— Спаси господи и помилуй! — воскликнул дядюшка Билли. — Дай-ка я погляжу сам.
Дядюшка Билли посмотрел запись в книжке и сделал вялую попытку проверить подсчет, что, впрочем, никак не отразилось на итоговой сумме.
— А может, будем играть до ста тысяч? — задумчиво проговорил он. — Семьдесят пять тысяч — это же просто кот начихал в такой игре, как у нас. А ты присчитал сюда мой участок на холме Ангела? — спросил он.
— Я скинул тебе десять тысяч долларов за него, — сказал дядюшка Джим серьезно. — И это хорошая цена, если хочешь знать.
Упомянутый участок представлял собой совсем неразведанный склон холма в десяти милях от их хижины; дядюшка Джим его еще в глаза не видел, а дядюшка Билли не посещал уже много лет, и заявление дядюшки Джима было, по-видимому, основательным, но дядюшка Билли все же возразил:
— Никогда нельзя знать наперед, что покажет промывка. Еще сегодня утром я обходил холм «Лезь выше», а там, сам знаешь, куда ни плюнь, золотишко в кварце, и мне бросилось в глаза, что это местечко как две капли воды смахивает на мой участок на холме Ангела. Мне бы надо отлучиться на денек и ковырнуть там раз-другой лопатой — просто на счастье.
Помолчав, он добавил:
— А чудно, верно, что ты тоже вспомнил про этот участок сегодня? Что ни говори, а странно.
Он положил на стол карты и бросил загадочный взгляд на своего компаньона. Дядюшка Джим прекрасно знал, что дядюшка Билли вот уже много лет подряд хотя бы раз в неделю неизменно заявляет о своем окончательном и бесповоротном решении отправиться на холм Ангела и произвести разведку на участке, но тем не менее слова компаньона нашли у него несколько двойственный отклик: взгляд его изобразил величайшее изумление, но он ограничился осторожным замечанием:
— Ты же первый заговорил об этом.
— А это, если хочешь знать, и подавно чудно, — сказал дядюшка Билли, доверительно понизив голос. — Мне эта мысль весь день почему-то не давала покоя, и я вроде как все время видел себя там. Нет, ей-ей, странная штука! — Он встал и принялся рыться в куче растрепанных книг с оторванными обложками, сваленных в углу.
— Куда это «Сонник» запропастился?
— Карсоновские ребята взяли почитать, — отвечал дядюшка Джим. — Да все равно, это же у тебя был не сон, а вроде как видение, а в книжке о видениях ничего не говорится. — Он сочувственно посмотрел на своего компаньона и добавил: — Я вот вспомнил, кстати, что мне приснилось вчера, будто я в Сан-Франциско, в небольшой такой гостинице, и у меня куча денег, и я все тревожусь из-за них и вроде как чего-то боюсь.
— Врешь! — воскликнул его компаньон взволнованно и с укором. — Ведь мне-то ты ни словечком об этом не обмолвился, верно? И подумать, что тебе такое приснилось как раз когда и мне приснилось в точности это самое. А сегодня еще иду я от ручья, вдруг гляжу: на тропке прыгают две вороны — и говорю себе: «Если мне сегодня попадется третья — это к удаче!» И что ты думаешь — может, скажешь, я вру? Да, брат, только подхожу я к поленнице, а там уже сидит третья ворона! Ей-богу! Видел ее вот, как тебя сейчас. Может, кто будет смеяться, а только Джим Филджи тоже увидел ворону, а на другой день нашел большой самородок.
И хотя оба они, вспоминая об этом, как бы подсмеивались над собой, улыбка не могла скрыть таившуюся в глубине души наивную веру в чудо, и это было тем более трогательно, что никак не вязалось ни с их возрастом, ни с их знанием жизни. А впрочем, чему тут удивляться, если жизнь эта изо дня в день протекала в атмосфере надежд и ожиданий, если вся она зависела от удачи, если каждое утро случайный удар кирки мог принести счастье? Можно ли удивляться, что они стали видеть предзнаменования в различных явлениях природы и слышать таинственные голоса в чаще окружавших их девственных лесов?
И тем более не приходится удивляться тому, что их так влекла к себе возможность тут же на месте проверить свое счастье, проследить повороты судьбы за карточным столом, где каждая открываемая карта была подобна кому вывернутой лопатой земли.
Естественно поэтому, что от своих абстрактных надежд и гаданий они тут же обратились к лежавшей на столе колоде карт. Но едва успели они взять карты в руки, как за окном раздалось потрескивание валежника под ногой, и кто-то толкнул незапертую дверь. В хижину вошел один из самых молодых обитателей лагеря. Он угрюмо пробурчал: «Здрассте!» — что можно было истолковать и как приветствие и как выражение некоторого недовольства по поводу того, что дверь оказалась притворенной, — взял стоявший перед очагом табурет, с которого только что поднялся дядюшка Джим, отряхнулся, как ньюфаундлендский пес, и сел. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он был очень груб или нахален с виду — просто он вел себя в соответствии с обычным эгоизмом и фамильярностью молодости. Хижину дядюшки Билли и дядюшки Джима в лагере привыкли считать чем-то вроде общественного достояния или места сходок, и старатели нередко собирались в ней, чтобы потолковать о своих делах.
«Встретимся у дядюшки Билли», — так обычно назначались в лагере свидания. Кроме того, все, как-то не сговариваясь, считали себя вправе прибегать к помощи дядюшки Джима и дядюшки Билли для разрешения спорных вопросов или, наоборот, без стеснения предлагали им выйти за дверь, если предстоящая беседа носила сугубо личный характер. Но ни то, ни другое никогда не вызывало возражений со стороны компаньонов, да и теперь в кротких, добродушных глазах дядюшки Джима и дядюшки Билли не промелькнуло и тени недовольства — они незлобиво взирали на непрошеного гостя. Быть может, только взгляд дядюшки Джима выразил некоторое удовлетворение, когда стало ясно, что за первым посетителем не пожалует второй и что тут не условлена встреча. Стоять под дождем, пока в их хижине гости обсуждают свои личные дела, не так-то приятно, и если добродушие хозяев было безгранично, то их физическая выносливость все же имела предел.
