Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я, может быть, и не в курсе, — живо ответила она, — но мой брат, который был недавно ранен, безусловно, знает это лучше вас.

Борис, пунцовый от смущения, отвел глаза. Она стала дерзкой и в карман за словом не лезла, но он сожалел о той поре, когда она злилась молча, опустив на лицо воло­сы: тогда было меньше неприятностей.

— В день, когда боши вошли в Париж, я не стал бы жаловаться на плохой кофе, — раздосадованно пробурчал официант.

Он ушел; Ивиш топнула ногой.

— У них только война на языке; они сами себя гонят воевать, и можно подумать, что этим гордятся. Пусть они проиграют эту войну, пусть проиграют хотя бы раз, только бы о ней больше не говорили.

Борис подавил зевок: вспышки Ивиш его больше не за­бавляли. Когда она была девушкой, одно удовольствие было смотреть, как она теребит волосы, топает ногами и косит­ся, это могло развеселить на целый день. Теперь ее глаза оставались угрюмыми, казалось, в этом была некая наро­читость, в такие минуты Ивиш была похожа на их мать. «Она замужняя женщина, — с ужасом подумал Борис. — Замужняя женщина, со свекром и свекровью, с мужем на фронте и семейным автомобилем». Он недоуменно по­смотрел на нее и отвел глаза, потому что почувствовал, что сейчас она вызовет у него отвращение. «Я уеду!» Он резко выпрямился: решение принято. «Я уеду, уеду с ними, я не могу больше оставаться во Франции». Ивиш что-то гово­рила.

— Что? — спросил он.

— Родители.

— Так что?

— Я говорю, что им не надо было уезжать из России; ты меня не слушаешь.

— Если бы они остались, их бы засадили в тюрьму.

— Во всяком случае, они не должны были заставлять нас принимать гражданство. Мы могли бы уехать к себе домой.

— У себя дома — это во Франции, — сказал Борис.

— Нет, в России.

— Во Франции, потому что они нам дали французское гражданство.

— Вот именно, — сказала Ивиш. — Они не должны бы­ли этого делать.

— Да, но ведь сделали.

— Мне это все равно. Раз они не должны были этого делать, значит, этого как бы нет.

— Будь ты сейчас в России, — сказал Борис, — ты бы там на стенку лезла.

— Мне это было бы все равно, потому что Россия — большая страна, и я бы испытывала гордость. А здесь я живу в стыде.

Она на мгновение замолчала, вид у нее был нереши­тельный. Борис блаженно посмотрел на нее; у него не было ни малейшего желания ей противоречить. «Она будет вы­нуждена остановиться, — с надеждой подумал он. — Ей уже просто нечего добавить». Но у Ивиш было воображе­ние: она подняла руку и сделала странный маленький бро­сок вперед, словно прыгала в воду.

— Ненавижу французов, — сказала она.

Господин, читавший рядом с ними газету, поднял голо­ву и поглядел на них с рассеянным видом. Борис посмот­рел ему прямо в глаза. Но почти сразу же господин встал: к нему подходила молодая женщина; он поклонился ей, она села, и они, улыбаясь, взяли друг друга за руки. Успо­коенный, Борис повернулся к Ивиш. Это была большая коррида — Ивиш бормотала сквозь зубы:

— Я их ненавижу, ненавижу!

— Ты их ненавидишь, потому что они варят плохой кофе?

— Я их ненавижу за все.

Борис надеялся, что буря утихнет сама собой; но теперь стало ясно, что он ошибался и что нужно сопротивляться до последнего.

— А я их очень люблю, — сказал он. — Теперь, когда они проиграли войну, все на них будут нападать; но я их видел в деле, и уверяю тебя, что они сделали, что смогли.

— Вот видишь! — воскликнула Ивиш. — Вот видишь!

— Что я вижу?

— Почему ты говоришь: они сделали, что смогли? Если бы ты чувствовал себя французом, ты сказал бы мы.

