
Я с любопытством на тебя посмотрела:
— Я этого не говорила.
— Если на домах остается подобный отпечаток, то в этой стране не осталось бы ни одной хижины, безопасной для счастливого брака.
Проклятый? Ты словно почувствовал это. Несмотря на все преимущества загородной жизни — обширные парки, свежий воздух, хорошие школы, — мы отдалялись друг от друга с вызывающей панику скоростью. Однако сейчас меня поражают не твои дурные предчувствия, а твоя способность их игнорировать.
У меня же не было никаких дурных предчувствий. Я просто не могла понять, как после Латвии и Экваториальной Гвинеи приземлилась в Гладстоне, Нью-Йорк. Словно стоя у моря в Фар-Рокавей во время прилива сточных вод, я едва сохраняла равновесие под набегающими волнами острого физического безобразия нашего нового приобретения. Почему ты этого не видел?
Может, потому, что всегда был склонен округлять? В ресторанах, если пятнадцать процентов сводились к семнадцати долларам, ты давал на чай двадцать. Если мы проводили с новыми знакомыми утомительный вечер, я вычеркивала их; ты хотел дать им второй шанс. Когда едва знакомая молодая итальянка Марина провела в нашем лофте двое суток, а потом исчезли твои часы, я кипела от злости; ты еще больше укрепился во мнении, что оставил их в спортзале. Ленч с Брайаном и Луизой всегда удовольствие? Значит, нам было весело. Ты словно зажмуривался и отметал острые углы. Когда ты водил меня по нашей новой собственности, твой бодрый вид профессионального рекламщика контрастировал с печальным выражением твоих глаз, моливших меня подыгрывать тебе. Ты говорил безостановочно, но истеричные нотки выдавали твои подозрения в том, что дом номер 12 по Палисад-Пэрид вовсе не внушительное архитектурное достижение, а ослепительная неудача. Хотя более жестокое определение для всего этого — ложь, можно предположить, что обман есть вариант щедрости. В конце концов, ты округлял Кевина со дня его рождения.
Я же из породы ярых приверженцев. Я предпочитаю сфокусированные фотографии. Рискуя тавтологией, скажу: я люблю людей лишь настолько, насколько люблю их. Моя эмоциональная жизнь подчиняется такой арифметической точности до двух-трех цифр после запятой, что я с удовольствием отклонилась бы, чтобы найти приятное в своем сыне. Другими словами, Франклин, я оставляю ровно семнадцать долларов.
Надеюсь, я убедила тебя в том, что нашла дом красивым. Это было твое первое масштабное решение, независимо принятое от нашего имени, и я не хотела портить тебе настроение только потому, что от мысли о жизни в этом доме мне хотелось перерезать себе вены. Про себя я пришла к выводу, что объяснение заключается не столько в твоем ином эстетическом восприятии или его недостатке, а в твоей внушаемости. Меня не было рядом, я не нашептывала тебе, как хочу кухонные лифты. В мое отсутствие в тебе взыграл вкус твоих родителей.
Или его усовершенствованная версия. Палисад-Пэрид лез из кожи вон, чтобы «соответствовать». Дом твоих родителей в Глостере, Массачусетс, был традиционным, двухэтажным с фасада и одноэтажным с тыла домиком Новой Англии. Однако принцип «не жалей средств», невинная вера в привлекательность били в глаза.
Мое восхищение девизом твоего отца «Материалы — все» относилось не только к нему. Я видела ценность людей, создававших вещи по высшему стандарту: Эрб и Глэдис построили собственный дом, коптили собственного лосося, варили собственное пиво. Однако я никогда не встречала двух других людей, существовавших исключительно в трех измерениях. Я видела, как твой отец восторгается изогнутой кленовой полкой или пенистым портером, — вот, пожалуй, и все. Думаю, только статичное физическое совершенство приводило его в восторг, а отдых перед камином с кружкой пива был дополнением. Твоя мать готовила с точностью химика, и мы прекрасно питались, когда приезжали к ним. Ее пироги с малиной, украшенные меренгами, не отличались от журнальных фотографий, и опять же у меня создавалось сильное впечатление, что целью был сам пирог, а его поедание, как разрушение ее творения, казалось ей вандализмом. (Доказательством может служить то, что твоя худая, как скелет, мать — прекрасная повариха, но с абсолютным отсутствием аппетита). Если конвейерное производство товаров кажется безжизненным, оно и ощущается безжизненным. Я всегда испытывала облегчение, покидая дом твоих родителей, а ведь они были так добры ко мне, пусть и механически. И я чувствовала себя неблагодарной.
Все в их доме было надраено до блеска и словно скрывало тот факт, что под этим блеском ничего нет. Они не читали. У них было несколько книг: энциклопедии (корешки винного цвета придавали уют кабинету), но единственными потрепанными томиками были инструкции, руководства «сделай сам», поваренные книги и комплект «Как работают вещи». Они никак не могли понять, почему кто-то ищет фильм с несчастливым концом и покупает некрасивую картину. У них была самая современная стереосистема с динамиками по тысяче долларов каждый, но лишь горстка непритязательных дисков: «Оперные шедевры», «Классические хиты». Это может показаться ленью, но я думаю все еще безнадежнее: они не знали, зачем нужна музыка.
Ты мог бы сказать это о всей жизни с твоей семьей: они не понимают, зачем она. Они прекрасные специалисты по механике жизни; они знают, как сцепить зубцы, но подозревают, что строят нечто бесплодное, вроде тех безделушек на журнальном столике, где серебристые шарики качаются туда-сюда, пока не изотрутся. Твой отец испытал глубокое разочарование, когда их дом был закончен, не потому, что что-то было плохо, а потому, что все было хорошо. Головка душа высокого давления и герметичная стеклянная кабина были установлены безукоризненно, и я легко могла представить, как — точно так же, как он отбирал безликую коллекцию лучших CD для своей великолепной стереосистемы, — он копается в грязи, чтобы обеспечить, душевую кабину ежедневным смыслом существования. В этом отношении их дом так опрятен, начищен и безупречен, так насыщен приспособлениями, которые месят и мелят, размораживают и нарезают рогалики, что словно и не нуждается в своих обитателях. В действительности рыгающие, какающие, расплескивающие кофе жильцы — единственные источники неопрятности в этой безукоризненной, самоподдерживающейся биосфере.
Конечно, мы говорили об этом во время наших визитов; мы развлекались, разбирая по косточкам твоих родителей, поскольку, объевшись, не находили в себе сил ехать сорок минут до ближайшего кинотеатра. Я веду к тому, что когда Кевин... ну, они не были готовы к четвергу. Они не купили необходимый механизм, который, как их немецкий очиститель малины, переработает этот поворот событий и придаст ему смысл. То, что сделал Кевин, не было рациональным. Это не заставило мотор крутиться тише или работать эффективнее; это не варило пиво и не коптило лосося. Это не производило вычислений; это было физически идиотским.