Дядюшка Джим выбрал из кучи дров, сваленных у очага, поленце потолще и присел на тот край его, который был посуше, предоставив гостю уже захваченный им табурет. Гость с хмурым и недовольным видом задумчиво глядел в огонь и, не оборачиваясь, как бы машинально потянулся к бутылке виски и к оловянной кружке дядюшки Билли, которую тот гостеприимно поспешил пододвинуть к нему. Когда гость ставил кружку обратно, в глаза ему бросилась коробочка с пилюлями.
— А это что? Крысиный яд? — с мрачной иронией спросил он.
— Это хинин в пилюльках — против лихорадки, — сказал дядюшка Джим. — Самое последнее открытие науки. Предохраняет от сырости лучше всякой гуттаперчи. Закуси-ка виски пилюлькой. Теперь уж мы с дядюшкой Билли без этих пилюлек и не садимся вечером за стол после работы. Бери пилюльку, угощайся! Мы их нарочно оставили на столе — на случай, если кто придет.
Хотя у обоих компаньонов давно вошло в привычку заимствовать друг у друга не только одежду, но и мысли, тем не менее дядюшка Билли был немало удивлен и обрадован горячностью дядюшки Джима, с которой тот расхваливал его пилюльки. Гость взял одну пилюльку и проглотил.
— Ну и горечь же! — заметил он, поглядывая на хозяев и, как истый калифорниец, прежде всего усматривая в этом подвох. Но честные лица компаньонов рассеяли его подозрения.
— А вот эта горечь-то как раз и действует, — торопливо пояснил дядюшка Джим. — Она вроде как убивает малярию и в то же время предохраняет тебя изнутри от сырости, понимаешь, какая штука? Сунь себе одну пилюльку в карман. Вот посмотришь: еще до дома не дойдешь, как уже начнешь скулить по этим пилюлькам, как дитя по соске. Вот то-то! Ну, как у тебя дела на участке, Дик? На полный ход, а?
Гость только чуть-чуть поднял голову и мрачно бросил через плечо:
— А я не знаю, что это у тебя значит «на полный ход». Вот вы сидите тут, развалясь, у очага, и вам в общем-то на все наплевать, и, может, по-вашему, если участок на два фута залило водой, так это и называется «дела на полный ход». Может, по-вашему, если сто пятьдесят футов запруды сорвало и унесло течением в Саус-Форк, так это хорошая реклама вашему поганому лагерю, и вкладчики теперь так и бросятся сюда со всех ног? Я нисколько не удивлюсь, — добавил он еще более мрачно, когда при внезапном порыве ветра дождь захлестнул широкую трубу очага и несколько капель упало в оловянную кружку, — я нисколько не удивлюсь, если вы оба, сидя тут и обжираясь своим хинином, считаете, что этот дождь, который льет уже третью неделю, тоже благословение божье!
В лагере уже давно установился приятный и удобный обычай без всякой видимой причины возлагать на дядюшку Джима и дядюшку Билли ответственность и за погоду, и за местоположение лагеря, и за любые превратности судьбы или капризы природы, и в такой же мере у обоих компаньонов без всякой видимой причины вошло в привычку кротко выслушивать эти обвинения и оправдываться.
— Дождь — хорошая штука — он мягчит и разрыхляет землю и для мышц тоже очень полезен, — мирно заметил дядюшка Билли. — Ты, верно, примечал, Джим, — продолжал он, подчеркнуто адресуясь к своему компаньону, — ты, верно, примечал, что когда работаешь под дождем да вспотеешь, так ты весь вроде как намыленный, даже все поры открываются!
— А как же не примечать — примечал, — отозвался дядюшка Джим. — Лучше всякого душистого мыла.
Гость язвительно рассмеялся.
— Ну вот и валяйте дальше, а я завтра сбегу отсюда, поищу себе другое местечко. Хуже, чем здесь, не будет.
Лица компаньонов выразили огорчение, хотя оба они уже привыкли к такого рода вспышкам. Каждый, кто собирался покинуть лагерь «Кедры», начинал с того, что подобно неблагодарному племяннику, задумавшему сбежать от дядюшки, в угрожающем тоне сообщал о своем намерении этим терпеливым людям или разыгрывал по всем правилам сцену прощания.
— Подумай как следует, прежде чем уйти, — сказал дядюшка Билли.
— Я видел погодку и похуже, когда тебя еще тут не было, — меланхолично произнес дядюшка Джим. — Отмель вся ушла под воду, такой был разлив — не доберешься до холма Ангела за мешком муки. Пробавлялись кедровыми орешками и чем бог пошлет. А все же мы не ушли из лагеря и, как видишь, и сейчас здесь.
Эта кроткая речь почему-то привела гостя в совершеннейшую ярость. Он вскочил с табурета и так тряхнул мокрыми полосами, падавшими на его красивое, сердитое лицо, что капли дождя полетели прямо на хозяев.