Борис не сказал «мы» из скромности. Он покачал голо­вой и нахмурил брови.

— Я не чувствую себя ни французом, ни русским, — ответил он. — Но я был там с другими солдатами, и мне с ними нравилось.

— Это кролики, — сказала она. Борис притворился, будто не понимает.

— Да, замечательные кролики1.

— Нет, нет: кролики, которые удирают. Вот так! — по­казала она, пробегая пальцами по столу.

— Ты как все женщины, замечаешь только воинский героизм.

— Не в этом дело. Раз они собрались всовать, нужно было воевать до конца.

Борис устало поднял руки: «Раз они собрались воевать, нужно было воевать до конца». Безусловно. Именно об этом он еще вчера говорил с Табелем и Франсийоном. Но... его

1 Lapin — кролик, но еще и храбрец, молодец (франц.).

рука вяло опустилась: когда человек думает не так, как вы, трудно и утомительно доказывать ему, что он неправ. Но когда он придерживается вашего мнения, а ему нужно объ­яснить, что он ошибается, тут поневоле теряешься.

— Перестань, — попросил он.

— Кролики! — повторила Ивиш, улыбаясь от бешенства.

— Солдаты, которые были со мной, не были кролика­ми, — сказал Борис. — Там были даже отчаянные ребята.

— Ты мне говорил, что они боялись умереть?

— А ты? Ты не боишься умереть?

— Я женщина.

— Что ж, они боялись умереть, и это были мужчины. Это и называется храбростью. Они знали, чем рисковали.

Ивиш подозрительно посмотрела на него:

— Уж не хочешь ли ты сказать, что и ты боялся?

— Я не боялся умереть, потому что считал, что я за смертью туда и отправился.

Он посмотрел на свои ногти и равнодушно добавил:

— Но забавно то, что я все-таки боялся. Ивиш резко дернулась назад.

— Но из-за чего?

— Не знаю. Может быть, из-за грохота.

Фактически это длилось не более десяти, от силы двад­цати минут, как раз в начале атаки. Но он не разозлился, что Ивиш приняла его за труса: это будет ему уроком. Она с нерешительным видом смотрела на него, пораженная тем, что можно бояться, будучи русским, Сергиным, ее братом. В конце концов он устыдился и поспешил уточнить:

— Ну, я не все время боялся...

Она с облегчением ему улыбнулась, и он грустно поду­мал: «Мы больше ни в чем не согласны». Наступило мол­чание; Борис отпил глоток кофе и чуть не выплюнул: ему как будто влили в рот всю его грусть. Но он подумал, что скоро уедет, и ему полегчало.

— Что ты теперь собираешься делать? — спросила Ивиш.

— Думаю, меня демобилизуют, — сказал Борис. — Дей­ствительно, мы почти все вылечились, но нас держат здесь, потому что не знают, что с нами делать.

— А потом?

— Я... попрошу должность преподавателя.

— Разве у тебя есть диплом?

— Нет. Но я имею право быть преподавателем коллежа.

3 Ж.П.Сартр

65

— Тебе будет интересно вести уроки?

— Какое там! — вырвалось у него. Он покраснел и сми­ренно добавил: — Я не создан для этого.

— А для чего ты создан, братик?

— Сам не знаю. Глаза Ивиш блеснули.

— Хочешь, я тебе скажу, для чего мы созданы? Чтобы быть богатыми.

— Это не то, — раздраженно сказал Борис.

Он искоса посмотрел на нее и повторил, сжимая в паль­цах чашку:

— Это не то!

— Что же тогда то?

— Со мной было все решено, — сказал он, — но потом у меня украли мою смерть. Я ничего не умею, ни к чему не способен, у меня ни к чему нет вкуса.

Он вздохнул и замолчал, стыдясь говорить о себе са­мом: я не могу решиться жить посредственно. По сущест­ву, что-то подобное она только что сказала.