Ирония заключается в том, что, хотя твои родители всегда сожалели о том, что Кевин не протестант, у них больше общего с Кевином, чем у всех моих знакомых. Они не знают, зачем дана жизнь и что с нею делать, так и Кевин этого не знает. Интересно, что и твои родители, и твой первенец ненавидят свободное время. Твой сын всегда в лоб атаковал эту антипатию, что, если подумать, требует определенной храбрости; он никогда не обманывал себя тем, что, просто заполняя время, он продуктивно его использует. О нет... Ты наверняка помнишь, как он часами сидел, томясь и хмурясь, и ничего не делая, а только проклиная каждую секунду каждой минуты субботнего вечера.
Твоих же родителей перспектива незанятости пугает. Им не хватает силы воли Кевина, чтобы справляться с пустотой. Твой отец вечно совершенствовал бытовые приборы, хотя каждое новое приспособление, когда он его заканчивал, обременяло его большим ненавистным свободным временем. Более того, установив новый опреснитель или садовую ирригационную систему, он понятия не имел, что же он пытался улучшить. Жесткая вода открывала счастливую перспективу регулярной, прилежной очистки слива кухонной раковины, и он с большим удовольствием поливал бы сад вручную. Разница в том, что твой отец сознательно устанавливал опреснитель без веской причины, чего Кевин никогда делать не стал бы. Бессмысленность никогда не беспокоила твоего отца. Жизнь для него — коллекция элементов и электрических импульсов, она материальна, вот почему материалы — все. Этот прозаический взгляд на жизнь его удовлетворяет... или удовлетворял. В этом и заключается контраст: Кевин тоже подозревает, что материалы — все. Ему просто плевать на материалы.
Я никогда не забуду первый после четверга визит к твоим родителям. Признаю, я откладывала сколько могла, и это было проявлением слабости. Я уверена, что мне было бы так же безумно трудно, даже если бы ты смог поехать со мной, но, конечно, необратимое нервное расстройство тебе помешало. В одиночестве, без промежуточного звена, их сына, я поняла, что мы потеряли органичную связь, и думаю, они тоже почувствовали это разъединение. Когда твоя мать открыла дверь, ее лицо стало пепельно-серым, но она пригласила меня войти с той же вежливостью, с какой пригласила бы продавца запасных частей к пылесосу.
Несправедливо называть твою мать чопорной, но она великий знаток этикета. Она любит знать, что делать сейчас и что последует за этим. Вот почему она такая поклонница изысканных трапез. Она находит покой в чередовании блюд: суп перед рыбой, и ее не страшит, как меня, отупляющий процесс приготовления пищи, ее подачи на стол и мытья посуды трижды в день, ,что может непрерывно продолжаться с утра до вечера. Не в пример мне, она не борется с условностями, как с принуждением; она смутно действует из лучших побуждений, но лишена воображения и потому благодарна правилам. Увы, не написаны правила этикета для вечернего чая с бывшей невесткой после того, как внук совершил массовое убийство.
Она усадила меня в гостиной, а не в уютном закутке - кабинете, что оказалось ошибкой; официальная строгость кресел с подголовниками лишь подчеркнула свободное падение правил. Морская синева и припыленная розовость вельветина настолько контрастировали с мертвенным подтекстом моего визита, что казались тошнотворными; это были цвета плесени. Твоя мать упорхнула на кухню. Я чуть не крикнула вслед, чтобы она не беспокоилась, потому что я действительно не смогла бы проглотить ни крошки, но поняла, что было бы жестоко лишать ее столь желанной и оправданной отсрочки. Позже я даже заставила себя съесть один из ее крендельков, хотя и почувствовала легкую тошноту.
Глэдис такая нервная, чувствительная женщина, что ее внутреннее раздражение — и я не хочу сказать, что она не может быть приветливой или доброй, — скрыть невозможно. Морщины на лбу придали ей растерянный вид; взгляд метался по сторонам еще исступленнее обычного. Я видела в ее лице — особенно когда она не подозревала, что я слежу за ней, — потерянность и представляла, как она выглядела в детстве. Она была потрясена, но слагающие это впечатление детали были так неуловимы, что, возможно, на фотографии и не проявились бы.
Когда твой отец поднялся из подвала (я слышала, как он тяжело ступает по лестнице, и боролась со страхом; несмотря на свои семьдесят пять, он оставался энергичным мужчиной, а эти шаги были слишком медленными и тяжелыми), перемены в нем вовсе не были неуловимыми. Его хлопчатобумажный комбинезон свисал глубокими складками. Я поразилась тому, как сильно можно похудеть за шесть недель. Его обветренное лицо словно лишилось плоти, нижние веки опустились, обнажив красные ободки глаз; щеки обвисли, как у ищейки. Я, инфицированная всепоглощающей уверенностью Мэри Вулфорд в том, что кто-то должен быть виноват, почувствовала себя виноватой. Ну, твой отец тоже был в этом убежден. Он не мстительный человек, но как бывший производитель электронных станков для производства инструментов (слишком идеально, что он создавал машины, которые создавали машины) с предельной серьезностью относился к корпоративной ответственности. Кевин оказался неисправным, а производителем была я.
Дребезжа рифленой чашечкой по золоченому блюдечку, я чувствовала себя неуклюжей. Я спросила твоего отца, как поживает его сад. Он смутился, словно забыл, что у него есть сад.
—Черничные кусты начинают плодоносить, — скорбно вспомнил он.
Последнее слово повисло в воздухе. Кусты, может быть, но твой отец так ничего и не выносил.
— А горошек? Вы всегда выращивали такой чудесный горошек.
Он заморгал. Часы пробили четыре раза. Он так и не рассказал про горошек, и в нашем молчании появилась ужасная незащищенность. Мы только подчеркнули, что прежде, задавая этот вопрос, я никогда не проявляла искреннего интереса, а он так же безразлично мне отвечал.
Я потупилась. Я извинилась за то, что не приехала раньше. Они даже не попытались сказать, что все в порядке, что они понимают. Они вообще не издали никаких звуков, поэтому я продолжала болтать.
Я сказала, что хотела пойти на все похороны, как будто меня там ждали. Твоих родителей не удивило несоответствие; мы говорили о четверге с того момента, как твоя мать открыла дверь. Я сказала, что не хотела показаться бесчувственной и звонила родителям заранее. Двое просто повесили трубку. Остальные умоляли меня не приходить. Мэри Вулфорд сказала, что мое присутствие будет неприличным.