— Вот, вот! Оно самое. Вот что меня бесит! Здесь вы засели, и сидите, и будете сидеть и гнить, покуда не околеете с голоду или вас не затопит. Вы — двое взрослых мужчин — должны бы жить, заниматься делом, как все взрослые люди, а вы торчите здесь, в этой хибарке в лесу, словно малые дети, которые построили шалаш и играют «в свой дом». Словно малые дети, которые лепят пироги из глины, вы играете в ваши лотки и промывки. Вы же мужчины и еще не настолько стары, чтобы не получать удовольствия от жизни. Вы могли бы ходить в театры и на балы, ухаживать за девушками. И, сдается мне, вы уже достаточно вошли в возраст, чтобы жениться, обзавестись семьей, а вместо этого торчите здесь, в этом забытом богом углу, живете бобылями, по-свински, словно последние нищие! Да, вот это меня и бесит. Ну, скажите, нравится вам это? Скажите, на что вы надеетесь? Думаете, что вам рано или поздно повезет, если вы будете торчать здесь? А кому здесь удавалось заработать больше того, что он проедает? Знаю, вы все делите по-братски, поровну — да разве у вас хватает на двоих? Каждый из вас, в общем-то, живет за счет другого. Вы разве не видите, что сживаете друг друга со света, вяжете друг друга по рукам и ногам, мешаете друг другу выбраться из этого треклятого лагеря и только все глубже и глубже увязаете в трясине? И то, что вы, такие почтенные, пожилые люди, торчите здесь, вселяет пустые, несбыточные надежды в других.
Хотя «дядюшки» и были привычны к полусерьезной, полушутливой и всегда достаточно экстравагантной критике со стороны других обитателей лагеря, но такое обвинение им пришлось выслушать впервые, и некоторое время они сидели молча. На щеках дядюшки Билли проступил легкий румянец, щеки дядюшки Джима чуточку побледнели. Дядюшка Джим заговорил первый, и речь свою он произнес с таким достоинством, что и компаньону его и гостю почудилось в этом что-то новое.
— Поскольку, как я понимаю, это у нашего камелька ты так разгорячился, Дик Буллен, и это наше виски развязало тебе язык, — сказал дядюшка Джим и поднялся на ноги, опираясь на плечо дядюшки Билли, — придется нам, видно, примириться с этим, так же, как мы примирились со своей жизнью, и не затевать с тобой ссоры под собственной крышей.
Юноша, заметив, как переменился в лице дядюшка Джим, быстро протянул ему руку и наклонил голову, как бы прося извинения, так что длинные пряди волос снова упали ему на лоб.
— А, все это пустое, старина, — сказал он тоном шутливого раскаяния, — не придавай значения моим словам. Я был так расстроен, раздумывая над своей судьбой, ну и, может, немножко над вашей, что как-то не подумал о том, какое имею я право читать кому-нибудь мораль, а уж тем более вам. Так что расстанемся друзьями, дядюшка Джим и дядюшка Билли, и забудьте то, что я сказал. По правде говоря, я и сам не знаю, зачем я все это молол… Просто проходил сейчас мимо вашего участка и подумал, сколько еще могут продержаться ваши желоба и где, черт побери, вы возьмете другие, если эти развалятся. Должно быть, потому я все это и понес. Так что забудем, ладно?
Лицо дядюшки Билли просияло, и он первый пожал гостю руку. Дядюшка Джим тотчас последовал его примеру, и рукопожатие его тоже было сердечным, только глаза он отвел в сторону, хотя в них уже не оставалось и тени негодования. Он проводил гостя до двери, снова пожал ему руку и некоторое время смотрел вслед, пока широкие плечи и кудлатая голова Дика Буллена не растаяли во мраке.
Тем временем дядюшка Билли уселся на табурет и принялся выбивать трубку, посмеиваясь про себя и предаваясь воспоминаниям.
— Этот малый напомнил мне Джо Скандалиста. Тот вот тоже так: когда его собственный компаньон в его собственной хижине обчистил его в покер, он пришел сюда и сорвал зло на нас, словно это мы были всему виной. Как ты ему тогда мозги вправил, помнишь?
Дядюшка Джим ничего не ответил, и дядюшка Билли взял колоду и принялся тасовать карты, улыбаясь задумчиво и немного грустно.
— Уж больно круто я осадил Дика, мне даже жаль его. Ты знаешь, когда человек режет правду в глаза, это мне по нраву. Выскажет все, что у него накипело, и вроде как очистит душу от всяких скверных примесей. Все равно как в лотке после промывки: плеснешь в него воды и крутишь и крутишь, сначала выплеснешь ил и всякую грязь, а потом песок и гальку, а как все смыл — глядишь, на дне золото поблескивает!
— Так, по-твоему, значит, это он не совсем ерунду порол? — спросил дядюшка Джим, бросив пытливый взгляд на своего компаньона.
Несколько необычный тон этого вопроса заставил дядюшку Билли поглядеть на дядюшку Джима.
— Нет, нет, — поспешно сказал он, невольно шарахаясь в сторону от серьезного разговора, так как по свойству своего характера предпочитал жить, не задумываясь. — Я не считаю, что он тут попал в точку. Ну, чего ты нос повесил? Будем мы играть или нет? Смотри-ка, уже скоро десять.
Этот призыв заставил дядюшку Джима приблизиться к столу, а дядюшка Билли принялся сдавать карты и открыл себе козырного валета, что, однако, не исторгло из его груди ликующего возгласа, которым он обычно сопровождал каждую свою удачу, да и дядюшка Джим на сей раз не реагировал на нее с притворным возмущением, как это повелось. Такую сдержанность оба проявили впервые за все время их содружества. Игра шла в полном молчании, лишь стук дождевых капель, которые заносило ветром в очаг, нарушал тишину.
— Надо бы нам сделать над трубой козырек из камней, как у Джека Кертиса. Дождь не будет захлестывать, а тяге это не помешает, — задумчиво произнес дядюшка Билли.
— А зачем это нужно, если мы…
— Что «если»? — негромко переспросил дядюшка Билли.
— Если мы не собираемся ее расширять, — апатично отвечал дядюшка Джим.
Они оба поглядели на очаг, но дядюшка Джим окинул взглядом еще и стены вплоть до самых коек. Парусина была вся в пятнах, а изображение статуи Свободы, вырезанное из какого-то иллюстрированного журнала, сморщилось, покрылось словно бы сыпью и имело крайне непрезентабельный вид.
