Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, стоит, — твердо заключает она.

Глава 14

– Одолжу. И шляпу тоже. Ну?!

Она поворачивается, собираясь уходить. Но тут он поднимается и, должно быть, только теперь видит ее по-настоящему.

Ирка зашептала ей на ухо, и по округлившимся Катиным глазам стало понятно, что такого феерического вранья даже она, ко всему уже привыкшая, от подруги не ожидала. Потом подбрел освеженный холодным умыванием и избавившийся от желудочных излишков Слабинзон. Он долго, словно не узнавая, смотрел на Башмакова и наконец тяжко вымолвил:

Время, что и говорить, они подобрали удачное. Не так уж часто в эту глушь наезжал Тренер с очередным составом послушников. А потому, даже те немногие, что слонялись по лагерю без дела, были мобилизованы Лесником для охраны полигона. Атаман, судя по всему, застрял в городе еще на пару-тройку дней, так что присматривать за рядовым составом было по большому счету некому. Кроме того, о свеженьких пленницах знали пока не все обитатели Облучка, а потому и шансы оказаться в числе первых у них действительно имелись.

– Какого человека теряем!

— Ты великолепна, — восхищается он, искренне любуясь ею. — И как только ты ухитряешься, не понимаю. Смотри, не очень надрывайся, старушка, советует он ей сердечно, с выражением дружеской заботы на худощавом лице. Он называет ее «старушкой», произнося всю фразу на баварском диалекте, отчего она звучит как интимная ласка, и, улыбаясь, прибавляет: — Мне не следовало бы этого говорить, но, право, если ничего не выйдет с дурацким радио, особенно горевать не буду. Итак, до свиданья, старушка, желаю успеха. И кланяйся Перейро, но только в том случае, если он твердо скажет «да».

Первая брачная ночь прошла на хорошо знакомом диване, но свелась в основном к прислушиванию – спят ли Петр Никифорович с Зинаидой Ивановной, а также к тщетным попыткам любить друг друга беззвучно и бесскрипно.

Тем не менее, гостей девушки явно не ждали и радоваться появлению незнакомых мужчин не спешили. Во всяком случае, восторга на их лицах ни Шнурок, ни Мох не заметили.

Пробудившись спозаранку от сухости во рту, Башмаков услыхал негромкую беседу.

С ее уходом он почувствовал себя особенно славно. Он привязан к Анне. Когда ее нет дома, он очень скоро начинает ощущать ее отсутствие; с теплым чувством думает он о том, как часто она была ему опорой в хорошие и плохие времена, вспоминает о бесчисленных часах общей работы и общих радостей. Но когда живешь втроем в двух комнатушках, когда день и ночь сидишь друг у друга на голове, то совсем не худо иногда побыть одному. Он стремительно шагает взад и вперед, это нелегко в тесно заставленной комнате, но он лавирует между вещами. Он всецело поглощен своими мыслями, шум за стеной и на улице нисколько ему не мешает.

– Что-то тихие у нас молодые! – удивлялась теща.

- Вот, значит, пришли… - Шнурок первый шагнул вперед, неловким движением протянул пучок сорванных по дороге цветов.

– До свадьбы нашумелись, поросята, – отвечал тесть.

Благословенное утро сегодня, он на целых два часа предоставлен самому себе. Не такое уж расточительство, если он позволит себе побездельничать и немного поразмыслить. Время от времени ему это необходимо, это действует на него благотворно, иначе невозможно было бы жить.

Дашка родилась через шесть месяцев, как и положено. Из роддома Олег привез ее уже в двухкомнатную кооперативную квартиру на окраине Москвы, в Завьялове, где белые новостроевские башни от самой настоящей деревни отделял всего лишь засаженный капустой овраг.

- Предположим, пришли. И что вам тут нужно? - Мариночка настороженно отступила на полшага. Ни протягиваемый ей букет, ни сладенькая улыбочка дарителя ее не обманули. Она уже успела составить себе первое представление о здешних обитателях и отлично понимала, что ждет их отнюдь не дружеское чаепитие, а серьезный разговор. Возможно, даже не разговор, а очередная жестокая схватка. Это для мужиков драки являются обычным делом, а для женщин любая потасовка столь же серьезна, сколь и жестока.

Подруливая на такси к дому, они встретили похоронную процессию: селяне на полотенцах тащили к кладбищу открытый гроб. Голова нестарого еще покойника была чуть приподнята, точно он потянулся губами к поднесенной ему рюмке. Женщины плакали. Мужики нетрезво роптали. Мальчик лет пяти, наверное, сын усопшего, держался за край гроба рукой, будто за край движущейся телеги.

Он садится в продавленное клеенчатое кресло, сидит в неудобной позе, но ему удобно. Тихо тикают часы, красивые часы, которые удалось вывезти из Германии; минуты бегут, а он размышляет. Время от времени необходимо произвести внутреннюю инвентаризацию. Без всякого педантизма, конечно, ни-ни, без точных формулировок. Но все же у него есть своего рода мерило: он пытается отдать себе отчет в том, вырос ли он как художник за эти два года жизни в изгнании.

– Надо маме позвонить, – сказала Катя.

– Зачем?

- Чего это подружка твоя не встает? - Пробасил здоровяк. - Все-таки гости в доме.

Анна иногда утверждает, что, по-видимому, «Персы» теперь еще дальше от завершения, чем два года назад, и до известной степени она права. И все же он шагнул вперед. Он стал еще строже к себе, он почти так же строг, как Анна; он работает еще медленнее, но лучше, правильнее. Честно испытывая себя, он может сказать, что ни на волос не заботится о внешнем впечатлении, что творит не ради успеха, а ради самого творения.

– Узнать, похороны – это к счастью или наоборот…

Когда начинающий папа Башмаков нес от такси к подъезду хлопающий глазами сверток, у него вдруг появилось предчувствие, что он вот сейчас его уронит, даже какой-то подлый зуд в руках ощутился. Так иногда бывает, если переносишь безумно дорогую вещь, например антикварную вазу. Но Олег, конечно, донес Дашку благополучно и положил на самую середину затянутой сеткой детской кроватки.

- А ты не видишь, что у нее с ногой? Ваш козел, между прочим, стрелял.

Он посмеивается над Анной, над ее хлопотливостью, ее энергичными усилиями добиться исполнения «Персов» по радио. Она ведь знает, чего можно ждать от такой радиопередачи. То, чего он добивается, можно выжать даже из хорошего оркестра лишь после многих репетиций. Как же он вырвет желанное у равнодушных оркестрантов при двух-трех наспех проведенных репетициях? Если бы ему и удалось добиться приличного исполнения, слушатели не готовы к восприятию его музыки. Их уши и сердца закупорены салом и грязью дешевых, вульгарных, сентиментальных и трескучих мелодий. Напрасный труд. Из десяти слушателей восемь воспримут его музыку как кошачий концерт, один вежливо попытается что-то понять, и лишь один, может быть, действительно поймет.

Кровать вместе с прочей мебелью и утварью преподнес молодоженам Петр Никифорович. Родители Олега путем неимоверного напряжения всех материальных ресурсов подарили на новоселье всего-навсего холодильник «Север» – шумный и ненадежный агрегат, производивший больше снега, нежели холода. Вообще тесть, несмотря на свою начитанность, оказался мужиком надежным и все правильно понимающим. Даже когда Олега выгнали из райкома и трудоустроили в «Альдебаран», он, позлившись, потом вдруг посветлел и объявил, что мужчина должен заниматься наукой, а не бумажки туда-сюда носить или врать с трибуны. Хороший человек был Петр Никифорович, а умер от незаслуженной обиды…

- Почему же наш? Вовсе даже не наш. - Шнурок продолжал улыбаться. - Мы-то как раз наоборот - с миром пожаловали.

Зепп Траутвейн сидит в своем продавленном кресле. Неплохо было бы со стороны послушать собственную музыку. Но внутренним слухом он слышит ее это не воображение, это так и есть. Мелодия, которую он нашел сегодня утром, звучит в нем. Он слышит стихи Эсхила и их музыку, слышит громкий грозный боевой клич греков, которые приканчивают барахтающихся в море персов, слышит горестные вопли тонущих, их «ай-ай» и «у-лу-лу», весь этот экзотический разноголосый вой, он не работает, и все же звуки с невероятной интенсивностью струятся вокруг него, в нем. Он сидит с невидящим взглядом, с отсутствующим выражением лица и, безотчетно воспринимая чуть слышное тиканье стенных часов, напряженно вслушивается в себя, погружается в этот внутренний поток.

Нехотя, с коротким вздохом, он встает, садится за письменный стол, работает методически, упорно, сосредоточенно, для того чтобы втиснуть свои неподатливые фантазии в проклятые пятилинейные строчки нотной бумаги.

- Это вы-то с миром?

4

Но это произошло гораздо позже, а в ту пору, когда эскейпер первый раз пытался сбежать от Кати, все еще были живы-здоровы. И если бы кто-то вдруг заявил, что не пройдет и десяти лет, как Киев станет самостийной столицей, а Прибалтика будет соображать на троих с НАТО, что по всей России забабахают бомбы, подложенные под сиденья банкирских лимузинов, а газеты заполнятся объявлениями темпераментных девушек, готовых оказать любые интим-услуги состоятельным господам, – так вот, человек, сболтнувший такое, уже через час сидел бы в кабинете психиатра, куда его, вдоволь насмеявшись, переправили бы из КГБ.

- А как же? Вам ведь друзья по-любому нужны. Без друзей здесь трудно. Вот мы и станем друзьями. Зато потом не будет никаких непоняток. Кто сунется, всегда можете посылать к нам.