Потом я рассказала им о Телме Корбитт — ты помнишь ее сына Денни, долговязого рыжеволосого мальчика, из которого мог получиться актер-трагик. Телма была так любезна со мной, что я смутилась. Я осмелилась сказать твоей матери, что трагедия, похоже, выявляет в людях самые неожиданные качества. Некоторые (я думала о Мэри) словно запечатываются в вакуумную упаковку и потеют в своем личном аду, а у других появляется совершенно противоположная проблема. Как будто катастрофа окунула их в кислоту и содрала наружный слой кожи, когда-то защищавший их от камней и стрел чужих, страшных судеб. Для таких простая прогулка по улице в кильватере неблагоприятной ауры каждого незнакомца становится агонией, болезненным путешествием через недавний развод этого мужчины или последнюю стадию рака горла той женщины. Они тоже в аду, но это общий ад, это огромное, бескрайнее, плещущееся море токсических отходов. Сомневаюсь, что я изложила все это столь затейливо, но я сказала, что Телма Корбитт принадлежит к тем женщинам, чьи личные страдания становятся проводником для других людей. И конечно, я не стала потчевать твоих родителей полным изложением того телефонного разговора, но он словно нахлынул на меня: Телма сразу же восхитилась «смелостью», наверняка понадобившейся мне, чтобы поднять телефонную трубку, и пригласила на похороны Денни, но только если это для меня не слишком болезненно. Я сказала Телме, что это, вероятно, поможет мне выразить мое горе по поводу кончины ее сына, и впервые я поняла, что говорю соответствующие слова не просто для проформы. Ни с того ни с сего Телма объяснила, что Денни они назвали в честь сети ресторанов, где у нее с мужем было первое свидание. Я чуть не остановила ее, поскольку мне казалось, что спокойнее знать как можно меньше о ее мальчике, но она явно верила, что нам обеим станет легче, если я узнаю, кого убил мой сын. Она сообщила, что Денни репетировал весеннюю школьную постановку пьесы Вуди Аллена «Не пейте воду», и она помогала ему учить роль. «Он заставлял нас смеяться до упаду», — сказала она. Я сказала, что видела его в пьесе «Трамвай «Желание» в прошлом году, и (я немного покривила душой) он играл потрясающе. Казалось, что она обрадовалась; ее мальчик не был для меня просто именем в газете или орудием пытки. Затем она предположила, что мне тяжелее, чем любому из них. Я возразила. Я сказала, что это несправедливо, что у меня, по крайней мере, остался сын, а ее следующие слова потрясли меня до глубины души. «Вы так думаете? Вы действительно так думаете?» Я не ответила, но поблагодарила ее за доброту, и мы обе утонули в таком водовороте взаимной благодарности — почти безликой благодарности к миру, где не все так ужасно, — что обе разрыдались.
Итак, как я и рассказала твоим родителям, я пошла на похороны Денни. Я сидела в заднем ряду. Я была в черном, хотя на современных похоронах это считается старомодным. А затем, отстояв в очереди желающих выразить соболезнования, я протянула Телме руку и сказала:
— Я так сожалею о своей потере.
Именно это я сказала. Оговорка, оплошность, но я подумала, что исправляться, то есть сказать «вашей потере», будет еще хуже. Твои родители, судя по их пристальным взглядам, сочли меня идиоткой.
В конце концов я нашла убежище в логистике. Юридическая система сама по себе машина, и я могла описать, как она работает, как когда-то твой отец объяснял мне с поэтической яркостью принцип действия каталитического конвертора. Я сказала, что Кевину предъявили обвинение в убийстве и отказали в освобождении под залог. Я надеялась, что терминология, знакомая по телепередачам, их успокоит. Ничего подобного. (Как важна стеклянная граница телеэкрана. Зрители не приветствуют эти шоу в своих домах, как чужие нечистоты в своих унитазах). Я сказала, что наняла самого лучшего адвоката, какого только смогла найти, то есть самого дорогого. Я думала, твой отец одобрит, ведь он всегда покупал только самое лучшее. Я ошиблась.
— Зачем? — тупо спросил он.
Я впервые услышала этот вопрос из его уст и восхитилась прогрессом. За их спинами мы с тобой всегда высмеивали их интеллектуальное равнодушие.
Я нахмурилась.
— Не знаю, хотя это казалось естественным... Наверное, чтобы Кевин получил как можно меньшее наказание.
— Именно этого ты хочешь? — спросила твоя мать.
— Нет... На самом деле я хочу повернуть время вспять. Я хочу, чтобы сама никогда не появлялась на свет. Я не могу получить то, чего хочу.
— Но ты хотела бы, чтобы он был наказан? — настаивал твой отец. Заметь, он не был разгневан; у него не было на это сил.
Боюсь, я рассмеялась. Просто удрученно хмыкнула. И все же это было неприлично. Я попыталась объясниться:
— Простите. Я пыталась наказать Кевина почти шестнадцать лет. Он плевал на все, что я отбирала. Что может сделать система наказания несовершеннолетних штата Нью-Йорк? Послать Кевина в его комнату? Я это делала. У него не было никаких дел ни вне его комнаты, ни в ней; какая разница? И вряд ли им удастся пристыдить его. Пристыдить можно только тех, у кого есть совесть. Наказать можно только тех, у кого есть надежды или привязанности, кому не все равно, что о них думают. По-настоящему наказать можно только тех, в ком есть хоть малая толика добра.
— По крайней мере, можно сделать так, чтобы он больше никому не причинил вреда, — заявил твой отец.
Дефектный продукт отзывается и удаляется с рынка.
— Многие призывают судить его, как взрослого, и вынести смертный приговор, — вызывающе сказала я.
— И что ты чувствуешь по этому поводу? — спросила твоя мать.
Боже милостивый! Твои родители спрашивали меня, будет ли когда-нибудь напечатан НОК. Они спрашивали, считаю ли я, что паровые устройства гладят брюки так же хорошо, как утюг. Они никогда не спрашивали, что я чувствую.
— Кевин не взрослый. Но станет ли он другим, когда повзрослеет? (Возможно, существуют какие-то технические особенности, но убийство на рабочем месте — это просто повзрослевшая стрельба в школе). — Если честно, бывают дни, — я мрачно посмотрела в окно эркера, — когда я хочу, чтобы ему вынесли смертный приговор. Но может, просто чтобы самой сорваться с крючка.
— Ты ни в коем случае не должна винить себя, дорогая! — монотонно, но с некоторой нервозностью произнесла твоя мать. Если я и винила себя, она не хотела об этом слышать.
Я посмотрела ей в глаза, как одна мать в глаза другой:
— Я никогда особенно не любила его, Глэдис. Я понимаю, что родители иногда строго говорят своим детям: «Я люблю тебя, но ты не всегда мне нравишься». Но что это за любовь? Мне кажется, это сводится к: «Я не равнодушна к тебе, то есть ты все еще можешь меня обидеть, но я не выношу, когда ты рядом». Кто хочет такой любви? Если бы у меня был выбор, я могла бы пренебречь кровными узами и успокоиться тем, что я нравлюсь. Я иногда думаю, не тронуло бы меня гораздо больше, если бы моя мать обняла меня и сказала: «Ты мне нравишься». И может, важнее просто наслаждаться обществом своего ребенка.
Я смутила их. Более того, я сделала ровно то, против чего уже предостерегал меня Харви. Позже они оба свидетельствовали под присягой и цитировали обрывки этой короткой убийственной речи. Не думаю, что твои родители хотели мне навредить, но они были честными жителями Новой Англии, а я не предоставила им поводов для своей защиты. Думаю, что и не хотела предоставлять.
Когда я, отставив холодный чай, стала собираться, они явно испытали облегчение, однако вопросительно переглянулись. Должно быть, осознали, что эти милые разговоры за чаем будут весьма редкими, и может, поздно ночью, не в силах заснуть, они будут думать обо всех не заданных мне вопросах. Конечно, они были вежливы, приглашали приезжать в любое время. Твоя мать уверила, что, несмотря ни на что, они все еще считают меня частью семьи. Шесть недель назад я, возможно, задумалась бы над этим. Сейчас принадлежность к любой семье манила меня не больше, чем перспектива застрять в лифте между этажами.