Ивиш продолжала свою мысль.

— Значит, у Лолы нет денег? — спросила она.

Борис подпрыгнул и ударил по столу: у нее был дар читать его мысли и переводить их в неприемлемые выражения.

— Мне не нужны деньги Лолы!

— Почему? До войны она их тебе давала.

— Что ж, больше не будет давать.

— Тогда давай вместе наложим на себя руки! — пылко сказала она.

Он вздохнул. «Ну вот, теперь она начнет снова, — тос­кливо подумал он. — А ведь она уже вышла из этого воз­раста». Ивиш с улыбкой посмотрела на него.

— Снимем комнату у Старого порта и откроем газ. Борис просто помахал указательным пальцем правой

руки в знак отказа. Ивиш не настаивала; она опустила го­лову и принялась теребить локоны: Борис понял, что она хочет о чем-то его спросить. Через некоторое время она, не глядя на него, сказала:

— Я подумала...

— Что?

— Я подумала, что ты возьмешь меня с собой, и мы будем жить втроем на деньги Лолы.

Борис, чуть не подавившись, проглотил слюну.

— А, — сказал он, — вот что ты подумала.

— Борис, — с внезапным жаром заговорила Ивиш, — я не могу жить с этими людьми.

— Они худо с тобой обращаются?

— Наоборот, они меня окружают чрезмерными забота­ми: ведь я — жена их сына, понимаешь... Но я их ненави­жу, я ненавижу Жоржа, я ненавижу их слуг...

— Ты и Лолу ненавидишь, — заметил Борис.

— Лола — это другое.

— Другое потому, что она далеко, и ты ее не видела два года.

— Лола поет, и потом, она пьет, и потом, она красива... Борис! — крикнула она. — Они безобразны*. Если ты оста­вишь меня в их руках, я покончу с собой, нет, я не покон­чу с собой, будет еще хуже. Если б ты знал, какой я иногда сама себе кажусь старой и злой!

«Вот те раз!» — подумал Борис. Он выпил немного кофе, чтобы слюна проскользнула в горло; он подумал: «Нельзя причинять страдание сразу двум людям». Ивиш перестала теребить волосы. Ее широкое бледное лицо порозовело, она твердо и тревожно смотрела на него, немного походя на прежнюю Ивиш. «Может быть, она снова помолодеет? Может быть, снова станет красивой?» Он сказал:

— При условии, что ты нам будешь готовить, страхолю­дина.

Она схватила его за руку и изо всех сил сжала:

— Ты согласен?! Борис! Ты согласен?!

Я буду преподавателем в Гере. Нет, не в Гере: это лицей. В Кастельнодари. Я женюсь на Лоле: преподаватель кол­лежа не может жить с любовницей; с завтрашнего дня я начну готовить свои лекции. Он медленно провел рукой по волосам и осторожно потянул за чуб, чтобы проверить его прочность. «Я буду лысым, — решил он, — теперь это ясно: я полысею до того, как я умру».

— Естественно, я согласен.

Он видел, как ранним утром кружится самолет, и по­вторял про себя: «Утесы, красивые белые утесы, утесы Дувра».

ТРИ ЧАСА В ПАДУ

Матье сидел в траве; он наблюдал за черными клоками дыма над стеной. Время от времени в дыму поднималось огненное сердце и окрашивало его своей кровью: тогда иск­ры прыгали в небо, как блохи.

— Так ведь они и пожар могут устроить, — сказал Шарло.

Бабочки сажи летали вокруг них; Пинетт поймал одну и задумчиво растер пальцами.

— Все, что осталось от картины с масштабом в десять тысячных, — сказал он, показывая свой почерневший боль­шой палец.

Лонжен толкнул калитку и вошел в сад; он плакал.

— Лонжен плачет! — удивился Шарло. Лонжен вытер глаза.

— Сволочи! Я уж думал, что они меня прикончат.