— Надо будет приколоть поверх этой девицы рекламу стирального порошка, которую мне дали в бакалейной лавке. Славная такая бабенка, с засученными рукавами стирает белье, — сказал дядюшка Билли. — Эти картинки тем и хороши, что как надоест, всегда можно повесить новую. И опять же утолщают стены.
Дядюшка Джим промолчал и снова взялся за карты. Но через несколько минут встал и завесил дверь своим пальто.
— Задувает, — коротко пояснил он.
— Да, — весело отозвался дядюшка Билли, — но без этой щели мне было бы как-то не по себе: по утрам в нее заглядывает солнышко, и получается, знаешь, что-то вроде солнечных часов. Когда солнце падает в тот угол, я уже знаю: шесть часов! А когда на очаг — семь! Ну и так далее.
Все же в хижине становилось прохладно, а ветер крепчал. Мерцая и потрескивая, оплывала свеча; поленья в очаге порой вспыхивали ярче, словно стремясь разогнать сгущавшиеся тени, но тут же снова начинали тлеть.
Игру все время приходилось прерывать, чтобы не дать огню угаснуть совсем. После довольно унылого молчания, во время которого каждый из игроков по очереди пододвигал к себе свечу, стараясь разглядеть карты, дядюшка Джим произнес:
— Слушай-ка…
— Чего? — спросил дядюшка Билли.
— Ты в самом деле видел эту третью ворону на поленнице?
— Так же, как тебя сейчас, черт побери! А в чем дело?
— Да ни в чем, просто так, я подумал… Слушай! Какой у нас сейчас счет?
Дядюшка Билли все проигрывал. Тем не менее его ответ прозвучал весело:
— Я должен тебе что-то около семидесяти тысяч долларов.
Дядюшка Джим рассеянно заглянул в записную книжку.
— А что, если, — произнес он с расстановкой, не поднимая глаз на своего компаньона, — а что, если мы сыграем на мою долю участка? Пусть она пойдет за семьдесят тысяч, за всю ставку, словом, чтобы сравнять счет, а то уже совсем стемнело.
— Хочешь поставить всю свою долю? — удивленно и недоверчиво переспросил дядюшка Билли.
— Ну да, хочу сыграть на мою долю в участке… И на мою долю в этом доме тоже — на всю мою половину нашей с тобой движимости и недвижимости, которая, как говорит Дик Буллен, тащит нас с тобой в могилу, — с кривой усмешкой промолвил дядюшка Джим.
Дядюшка Билли рассмеялся. Это тоже было что-то новенькое. Конечно, и это было «понарошку», как вообще все их карточные ставки, и тем не менее ему почему-то захотелось, чтобы Дик Буллен узнал про это.
— Валяй, дружище, — сказал он. — Я согласен.
Дядюшка Джим зажег еще одну свечу в подкрепление той, что догорала. Сдавать выпало дядюшке Билли. Он открыл козыря — валета треф. Затем взглянул на свои карты, и щеки его слегка порозовели; он бросил быстрый взгляд па партнера.
— Можно не играть, — сказал он. — Глянь-ка сюда! — И он выложил на стол туза, короля и королеву треф и валета пик — валета в цвет козырной масти, то есть самую сильную комбинацию в колоде. — Вот чертовщина! Если б мы играли вчетвером, двое на двое — мы с тобой против еще кого-нибудь, — можно было бы сорвать неплохой куш с такими картами, а, что ты скажешь? — добавил он, и глаза его блеснули.
У дядюшки Джима тоже вспыхнули в глазах какие-то искорки.
— Ну что, видел я сегодня трех ворон или не видел? — лукаво напомнил дядюшка Билли, когда его партнер начал, в свою очередь, тщательно и прилежно тасовать колоду. Затем он сдал карты и открыл червонного козыря. Дядюшка Билли начал брать свои карты по одной, а когда взял последнюю, раскрасневшееся лицо его на этот раз побледнело.
— В чем дело? — быстро спросил дядюшка Джим, тоже слегка бледнея.
Дядюшка Билли медленно, почти не дыша, словно в каком-то благоговейном ужасе выложил свои карты на стол. Это была та же самая комбинация — только теперь в червах — и бубновый валет в придачу. Дядюшка Билли снова был непобедим.
Они отупело уставились друг на друга; неуверенная, испуганная улыбка блуждала на их губах. В ветвях деревьев завывал ветер; внезапно за дверью раздался какой-то шум. Дядюшка Билли вскочил, но дядюшка Джим поймал его за рукав.
— Не бросай карт! Это ветер. Сядь! — произнес он, понизив голос до таинственного шепота. — Теперь твоя сдача. У тебя было два очка, сейчас прибавилось еще два, значит, уже четыре! Тебе нужно только одно очко, чтобы выиграть всю игру. Сдавай!
Растерянно улыбаясь, они налили себе виски; в глазах у них светился испуг, руки похолодели. Карты выпадали из онемевших пальцев дядюшки Билли. Стасовав колоду, он молча протянул ее партнеру. Дядюшка Джим основательно, не торопясь, снял и с торжественным видом протянул колоду партнеру. Дядюшка Билли дрожащей рукой раздал карты. Он открыл козыря — вышли трефы.
— Если примета правильная, ты сам знаешь, что сейчас выиграешь, — чуть слышно прошептал дядюшка Джим. Дядюшка Билли с замиранием сердца выложил на стол козырную комбинацию и валета пик — черного валета!
Он выиграл!
Оба внезапно почувствовали облегчение, словно какая-то тяжесть спала с их плеч, и невольно рассмеялись нервно, возбужденно. Со стороны их игра могла показаться ребячьей забавой, но они, играя, испытали такое же напряжение, какое охватывает любого азартного игрока, с той лишь разницей, что по сравнению с профессиональным игроком им не хватало выдержки и хладнокровия. Дядюшка Билли судорожно схватил карты снова.