Уже у двери твой отец коснулся моей руки и снова задал вопрос, коего избегал большую часть своей жизни:
— Только еще одно. Ты понимаешь почему?
Боюсь, что мой ответ только помог бы ему излечиться от таких расспросов, ибо ответы часто совершенно не удовлетворяют.
С Новым годом, мой дорогой.
Ева
6 января 2001 г.
Дорогой Франклин,
Коллегия выборщиков только что утвердила президента- республиканца, и ты наверняка доволен. Однако, несмотря на твою женофобию и ура-патриотическое ретроградство, в отцовстве ты был весьма либерален и относился к телесным наказаниям и игрушечному оружию так, как требовало время. Я не дразнюсь, только задаюсь вопросом, не возвращаешься ли и ты к тем предосторожностям и не размышляешь ли, где же мы ошиблись.
Мне в оценке воспитания Кевина помогали тренированные юридические умы.
— Миссис Качадурян, — с пристрастием допрашивал меня Харви, — соблюдалось ли в вашем доме правило, запрещающее детям играть с игрушечным оружием?
— Не ручаясь за точность формулировки, да.
— И вы контролировали просмотр телепередач и видео?
— Мы старались оградить Кевина от всего слишком жестокого и сексуально откровенного. К несчастью, это свелось к тому, что мой муж не мог смотреть большинство своих любимых программ. И одно исключение мы все же сделали.
— Какое? — Снова раздражение; это не было запланировано.
— Исторический канал. — Хихиканье; я играла на галерку.
— Суть в том, — продолжал Харви сквозь зубы, — что вы изо всех сил пытались оградить вашего сына от вредного влияния, не так ли?
— В своем доме. Это шесть акров из всей планеты. И даже там я не была защищена от вредного влияния Кевина на меня.
Харви перестал дышать. Я подумала, что этому трюку научил его профессионал от альтернативной медицины.
— Другими словами, вы не могли контролировать, во что играл или что смотрел Кевин в домах других детей?
— Откровенно говоря, другие дети редко приглашали Кевина больше одного раза.
Вмешался судья:
— Мисс Качадурян, пожалуйста, просто ответьте на вопрос.
— О, видимо, так, — равнодушно уступила я; мне все это начинало надоедать.
— А как насчет Интернета? — спросил Харви. — Разрешали ли вы вашему сыну смотреть любые сайты, какие ему нравились, включая, скажем, насилие или порнографию?
— О, мы установили полный комплект родительского контроля, но Кевин взломал его за один день.
Я щелкнула пальцами. Харви предостерегал меня против малейших намеков на легкомысленное отношение к процессу, но справиться со своим упрямством я не могла. Еще труднее мне было сосредоточиться. Когда я сидела рядом со своим адвокатом, мои веки закрывались, голова клонилась. Только для того, чтобы взбодриться, я без видимых причин разразилась комментарием вопреки предыдущим возражениям судьи — благонравной, резкой женщины, напоминавшей мне доктора Райнстайн.
— Видите ли, к его одиннадцати—двенадцати годам было уже слишком поздно. Никаких правил, никаких кодов... Дети живут в том же мире, что и мы. Тешиться тем, что мы можем защитить их от мира, не просто наивно, но и тщеславно. Нам хочется иметь основания говорить себе, что мы хорошие родители, что мы делаем все возможное. Если бы у меня была возможность начать сначала, я позволила бы Кевину играть во все, что он хочет; ему мало что нравилось. И я бы отбросила все правила насчет телевизора и видео. Из-за них мы просто выглядели глупо. Они подчеркивали нашу беспомощность и провоцировали его презрение.
Хотя меня не прерывали, я сократила свой монолог. Сейчас нетерпение юриспруденции меня не ограничивает, так что позволь развить мою мысль.
На самом деле не наша очевидная неспособность оградить Кевина от Большого Плохого Мира, как я вроде бы подразумевала, вызывала его презрение. Не бесполезность наших табу, а их суть казалась Кевину шуткой. Секс? О, обнаружив мои страхи, он этим воспользовался, но в других отношениях? Это было скучно. Не обижайся, мы с тобой безумно наслаждались друг другом, но секс действительно скучен. Как игрушки, которые Кевин отвергал в раннем возрасте, где красный колышек вставляется в красное отверстие. Секрет в том, что никаких секретов нет. Траханье в его средней школе было настолько распространенным и банальным, что вряд ли сильно его возбуждало. Альтернативные круглые отверстия обеспечивают временную новизну, иллюзорность которой он видел насквозь.
Что касается насилия, секрет еще более прост.
Ты помнишь, как ради нескольких приличных фильмов мы однажды плюнули на рейтинговую систему и устроили, осмелюсь сказать, семейный просмотр «Храброго сердца»? В финальной сцене пыток Мел Гибсон растянут на дыбе, привязанный к ней по рукам и ногам. Каждый раз, как пытавшие его англичане крепче натягивали веревки, сизаль стонал, и я вместе с ним. Когда палач вонзил острый нож в живот Мела и вспорол его, я сжала виски ладонями и заскулила. И посмотрела из-под руки на Кевина. В его устремленном на экран взгляде светилось пресыщение. Лицо сохраняло обычное спокойное выражение. Он не разгадывал кроссворд из «Таймс», но рассеянно закрашивал фломастером все белые клетки.
Кинематографические пытки тяжело воспринимать, если только на каком-то уровне вы верите, что это происходит с вами. Вообще-то плохая репутация этих сцен у ярых проповедников христианства нелепа, ведь воздействие на публику отвратительных спецэффектов опирается на христианское принуждение смотреть на жизнь глазами соседа. Однако Кевин тайну раскрыл: это не просто не реальность, это не он. Годами я наблюдала, как Кевин смотрел на обезглавливания, потрошения, расчленения, свежевания, сажания на кол, вырезания глаз и распятия и не видела, чтобы он хоть раз вздрогнул. Потому что он овладел этим трюком. Если вы отвергаете отождествление, вся эта бойня расстраивает не больше, чем приготовление бефстроганов вашей матерью. Так от чего же мы пытались защитить его? Практические вопросы насилия — элементарная геометрия, его законы — грамматика; как школьное определение предлога, насилие есть нечто, что самолет может сделать с облаком. Наш сын овладел и геометрией, и грамматикой на уровне выше среднего. В «Храбром сердце» или «Бешеных Псах» было мало того, что Кевин не мог бы изобрести сам.
В конце концов именно этого и не смог простить нам Кевин. Может, ему не нравилось, что мы пытались оградить его от взрослых ужасов, но в действительности его возмущало то, что мы вели его по садовой дорожке, соблазняя экзотическими перспективами.
(Разве я сама не лелеяла надежду на то, что окажусь в совершенно другой стране?) Окутывая завесой наши взрослые тайны, для которых Кевин был еще слишком мал, мы косвенно обещали ему, что придет время, занавес поднимется, открыв... что? По другую сторону рождения ребенка я воображала неопределенную эмоциональную вселенную, и вряд ли Кевину представлялась четкая картина того, что мы от него скрывали. Но он никак не мог представить, что мы скрывали пустоту, что по другую сторону наших правил не было ничего, совсем ничего.