Он рухнул на траву; в руке у него была книга с разо­рванной обложкой.

— Мне было нужно раздувать огонь кузнечным мехом, а они бросали в огонь свои бумаги. Весь дым шел мне в морду.

— Закончили?

— Нет. Нас прогнали, потому что будут жечь секретные документы. Тоже мне секрет: приказы, которые я сам и печатал.

— Это плохо пахнет, — сказал Шарло.

— Пахнет жареным.

— Нет, я говорю: раз жгут архивы, это плохо пахнет.

— Ну да: плохо пахнет, пахнет жареным. Я о том и го­ворю.

Они засмеялись. Матье показал на книгу и спросил:

— Где ты ее нашел?

— Там, — неопределенно сказал Лонжен.

— Где там? В школе? -Да.

Он с подозрительным видом прижал к себе книгу.

— А другие там есть? — спросил Матье.

— Были и другие, но типы из интендантской службы взяли их себе.

— А это что?

— Книжка по истории.

— Какая?

— Я не знаю названия.

Он бросил взгляд на обложку, потом неохотно добавил:

— История двух Реставраций.

— А кто автор? — спросил Шарло.

— Во-ла-белль, — прочел Лонжен.

— Волабелль, кто это?

— Откуда мне знать?

— Ты мне ее одолжишь? — спросил Матье.

— Когда прочту.

Шарло забрался в траву и взял у него книгу из рук.

— Так это же третий том! Лонжен вырвал ее.

— Ну и что? Зато можно хоть как-то мысли переключить.

Он наугад открыл книгу и сделал вид, будто читает, что­бы утвердиться в правах владельца. Исполнив эту фор­мальность, он поднял голову.

— Капитан сжег письма своей жены, — сказал он.

Он смотрел на них, подняв брови, с простодушным ви­дом, заранее изображая глазами и губами удивление, ко­торое рассчитывал вызвать. Пинетт очнулся от угрюмой задумчивости и с любопытством повернулся к нему:

— Кроме шуток?

— Да. И ее фотографии он тоже сжег, я их видел в огне. Она премиленькая.

— Неужели?

— Ну я врать не буду.

— Что он говорил?

— Ничего. Он смотрел, как они горят.

— А все остальные?

— Они тоже молчали. Улльрих вынул из бумажника письма и бросил их в огонь.

— Странная затея, — пробормотал Матье. Пинетт повернулся к нему:

— Ты не будешь жечь фотографии своей милой?

— У меня нет милой.

— А! Вот оно что.

— А ты сжег фотографии жены? — спросил Матье.

— Я жду, когда фрицы будут в поле зрения.

Они замолчали; Лонжен действительно углубился в чте­ние. Матье бросил на него завистливый взгляд и встал. Шарло положил руку на плечо Пинетта.

— Реванш?

— Если хочешь, давай.

— Во что играете? — спросил Матье.

— В крестики-нолики.

— А втроем можно играть?

— Нет.

Пинетт и Шарло сели верхом на скамейку; сержант Пьер­не, который писал что-то на коленях, немного отодвинул­ся, чтобы освободить им место.

— Ты пишешь мемуары?

— Нет, — сказал Пьерне, — я занимаюсь физикой.

Они начали играть. Ниппер спал, лежа на спине и скрес­тив руки, с бульканьем слива воздух врывался в открытый рот. Шварц сидел в сторонке и мечтал. Никто не разгова­ривал, Франция была мертва. Матье зевнул, он посмотрел, как секретные документы дымом исчезают в небе, и его голова опустела: он был мертв; этот белый и тусклый по­слеполуденный час был могилой.

В сад вошел Люберон. Он жевал, его ресницы трепетали под большими глазами альбиноса, уши двигались одно­временно с челюстями.

— Что ты ешь? — спросил Шарло.

— Хлеб.

— Где ты его взял?