Вздохнув, эскейпер снял свадебную шляпу, присел на диван и открыл коробку из-под сливочного печенья. Сверху лежало несколько больших черно-белых фотографий. Все стандартные семейные фотографии аккуратная Катя давно разместила в особых альбомах, сделав даже специальные тематические наклейки: «Даша», «Свадьбы», «Похороны», «Экскурсии», «Отдых», «Дни рождения», «Школа» и так далее. Альбомы стояли на книжной полке, а нестандартные снимки хранились в этой коробке из-под печенья, подаренного Кате благодарными родителями какого-то двоечника.

2. «ПАРИЖСКИЕ НОВОСТИ»

На первой фотографии была вся их выпускная группа. Вверху реял овеянный лентами и обложенный лаврами год 1980-й. А в самом низу лежали, по довоенной моде раскинувшись в разные стороны, Башмаков и Слабинзон. Придумал это художество, разумеется, Борька. После окончания института он при помощи деда-генерала поступил в аспирантуру. Узнав, что тесть «распределил» Башмакова в райком, Слабинзон презрительно засмеялся:

За удачным утром следует удачный день.

– Коллаборационист!

Шнурок старался говорить твердо и уверенно, однако сознавал, что звучат его слова не слишком убедительно. Да и как иначе, если он городил сейчас полную чушь. Никакой серьезной защиты ни он, ни даже Мох обещать девушкам не могли. Конечно, врать Шнурок научился еще в школе, и все же фальшь в его голосе Мариночка учуяла без особого труда.

Надо заметить, Олег не хотел работать в райкоме, а собирался ехать в засекреченный Плесецк, но мудрый Петр Никифорович, выслушав возражения романтического зятя, строго процитировал Честертона:

В редакции «Новостей» Зепп Траутвейн, невзирая на ворчание коллег, получает в свое распоряжение Эрну Редлих, машинистку и секретаршу, с которой он охотнее всего работает. Он в ударе, к тому же статья о физиономиях правителей третьей империи, слушающих музыку, открывает перед ним возможность говорить о вещах, больше всего волнующих его, — о музыке и политике. В статье есть та хлесткость, та крепкая мюнхенская терпкость, которую он хотел придать ей.

– Если не умеешь управлять собой, научись управлять людьми!

- Ага, как же! Вы же у нас тут самые крутые, верно? - язвительно произнесла она. - Вас тут все, должно быть, боятся. И Горбунья, и Атаман…

Наполовину сломленный, Башмаков еще полночи проспорил в постели с Катей и наутро согласился. Первый секретарь райкома комсомола Шумилин сильно одалживался у тестя, ремонтируя квартиру, и взял Олега на работу после ленивого собеседования. Скандальная по тем временам история с кражей из райкома знамени произошла, кстати, на глазах Башмакова. Шумилин вскоре после этого перешел на другое место, и работать новоиспеченному инструктору пришлось уже под началом нового первого – Зотова, вознесенного на эту должность прихотью Федора Федоровича Чеботарева.

Но в редакции много срочного материала, сомнительно, что статью дадут в очередной номер, если Траутвейн не настоит на своем. Своей неловкой походкой, носками внутрь, он проходит в кабинет к Францу Гейльбруну, главному редактору.

На втором снимке заведующий орготделом райкома Башмаков, одетый в строгий аппаратный костюм с неизменным клетчатым галстуком, набычившись от важности, вручал переходящее Красное знамя. Кому – осталось за кадром. О том, что вскоре его выгонят из райкома, Олег еще не ведал. Фотография была сделана, кажется, вскоре после того, как сорвалась его первая попытка уйти от Кати.

Шнурок чуть нахмурился. В отличие от Мариночки способностей психоаналитика он в себе не ощущал, а потому никак не мог понять - смеются над ним или говорят серьезно.

А началось все с того, что Олег по делу и без дела засиживался в райкоме допоздна, приходил домой выпивший и страшно голодный. Он любил вскрыть пару баночек рыбных или мясных консервов из продовольственного заказа, отрезать большой ломоть черного хлеба, посыпать его солью и очистить луковку. Понятно, под такую закуску не добавить граммов сто пятьдесят – преступление против человечности. Но понятно и то, что чувствовала молодая тонкая женщина, учительница изящной словесности, когда среди ночи к ней в постель вваливалось законное животное, благоухающее луком и водкой, да еще начинало предъявлять грубые права на взаимность. Надо страдать зоофилией, чтобы испытывать от этого хоть какую-то радость.

Достаточно закрыть за собой большую, обитую войлоком дверь, отделяющую голые редакционные комнаты от кабинета Гейльбруна, чтобы очутиться в совершенно другом, прежнем мире. В Берлине Гейльбрун, главный редактор «Прейсише пост», наиболее видной столичной газеты, пользовался большим влиянием; когда он там держал себя вельможей, его величественные слова и жесты соответствовали его положению. Здесь же, в редакции «Парижских новостей», или «ПН», как их повсюду называли, жесты эти производили скорее смехотворное впечатление. Но, прекрасно сознавая это, Гейльбрун не мог отделаться от повадок вельможи — он был король в изгнании, и Траутвейн с присущей баварцу живостью воображения мысленно сравнивал барственный, величавый стиль Гейльбруна с непомерно широким костюмом на сильно похудевшем человеке. Вот и сегодня Траутвейн, улыбаясь про себя иронически и добродушно, дивится тому, как Гейльбрун сумел превратить большое неприветливое канцелярское помещение в место, где можно «принимать», и, при всем убожестве комнаты, придать ей особый отпечаток какой-то легкой, изящной жизни. Тут были и дорогой ковер, правда очень миниатюрных размеров, и удобная софа, и внушительный письменный стол хорошего дерева; повсюду лежали сигареты, несмотря на опасность, что кто-либо из голодной публики стянет их.

Как уважающая себя молодая жена, Катя утром в презрительном молчании собиралась и уходила на работу в школу, а потом сердилась на мужа долго и самозабвенно. Зато в те редкие воскресные вечера, когда обида отступала, а Башмаков, бледный, как падший ангел, мучился от трезвой неуютности, вовлечь его в брачные удовольствия было почти невозможно. По молодости лет Катя старалась быть соблазнительной, вместо того чтобы быть требовательной.

- Ну… Все не все, но кое-что мы тоже можем.

Так продолжалось довольно долго. Олег выпил уже достаточно для того, чтобы из инструктора стать заведующим орготделом. Но однажды поутру выведенная из себя Катя заявила мужу, едва он продрал полупроспавшиеся глаза:

При входе Траутвейна главный редактор Гейльбрун не расстается с сигарой, торчащей в уголке его большого чувственного рта. Но Траутвейн не обращает на ото внимания; у него с Гейльбруном хорошие отношения, их объединяет общность политических взглядов, оба они отличаются терпимостью и в то же время горячностью. Впрочем, Франц Гейльбрун, как это с ним часто бывает, не выспался. Ему шестьдесят лет, он работает с удовольствием, но и живет он в свое удовольствие, ему не хватает дня и особенно ночи.

– Значит, так, собирайся и уходи!

- Что, например?

— Ну, милый мой, — встречает он Траутвейна, — что вы нам хорошего принесли? — И широким жестом указывает Траутвейну на удобное кресло для посетителей. Траутвейн протягивает ему рукопись, Гейльбрун читает, усмехается. — Хорошо, крепко, терпко, по-баварски, — говорит он. Многовато только у вас «задниц», «пачкунов» и прочего. Хорошо бы вычеркнуть несколько штук, тогда выиграют те, что останутся.

– Как это? – обалдел Олег.

– А вот так – ножками!

- Например, словечко за вас нужное замолвить - перед тем же Атаманом, от работ тяжелых освободить. - Шнурок продолжал еще хорохориться, хотя по лицу девушки было уже видно, что она ни на грош ему не верит. Курвочка оказалась неглупой и, конечно, смекнула что к чему. Он бы, наверное, попытался бы еще что-нибудь придумать, но шагнувший вперед Мох бесцеремонно отодвинул его в сторону.

— Ладно, — миролюбиво говорит Траутвейн. — Сейчас вычеркну и сдам в набор на тот случай, если статья пойдет в следующем номере.

– Не уйду!

– Уйдешь! Ты здесь, между прочим, не прописан!

— Конечно, пойдет, — отвечает Гейльбрун.

- Короче так, шалавы, - звучно объявил он, - некогда нам базарить, а потому слушай сюда. Нравы у нас самые простые, и каждая баба на своем особом счету. - Непривычный говорить длинно, Мох перевел дух. - Короче, без мужиков вы - ничто. Любой сожрет и оприходует. А коли так, то не хрен выдрючиваться. Будете из себя целок строить, вам же дороже встанет…

Для восстановления исторической перспективы необходимо вспомнить, что жили они в кооперативе, купленном тестем. Башмаков, выражаясь грубым, но справедливым народным языком, был примаком. И не просто примаком, а примаком непрописанным. Когда оформлялся кооператив, родители стояли в очереди на квартиру и попросили Олега пока не выписываться из коммуналки. Благодаря этой уловке им удалось получить впоследствии на двоих двухкомнатную, а не однокомнатную квартиру.

— Ведь есть срочный материал, — благородно замечает Траутвейн.

- Чего, чего?!

– А как же Дашка? – жалобно спросил гонимый муж.

- На матрас, цыпа! И покороче!… - Мох угрожающе стиснул рукоять своего ножа, по-медвежьи тяжело шагнул к девушке.

– А Дашенька, когда вырастет, меня как женщину поймет!

— Хорошая статья — всегда срочный материал, — говорит Гейльбрун. — К сожалению или к счастью, как вам угодно, здесь у нас нет такой нужды в злободневном материале, как в Берлине.

И тогда Олег испугался. Это был как бы двухслойный испуг. Верхний слой имел чисто номенклатурную природу: развод для заведующего отделом райкома по тем временам означал если и не завершение карьеры, то серьезные трудности. Но был и второй слой, глубинный: Башмаков абсолютно не представлял себе, как станет жить без жены и дочери, как переедет назад к родителям. И Кате очень понравился испуг мужа. Она стала прибегать к этой мере внутрисемейного устрашения утомительно часто: сказались молодость и неопытность. Правда, всякий раз Башмакову удавалось вымолить не так уж далеко упрятанное прощение, после чего они оказывались в постели, и Катя, зажмурившись от счастья, прощала Олега до изнеможения.