— Оставь, — серьезно сказал дядюшка Джим. — Больше играть не следует! Не испытывай судьбу. Твое везение кончилось.
— Ну еще разок! — умоляюще сказал его партнер.
Дядюшка Джим отвернулся и стал глядеть на огонь, а дядюшка Билли торопливо сдал карты и сам открыл и свои и дядюшки Джима. Это был самый обыкновенный, средний расклад. Он сдал снова — повторилось то же самое.
— Я же говорил тебе, — сказал дядюшка Джим, не поднимая глаз. После такого неслыханного везения обычная игра уже и вправду показалась им пресной, и, сделав еще одну попытку, дядюшка Билли отбросил колоду в сторону и пододвинул свой табурет к очагу.
— Странная получилась штука, верно? — проговорил он, и благоговейный испуг снова прозвучал в его голосе. — Три раза подряд! Ты знаешь, у меня даже все время вроде как мурашки по спине бегали. Черт-те что! Надо же, чтоб так везло! Рассказать ребятам, так никто не поверит, особенно Дик Буллен: он же не верит в удачу. Хотелось бы мне послушать, что он скажет! И какая, черт побери, будет у него при этом рожа! Эй! Чего это ты так на меня уставился?
Дядюшка Джим, обернувшись к дядюшке Билли, задумчиво смотрел на него со своей добродушной, простоватой улыбкой.
— Так, ничего, — обронил он и опять повернулся к очагу.
— Тогда не гляди на меня так, словно хочешь чего-то высмотреть: мне от этого муторно становится, — ворчливо сказал дядюшка Билли. — Давай ложиться, пока огонь не погас.
Роковую колоду карт засунули обратно в ящик, стол придвинули к стене. Процесс раздевания был недолог; одежду сложили на койки поверх одеял. Дядюшка Билли зевнул.
— Интересно, что я сегодня увижу во сне? Должно бы присниться, с чего это мне вдруг повезло. — И он тут же уснул, не успев прибавить: «Доброй ночи!»
А дядюшка Джим не спал. Шум ветра понемногу стих, и в воцарившейся гнетущей тишине стало слышно глубокое, ровное дыхание дядюшки Билли и далекий вой койота. Когда глаза дядюшки Джима привыкли к полумраку, в слабом мерцании догорающих углей отчетливо проступила убогая обстановка хижины, в которой они прожили столько лет. Кое-как заделанные щели в потолке — все эти каждодневные, нагоняющие тоску, обманчивые попытки как-то улучшить их безрадостное, однообразное существование — отчетливо бросались ему теперь в глаза, не скрашенные наивными надеждами, делавшими это существование сносным. А когда он закрыл глаза, чтобы не видеть ничего вокруг, воображение увлекло его вниз по крутому горному склону, исхоженному им уже вдоль и поперек, к унылому участку возле речной запруды, где кучи отвалов громоздились, словно шелуха всех бессмысленно прожитых дней — всех дней, потраченных зря в пустой надежде на удачу. Он снова увидел перед собой гнилые промывочные корыта, сквозь дыры и щели которых утекала немалая толика и без того скудной добычи.
Наконец он поднялся и с крайней осторожностью, стараясь не потревожить своего спящего товарища, слез с койки, завернулся в одеяло, подошел к двери и бесшумно ее отворил. Поглядев на звезды, ярко сверкавшие в северной части неба, он убедился, что полночь еще не наступила и еще много долгих, томительных часов протечет до утра, а его уже сжигало лихорадочное нетерпение, и казалось, что у него не хватит сил дождаться рассвета.
Но он ошибался. Свежее, живительное дыхание природы овеяло его, проникнув через распахнутую дверь в их скромную хижину, и он внезапно испытал удивительное чувство свободы и таинственного единения с птицами и зверями, с деревьями и травами — со всем огромным миром, лежавшим за порогом его жилища. Не это ли неосознанное чувство общения и единства держало его здесь в плену, не оно ли удерживало и всех остальных, истомленных работой, истосковавшихся по широкому миру людей в их наспех сколоченных хижинах, разбросанных по горным склонам? И дядюшка Джим снова ощутил на своем челе ту умиротворяющую ночную прохладу, что ежевечерне приносила им всем сон и забвение. Он затворил дверь, так же бесшумно, как прежде, забрался на свою койку и тотчас погрузился в глубокий сон.
Дядюшка Билли, проснувшись поутру, увидел, что время позднее, ибо лучи солнца, проникнув в дверную щель, уже добрались до остывшего очага, словно хотели снова разжечь потухшие угли. Он сразу вспомнил вчерашний вечер и свою необычайную удачу и тут же почувствовал разочарование оттого, что не привиделся ему вещий сон и не принес разгадки тайны. Он спрыгнул с койки, потянулся и увидел, что дядюшки Джима нет на месте. Больше того, койка была совершенно пуста. Не было не только дядюшки Джима, но даже его одеял. Единственная личная и нераздельная собственность дядюшки Джима — его одеяла исчезли!
И, как удар грома, его поразила мысль: так вот в чем причина странного поведения его компаньона! Внезапная разгадка тайны, быть может, именно та разгадка, которую он тщетно искал, блеснула перед ним, словно молния, прорезавшая мрак. Он окинул хижину блуждающим взглядом. Стол был отодвинут от стены, вероятно, в расчете на то, что это бросится ему в глаза. На столе лежал засаленный замшевый кошелек, где хранились крупицы золота, которые остались у них после того, как они «подвели итог» на прошлой неделе. Золото, по-видимому, было тщательно разделено пополам, так как ровно половина его исчезла, а рядом лежала раскрытая записная книжка и поперек нее — карандаш. Под всеми немыслимыми выигрышами и проигрышами, занесенными в нее, включая и стоимость половины участка, которую дядюшка Джим поставил на кон и проиграл, была проведена жирная черта, а под ней наспех нацарапано несколько слов:
«Твоя удача, старик, решила вчера мою судьбу. Джеймс Фостер».