Люберон вместо ответа показал куда-то в сторону и про­должал жевать. Шарло внезапно замолчал и с каким-то ужа­сом посмотрел на него; сержант Пьерне, подняв карандаш и запрокинув голову, тоже смотрел на него. Люберон про­должал не спеша жевать: Матье обратил внимание на его важный вид и понял, что тот принес новости; как и все, Матье испугался и отступил на шаг назад. Люберон мирно закончил есть и вытер руки о штаны. «Это был не хлеб», — подумал Матье. Подошел Шварц, и все молча ждали.

— Ну все, свершилось! — объявил Люберон.

— Что ты мелешь? — грубо спросил Пьерне. — Что свершилось?

— То самое.

— Значит... -Да.

Стальная молния, потом тишина; вялое сизое мясо этого дня получило знак вечности, это было как удар серпа. Ни звука, ни дуновения ветра, время застыло, война отступи­ла: только что они были в ней, под ее защитой, они могли еще верить в чудеса, в бессмертную Францию, в амери­канскую помощь, в гибкую защиту, во вступление России в войну; теперь война была позади них, закрытая, завер­шенная, проигранная. Последние надежды Матье превра­тились в воспоминания о надеждах.

Лонжен опомнился первым. Он вытянул длинные руки, чтобы осторожно как бы пощупать новость. Он робко спросил:

— Значит... оно подписано?

— С сегодняшнего утра.

Девять месяцев Пьерне желал мира. Мира любой це­ной. Теперь Пьерне стоял бледный и потный; его удивле­ние перешло в ярость.

— Откуда ты знаешь? —- крикнул он.

— Мне только что сказал Гвиччоли.

— А он откуда знает?

— По радио слышал. Только что передавали.

Он говорил голосом диктора, терпеливым и нейтраль­ным; ему нравилось изображать из себя всеведущего.

— А как же артиллерия?

— Прекращение огня назначено на полночь. Шарло тоже покраснел, но глаза его сверкали:

— Вот это да!

Пьерне встал. Он спросил:

— Есть подробности?

— Нет, — сказал Люберон. Шарло кашлянул:

— А мы?

— Что мы?

— Когда мы вернемся по домам?

— Говорю же тебе, что подробностей нет.

Они помолчали. Пинетт пнул булыжник, и тот пока­тился в морковку.

— Перемирие! — сказал он злобно. — Перемирие! Пьерне покачал головой; на его пепельном лице левое

веко стало дергаться, как ставень в ветреный день.

— Условия будут жесткими, — сказал он, удовлетворен­но ухмыляясь.

Начали ухмыляться и все остальные.

— Еще бы! — сказал Лонжен. — Еще бы!

Шварц тоже ухмыльнулся; Шарло повернулся и удив­ленно посмотрел на него. Шварц перестал смеяться и силь­но покраснел. Шарло продолжал смотреть на него так, как будто видел его в первый раз.

— Ты теперь фриц... — тихо сказал он.

Шварц энергично и неопределенно махнул рукой, по­вернулся и вышел из сада; Матье почувствовал себя со­всем разбитым от усталости. Он рухнул на скамейку.

— Ну и жара, — сказал он.

На нас смотрят. Все более и более плотная толпа смот­рела, как они глотают эту историческую пилюлю, толпа на глазах старела и пятилась назад, шепча: «Побежденные со­рокового года, солдаты-пораженцы, из-за них мы оказа­лись в цепях». Они оставались здесь, неизменные под этими изменчивыми взглядами, судимые, точно измерен­ные, объясненные, обвиненные, прощенные, приговорен­ные, заточенные в этом неизгладимом полудне, погребен­ные в жужжании мух и пушек, в запахе нагретой зелени, в воздухе, дрожащем над морковью, бесконечно виновные в глазах своих сыновей, внуков и правнуков, побежденные сорокового года навсегда. Он зевнул, и миллионы людей увидели, как он зевает: «Он зевает, ну и дела! Побежден­ный сорокового года имеет наглость зевать!» Матье резко погасил этот неудержимый зевок, он подумал: «Мы не одни».