Одного-единственного взгляда на этого буйвола Мариночке хватило, чтобы понять: меряться с таким силами бесполезно. Это того, с букетиком, можно было еще свалить на пол или даже оглушить, - этот же слон ее ударов просто не почувствует. Даже, наверное, глазом не моргнет. Все также спокойно заломит за спину руки, повалит на койку и сделает свое дело.

Пока Гейльбрун читал статью и пока велась эта короткая беседа, он казался оживленным; сейчас он снова размяк, и его большая квадратная голова с седыми, коротко стриженными жесткими волосами никнет от усталости.

«Может, поэтому она меня и выгоняла?» – много лет спустя, помудрев и став матерым эскейпером, догадался Башмаков.

- Вы чего, мальчики, рехнулись? - она испуганно переводила взгляд с одного бандита на другого. - В нас же еще вчера стреляли! Вон, и подругу мою изувечили!

Но тогда каждая новая ссора, каждое царственное требование собирать вещи и уматывать, каждое вымаливание прощения – все это накапливалось в примацком сердце Башмакова, точно свинцовые монеты в свинье-копилке. И недалек был тот день, когда очередная монетка намертво застрянет в щелке и не останется ничего другого, как жахнуть копилку об пол – раз и навсегда!

Траутвейн простился и уже собирался уходить, когда вошел Гингольд, издатель.

После окончания института Олег продолжал общаться со Слабинзоном. Борька поступил в аспирантуру и втихую женился на скрипачке Инессе, своей дальней родственнице, пышноволосой миниатюрной девушке с фаюмскими глазами. Олег, единственный из института, был приглашен на свадьбу, чинно протекавшую в большой сталинской квартире Борькиного деда Бориса Исааковича – вдовца и отставного генерал-майора, читавшего какой-то спецкурс в военной академии.

- А причем здесь твоя подруга? Мы ее трогать не собираемся. - Добродушно промычал Мох. - Да и с тобой обойдемся ласково. Если не будешь, конечно, брыкаться.

— А, наш дорогой сотрудник, — с деланной любезностью сказал господин Гингольд и протянул Траутвейну руку, плотно прижимая локоть к туловищу.

Башмаков был в очередной ссоре с Катей, пришел на свадьбу один и очень переживал, что впопыхах схватил у грузин возле метро несвежие тюльпаны. Обычно покупкой букетов занималась Катя, она долго ходила по рынку, приглядывалась, принюхивалась и даже прищупывалась к бутонам, холодно отшивала стоявших за прилавками назойливо-высокомерных кавказцев. Казалось, букет она покупает не для подарка, а себе, причем на всю жизнь, рассчитывая, что именно эти самые цветы, свежие, без единой подвялинки, и положат на ее, Катину, могилку. В результате в гости они всегда опаздывали.

— «Дорогой»? — откликнулся Траутвейн. — Это при ваших-то гонорарах?

Мариночка в панике отступила еще на один шаг, и сияющий Шнурок немедленно переместился, отрезая ей путь. Правда, в отличие от Моха, он допустил непростительную ошибку - нерасчетливо приблизился к кушетке, на которой лежала Марго. Поставив себя на линию огня, он тут же получил свирепый удар пяткой. Маргарита била изо всех сил, но положение ее тела не позволяло должным образом сгруппироваться. Удар вышел далеко не смертельным, хотя и отбросил Шнурка далеко в сторону.

Впрочем, Башмаков тоже опоздал, а точнее, задержался в райкоме. В просторной генеральской гостиной за большим овальным столом сидело человек двадцать – такого количества печальных глаз, собранных в одном месте, Олегу до сих пор видеть не приходилось. Не приходилось ему слышать и столько умных до непонятности разговоров. Когда Слабинзон, представляя Башмакова родственникам, назвал место его службы, в печальных глазах промелькнуло отчетливое уважение к названию организации и почти неуловимое презрение к человеку, в этой организации работающему.

- Ах, ты гнида! - схватившись за живот, Шнурок с ненавистью уставился на свою обидчицу. - Да я ж тебя прямо здесь похороню! В печь вместо полена затолкаю!…

Траутвейн неохотно говорил о денежных делах, но Гингольд с его фальшиво-любезной улыбочкой, гнилыми зубами и тихими, кошачьими ужимками принадлежал к числу тех немногих людей, к которым он питал открытую антипатию. Жесткое, сухое лицо Гингольда, четырехугольная, черная с проседью борода, маленькие глазки, пристально глядящие из-под очков, подчеркнуто старомодный костюм, длинный сюртук и башмаки с ушками — все в этом человеке раздражало обычно терпимого Траутвейна.

Из обрывков разговоров и содержания тостов Башмаков сделал несколько выводов. Во-первых, Борькин отец, популярный уролог, очень переживает из-за того, что эстетствующие молодожены не позволили ему развернуться в полную мощь и сыграть свадьбу в хорошем загородном ресторане. Во-вторых, чуть ли не половина собравшихся давным-давно подали заявления и ждали разрешения на выезд из страны. Правда, родители невесты пока еще колебались, ибо не знали, как поступить с семейной реликвией и главным родовым достоянием – старинной скрипкой, стоившей на Западе безумные деньги. В-третьих, Борис Исаакович, блестящий офицер-фронтовик, так и застрявший со своим «пятым пунктом» в генерал-майорах, тогда как его товарищи по академии дошли чуть не до маршалов, страшно этим обижен, но тем не менее уезжать не желает. Улавливались в разговорах и еще кое-какие тонкости предотъездной жизни, но понять их было так же невозможно, как профану вникнуть в профессиональный спор узких специалистов.

- Только подойди, заморыш! - Взвизгнула Маргарита. Опираясь на локти, она чуть привстала, готовясь повторить удар. Несмотря на весь свой страх, она все-таки успела заметить, что за свой автомат этот недомерок не хватается. Вполне могло быть и так, что патронов к этой допотопной железяке у него не было и в помине.

— Повысить гонорар — моя мечта с тех пор, как я основал эту газету, ответил Гингольд, улыбаясь еще шире и стараясь придать своему скрипучему голосу мягкий, ласковый оттенок; его трескучие интонации раздражали музыкального Траутвейна. Наглое утверждение Гингольда, что он основал газету, тоже злило Траутвейна: ведь всему свету известно, что «Новости» целиком дело рук Гейльбруна, начиная с самой мысли создать газету и кончая ее осуществлением. Гингольд лишь финансировал это предприятие, да и то на условиях жестокой эксплуатации. Траутвейна удивило, что Гейльбрун пропустил мимо ушей слова Гингольда.

Определенно, из всех присутствующих напился только Слабинзон и под недоуменный шепот родственников, бросавших сочувственные взоры на невесту, был (не без помощи Башмакова) вытеснен в дедовский кабинет и уложен на кожаный диван с откидывающимися валиками. Инесса старалась выглядеть безоблачно веселой и даже станцевала со свекром вальс, а с Борисом Исааковичем – чарльстон. Кстати, жить молодожены собирались у вдового генерала. Борькина мать, которая в молодости – худенькая и безусая – была, наверное, ослепительно хороша, наклонилась к Олегу и доверительно сообщила, что о лучшей жене для своего сына и мечтать не смела. Ветхая подруга усопшей Борькиной бабушки покачала головой:

- Вот, чокнутая! Ты на кого пасть раскрываешь?

– Но мальчик слишком пьет!

— Но, — продолжал Гингольд, — вы сами знаете, сколько всяких затруднений встречает вопрос о повышении гонорара. — И он пустился в пространные объяснения по поводу того, что вынужден опять сократить гонорарную сумму на фельетоны; с этим, мол, он и пришел к Гейльбруну.

- Да на тебя, уродец! Давай, иди сюда! Так приласкаю, до конца жизни за промежность держаться будешь!

– Ах, Изольда Генриховна, мы так огорчены! Вы меня понимаете! – Борькина мать почему-то покосилась на Башмакова. – Мы так надеемся на Инессу. Она очень благоразумная девушка.

Гейльбрун не ответил, — возможно, что в присутствии Траутвейна он не хотел доводить дело до спора, — и Гингольд не стал настаивать; он без стеснения взял из рук Траутвейна его рукопись.

Олег вздохнул и на всякий случай налил себе полрюмки.