Истина заключается в том, что тщеславие покровительственных родителей, упомянутое мною в суде, простирается за «посмотрите-на-нас-мы-такие-ответственные-защитники». Наши запреты также служат оплотом нашего раздутого самомнения. Они укрепляют в нас, взрослых, сознание того, что все мы — посвященные. Мы льстим себе тем, что получили доступ к ненаписанному талмуду, чье разрушающее душу содержание поклялись скрывать от «невинных» ради них самих. Потворствуя мифу о неподготовленности, мы обслуживаем нашу собственную легенду. Предположительно, мы увидели ужас, как будто посмотрели на солнце невооруженным глазом, и содрогнулись от вида буйных, развращенных существ, непостижимых даже для нас. Мы обратили бы время вспять, если бы могли, но мы уже изучили тот жуткий канон, мы не можем вернуться в блаженно пресный мир детства, и у нас не остается другого выбора, кроме как взвалить на себя тяжелый груз дальновидности, прекраснейшая цель, которая ограждает наших пустоголовых отпрысков от вида бездны. Трагичность этой жертвы льстит нам.
Мы вовсе не желаем признавать, что запретный плод, который мы грызли с магического совершеннолетия — двадцати одного года, — все те же рассыпчатые «Голден делишес», что мы запихиваем в коробки для завтрака наших детей. Мы не желаем признавать, что ссоры на детских площадках — идеальные предвестники интриг в залах заседаний совета директоров, что наша общественная иерархия — всего лишь продолжение борьбы за место в команде по кикболу и что взрослые все еще делятся на хулиганов, толстяков и плакс. Что же предстоит узнать ребенку? Предположительно, мы выше их, поскольку обладаем эксклюзивным доступом к сексу, но действительность вдребезги разбивает это заблуждение, являющееся результатом какой-то заговорщической групповой амнезии. Мои самые яркие сексуальные воспоминания уходят в далекое прошлое, когда мне еще не было десяти, как я когда-то рассказала тебе в постели в наши лучшие дни. Дети тоже занимаются сексом. Честно говоря, мы — просто более крупные и жадные варианты жрущих, испражняющихся, спаривающихся особей, с дьявольским упорством скрывающих от кого-то — разве что от трехлеток, — что мы практически ничего и не делаем, кроме как едим, испражняемся и спариваемся. Секрет состоит в том, что нет никакого секрета. Вот что мы в действительности хотим скрыть от наших детей, и это подавление — истинный, тайный сговор взрослых, пакт, который мы заключаем, талмуд, который мы защищаем.
Конечно, к четырнадцати годам мы перестали контролировать, что Кевин смотрит по видео, когда приходит домой, что читает, а читал он мало. Однако, смотря те глупые фильмы, подписываясь на те глупые веб-сайты, потягивая тот глупый алкоголь и трахая тех глупых школьниц, Кевин, должно быть, чувствовал себя жестоко обманутым. А в четверг? Держу пари, он все еще чувствовал себя обманутым.
...По снисходительному выражению лица Харви я поняла, что он считает мою краткую лекцию разрушительным потворством моим же желаниям. Наше дело — в действительности его дело — строилось на том, что я была нормальной матерью с нормальными материнскими привязанностями, принимавшей нормальные меры предосторожности для того, чтобы вырастить нормального ребенка. А были ли мы жертвами злой судьбы, дефектных генов или дурного окружения, должны решать шаманы, биологи или антропологи, но никак не судьи. Харви намеревался сыграть на подспудном страхе всех родителей: вы можете делать все абсолютно правильно и все же окажетесь в ночном кошмаре, от которого невозможно пробудиться. Задним числом я понимаю, что это был чертовски разумный подход, и теперь, спустя примерно год, мне немного стыдно за свои тогдашние выходки.
Все же, как тот лишающий индивидуальности штамп послеродовой депрессии, наша спаси-нас-бог защита вызывала у меня отвращение. Я чувствовала, как меня пытаются выделить из всех тех нормальных-пренормальных мамочек, хотя бы как исключительно никудышную мать, и даже повесили ценник — 6,5 миллиона долларов (истцы разузнали, сколько стоит «На одном крыле»). Франклин, я уже потеряла все, кроме компании, владение которой в данных обстоятельствах казалось непроходимой глупостью. Не могу отрицать, что иногда тоскую по своему корпоративному отпрыску, отданному на воспитание чужим людям, но тогда это меня мало волновало. Меня мало волновало, проиграю ли я процесс, который хотя бы поддерживает меня в бодрствующем состоянии. Меня мало волновало, потеряю ли я все свои деньги, и я молилась о том, чтобы пришлось продать наш уродливый дом. Меня ничего не волновало. В апатии есть свобода, буйное головокружительное освобождение, от которого можно опьянеть. Можно делать что угодно. Спроси Кевина.
Как обычно, я сама провела свой перекрестный допрос (адвокаты истцов меня любили и вызывали, как своего свидетеля), и меня отпустили. Я остановилась на полпути от места для дачи свидетельских показаний.
— Простите, ваша честь, я кое-что вспомнила.
— Вы хотите внести поправки в протокол?
— Один пистолет у Кевина действительно имелся. (Харви вздохнул). Водяной пистолет, когда ему было четыре года. Мой муж сам в детстве обожал водяные пистолеты, поэтому мы сделали исключение.
Честно говоря, то правило я с самого начала считала глупым. Не давай детям игрушечное оружие — и они будут целиться в тебя палкой. Я не вижу эволюционных различий между пластмассовой штуковиной на батарейках, грохочущей «тра-та-та- та», и куском дерева, нацеленным на тебя под крики «бэнг- бэнг -бэнг!». По меньшей мере Кевин полюбил водяной пистолет, как только обнаружил его раздражающие свойства.
В течение всего переезда из Трибеки он поливал наших рабочих, а потом заявил, что они «написали в штаны». Я сочла это обвинение весьма забавным, поскольку предъявил его мальчик, отказывающийся учиться «ходить на горшочек, как мамочка и папочка» через пару лет после достижения того возраста, когда большинство детей прекрасно осваивает эту науку. На Кевине была деревянная маска, привезенная мною из Кении, с реденькими, словно наэлектризованными волосами из сизаля, крошечными щелками для глаз, обведенными огромными белыми кругами, и жуткими трехдюймовыми зубами из птичьих костей. Огромная маска на тощем тельце придавала Кевину вид куклы вуду в памперсах. Не знаю, о чем я думала, покупая ту маску. Этот мальчик едва ли нуждался в маске, поскольку его собственное лицо уже тогда было непроницаемым, а от мстительной ярости, исходящей от моего подарка, меня бросало в дрожь.
Таскать тяжелые ящики, когда зудит в промокшем паху, удовольствие ниже среднего. Наши рабочие были приятными парнями, они не жаловались и работали аккуратно, и, как только я заметила, что их лица начали дергаться, приказала Кевину прекратить. Тогда он обратил маску в мою сторону, убедился, что я наблюдаю, и выпустил водяную струю прямо в зад чернокожего рабочего.