Он посмотрел на своих товарищей, его взгляд столк­нулся с вечным и цепенящим взглядом истории: в первый раз величие спустилось им на головы: они были знамени­тыми солдатами проигранной войны. Живые истуканы! «Боже мой, я читал, зевал, размахивал погремушкой своих проблем, не решался выбрать, а на самом деле я уже вы­брал, выбрал эту войну, это поражение, и в сердце ждал этого дня. Все нужно начинать заново, делать больше не­чего»: две мысли вошли одна в другую и взаимоуничтожи­лись; осталась лишь спокойная поверхность Небытия.

Шарло тряхнул плечами и головой; он засмеялся, и вре­мя снова потекло. Шарло смеялся, он смеялся вопреки Ис­тории, он защищался смехом от окаменения; он лукаво смотрел на них и говорил:

— Хорошо же мы выглядим, ребята. Что-что, а выгля­дим мы хорошо.

Они озадаченно повернулись к нему, и потом Люберон решил засмеяться. Он морщил нос, еле сдерживаясь, и смех выходил у него через ноздри:

— Что да, то да! Как они с нами разделались!

— Вздули что надо! — в каком-то опьянении восклик­нул Шарло. — Всыпали по первое число!

В свою очередь, засмеялся Лонжен:

— Солдаты сорокового, или короли спринта!

— Победители!

— Олимпийские чемпионы по ходьбе!

— Не волнуйтесь, — сказал Люберон, — нас хорошо примут, когда вернемся, организуют нам торжественную встречу!

Лонжен издал счастливый хрип:

— Нас придут встречать на вокзал! С хоровой капеллой и гимнастическими группами.

— А каково мне, еврею! — смеясь до слез, сказал Шар­ло. — Представляете себе антисемитов из моего квартала!

Матье заразился этим неприятным смехом, ему показа­лось, что его, дрожащего от лихорадки, бросили на ледяные простыни; потом его вечное и прочное естество разбилось, разлетелось на осколки смеха. Смеясь, они отказывались от перспективы величия, отказывались во имя озорства; не следует слишком волноваться, раз есть здоровье, питье и еда, а раз так, можно пренебречь одной половиной мира и насрать на другую, из суровой ясности они отказывались от утешений величия, они отказывали себе в праве играть трагические, нет, исторические, нет: всего лишь комичес­кие роли, мы не стоим и слезинки; все предопределено: даже этого нет, в мире все случайно. Они смеялись, наты­каясь на стены Абсурда и Судьбы, которые их отшвыри­вали; они смеялись, чтобы наказать себя, очиститься, ото­мстить за себя, бесчеловечные, слишком человечные, по ту и другую сторону отчаяния: просто люди. Еще на мгно­венье они невольно бросили упрек лазури за свои неудачи: Ниппер по-прежнему храпел с открытым ртом, и храп его тоже был жалобой. Но вскоре их смех отяжелел, загустел, остановился после нескольких финальных взрывов: цере­мония закончена, перемирие признано; их после санкци­онировано. Время текло медленно, отвар, остуженный со­лнцем: нужно было снова начинать жить.

— Вот так! — сказал Шарло.

— М-да, — хмыкнул Матье.

Люберон украдкой вытащил руку из кармана, прило­жил ее к губам и зажевал; его челюсти прыгали под кро­личьими глазами.

— Вот так, — сказал он. — Вот так. Пьерне принял победный и хвастливый вид:

— Что я вам говорил?

— А что ты нам говорил?

— Не стройте из себя идиотов. Деларю, ты помнишь, что я тебе говорил после нападения на Финляндию? И после

Нарвика, помнишь? Ты считал, что я каркаю, а так как ты половчее меня, то меня всегда сбивал с толку.

Он порозовел, за стеклами очков его глаза сверкали от обиды и гордости.