- Тварь! - ухватив за ножку ближайший табурет, Шнурок двинулся было вперед, но в этот миг ожила Мариночка. Пауза, в которой забияки перенесли свое внимание на раненую, была использована ею с должной пользой. За эти короткие секунды Мариночка успела вооружиться стертой от длительной работы деревянной прялкой и стремительным движением сорвала со стены крохотную, утыканную швейными иглами подушечку. Наверное, для женщины было бы логичнее воспользоваться прялкой, но Мариночка поступила более изуверски. Все-таки сказывался давний боевой опыт, когда приходилось дружить с отпетыми головорезами. Кое-что из их жутковатой похвальбы, видать, отложилось в подсознании. Подскочив к Шнурку, девушка с силой всадила ему в шею одну из иголок. В отличие от Мариночки, она не ходила ни в какие боевые секции, в отличие от Стаса Зимина никогда не слушала лекций о грамотном использовании в бою тех или иных подручных средств, и, тем не менее, сама того не подозревая, она избрала наиболее оптимальную тактику. Именно шея человека насчитывает максимальное количество болевых точек и жизненно важных зон. По этой же самой причине любой удар в шею может повлечь за собой за собой самые серьезные последствия. Так получилось и на этот раз. Заверещав во всю силу своих легких, Шнурок отпрыгнул в сторону, запнувшись о стопку березовых поленьев, с грохотом обрушился на пол. Растопыренными пальцами он продолжал царапать горло, пытаясь вслепую выдернуть торчащую из шеи иглу. Между тем, выставив перед собой прялку, Мариночка уже приближалась к новому противнику. Ей было отчаянно страшно, она мало на что надеялась, однако жизненный опыт подсказывал, что только яростная атака могла их спасти. Ну, а будут сидеть, сложа руки, обязательно дождутся. Либо увечий, либо смерти…

Через полгода Слабинзон разочаровался в браке и заявил, что еще не готов каждое утро завтракать с одной и той же женщиной, а от скрипичных концертов на дому ему хочется выть по-волчьи. Инессу, чье чрево, к счастью, еще не стало футляром для новой очаровательной скрипочки, он возвратил родителям, и та довольно скоро вышла замуж за другого своего дальнего родственника – авангардного композитора. Они получили разрешение на выезд, и Борька помогал своей бывшей жене и ее новому мужу паковать вещи, даже вызывал Олега для погрузочно-разгрузочных работ. А со старинной скрипкой все обошлось: Борькин отец, лечивший от хронического простатита какого-то мощного гэбэшника, добыл бумагу, заверявшую, будто инструмент этот самый наиобыкновеннейший и никакой особой ценности не имеет. По прибытии на историческую родину скрипка была продана, и на эти деньги куплены дом, обстановка и автомобиль. Кстати, в этом самом доме Борькины родители после переезда в Израиль и жили, пока не перебрались в Америку.

— Статья для нас, как я понимаю, — сказал он. — Я вижу это по шрифту. Напечатано на нашей машинке. — Он кисло улыбнулся: он не любил, чтобы внештатные сотрудники обращались к его машинисткам. Если бы он сказал какую-нибудь резкость, Траутвейн не остался бы в долгу. Но Гингольд понял это и благоразумно воздержался от дальнейших колкостей. Статья так и осталась у него в руках. Точно жадные крысы, забегали по строчкам жесткие глаза Гингольда, вгрызлись в одно место, побежали дальше, вгрызлись в другое. Все молчали. Наконец он дочитал.

- Ишь ты, шустрая! - Мох с интересом следил за приближением девушки. На своего катающегося по полу приятеля он не обращал никакого внимания. В снулых глазах его не угадывалось ни испуга, ни волнения. Пожалуй, только легкая тень любопытства. Наверное, этому кряжистому увальню действительно хотелось поглазеть на те приемы, с помощью которых спятившая девчонка собирается его остановить. Со своей лежанки бешено ругалась Марго. Она уже запустила в насильника подушкой, но Мох этого даже не заметил. В своей жизни он успел придушить уйму людей, - были среди них и три женщины. Конечно, все трое были редкостными стервами - любили сорить окурками, не прибирали за собой пивных банок, и все же никакого удовольствия он тогда не испытал. Все они громко верещали, кусались и пребольно царапались. Пожалуй, спроси его, кому из них приходилось защищаться, он бы честно ответил, что ему. Потому, верно, и убил, что не удавалось заткнуть им рот иным образом. В силу этих причин сейчас он был озадачен одной-единственной мыслью - как бы сладить с чертовкой половчее, нечаянно не придавив и не изувечив. Как ни крути, за тех козочек заступиться было некому, - за эту же кобру мог сказать свое веское слово Лесник.

Но это случилось через много лет, а тогда, избавившись от жены, Борька остался холостяковать в дедовой квартире, предоставленной в полное его распоряжение, так как Борис Исаакович с утра до ночи сидел в своем кабинете и сочинял книгу о командарме Павлове, а точнее, о том, как надо было готовиться к войне и воевать, чтобы немцы дальше Бреста не продвинулись. Вставал дед рано, и когда Слабинзон, ведший рассеянный аспирантский образ жизни, продирал глаза, на кухне его ждал завтрак, а в случае особенно тяжкого пробуждения – обед с графинчиком водки, настоянной на апельсиновых корочках.

- Охолонись, подружка! Я ведь не этот хлюпик, я - Мох. - Он все еще продолжал кривить губы в усмешке. - Меня тут все знают.

— Очень хорошо, — заключил он. — Очень хорошо сказано. — И он рассыпался в плоских похвалах. — Но, — продолжал он, и в его скрипучем голосе вопреки его желанию появились властные нотки, — я бы вам посоветовал: вычеркните кое-какие грубости, — и, водя по строчкам несгибающимся пальцем, он прочитал вслух то, что ему не понравилось. В его устах это прозвучало действительно скабрезно, плоско. — Вы пользуетесь этими крепкими словами для характеристики человека, который юридически все же является главой государства, — пояснил он. — Нас не очень-то любят, и могут выйти всякие неприятности. Но все эти места и сами по себе не очень хороши; по моему скромному мнению, они недостойны вас, дорогой Траутвейн. И моим читателям они тоже не понравятся.

– Это по-нашему, по-ассимилянтски! – говаривал Борька, отдышавшись после первой, реанимационной рюмочки.

- А я и знать не хочу! - рявкнула Мариночка.

В ту пору Олег часто бывал у Слабинзона. Они сидели и пили под лимончик выдержанный коньяк. У Борькиного отца дареными бутылками были забиты все подсобные помещения в квартире и на даче. Очевидные излишки он время от времени сплавлял сыну, хоть и страшно злился на него за отставленную Инессу: из-за этого на их семью обиделись многие родственники. Борькин отец был одним из лучших урологов Москвы и специализировался на новомодном тогда хламидиозе – недуге, поражающем всех людей, ведущих мало-мальски половой образ жизни. Переехав в Америку, он открыл свою консультацию на Брайтон-Бич. Народ повалил к нему валом, в основном московские еще пациенты. Он часами мог болтать о прошлом с бывшим директором гастронома, а ныне апоплексическим говоруном, для которого триппер, подхваченный в 60-х годах на квартирном диспуте о физиках и лириках, стал во временной перспективе чуть ли не самым ярким воспоминанием молодости. За эту возможность повспоминать о былой удали, видимо, и ценили Борькиного отца, постаревшего и отставшего от передовых методов мировой урологии.

- Вот же дура! Ты сама подумай, все равно под кого-нибудь ляжешь. Так уж лучше со мной…

Траутвейну они и самому уже не нравились, но комментарии Гингольда и это наглое «моим читателям» вывели его из себя.

Итак, Башмаков и Слабинзон частенько сиживали на просторной кухне, и Борька, прихлебывая коньячок, наставлял:

- Пошел к черту, ублюдок!

– Жениться, Тунеядыч, нужно только в промежутке между клинической и биологической смертью, и то лишь для того, чтобы было кому тебя похоронить!

— Благодарю за поучение, — запальчиво сказал он своим звонким голосом. — Но я просил бы предоставить мне самому выбирать литературную форму для своих работ.

Изредка к ним выходил задумчивый Борис Исаакович, удрученный страшными просчетами в деле подготовки Красной армии к войне с фашистами.

- Вот это ты зря… - выставив перед собой могучие руки, он танком двинулся на Мариночку.

— Мы с Траутвейном уже раньше пришли к соглашению, что кое-какие «задницы» и «пачкуны» будут вычеркнуты, — примирительно сказал Гейльбрун.

– А знаешь, дед, что нужно было сделать, чтобы немца сразу задробить?

Кажется, она пнула его в коленную чашечку, попыталась мазнуть ногтями по лицу, но бандита только раззадорило. Она была ловкой и верткой, но Мох не отступал. Главное было дотянуться до девушки, ухватить ее хотя бы одной рукой. А уж тогда деваться ей было бы некуда…

– Что?

— Я не хотел вас обидеть, — мгновенно переменил тон Гингольд, испуганный вспыльчивостью Траутвейна. — Наш всегдашний enfant terrible,[2] — прибавил он, пытаясь изобразить на своем лице сочувственную, успокаивающую улыбку. Но взгляд, каким он проводил Траутвейна, когда тот пошел к двери, был отнюдь не любезным.

– Сталина шлепнуть!

Он уже почти загнал Мариночку в угол, когда скрипнула за спиной отворяемая дверь. Не желая отвлекаться, Мох мельком оглянулся, но и этого краткого мгновения ему хватило. Он замер на месте, и глазам изумленной Мариночки предстало редкостное зрелище. Черная сгорбленная старуха, шагнув в комнату, подняла вверх свои сухонькие ладони. При этом она неотрывно смотрела в глаза насильнику. И что-то с ним стремительно происходило. Лицо Моха сперва побледнело, потом безвольно обмякло. Мускулистые руки его опустились, плетьми повиснув вдоль туловища, в глазах проблеснуло нечто странное. Не обычный испуг и не смущение, а самый настоящий животный страх. Он точно увидел перед собой привидение. Впрочем, так оно, верно, и было. Сморщенная Горбунья действительно напоминала привидение, - стояла каменным изваянием и испепеляла высоченного детину взглядом. Впрочем, не только его, потому что завозился возле поленницы и Шнурок. Горбунья по-прежнему не произносила ни звука, однако с незваных гостей было довольно ее поднятых ладоней, ее немигающих глаз.

Траутвейн досадовал на себя. Следует лучше владеть собой, не так вызывающе держать себя с Гингольдом. Анна, безусловно, осталась бы им недовольна, и была бы вполне права. Заниматься политикой, открыто высказывать свое мнение, писать о том, что накипело, — все это очень хорошо. Но, к сожалению, при этом приходится иметь дело с малоприятными личностями. «Я уехал из Германии, чтобы не плясать под дудку Гитлера. Не для того ли, чтобы теперь плясать под дудку господина Гингольда?»

– Не уверен, – качая головой, отвечал генерал.

– Еврей-сталинист – страшный случай! – констатировал Слабинзон, дождавшись, когда дед скроется в кабинете.

Поднявшись с пола, Шнурок торопливо захромал к выходу. Следом за ним двинулся Мох. Оба двигались, как сомнамбулы, напоминая неисправных роботов. И оба ни разу не оглянулись.