* * *
Прошло не меньше месяца, прежде чем лагерь «Кедры» воочию убедился, что товарищество дядюшки Джима и дядюшки Билли распалось. Гордость мешала дядюшке Билли поделиться своими соображениями по поводу случившегося или рассказать о событиях, предшествовавших таинственному побегу дядюшки Джима. Дик же Буллен отбыл с почтовой каретой в Сакраменто в то же самое утро, когда исчез дядюшка Джим. И дядюшка Билли ограничился кратким разъяснением: его компаньон уехал в Сан-Франциско по одному важному для них делу, и он сам, быть может, отправится туда несколько позднее. Весьма своевременную поддержку оказало ему письмо со штемпелем Сан-Франциско, полученное от исчезнувшего компаньона. В этом письме дядюшка Джим просил не тревожиться на его счет, так как перед ним открываются широкие возможности принять участие в одном весьма доходном предприятии. О причинах же своего неожиданного и поспешного отъезда он предпочел умолчать.
Несколько дней дядюшка Билли пребывал в состоянии неуверенности и беспокойства, в душевной своей простоте стараясь припомнить, не мог ли он, ошеломленный удачей, пропустить мимо ушей какие-либо разъяснения своего компаньона или, еще того хуже, не ляпнул ли, не подумавши, какую-нибудь чушь, из чего тот заключил, что он принимает его дурацкую ставку всерьез. И он в полном расстройстве написал дядюшке Джиму на первоклассном старательском жаргоне униженное и молящее послание, не очень грамотное и маловразумительное, но щедро уснащенное старомодными шутками. В ответ на эту изысканную эпистолу дядюшка Джим повторно заверил его в своих собственных блестящих перспективах и в том, что он искренне уповает на дальнейшие успехи своего бывшего компаньона, которому теперь, после того как он остался один, несомненно, больше повезет. Недели две дядюшка Билли ходил надутый и мрачный, но его добродушие и неукротимый оптимизм взяли в конце концов верх, и в душе его не осталось ничего, кроме искреннего желания удачи своему бывшему компаньону. Он начал регулярно посылать ему письма всегда на один и тот же адрес: личный, почтовый ящик на Главном почтамте в Сан-Франциско, в чем он по своему простодушию усматривал признак высокого общественного положения дядюшки Джима. На эти письма дядюшка Джим отвечал аккуратно, но кратко.
Дядюшка Билли очень гордился успехами своего бывшего компаньона и его расположением, но по скромности своей не решался читать его письма товарищам, хотя охотно рассказывал им о больших чаяниях дядюшки Джима и оглашал кое-какие отрывки из его посланий. Стоит ли говорить, что лагерь не принимал рассказов дядюшки Билли полностью на веру. Сотни предположений, шутливых или серьезных, но всегда крайне неожиданных и ошеломляющих, будоражили лагерь «Кедры». Компаньоны поссорились, не поделили одежды: дядюшка Джим, как известно, выше дядюшки Билли, и он отказался носить его штаны. Нет, они разругались из-за карт: дядюшка Джим нашел у дядюшки Билли крапленую колоду. Вовсе нет, свара началась из-за того, что дядюшка Билли по рассеянности смолол полкоробки «малярийных пилюль» на завтрак вместе с кофе. Склонный к мрачным фантазиям погонщик мулов зловеще намекнул, что никто, дескать, не видел, как дядюшка Джим покидал лагерь, и очень может быть, что он все еще здесь и кости его обнаружатся в какой-нибудь канаве. После этого один весьма впечатлительный старатель громогласно заявил, что в ночь исчезновения дядюшки Джима ему послышался крик филина, только это, понятное дело, был не филин, а предсмертный крик убиваемого.
Весьма характерно для обитателей лагеря, как, впрочем, и для всего населения Калифорнии, что никто, даже сами изобретательные авторы всех этих гениальных догадок, не верил своим россказням и ни один человек не дал себе ни малейшего труда чем-либо их подтвердить или опровергнуть. По счастью, дядюшка Билли оставался в полном неведении относительно всех этих наветов и продолжал безмятежно существовать в атмосфере самых чудовищных, леденящих душу подозрений. А затем лагерь внезапно круто изменил свое отношение к нему и расторгнутому союзу двух компаньонов.
До этой минуты все без видимой причины, словно сговорившись, взваливали всю вину на дядюшку Билли, быть может, просто потому; что на него удобнее было взваливать, поскольку он оставался под рукой. Но шли дни, и некоторая замкнутость и молчаливость дядюшки Билли, которую первоначально все приписывали его нечистой совести, теперь, каким-то необъяснимым образом, начала вызывать к нему сочувствие.
«Гляньте, как Дядюшка Билли день-деньской гнет спину, бедняга, над своими промывочными корытами, в то время как бессовестный этот его компаньон сбежал в Сан-Франциско и купается там в роскоши!»
А красочные рассказы дядюшки Билли об успехах дядюшки Джима лишь подливали масла в огонь, и вся симпатия и сочувствие доставались теперь дядюшке Билли, а всяческое поношение приходилось на долю сбежавшего компаньона. В лавке Биггза было высказано предположение, что не худо бы послать дядюшке Джиму письмо и выразить от лица всего лагеря возмущение его бесчеловечным поступком по отношению к его бывшему компаньону Уильяму Фоллу.