— Не нужно было ввязываться в эту войну. Я всегда говорил, что не нужно в нее ввязываться: тогда бы мы не докатились до такого.

— Было бы еще хуже, — сказал Пинетт.

— Хуже быть не могло: нет ничего хуже войны.

Он вкрадчиво потирал руки, лицо его излучало невин­ность; он потирал руки, он умывал руки, отрекаясь от этой войны, он в ней не участвовал, он даже ее не прожил; он дулся десять месяцев, отказываясь видеть, говорить, чув­ствовать, протестуя против приказов тем, что выполнял их с маниакальным рвением, рассеянный, нервный, напыщен­ный, бездушный. Теперь он был сполна вознагражден за все. У него были чистые руки, и его предсказания сбы­лись: побежденными были другие, Пинетты, Любероны, Деларю и прочие. Но не он. Губы Пинетта дрожали.

— Так что? — прерывающимся голосом сказал он. — Все хорошо? Ты доволен?

— Кто, я?

— Ну что, получил свое поражение?

— Мое поражение? Скажешь тоже, оно такое же твое, как и мое.

— Ты надеялся на него: оно твое. Мы же на него не надеялись и не хотим тебя его лишать.

Пьерне улыбнулся улыбкой непонятого человека.

— Кто тебе сказал, что я на него надеялся? — терпеливо спросил он.

— Ты сам и сказал — только что.

— Я сказал, что я его предвидел. Предвидеть и надеять­ся — две разные вещи, разве не так?

Пинетт, не отвечая, смотрел на него, все его лицо осе­ло, губы вытянулись трубочкой; он вращал большими кра­сивыми зачарованными глазами. Пьерне продолжал защи­щаться:

— А зачем мне на него надеяться? Докажи! Может, я из пятой колонны?

— Ты пацифист, — выдавил из себя Пинетт.

— Ну и что?

— Это одно и то же.

Пьерне пожал плечами и изнеможенно развел руками. Шарло подбежал к Пинетту и обнял его за шею.

— Не ссорьтесь, — благодушно сказал он. — К чему спорить? Мы проиграли, это не наша вина, никто не дол­жен ни в чем себя упрекать. Это общее несчастье, вот и все.

У Лонжена появилась улыбка дипломата:

— Разве это несчастье?

— Да! — примирительно сказал Шарло. — Нужно быть справедливым: это несчастье. Большое несчастье. Но как ни верти, я говорю себе: каждому свой черед. Последний раз выиграли мы, на сей раз они, в следующий раз снова будем мы.

— Следующего раза не будет, — сказал Лонжен.

Он поднял палец и с саркастическим видом добавил:

— Мы воевали последнюю из последних войн, вот ис­тина. Победителям или побежденным, ребяткам сорокового года удалось то, что не удалось их папашам. Покончено с нациями. Покончено с войнами. Сегодня на коленях мы; завтра будут англичане, немцы захватят все, везде устано­вят свой порядок — и вперед к Соединенным Штатам Ев­ропы.

— Соединенные Штаты Моей Задницы, — сказал Пи­нетт. — Все станут холуями Гитлера.

— Гитлера? А что такое Гитлер? — высокомерно спро­сил Лонжен. — Естественно, он был нужен. Как придут к согласию страны, если их оставить свободными? Они ведь как люди — каждый тянет в свою сторону. Но кто будет говорить о твоем Гитлере через сто лет? К тому времени он сдохнет, а с ним и нацизм.

— Мать твою! — крикнул Пинетт. — А кто их проживет, эти сто лет?!

Лонжен был явно возмущен:

— Нельзя так думать, дуралей — нужно смотреть немно­го дальше кончика своего носа: следует думать и о после­завтрашней Европе.

— А эта послезавтрашняя Европа даст мне пожрать? Лонжен умиротворяюще поднял руку и помахал ею на

солнце.

— Хватит! — сказал он. — Хватит! Ловкачи выпутаются всегда.