Он собрался уже покинуть редакцию и пошел к выходу, раздраженно и рассеянно глядя перед собой.

Иногда они, как в былые студенческие времена, шли гулять по вечерней улице Горького или ехали в Булонь, и Слабинзон начинал нахально клеить встречных девиц. Но с девицами обычно ничего не получалось: былой кураж и обаяние юной необязательности куда-то ушли. Жалкая развязность Борьки и хмурая озабоченность Башмакова, в очередной раз забывшего стащить с пальца обручальное кольцо, приводили к тому, что хорошенькие, знающие себе цену москвички на вопрос: «Девушка, куда вы идете?» – отвечали: «С вами – до ближайшего милиционера!»

Стоило двери закрыться за ними, как Горбунья обратила свое сморщенное лицо к девушкам. На их глазах произошла обратная метаморфоза: неуловимым образом грозная мегера превратилась в обычную старушку. Мариночка смотрела на нее и видела, что перед ней стоит сейчас совершенно иной человек. Не злая мегера и не колдунья, а самая обыкновенная старушка.

– А как ты относишься к продажной любви? – задумчиво глядя вслед удалявшейся юбчонке, спрашивал Слабинзон.

— Алло, Зепп, — вывел его из задумчивости чей-то голос. — Куда? Обедать? Пойдемте вместе. — Траутвейн колебался. Очень кстати было бы в беседе смыть накипевшую досаду, а живой блестящий Фридрих Беньямин был для этого самым подходящим партнером; но Анна ждала его к обеду, и он боялся истратить лишние деньги в ресторане. А Фридрих Беньямин настаивал: Пойдемте. Мне все равно надо поговорить с вами. У меня есть к вам товарищеская просьба. И не разводите церемоний, Зепп. Само собой, вы мой гость.

– Да как тебе сказать… – уклонялся Башмаков.

Странное дело! - добрых людей морщины красят, а злых делают еще страшнее. В случае с Горбуньей наблюдались оба феномена сразу. Как выяснилось, она могла пугать, но могла казаться и ласковой. Вот и сейчас гнев ее неуловимым образом улетучился, сменившись чувством диаметрально противоположным.

Траутвейн уступил, позвонил в гостиницу «Аранхуэс», что не будет к обеду, пошел с Беньямином.

В ту безвозвратно ушедшую эпоху сексуального бескорыстия продажная любовь была для Олега чем-то запретно-таинственным, наподобие закрытого распределителя для крупной номенклатуры, куда комсомолят, понятное дело, не допускали.

Приблизившись к лежащей Маргарите, она неодобрительно покачала головой. На потревоженной ноге поверх бинта проступило пятно крови.

– Я тоже так считаю, – соглашался Борька. – Покупать женщин так же бессмысленно, как одуванчики. Они же под ногами…

- Надо еще раз помазать, - глухо проговорила Горбунья, и хотя на Мариночку она уже не смотрела, та восприняла это как команду. Бросившись к склянке с мазью, вновь взялась за пакет с тампонами. Старуха, между тем, склонилась над Маргаритой чуть ниже, осторожным движением взяла девушку за руку.

Тот повел его в фешенебельный, несомненно дорогой ресторан «Серебряный петух», куда Траутвейн сам никогда не решился бы пойти. Беньямин выбирал блюда обстоятельно, со знанием дела, осведомлялся у Зеппа, чего тот хочет, упрекая его, что он уделяет недостаточно внимания еде. Траутвейн ел, по обыкновению, рассеянно; он привык к тому, что жена как-то кормила его на те скудные средства, которыми они располагали. Единственное, чего ему хотелось, чего ему здесь, в Париже, не хватало, — это некоторых сытных баварских блюд. Он предпочел бы сидеть с Рихардом Штраусом у «Францисканца», запивая «мартовским» пивом вареные или жареные сосиски, вместо того чтобы в обществе Фридриха Беньямина лакомиться устрицами и шабли во французском кабаке. Но с «Францисканцем» и Рихардом Штраусом покончено. Звезд с неба он не хватает, наш Рихард Штраус, — разумеется, это не относится к его музыке, иначе он не остался бы у нацистов, а был бы, вероятно, здесь.

Под ноги попадались обычно лимитчицы, клевавшие на Борькины подходцы в надежде, если повезет, расплеваться с проклятым общежитием и осесть на квартире у москвича. Однако при ближайшем рассмотрении они оказывались настолько неаппетитными, что на таких Башмаков не обращал никакого внимания даже в первую неделю после возвращения из армии.

- Сердце не болит?

И тогда разочарованный Слабинзон начинал выступать:

- Нет.

– Ты посмотри на эти рожи! (Речь шла о прохожих.) Это же вырожденцы! Это страна вырожденцев! Ты понимаешь, Тунеядыч?!

- Это хорошо… А помнишь, как меня называла?

Беседа с Беньямином, несомненно, обогащает. Пусть Фридрих Беньямин всего лишь журналист. Но какой журналист. Чего он только не знает. Как логичны его выводы, как блестяще умеет он подать великое и малое так, что все предстанет в новом свете. Зепп Траутвейн перечисляет про себя достоинства Беньямина, как он это часто делает, стараясь отдать ему должное; ибо, по существу, Беньямин ему неприятен. Слишком уж он высокого мнения о себе и своей работе. И Зепп Траутвейн, выкладывая, по обыкновению, все, что у него на душе, в десятый раз повторяет ему, что «все мы» преувеличенного мнения о своей особе. Ведь пишем мы или не пишем — какое влияние это оказывает на политические события?

Олег вглядывался в усталые и, конечно уж, не аристократические, а порой, что скрывать, затейливо-уродливые лица прохожих, потом переводил взгляд на Слабинзона, тоже статью и лепотой не отличавшегося, вздыхал и соглашался:

Вздрогнув, Маргарита попыталась отвести взор в сторону, но у нее ничего не получилось. Взгляд Горбуньи притягивал, заслонял все постороннее. Но странное дело, от глаз старухи не хотелось отрываться, - они работали, словно чудовищной силы магнит. Одновременно пугали и завораживали.

– Кошмар!

Пока Траутвейн излагал все это весьма обстоятельно и, как это свойственно сангвинику, очень громко, с мюнхенскими интонациями, так что сидевшие вокруг французы оборачивались, Фридрих Беньямин продолжал есть. Он ел медленно, со вкусом, и время от времени пил маленькими глотками. Иногда он бросал что-нибудь в таком роде:

- Кажется, нет… Не помню…

– Архикошмар! Страна лохов… Нет, архилохов! Я здесь просто задыхаюсь! – продолжал Борька страстно. – Ты можешь себе представить, у нас после защиты на кафедре накрывают стол, пьют водку под селедку, а потом песни поют! Нет, ты представляешь?! «Парней так много холостых на улицах Засратова…» А член-корреспондент Ничипорюк – членом его по корреспонденту! – про гетмана Дорошенко соло хреначит! Интеллигенция, твою мать! Представляешь?

— Ешьте, Траутвейн. Жаль, ведь рыба у вас остынет.

- Жаль, - выпустив ее руку, старуха вновь выпрямилась. Не говоря больше ни слова, вышла из комнаты.

Олег вспоминал, как любит попеть во время семейного застолья его отец, как отплясывает, выпив лишку, личный друг композитора Тарикуэллова Петр Никифорович, как и сами они в райкоме, расслабившись, ревут комсомольские песни, и отвечал:

- Дела-а!… - присев на кушетку к подруге, Мариночка вновь принялась обрабатывать рану Маргариты. - Ты видела ее глаза? Не глаза, а прямо какая-то жуть!

Он не перебивал Зеппа. Лишь изредка, когда тот отпускал какое-нибудь особенно крепкое словцо, он вскидывал свои красивые карие выпуклые глаза, резко выделявшиеся на умном лице. Когда Траутвейн смотрел в эти глаза, светившиеся над большим изогнутым носом, словно готовые выпрыгнуть, грустные, немного клоунские и в то же время неистовые, полные фанатического огня, он испытывал какую-то тягостную неловкость и силился не потерять нить мыслей.

- А мне они понравились, - пролепетала Марго. - Даже добрыми показались.

– Представляю…

- Ничего себе добрыми! - Мариночка фыркнула. - А как она с этими уродами управилась! Они ведь даже слова ей сказать не посмели! Тот здоровый так побледнел, что я думала - замертво рухнет. От инсульта или еще какой-нибудь ерунды.

– Нет, морда райкомовская, ничего ты не представляешь!

Наконец он умолк. Беньямин спросил:

Олег в свою очередь начинал жаловаться на Катю, на постоянные унизительные попытки выставить его из дому. Это ведь с возрастом понимаешь, что жаловаться людям на собственную жену так же нелепо, как на свой рост или, скажем, рельеф физиономии.

- Такие от инсульта не умирают.

— Вы кончили? — И в ответ на утвердительный кивок Траутвейна сказал: Прекрасно, в таком случае доешьте свою рыбу.

- Это тоже верно, - чаще от ножа или пули.

– И ты терпишь?! – задыхался Борька от возмущения. – Из-за карьеры, да? Она ноги тебе должна мыть, когда ты домой приходишь! Знаешь, Тунеядыч, сколько баб голодных вокруг? Только свистни! Я, как развелся, первое время каждый день с новой спал, три раза у отца лечился, а потом надоело – одно и то же. Иногда снимешь какую-нибудь, ведешь домой и думаешь: а вдруг у этой – поперек? Приведешь, разденешь – нет, как у всех, вдоль…

- А что она такое говорила обо мне? - Марго обеспокоено встрепенулась. - Я что, ругала ее в бреду?