— Кевин, я велела тебе прекратить. Не смей поливать этих милых людей, которые нам помогают. И я не шучу. — Естественно, мне всего лишь удалось намекнуть, что в первый раз я шутила.
Умный ребенок доводит «на-этот-раз-я-не-шучу-значит-в-прошлый-раз-я-шутила» до логического конца и делает вывод: все предупреждения его матери — чушь собачья.
Итак, мы прощупывали друг друга. Хлюп-хлюп-хлюп. «Кевин, прекрати немедленно». Хлюп-хлюп-хлюп. «Кевин, я не собираюсь повторять». И снова (хлюп-хлюп-хлюп) неизбежное: «Кевин, если ты еще раз кого-нибудь обрызгаешь, я отберу твой пистолет», чем заработала: «Не-не? Не не не НЕ- не-не-не не не нее, не НЕ-не не Нее не-НЕЕЕЕЕЕ!»
Франклин, какую пользу принесли тебе твои книги для родителей? В следующую секунду ты наклонялся над нашим сыном и одалживал его проклятую игрушку. Я слышала приглушенное хихиканье, что-то о мамочке, и ты уже стрелял водой в меня.
— Франклин, это не смешно. Я велела ему прекратить. Ты совсем мне не помогаешь.
— НЕ-не? Не нее нее. Не не-не не. Не не не-не! — Невероятно, но это ты визжал не не, после чего ударил меня водяной струей между глаз.
Кевин захрюкал (знаешь, он до сих пор не научился смеяться). Когда ты отдал ему пистолет, он обрушил водопад на мое лицо.
Я выхватила из его рук пистолет.
— Эй! — крикнул ты. — Ева, переезд и так заноза в заднице! (Задница — таким стал наш лексикон). Неужели нельзя немного повеселиться?
Водяной пистолет в моих руках предоставлял мне легкий выход из положения: я могла, ликуя, выстрелить тебе в нос и превратить противостояние в буйную семейную свалку, в ходе которой ты отобрал бы у меня пистолет и швырнул бы его Кевину... Мы хохотали бы и катались клубком и, может, даже вспоминали бы об этом через годы, и водяной пистолет стал бы мифическим символом того дня, когда мы переехали в Гладстон. А потом Кевин вернулся бы к обстрелу рабочих, а я бы не стала ему мешать, потому что к тому моменту успела принять участие в обстреле. Или я могла отравить вам все удовольствие, что я и сделала, сунув пистолет в свою сумку.
— Рабочие написали в штаны, — сказал ты Кевину, — но мамочка испортила праздник.
Конечно, я слышала разговоры других родителей о несправедливости деления на хороший полицейский/плохой полицейский; дети всегда любят хорошего полицейского, в то время как плохой делает всю грязную работу, и я подумала: какое мерзкое клише! Как это могло случиться со мной? Мне все это даже не интересно.
Шаманское второе «я» Кевина отметило исчезновение пистолета в моей сумке. Большинство мальчиков начало бы плакать, но Кевин молча направил оскаленные зубы маски на свою мать. Он умел ждать подходящего момента.
Поскольку ребенок, по определению, раним, почти лишен привилегий и личного имущества даже при обеспеченных родителях, мне давно внушили, что наказывать собственного ребенка мучительно. Однако, честно говоря, отобрав у Кевина водяной пистолет, я почувствовала прилив первобытной радости. Пока мы ехали в твоем пикапе в Гладстон вслед за фургоном, перевозившим наши вещи, я была так счастлива от обладания любимой игрушкой Кевина, что вытащила пистолет из сумки и положила указательный палец на курок. Кевин, сидевший между нами в своем креслице и обездвиженный ремнем безопасности, с напускным равнодушием перевел взгляд с моих колен на приборную доску. Он молчал, тельце обмякло, но маска выдавала его: он внутренне кипел от ярости. Он ненавидел меня всем своим существом, а я была безумно счастлива.
Думаю, он почувствовал мое удовольствие и принял решение в будущем не доставлять мне ничего подобного. Он уже интуитивно постиг, что привязанность — пусть всего лишь к водяному пистолету — делает его уязвимым. Поскольку я могла отнять у него все, чего он захотел бы, малейшее желание превращалось в слабость. И словно в соответствии с этим прозрением он бросил маску на пол и рассеянно отшвырнул своей кроссовкой, сломав несколько зубов. Я не думаю, что он был таким не по летам развитым мальчиком — таким монстром, — что к четырем с половиной годам поборол все свои земные желания. Он все еще хотел вернуть свой водяной пистолет. Однако будущее докажет, что безразличие — разрушительное оружие.
Когда мы приехали, дом показался мне еще более безобразным, чем я его помнила, и я подумала, смогу ли пережить ночь, не расплакавшись. Я выпрыгнула из машины. Кевин уже научился отстегиваться сам и презирал помощь. Он поставил ноги на подножку, чтобы я не смогла закрыть дверь.
— Отдай мне мой пистолет. — Не жалобное нытье, а ультиматум. Второго шанса у меня не будет.
— Кевин, ты подонок, — беззлобно сказала я, подхватывая его под мышки и ставя на землю. — Никаких игрушек для подонков. — Мне стало весело. Оказывается, можно наслаждаться родительским статусом.
Водяной пистолет подтекал, поэтому я не стала запихивать его обратно в сумку. Когда рабочие начали разгружать фургон, Кевин последовал за мной на кухню. Я взгромоздилась на рабочий стол и кончиками пальцев подтолкнула водяной пистолет на верхушку подвесных шкафчиков.
Затем мне пришлось указывать рабочим, что куда нести, и я вернулась на кухню только через двадцать минут.
— Не шевелись, мистер, — сказала я. — Замри!
Кевин водрузил одну коробку на две другие. Получилась лестница к рабочему столу, куда кто-то из рабочих поставил ящик с посудой, создав еще одну ступеньку. Однако, прежде чем карабкаться на сами полки, Кевин дождался звука моих приближающихся шагов. (По кодексу Кевина, непослушание без свидетелей — расточительство). Когда я вошла на кухню, его кроссовки уже переместились на три ступеньки вверх. Его левая рука цеплялась за верхний край дрожащей дверцы буфета, а правая парила в двух дюймах от его водяного пистолета. Зря я кричала «Замри!». Он уже позировал, как будто кто-то собирался его фотографировать.
— Франклин! — взревела я. — Пожалуйста, подойди! Немедленно! — Мне не хватало роста, чтобы спустить Кевина на пол, и я просто стояла, готовая подхватить его, если он соскользнет. Наши взгляды встретились. В его глазах светилось что-то... то ли гордость, то ли ликование, то ли жалость. «Боже мой, — подумала я. — Ему всего четыре года, а он уже побеждает».
— Эй, парень! — Кевин успел схватить пистолет, прежде чем ты спустил его на пол, посмеиваясь. Франклин, у тебя были такие красивые руки. — Ты учишься летать, малыш!
— Кевин вел себя очень, очень плохо! — прошипела я. — Теперь мы отберем этот пистолет очень, очень, очень надолго!
— Да брось, он его заработал, правда, парень? Господи, такое восхождение требует мужества. Ты настоящая маленькая обезьянка, правда?