Дядюшка Билли стал получать изъявления соболезнования, и было предпринято несколько безыскусственных попыток скрасить его одиночество. Раза два в неделю перед его хижиной появлялась процессия из пяти-шести старателей с бутылками виски и исполняла нечто вроде пляски, достойной поднять дух дядюшки Билли и воскресить в его памяти счастливое прошлое. Старатели по нескольку человек как бы невзначай заглядывали к нему на участок и время от времени делали судорожные попытки помочь ему в работе, неизменно сопровождавшиеся большим весельем и разнообразными шутками. Когда старатели собирались у кого-нибудь в хижине отдохнуть и поболтать, случалось не раз, что тот или другой честный малый срывался с места и заявлял: «Надо бы, пожалуй, пойти поработать часок на отвалах у дядюшки Билли!» Но и теперь было так же маловероятно, как и прежде, чтобы кто-нибудь из этих беспечных филантропов по-настоящему верил в то, что он говорит, или воспринимал свои действия всерьез. Более того, почти каждый такой порыв сопровождался скептическими замечаниями вроде:
— Помяните мое слово, дядюшка Билли, небось, и сейчас в доле со своим старым компаньоном и, верно, здорово потешается над нами, дураками, когда отписывает ему, какие мы доверчивые бараны.
Так пролетела зима с ее дождями, и наступила пора солнечных дней и звездных ночей. Горные потоки низверглись со снежных вершин Сьерры, и паводок затопил Отмель, но и это миновало тоже, и настали дни, полные ослепительного солнечного блеска. Кедры и сосны забродили свежими соками, и монотонная жизнь лагеря всколыхнулась. И вдруг небывалое волнение охватило весь лагерь. Старатели засуетились, забегали туда и сюда, а на участке дядюшки Билли, который все еще носил прежнее наименование «Заявка Фолла и Фостера», собралась большая толпа. К довершению суматохи один за другим прогремели несколько выстрелов: кто-то пальнул в воздух из револьвера. Но вот толпа расступилась, и появился дядюшка Билли. Бледный, взволнованный, запыхавшийся, он едва держался на ногах, так как каждый либо тряс ему руку, либо хлопал его по спине. А причиной этого волнения было то, что дядюшке Билли крупно повезло: он только что напал на первосортную жилу, сулившую ему, по грубым подсчетам, тысяч пятнадцать долларов, самое меньшее!
Конечно, в эту великую минуту дядюшке Билли очень не хватало его старого компаньона. Однако он не мог не заметить, каким неподдельным восторгом и радостью сияли глаза всех, кто его окружал. Для этих неунывающих, несмотря на свою неверную, неустойчивую жизнь, людей было естественным радоваться чужой удаче: она не порождала в неудачниках ни зависти, ни злобы, а скорее вселяла в них надежду, что в следующий раз повезет и кому-нибудь из них. Золото есть, просто природа не сразу открывает свои тайны. А кто поставит предел ее щедрости? И так крепка была эта вера, что в момент всеобщего ликования один незадачливый, но отнюдь не отчаявшийся старатель наклонился и, похлопав ладонью по кремнистой осыпи, кратко изрек:
— Спасибо тебе, старушка!
Засим последовал пир, длившийся всю ночь, а наутро состоялись торопливые переговоры с экспертом-комиссионером, привлеченным в лагерь хорошей вестью, и вечером того же дня — к крайнему изумлению всего лагеря — дядюшка Билли с чеком на двадцать тысяч долларов в кармане отбыл в Сан-Франциско, распрощавшись со своим участком и с лагерем «Кедры» на веки вечные!
* * *
Дядюшка Билли сошел с корабля в Сан-Францисском порту в состоянии некоторой растерянности. Золотые Ворота тонули в наползавшем с моря тумане, он уже накинул и на город свою серую пелену, и в серой мгле улиц, вившихся по серым песчаным холмам, замерцали кое-где огоньки фонарей. Дядюшку Билли, уроженца Запада, выросшего у реки, но незнакомого с морями, взволновали и восхитили высокие мачты морских судов, а исполненный таинственности океан породил в нем странное чувство отрешенности. Элегантно одетые мужчины и женщины, проносящиеся мимо экипажи — все поражало и подавляло дядюшку Билли, все было ему чуждо.
Дорогой он лелеял мечту, что явится к своему бывшему компаньону так, как есть, в старой рабочей одежде, а потом вдруг выложит перед ним чек на десять тысяч долларов — его долю от продажи участка. Но при виде всех этих незнакомых ему расфранченных богачей на него вдруг напала необычная робость. Он слышал рассказы о дешевой гостинице, в которой часто останавливались старатели: они входили под гостеприимный кров гостиницы, имевшей сообщение с соседним магазином, и через несколько часов выпархивали оттуда нарядные, как бабочки, оставив в его недрах свои тусклые коконы. Дядюшка Билли расспросил, как туда пройти. Вскоре он снова появился на улице в кричаще новом и на редкость дурно сидевшем костюме. Только своей бороды он все же не принес в жертву моде, и его приятное, простодушное лицо сохранило отпечаток благородства и некоторой индивидуальности, несмотря на дешевую банальность его одеяния. Он направился на Главный почтамт, который тоже подавил его своими внушительными размерами, а ряды маленьких квадратных ящиков за стеклянной перегородкой во всю стену и такое же количество деревянных ящичков, запертых на замок и четко перенумерованных, привели его в полное замешательство. Сердце у него бешено забилось. Он вспомнил нужный номер, увидел перед собой окошечко, а за окошечком — чиновника и наклонился к этому окошечку.
— Не можете ли вы сказать мне: владелец ящика номер 690 сейчас у себя?
Чиновник воззрился на него, заставил его повторить вопрос и отошел. Когда же он вернулся, за его спиной возникли две ухмыляющиеся физиономии. Дядюшку Билли попросили еще раз повторить вопрос. Он повторил.
— Чего же вы стоите? Ступайте посмотрите, не сидит ли номер 690 в своем почтовом ящике, — с напускной суровостью сказал чиновник одному из торчавших за его спиной.