Слушая такие рассказы, впечатлительный Башмаков совершенно забывал о безрезультатных прогулках по улице Горького и завидовал свободной, полной чувственного изобилия жизни Слабинзона. Сам он, правда, уже успел дважды бестолково изменить Кате. Первый раз в буквальном смысле с соратницей – бухгалтершей из финхозсектора райкома – во время гулянки по случаю дня рождения комсомола. Ускользнув от всеобщего ликования, они соединились на ворохе переходящих вымпелов, хранившихся вместе с другой атрибутикой в специальном чуланчике. Однако романа не получилось: пышнотелая соратница компенсировала свою усидчивую профессию прямо-таки тайфуноподобной сексуальностью – и это напугало малоопытного Башмакова. Но бухгалтерша, надо отдать ей должное, потом всегда прикрывала своего мимолетного любовника, если тот задерживал отчетность по взносам. Хорошая была девушка. По слухам, много лет спустя она вышла замуж за турка, ремонтировавшего развороченный в 93-м Белый дом, и уехала в Стамбул.

Беньямин умел быть злым, он умел с убийственной логикой доказать, на какой зыбкой почве строится ныне всякая вера и надежда, но при всем том обладал обаянием и юмором, а усердие, с каким он расхваливал своему гостю различные блюда, говорило о его врожденном радушии.

- Это вчера-то? - Мариночка нахмурилась, вспоминая. - Да нет, не ругала. Пожалуй, что наоборот. Ты ее за родственницу какую-то приняла.

Второй раз Башмаков изменил Кате с активом – с секретарем комсомольской организации кукольного театра. Это была маленькая, худенькая актриска, игравшая в спектаклях роли царевичей и говорящих животных. Сошлись они на выездной комсомольской учебе в пансионате «Березка» – отправились вечером погулять в ближайшую рощу и вернулись лишь под утро, все в росе…

На протяжении всего обеда он ни разу не ответил на нападки Траутвейна. Лишь за кофе, видимо вместо ответа, неожиданно спросил:

- За родственницу?

Кукольница влюбилась в Башмакова, кажется, не на шутку. Она даже однажды пригласила Олега вместе с дочкой на шефский спектакль. Когда в конце представления актеры возникли над ширмой каждый со своей куклой, черная плюшевая Багира вдруг помахала лапой Дашке, сидевшей в первом ряду.

— Вы читали сегодня мою статью о двух женщинах, которым Гитлер приказал отрубить головы?

- Ну да, так и называла все время - бабушка да бабушка.

– Ты ее знаешь? – изумилась девочка.

— Да, — сказал Траутвейн.

– Кого? – уточнил осторожный папа.

– Багиру!

- А она что? Рассердилась?

Это была одна из лучших статей, когда-либо написанных Беньямином. И хотя Траутвейн не любил эффектов, к каким прибегал Беньямин, статья взволновала его. Беньямин прежде всего логически доказал, что обе женщины казнены исключительно потому, что слишком много знали о резне, устроенной Гитлером тридцатого июня. Затем дал потрясающее описание самой этой зверской расправы.

– Немножко…

Выслушав восторженный рассказ дочери о том, как ее в переполненном зале признала за свою настоящая кукольная пантера, Катя только тяжко вздохнула, подозревая измену.

Мариночка пожала плечами.

Читатель ясно видел перед собой обеих женщин. Перед ним живо вставала картина, как их тащат связанных к плахе, словно во времена средневековья; он видел палача, топор, затылки женщин, заботливо подготовленные к принятию удара. Траутвейн, как профессионал, оценил деталь, приведенную в этом месте Беньямином: женщинам с немецкой основательностью выбрили затылки. И еще многое ему запомнилось. Например, описание лица диктатора, когда тот отклоняет прошение о помиловании и подписывает приговор своим корявым почерком, почерком невежды. Траутвейн мог поэтому, не кривя душой, со знанием дела, похвалить статью Беньямина.

– Дочка у тебя – очаровашка! Вылитый папа! – радостно сообщила актриска Башмакову во время очередного свидания на случайной квартире. – Такие же большие глазки… Такие же густые волосики… Я подарю ей куклу!

- Вот уж чего не знаю, того не знаю…

– Не надо, жена догадается.

Беньямин, слушая, смотрел на него в упор фанатическим, сосредоточенным и в то же время отсутствующим взглядом. Он маленькими глотками прихлебывал кофе, и в эту минуту его круглое, пухлое, неприятно улыбающееся лицо особенно напоминало грустную клоунскую маску.

– Ах, ну конечно… Извини!



Но в постели, надо сказать, актриса и сама чем-то напоминала тряпичную куклу, а может быть, просто Башмаков оказался плохим кукловодом – теперь уж не разберешь. Иногда ведь счастье совожделения зависит от пустяка – от черемухового сквознячка в форточку. Впрочем, все можно объяснить проще: Башмаков любил жену.

После нескольких встреч он бросил актриску. Передавали, что девушка очень переживала разрыв и даже во время спектакля однажды, отговорив свой текст, заплакала, прижимая к груди царевича. Зато Олег, возвращаясь теперь домой к Кате, мог не напрягаться, придумывая очередной аврал в райкоме, он был почти счастлив, чувствуя себя чистым и непорочным, как замызганный московский голубь.

— Спасибо на добром слове, коллега, — сказал он с шутовским поклоном, когда Траутвейн кончил. — Всегда приятно выслушать похвалу, но я спросил не с этой целью. Мне просто хотелось проверить, доходит ли то, что я хотел вложить в свою статью. Я вижу, что доходит, значит она удалась. Позвольте же мне, — видя, что Траутвейн собирался возразить, он поднял в знак протеста небольшую волосатую руку, — повторить в применении к этой статье все то, о чем вы говорили в начале нашего обеда. Вы совершенно правы. Что достигнуто этой удачной статьей? Ничего не достигнуто. Двух женщин нет в живых, их тела вскрыты, отрубленные головы давно искромсаны прозекторами. На одно мгновение мир содрогнулся и плюнул от отвращения. Но сейчас, спустя десять дней, эта гнусность уже забыта, и моя статья бессильна что-нибудь изменить. Я иду еще дальше, чем вы. Пусть бы сегодня явился в наш мир Шекспир или Данте и написал пламеннейшие стихи о варварстве нацистов, пусть бы какой-нибудь Свифт или Вольтер в злейшей сатире высмеял отсутствие у них ума и вкуса, пусть бы Виктор Гюго писал об этом вдохновеннейшие статьи — все равно ничто не изменилось бы. Спустя две недели зверская казнь двух женщин стала бы достоянием прошлого, забылась бы так, как будто со времени ее прошли тысячелетия. На что же могу рассчитывать я, маленький Фридрих Беньямин, с моими, с позволения сказать, «Новостями» и моим вечным пером? Ведь вы это хотели сказать, милейший мой Траутвейн? Или я вас неправильно понял?

И все же… Ранний брак, он понял это со временем, делает мужчину сексуальным завистником. Несмотря на собственный блудодейский опыт, Башмакову казалось, что у Борьки все это происходит совсем иначе, с неторопливой изысканностью, без тяжких обязательств и последующих угрызений совести.

Глава 15

Впрочем, чужая постель – потемки. Слабинзон поначалу, как и Борис Исаакович, решил остаться в Союзе. И вдруг тоже подал заявление. Из-за несчастной любви. Он познакомился на улице с рослой хохлушкой из Днепропетровска, провалившейся на вступительных экзаменах в МГУ. Она была действительно хороша: рост под сто восемьдесят, долгие темно-русые волосы, богатейшие плечи и грудь, а кроме того – огромные светло-карие глаза, до середины которых долетит редкий мужчина. Олег, впервые увидав ее, на несколько минут лишился дара речи. Слабинзон же влюбился до полной потери ориентации во времени и пространстве.

– Понимаешь, Тунеядыч, когда я слышу ее охренительное хохляцкое «г», во мне происходит направленный атомный взрыв! Это плохо кончится…

Траутвейн был поражен. Беньямин действительно выразил его мысль, и выразил много лучше и острее, чем он это сделал бы сам, с циничной покорностью человека, знающего, что он только Дон-Кихот. Траутвейн почувствовал к нему уважение, и вместе с тем в нем шевельнулось сознание какой-то вины. По-видимому, в нем, Траутвейне, говорило высокомерие художника. Художник имеет право — таков был тайный смысл его слов работать даже тогда, когда он не ставит перед собой конкретной цели, работать для того, чтобы выразить свое «я» в искусстве и сделать его достоянием всех, и это сообщает его работе смысл; а деятельность журналиста получает смысл только в тех случаях, если она преследует определенные, достижимые цели. Этот Фридрих Беньямин, оказывается, знал не хуже, чем он, насколько в самом лучшем случае ничтожны результаты его работы, и то, что, зная это, он все же продолжал работать, сообщало ему достоинство, значительность. Он, Траутвейн, следовательно, несправедлив по отношению к нему. Ему стало стыдно.

Он сознавал ничтожность своих шансов и решил взять девушку хитростью. Она искала жилье в Москве – и Борька нашел ей комнату, причем совершенно бесплатно. Это была комната в дедовской квартире, где Борис Исаакович устроил мемориальный музей своей покойной жены: фотографии в рамках, большой портрет комсомолки Аси Лобензон кисти Альтмана, любимые книги, одна даже с автографом Маяковского, кровать с никелированными шарами, застеленная кружевным покрывалом… Борис Исаакович изредка с благоговением заходил в этот музей и шепотом разговаривал со своей покойной супругой о прошлом, а может быть, и о будущем. Кроме него, никто больше входить в эту комнату права не имел. Как Слабинзону удалось уговорить деда освободить помещение от вещей и пустить туда квартирантку – неведомо и непостижимо!