Тень пробежала по лицу Кевина. Наверное, он решил, что ты говоришь с ним свысока, но в данном случае снисходительность служила его целям.
— Я маленькая обезьянка, — сказал Кевин без всякого выражения и вышел из кухни, размахивая водяным пистолетом с высокомерной беспечностью, которая лично у меня ассоциировалась с воздушными пиратами.
— Ты меня унизил.
— Ева, переезд и нам тяжело пережить, а для детей это травма. Отпусти вожжи. Послушай, у меня плохие новости о твоем кресле-качалке...
Следующим вечером к нашему праздничному ужину по случаю новоселья мы купили стейки, а я надела любимое платье в восточном стиле, белое, с белой же вышивкой, купленное в Тель-Авиве. Тем же вечером Кевин научился заправлять свой водяной пистолет виноградным соком. Тебе это показалось смешным.
Дом сопротивлялся мне всеми фибрами своей души, как и я сопротивлялась ему. Ничто никуда не влезало. Там было так мало прямых углов, что простой комод, запихнутый в угол, всегда оставлял неуклюжий треугольник незаполненного пространства. Моя старая мебель отлично смотрелась в лофте Трибеки: исцарапанный, ручной работы ящик для игрушек, расстроенное детское пианино, удобный, мягкий диван, из подушек которого высыпаются перья. Я жалела эти вещи так же, как жалела бы неотесанных, но добросердечных школьных приятелей из Расина на вечеринке, кишащей нью-йоркскими острословами и модниками вроде Эйлин и Белмонта.
То же самое и с кухонной утварью: на сверкающих рабочих поверхностях из зеленого мрамора мой миксер сороковых годов казался грязным и чужеродным. Позже ты пришел домой с похожим на пулю кухонным комбайном, и я, как под дулом пистолета, отнесла древний миксер в Армию спасения. Когда я распаковала свои помятые и исцарапанные алюминиевые кастрюли и сковородки с отваливающимися ручками, склеенными изоляционной лентой, создалось впечатление, что в дом, богатые хозяева которого улетели в Рио, забрел бездомный. Кастрюли и сковородки отправились в помойку, а ты нашел в «Мейсисе» модный, красный, эмалированный комплект. Я прежде никогда не замечала, какой непривлекательной стала моя старая утварь, хотя, пожалуй, мне нравилось это не замечать.
Одним словом, может, я и была богатой, но у меня никогда не было много имущества, и, за исключением шелковых штор из Юго-Восточной Азии, нескольких резных орнаментов из Западной Африки и армянских ковров от моего дяди, мы с пугающей быстротой избавились от осколков моей старой жизни в Трибеке. Даже заграничные вещи приобрели ауру подделок, словно были найдены на дорогой распродаже. Поскольку наше эстетическое преображение совпало с моим годичным отпуском в НОК, мне казалось, что я исчезаю без следа.
Вот почему убранство личного кабинета было для меня так важно. Я сознаю, что для тебя тот инцидент олицетворяет мою нетерпимость, мою непреклонность, мое нежелание делать скидки на нежный возраст. Однако для меня это значит совсем другое.
Для своего кабинета я выбрала единственную комнату в доме, через которую не прорастало ни одно дерево, в которой было всего лишь одно окно в крыше, и она была почти прямоугольной, несомненно спроектированной последней, когда — благодарение Богу — у нашей пары, строившей дом мечты, иссякли яркие идеи. Большинство людей сочло бы гнусностью оклеивание обоями роскошных деревянных панелей, но мы тонули в тике, и мне хотелось чувствовать себя уютно хотя бы в одном из помещений. Я решила оклеить кабинет географическими картами. У меня было множество коробок с картами: карты Опорто или Барселоны с обведенными красными кружочками хостелами и пансионами, которые я планировала включить в НОК по Иберии; топографические карты долины Роны с желтой ломаной линией моего железнодорожного путешествия; целые континенты, исчирканные шариковой ручкой по следам моих амбициозных перелетов.
Как ты знаешь, я всегда обожала карты. Иногда я говорила, что в случае ядерной атаки или угрозы вторжения вражеской армии самыми могущественными окажутся не белые расисты с пистолетами и не мормоны с консервированными сардинами, а картографически подкованные люди, которые знают, какая дорога ведет в горы. Поэтому, оказавшись на новом месте, я первым делом ищу карту, если, конечно, перед тем как прыгнуть в самолет, не успела забежать в «Рэнд-Макнелли» в центре города. Без карты я чувствую себя уязвимой и растерянной. С картой в руках я ориентируюсь в любом городе лучше большинства его жителей, многие из которых ничего не знают вне своей замкнутой орбиты: кондитерской, магазина мясной кулинарии и дома подруги. Я давно горжусь своим навигационным талантом, поскольку лучше многих умею переводить двухмерную карту в трехмерную реальность и использовать для определения своего местонахождения реки, железные дороги и солнце. (Прости, но чем еще я могу похвастаться? Я старею и вижу это. Я работаю в туристическом агентстве, а мой сын — убийца).
Итак, я ловко подобрала карты, вероятно надеясь, что с привычно обретенным чувством направления смогу ориентироваться в этой чуждой жизни неработающей мамочки из пригорода. Мне необходима была какая-то материальная эмблема моего прежнего «я» хотя бы для напоминания о жизни, от которой я отказалась и к которой смогу вернуться когда захочу. Я лелеяла слабую надежду, что, став постарше, Кевин вдруг заинтересуется, ткнет в Майорку в углу и спросит, как я там жила. Я гордилась своей жизнью и, говоря себе, что при успешной матери Кевин научится гордиться собой, вероятно, имела в виду, что он просто будет гордиться мною. Я тогда еще понятия не имела, чем могут обернуться чрезмерные требования родителей.
Мой проект был весьма кропотливым. Все карты были разных размеров, и мне приходилось подгонять несимметричные и несистематизированные узоры, однако приятно было составлять этот лоскутный ковер, подбирая цвета и находя разумное равновесие между городскими центрами и континентами. Я научилась работать с обойным клеем — довольно грязное занятие; более старые и рваные карты приходилось гладить — бумага на глазах становилась коричневой. В новом доме было очень много дел, и постоянно приходилось консультировать моего нового выпускающего редактора НОК Лоуис Роул. Я оклеивала свой кабинет несколько месяцев.
Вот что я имела в виду, когда говорила об ожидании своего часа. Кевин следил за оклейкой кабинета и прекрасно знал, сколько на это ушло сил; он лично помогал мне усложнять процесс, оставляя следы обойного клея по всему дому. Может, он и не понимал, что нарисовано на картах, но он прекрасно понимал, что они для меня значат.
Наклеив у окна последний прямоугольник, топографическую карту Норвегии, испещренную фиордами, я забралась на лестницу и обвела взглядом результаты своих трудов. Потрясающе! Динамично, необычно, очень сентиментально. Корешки железнодорожных билетов, поэтажные планы музеев и счета из отелей придавали коллажу дополнительный личный оттенок. Я вдохнула какой-то смысл хотя бы в один уголок этого невыразительного, дурацкого дома. Я включила погромче «Большой мир» Джо Джексона, закрыла банку с клеем, сняла полотно, покрывающее мое шестифутовое бюро с выдвижной крышкой, открыла его и, распаковав последнюю коробку, расставила подставку с антикварными авторучками, бутылочки красных и черных чернил, скотч, степлер и безделушки — миниатюрный колокольчик из Швейцарии, терракотового кающегося грешника из Испании.
И все это время я болтала с Кевином в духе Вирджинии Вулф:
— Всем необходимо личное пространство. Понимаешь? У тебя есть комната? Ну а это мамочкина комната. И всем хочется сделать свою комнату особенной. Мамочка была во множестве разных мест. И все эти карты напоминают мне о моих путешествиях. Когда-нибудь и тебе захочется сделать свою комнату особенной, и я помогу, если ты захочешь...
— Что значит особенная? — спросил Кевин, обхватив одной рукой локоть другой, вяло свисавшей вдоль тела. И в этой безжизненной руке был его водяной пистолет, подтекающий теперь еще больше. Хотя Кевин был очень худым для своего возраста, я редко встречала кого-то, кто занимал бы больше метафизического пространства. Угрюмая серьезность не позволяла забыть о его присутствии, и если он мало говорил, то следил всегда.
— Она выражает твою индивидуальность.
— Какую индивидуальность?
Я точно помнила, что уже объясняла это слово. Я постоянно расширяла его словарь или рассказывала о Шекспире; образовательная болтовня заполняла пустоту. И я всегда чувствовала: он хочет, чтобы я заткнулась. Казалось, нет конца информации, которую он не хочет слышать.
— Твой водяной пистолет, например, часть твоей индивидуальности. — Я с трудом удержалась, чтобы не добавить: и то, как ты погубил мое любимое платье, часть твоей индивидуальности. И то, что почти в пять лет ты продолжаешь писать и какать в памперсы, тоже часть твоей индивидуальности. — И вообще, Кевин, я думаю, ты упрямишься. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
— Я должен повесить мусор на стены. — В его голосе прозвучала обида.
— Только если захочешь.
— Я не захочу.
— Отлично. Мы нашли еще одно, чего ты не хочешь делать. Ты не любишь ходить в парк, и ты не любишь слушать музыку, и ты не любишь кушать, и ты не любишь играть в «Лего». Держу пари, даже если очень постараешься, ты не сможешь придумать еще что-то, чего ты не любишь.
— Все эти кривые куски бумаги, — произнес Кевин. — Они глупые.
Глупые было его любимым словом после янелюблюэто.
— Видишь ли, Кевин. Твоя комната — это твое личное дело. Моя комната — мое. Мне все равно, что ты считаешь мои карты глупыми. Я их люблю. — Я помню, что защитилась вызывающим поведением: я не позволю ему испортить мой праздник. Мой кабинет выглядит потрясающе. Он мой и только мой. Я буду сидеть за своим столом и притворяться взрослой, и я жаждала как можно скорее прикрутить задвижку на дверь. Да, я нашла плотника, и он поставил мне дверь.
Однако Кевин не отставал. Он хотел донести до меня что-то еще.
— Я не хочу. Это все грязь. Ты столько возилась, а получилось глупо. И что изменилось. Почему ты возилась. — Он топнул ногой. — Это глупо!
Кевин пропустил «фазу почему», обычную для трехлеток, так как в три года почти не говорил. Хотя вечные почему могут показаться неутолимым желанием понять причину и следствие, я достаточно подслушала на детских площадках, чтобы думать иначе. («Пора идти ужинать, детка!» — «Почему?» — «Потому что организм велит нам кушать!» — «Почему?» — Потому что мы проголодались!» — «Почему?») Трехлеток не интересует процесс пищеварения. Они просто натыкаются на волшебное слово, всегда провоцирующее ответ. А вот у Кевина была настоящая «фаза почему». Он считал мои обои непостижимо пустой тратой времени, такой же нелепостью, как и все, что делали взрослые. Это не просто озадачивало его, а приводило в ярость, и «фаза почему» Кевина оказалась не преходящей фазой развития, а постоянным состоянием.
Я опустилась на колени. Я вгляделась в его яростное, худое лицо и положила ладонь на его плечо.
— Потому что я люблю свой новый кабинет. Я люблю карты. Я люблю их.
С тем же успехом я могла говорить на урду.
— Они глупые, — сказал Кевин с каменным выражением лица.
Я поднялась. Я опустила руку. Звонил телефон.
Отдельную линию в мой кабинет еще не провели, и я пошла на кухню. Звонила Лоуис из-за очередного кризиса японского НОК, и решение проблемы заняло достаточно времени. Я не раз звала Кевина, хотела все время видеть его, однако я должна была решать проблему, а знаешь ли ты, как изнурительно следить за маленьким ребенком каждую секунду день за днем? Я безумно сочувствую той прилежной матери, что на мгновение отворачивается — оставляет ребенка в ванне, чтобы открыть входную дверь и расписаться за посылку, спешит обратно и обнаруживает, что ее малышка ударилась головой о кран и захлебнулась в двух дюймах воды. В двух дюймах. Кто-нибудь вспомнит, что эта мать, как ястреб, следила за своим ребенком двадцать четыре часа в сутки минус те три минуты? Кто-нибудь вспомнит о месяцах, годах бесконечных «не-ешь-столько-сладостей-детка» или «уф!-мы-чуть-не-упали»? О нет. Мы обвиняем этих людей в «преступной родительской халатности» и тащим в суд, не обращая внимания на соленые слезы их личного горя. Потому что только те три минуты считаются, потому что для несчастья хватило только тех трех мизерных минут.
В конце концов я закончила разговор, а Кевин за это время обнаружил преимущества комнаты с дверью: кабинет был закрыт.
— Эй, парень, — крикнула я, поворачивая ручку, — когда ты затихаешь, я нервничаю...
Мои обои были покрыты черно-красной чернильной паутиной. На более пористой бумаге начали расплываться кляксы. Потолок был в таком же состоянии; скрючившись на вершине лестницы и испытывая дикие боли в спине, я и его оклеила картами. Капли падали с потолка на один из самых ценных армянских ковров моего дяди — наш свадебный подарок. Комната выглядела так, будто включилась система пожаротушения, только из разбрызгивателей хлынула не вода, а моторное масло, вишневый гавайский пунш и тутовый шербет.
По тошнотворно лиловым размывам я потом смогла бы сделать вывод, что сначала использовалась черная тушь, а затем уже алая, но Кевин не стал полагаться на мою дедукцию: на моих глазах он продолжал заливать алую тушь в дуло своего водяного пистолета. Точно, как в тот раз, когда он замер на вершине пирамиды перед тем, как схватить пистолет, он тянул с этими последними каплями до моего появления. Он стоял на моем рабочем стуле, сосредоточенно согнувшись, и даже не поднял глаз. Дырочка в дуле была маленькой, и моя полированная дубовая столешница уже вся была в кляксах от капавшей с его рук туши.
— Вот теперь, — тихо объявил Кевин, — она особенная.
Я выхватила пистолет, швырнула его на пол и растоптала в мелкие осколки. Чернила погубили мои прелестные желтые итальянские лодочки.
Ева
13 января 2001 г.