Шкафоподобных ребяток возле двух черных «БМВ» он углядел еще издали, - потому и не стал подъезжать на своем «Лексусе» ближе. Притормозил метров за сто и, выбравшись из машины, двинулся пешком. Попутно оценил грамотность охраны куратора. Место тот выбрал поблизости от центральной площади, в меру людное и достаточно открытое, - во всяком случае, ни с гранатометом, ни с автоматическим оружием близко не подберешься. Опять же коммерческих учреждений вокруг, как грязи, - значит, ментов звать тоже долго не придется. А ведь Чемезов встречу не с кем-нибудь, - с ним устраивал! Хорош куратор, который приводит с собой на свиданку с полдюжины громил! Либо перестал доверять своему бывшему ученику, либо подобное поведение стало его жизненным стилем…

Девушку звали Валентиной, но Борька называл ее Валькирией, а за глаза, учитывая ее стать, – «полуторабогиней». Он подавал ей кофе в постель, а когда она шла в ванную, с замиранием сердца предлагал потереть спинку, но всегда безрезультатно. О том, чтобы взять девушку силой, не приходилось даже думать: однажды вечером, якобы дурачась, Слабинзон затеял с ней возню на кровати, и Валькирия так придавила бедного влюбленного, что он потом неделю с трудом ворочал шеей.

— В Берлине, — размышлял вслух Беньямин, — наши иллюзии имели под собой более твердую почву. Мы могли наблюдать хотя бы некоторое действие своих статей. Их цитировали в Лондоне, Париже, Нью-Йорке. Вносились интерпелляции, поднимался шум. Можно было вообразить, что твои выступления вызовут какие-то перемены. А теперь мы пишем в пустоту. Те, кто нас читает, согласны с нами заранее, а до тех, кто колеблется или вовсе не имеет своего мнения, наше слово не доходит.

- Секундочку!…

Валентина устроилась воспитательницей в детский сад, и Борька, совершенно забросив кандидатский минимум, помогал ей прогуливать малышей, а когда те не хотели строиться в пары, чтобы идти на обед, изображал злого Серого волка. Девушка громко хохотала и поощрительно пихала Слабинзона в бок:

– Ну ты игрун!

Красивыми грустными глазами он смотрел то прямо перед собой, то в лицо Траутвейну, то куда-то в зал.

И он чуть не падал в обморок от ее несказанного фрикативного «г».

Двое остановили его на подходе к машинам, и Магистр послушно поднял руки. Его быстро и умело обыскали, не забыв поколдовать над телом электромагнитным сканером. Чуть ближе к «БМВ» возвышались фигуры еще четверых богатырей. Не качки, но и далеко не задохлики. Впрочем, под вольными плащами комплекцию определить всегда бывает сложно. Но даже если парни были качками - не столь уж серьезная сила против его послушников. Тем не менее, следовало признать, что «богатыри» выглядели не в пример эффектнее. Осанка, как у атлетов, экипировка от «Версаче», глаза, как лазеры, да и под мышками, наверняка добротная кожаная сбруя с какими-нибудь новомодными пукалками. Как бы то ни было, но это тоже являлось признаком - если не успеха, то вполне продвинутого общественного статуса. Магистр никогда не завидовал подобным штучкам, но все же понимал, что до означенного положения ему еще далеко. Он мог сколько угодно кочевряжиться и фанфаронить на тайных вечерях со своими послушниками, но в жизни статус его не простирался выше полковничьих погон. Вот и к машине генерала Чемезова он прошествовал без обычной своей уверенности, покорно позволяя чужим глазам скользить по своему лицу, бесцеремонно изучать мимику и детали одежды.

Наконец Борька, собравшись с силами, получив согласие Бориса Исааковича и наплевав на письменно-телефонные проклятия родителей, присмотревших ему на исторической родине в жены еще одну дальнюю родственницу, предложил своей Валькирии руку и сердце вкупе с нажитыми дедом материальными ценностями, включавшими 21-ю «Волгу», томившуюся без дела в теплом гараже под домом. «Полуторабогиня» посмотрела на него сверху вниз, нежно взъерошила пушок на ранней Борькиной лысинке, расхохоталась и молвила:

«Чего ради он сидит в этом дорогом ресторане? — подумал Траутвейн, и мимолетное чувство стыда снова сменилось неприязнью. — Ему за этот кутеж придется уплатить по меньшей мере франков восемьдесят. Он из мещанской еврейской семьи, откуда-нибудь с Рейна или Майна. И, верно, из кожи лезет вон, не спит ночей, чтобы иметь возможность вести такую жизнь. Можно пообедать и за восемь франков, а есть эмигранты, которые довольны, когда у них есть на обед два франка. Зачем же Фридриху Беньямину выбрасывать на ветер восемьдесят франков?»

– Ну что ты, Боренька, разве можно породу портить?

На лице Беньямина блеснула улыбка. Траутвейн знал ее. Иногда, неожиданно, она появлялась на этом лице, мудрая, покорная, грустная, в сокровенной глубине своей ироническая, озаряющая мир и Фридриха Беньямина, как солнце озаряет лужу, расцвечивая ее всеми цветами радуги. Итак, Фридрих Беньямин улыбнулся, поднял рюмку с коньяком и, задумчиво разглядывая ее, сказал:

В салоне они, впрочем, оказались наедине, - на этом малом пространстве куратор ему пока еще доверял. Приглядевшись к генералу повнимательнее, Магистр обнаружил, что моложе тот выглядеть за последние годы не стал. Напротив, прибавилось старческих морщин и седины, кожа приобрела землистый нездоровый оттенок. Украдкой рассматривая куратора, он ощутил некоторое беспокойство. Одно дело, когда стареют обычные пахари, и совсем другое, когда маразм подбирается к людям высокого полета. Примеров - огромное количество, начиная с выживших из ума древних императоров и заканчивая Мао и Брежневым. Вот и с этого старика однажды станется! Вот свихнется и начнет путать друзей с недругами! Чем это грозит, один Бог ведает. В этом случае от него следует не просто держаться на дистанции, а удирать со всех ног - в другой город и другую страну…

Вскоре она съехала с квартиры, заплатив за проживание по среднемосковским расценкам, и вышла замуж за вдовца – милицейского капитана, водившего к ней в группу дочку. Капитанова жена умерла после операции аппендицита в результате чудовищной врачебной ошибки. В подобных случаях говорят: «Ножницы в кишках забыли…» Капитан стал попивать, да и работа у него была ненормированная – с засадами и задержаниями. Валентина несколько раз вечером отводила девочку домой, потому что никто за ней так и не пришел. Однажды она привела ребенка в детский сад утром…

— Было бы, конечно, глупо, если бы я возомнил или попытался внушить вам, будто я пишу потому, что надеюсь этим содействовать изменению мирового порядка. Я не надеюсь. И пишу не потому. — Он выпил коньяк и сказал тихо, но выразительно: — Я одержимый журналист, вот и все. Я не могу молчать, я должен высказаться, хотя бы это не имело никакого смысла и не оказывало никакого влияния. Я хорошо знаю, что спорить бесполезно; тот, кто на нашей планете спорит, восстанавливает против себя все и вся. Кроме того, в нашем многообразном мире это предприятие столь же бессмысленно, сколь безнадежно. И все-таки я хочу спорить, дорогой Зепп, я не могу не спорить. Это для меня важнее, чем есть и пить.

Слабинзон неистовствовал несколько месяцев, шлялся черт знает где, пил страшно, попробовал даже колоться. Он не желал слушать разорительных воплей матери, доносившихся в Москву по тщательно прослушиваемой международной линии, рвал, не читая, многостраничные письма отца, которые тайными диссидентскими тропами (среди видных отказников тоже попадались урологические больные) доходили до Москвы буквально за несколько дней – в то время как обычный конверт шел месяцами. Непросыхающий Борька грубо обрывал даже деда, и тот все никак не мог до конца рассказать ему историю курсанта Комаряна, стрелявшегося из-за несчастной любви к дочери преподавателя тактики современного боя полковника Черепахина. До конца эту историю, причем несколько раз, выслушал Башмаков, регулярно приходивший утешать друга.

Корректному Траутвейну такое откровенное саморазоблачение было несимпатично, несимпатичен был ему и голос Беньямина, а уж его манера говорить «Зепп» — и подавно. Но против улыбки Беньямина он не мог устоять. Как этот человек видит себя насквозь и как он себя высмеивает — это просто великолепно.

- Салют генералу! - с нарочитой бодростью поздоровался он.

К сожалению, вспышка критического отношения к себе длилась у Беньямина недолго.

Дочь полковника Черепахина, удивительно похожая на молодую актрису Ладынину, однажды, как гений чистой красоты, спустилась с небес в академию на новогодний бал, танцевала весь вечер только с Комаряном, подарила ему в зарослях кадочных пальм множество поцелуев и даже оставила свой телефон. А через несколько дней выяснилось, что она выходит замуж за другого – главного инженеришку какого-то оборонного заводика. Как многие офицеры-фронтовики, Комарян имел личное наградное оружие. На операционном столе спасал его чуть ли не сам великий хирург Вишневский – и спас. Но из академии неудачливого самоубийцу, конечно, отчислили. Позже он поступил в университет и всю жизнь потом преподавал в школе историю. Ученики относились к нему с трепетом, принимая страшную пробоину в черепе за фронтовое ранение, в чем он их педагогично не разубеждал, хотя имел и настоящие боевые раны. Иногда Комарян участвовал в вечерах встреч выпускников академии (все-таки комиссовали его с последнего курса!) и каждый раз с тоской смотрел на своих высоко взорливших однокашников, на их прибавляющиеся от встречи к встрече звезды. Смотрел и вздыхал:

— Все же, — продолжал он после короткого молчания, — мне служит утешением мысль, что мою статью прочтут на Кэ д\'Орсэ и на Даунинг-стрит и что двадцать экземпляров «ПН» поступают в берлинское министерство пропаганды. Конечно, господин «министр рекламы» далеко не так хорошо разбирается в стилистических тонкостях, как вы, Зепп; но все-таки приятно представить себе его физиономию в те минуты, когда он читает мою статью. Он говорил тихо, самодовольно, и Траутвейна это раздражало. Сидящий против него человек на самом деле не больше чем заядлый спорщик, а его саморазоблачение — кокетство и кривлянье; он напрашивается на комплименты.

- Привет полковнику! - тем же тоном откликнулся Чемезов.

– Если бы все вернуть! Стреляться из-за неверной женщины так же глупо, как стреляться из-за неудачно выбранного арбуза… Сходи на базар – выбери другой!

Вести жизнь, о пустоте которой он умеет так хорошо говорить, его заставляет, по общему мнению, Ильза. Что побудило ее, красивую, изящную, богатую Ильзу, выйти замуж за неказистого Фрицхена, не имевшего никакого веса в обществе, не понимает никто. Она странная особа. Изменяет ему направо и налево; Зепп Траутвейн не раз был, к своему огорчению, свидетелем того, как она третирует мужа. Но посмей это сделать кто-нибудь другой, и она готова выцарапать глаза насмешнику. Беньямину нелегко с ней. Очень может быть, что он предпочел бы жить скромнее, без забот, и прожигать жизнь — для него скорее обязанность, чем удовольствие.

Вот такая грустная история. А ведь Башмаков мог рассказать и свою историю. Она пусть без стрельбы, но тоже невеселая. Каждому мужчине есть что по этому поводу рассказать. Но Борька никого не желал слушать, стараясь остаться наедине со своим разрушительным любовным горем. Среди многочисленной отъезжающей и отъехавшей родни пошел страшный слух, что Лобензоны прямо-таки уже потеряли ребенка, замечательно талантливого мальчика, аспиранта и будущего крупного ученого. Мать бросилась в советское консульство, просилась назад, чтобы спасти сына. Но ей объяснили, что это невозможно, так как, уехав из СССР, она совершила предательство, а такие вещи не прощаются.

- Ну, что? Сколько карпов успели загубить этим летом?

Беньямин закурил сигару.

И вдруг Борька сам, без всякой помощи, остановился, пришел в себя и подал заявление на выезд. Разрешение ему, учитывая оборонную, засекреченную специальность, конечно, не дали, а с кафедры, разумеется, пришлось уйти. Чтобы не угодить в тунеядцы, он устроился за какие-то смешные деньги осветителем в народный театр при заводе «Красный Перекоп», где начальствовал давний пациент его отца. Однако надо было подумать и о заработке: преодоление большой и чистой любви с помощью множества маленьких постельных дружб требует определенных расходов. Сначала Борька зарабатывал перепродажей импортных бюстгальтеров, которыми его снабжал также бывший пациент отца – директор универмага «Лыткарино». Когда директора посадили, наступили трудные времена, и Борька попытался реализовать портрет бабушки кисти Альтмана. Конечно, Борис Исаакович памятное полотно продать не позволил, но книгу с автографом Маяковского не отстоял. С этого и началось знакомство Слабинзона с миром антикваров.

— Послушайте, Траутвейн, — он придвинулся ближе, — вот о чем я вас хотел просить. Мне необходимо на несколько дней уехать. Не удовольствия ради. Мне обещают достать настоящий паспорт. А у вас, кстати, бумаги в порядке? — перебил он себя.

- Увы, гораздо меньше, чем в прошлом году. И рад бы побаловаться, да больно уж хлопотная служба пошла. Воришек отлавливаем даже в собственном учреждении. Заметь - не врагов и не шпионов, а обычных казнокрадов! - Чемезов тяжело вздохнул. - Ну, а ты, полковник, как живешь? Не надоело еще числиться в магистрах-атаманах?

— Срок моего германского паспорта скоро истекает, — ответил Траутвейн. — Жена уже предприняла кой-какие шаги, чтобы достать мне какую-нибудь бумажку. Я предоставляю ей заниматься этими делами, она справляется с ними лучше меня.

В предотъездные годы Олег виделся с Борькой редко. Иногда Слабинзон приезжал к нему в гости, как он любил выразиться, на выселки. Друзья, чтобы остаться наедине, выходили на балкон и, поплевывая вниз с одиннадцатиэтажной высоты, рассуждали о женщинах или беззлобно переругивались. Нет, они не ссорились… Но Слабинзон вдруг прозрел в своем студенческом дружке типического представителя злой силы, упорно не выпускавшей его из СССР. Он не успокоился и потом, когда Башмакова с позором выгнали из райкома:

— Вам повезло, — вздохнул Беньямин, — если бы я попросил о чем-либо подобном мою Ильзу, ничего хорошего не получилось бы. Во всяком случае, удостоверение личности, которым я Пользуюсь сейчас, никуда не годится для человека, вынужденного часто разъезжать. А я вынужден много ездить. Иначе я не соберу материала для своей «Трибуны». Будь у меня настоящий паспорт, все было бы проще, я мог бы попытаться поставить как следует журнал и бросить работу в «ПН». Смешно сказать, сколько усилий нужно потратить для того, чтобы какой-то чиновник удостоверил за подписью и печатью, что ты именно тот, кто ты есть. На примере терзаний беспаспортного человека видно, какая пустая болтовня все эти международные совещания, соглашения, Лига наций и тому подобное. Хоть на стену лезь. Не додумались еще даже до того, чтобы установить единую международную форму удостоверения личности. Сотни людей погибли за последние несколько лет только потому, что им не удалось обзавестись необходимыми документами.

– Довели вы страну, коммуняки проклятые, с вашей драной советской властью!!

- Если помните, я с самого начала был против двойного имени.

– Здрасте! – обижался Башмаков. – Это не моя бабушка, а твоя на Дону советскую власть устанавливала! Моя бабушка гусей под Егорьевском пасла…

Слова Беньямина напомнили Траутвейну разговоры о повседневных мелочных заботах, которыми допекала его Анна. Все это отвратительно, что и говорить, но он принял это к сведению как общее положение раз и навсегда, и детали его не интересуют.

Про устанавливавшего в Егорьевске советскую власть дедушку он благоразумно умалчивал.

- Знаю… - генерал махнул рукой. - Только уж поверь старому вояке, - лишние имена карман не тянут, а вот выручить порой могут крепко. Все мы ходим по краю пропасти. Сгорит одно имя, останется другое.

— У вас, значит, есть виды на получение настоящего паспорта? — спросил он сухо, рассеянно, пресекая разглагольствования Беньямина.

– Так бы и пасла до сих пор, если б не моя бабушка Ася! А вместо благодарности вы меня держите в этой хреновой стране…

– А вот этого не надо!

— Да, — отвечал тот. — Но для этого мне нужно на несколько дней съездить в Базель. Я уже говорил со стариком об отпуске. Он, конечно, артачится. Но я добился от него обещания, что он отпустит меня, если я найду себе хорошего заместителя. — Он взглянул на Траутвейна, улыбнулся и продолжал скромным и милым тоном, по-товарищески: — Вот я и обращаюсь к вам, Зепп. Окажите мне эту услугу.

- Ну, полковником-то я останусь при любом раскладе!

– Так я и предполагал. Тунеядыч, ты становишься антисемитом! И когда начнутся погромы, ты меня не спрячешь!

Траутвейн испытывал двойственное чувство. Было бы очень приятно заработать несколько лишних сотен франков, хорошо бы вручить Анне эти бумажки. Кроме того, однажды он уже оказал подобную услугу, и ему неудобно отказать такому человеку, как Беньямин, в этом пустяке. С другой стороны, работать в «Парижских новостях» в качестве редактора неприятно, он знает это по собственному опыту, с тех пор как замещал редактора Бергера. Пока ты только сотрудник, ты сам себе хозяин, в качестве же редактора нужно согласовывать свои действия с другими, а с Гингольдом работать нелегко. И «Персов» придется отложить в сторону, а сегодня утром он работал с таким увлечением.

– Спрячу.

- Тоже не факт! Времена нынче смутные, всего сразу не предусмотришь. Сегодня ты пан, а завтра, глядишь, и пропал.

— На сколько же дней вы едете? — спрашивает он, колеблясь.

– Не-ет, не спрячешь!

— Я вернусь через четыре, самое позднее — через пять дней, — живо ответил Беньямин. — Сделайте мне это одолжение. Мы тут с вами здорово ругали нашу работу, называли ее бессмысленной, — добавил он, улыбаясь. Но когда вы сядете за мой письменный стол, вы увидите, что, в сущности, наши придирки несправедливы, почувствуете резонанс, увидите плоды нашей работы. Вы, наверное, уже подметили это, когда замещали Бергера. Условия работы в «Новостях» отвратительны; но какое счастье, что у нас есть этот листок и что мы можем работать в нем.

Но эти разговоры начались позже, а тогда Слабинзон, еще не травмированный своей большой любовью и суровыми буднями отказника, относился к райкомовской деятельности приятеля с насмешливым благодушием и, выслушав рассказ Башмакова о семейных утеснениях, вдруг страшно возмутился этим скобарством и решительно посоветовал:

- Загадками говорите, товарищ генерал!

Он говорил без всякого пафоса, но улыбка и одержимость этого человека произвели впечатление на Траутвейна. Беньямин едет на пять дней, он не подведет.

– А ты возьми и уйди!

— Очень сомневаюсь, что Гингольд согласится на такую замену, — привел он еще одно полувозражение, больше для проформы, чем по существу. — Мы с ним никогда не сходимся в мнениях.

– Куда?

- Я, брат ты мой, не говорю загадками, я их загадываю. Вот и сейчас хочу загадать так, чтобы все наши остались в своих креслах. Чтобы звезд не лишились и к пенсии добавочку получили. Опять же о тебе думаю…

– Да хоть ко мне. Только кровать с собой захвати. У меня один станок. Будем хороводы вместе водить!

— Значит, вы согласны, — радостно установил Беньямин. — Спасибо, Зепп. Я сейчас же позвоню Гингольду.

– А Борис Исаакович?

- Обо мне?

– Деду все равно – он сейчас командарма Павлова реабилитирует и Мехлиса ненавидит.