Тот отошел, возвратился и сказал без улыбки:
— Он только что был там, но вышел размять ноги. С непривычки, знаете ли, все же тесновато, начинаются судороги, больше десяти часов не высидишь.
Но любое простодушие имеет границы. Дядюшка Билли уже понял свою ошибку, понял, что ящик на почтамте еще не означал официального поста в почтовом ведомстве. На щеках у него проступил легкий румянец, затем они снова побледнели, а зрачки его голубых глаз сузились до весьма пронзительных черных точек.
— Если вы пропустите меня за это окошечко, молодые люди, — произнес он тоже без улыбки, — вы легко убедитесь, что мне ничего не стоит уложить вас в один из ящиков так, что вы даже не успеете почувствовать никаких судорог! Но пока что я хотел бы только выяснить, где проживает Джим Фостер.
После этого заявления к чиновнику возвратилась его обычная манера небрежной учтивости.
— Опустите записку в его ящик, а потом зайдите за ответом, — сказал он. — Вот тут бумага и карандаш.
Дядюшка Билли взял бумагу и начал писать: «Только что прибыл сюда, зайди повидаться со мной в…»
Он остановился. Блестящая мысль внезапно осенила его: сейчас он одним ударом поразит и своего бывшего компаньона и этих нахалов за окошечком — он пригласит Джима в самый шикарный отель, о баснословной роскоши, которого рассказывают сказки! И он приписал: «В отель «Ориенталь», — а потом, не сложив бумажки, протянул ее в окошечко.
— Вам нужен конверт? — спросил чиновник.
— Наклейте марку в уголке, — сказал дядюшка Билли, выкладывая на прилавок монету, — сойдет и так.
Чиновник улыбнулся, но все же наклеил марку, и дядюшка Билли отошел от окошечка.
Но торжество его было непродолжительным. Разочарование, которое он испытал, узнав, что адрес дядюшки Джима не раскрывает его местопребывания, породило в нем ощущение, что его приятель еще более отдалился от него и словно бы растворился в этом гигантском городе. Самому же дядюшке Билли предстояло теперь оправдать свой новый адрес и снять номер в отеле «Ориенталь». Туда он и отправился. Обстановка отеля, крикливо роскошная и не в меру экстравагантная даже для тех дней, когда новые отели росли в Сан-Франциско, как грибы, подавила дядюшку Билли, и он почувствовал себя еще более одиноким и затерянным в этом чуждом мире. Тем не менее он снял богатые апартаменты, заплатил за них наличными вперед и тут же в испуге покинул их и принялся наудачу блуждать по городу в лихорадочной надежде повстречать где-нибудь своего прежнего компаньона. К вечеру его беспокойство возросло: ему казалось, что он не в силах вступить в огромный зал ресторана, где между колоннами протянулись длинные ряды столиков, за которыми сидели элегантные мужчины и женщины, а спальня со штофными креслами и позолоченной кроватью страшила его не меньше, и он свернул в сторону своего скромного пристанища — гостиницы «Добрый ночлег» и утолил там голод в дешевом ресторанчике в компании бывших старателей и новых переселенцев с Востока.
Такое странное, двойственное существование продолжалось несколько суток. Три-четыре раза на дню дядюшка Билли появлялся в величественном отеле «Ориенталь», с притворной развязностью брал ключ от своего номера у портье, небрежно спрашивал, не было ли ему писем, поднимался в свои апартаменты и, постояв у окна и поглазев на снующих по улице пешеходов, — не мелькнет ли среди них фигура его бывшего компаньона, — возвращался в свой «Добрый ночлег» отдохнуть и подкрепиться. На четвертый день он получил весточку от дядюшки Джима. Как всегда, она была краткой, бодрой и деловитой. Дядюшка Джим был глубоко огорчен: одно чрезвычайно важное и очень прибыльное дело заставило его отлучиться из города, однако он надеется скоро вернуться и обнять своего старого компаньона. К этому сообщению он впервые позволил себе присовокупить шутку и выразил надежду, что дядюшка Билли не успеет «насмотреться всякого» до его возвращения. Несмотря на досаду из-за этой новой отсрочки, перед дядюшкой Билли теперь забрезжил луч надежды. Это письмо как бы перебросило мост через ту пропасть, которая, казалось, разверзлась между ними в здании Главного почтамта. Ведь дядюшка Джим воспринял факт его появления в Сан-Франциско как нечто само собой разумеющееся и вроде бы даже намекнул на возможность возобновления их прежней дружбы. А до этой минуты дядюшка Билли по своей доверчивости и простоте терзался мучительнейшими сомнениями: во-первых, он не был уверен, захочет ли дядюшка Джим, ставший одним из этих «городских», вроде тех, что фланировали по улицам Сан-Франциско, якшаться с таким неотесанным приятелем, и, во-вторых, не должен ли он, со своей стороны, сразу же сообщить дядюшке Джиму о том, что судьба была к нему благосклонна. Но подобно всем слабым, нерешительным натурам, которые с отчаянным упорством всегда цепляются за какую-нибудь мелочь, он никак не хотел отказаться от своего первоначального замысла — поразить дядюшку Джима, выложив перед ним на стол его долю «находки» без всяких предварительных объяснений. К тому же его одолевало сомнение (и довольно обоснованное), захочет ли дядюшка Джим встретиться с ним, если узнает, какое счастье ему привалило. Ибо дядюшка Билли слишком хорошо помнил внезапную вспышку независимости дядюшки Джима и тот суровый педантизм, который побудил его принять свой фантастический карточный проигрыш всерьез.
Чтобы немного подготовить себя к встрече с уже цивилизовавшимся дядюшкой Джимом, дядюшка Билли попробовал и в самом деле «насмотреться всякого» в Сан-Франциско, насколько такой великовозрастный, но крайне наивный младенец мог это сделать, — то есть с большим любопытством и без всякого тлетворного воздействия на его душу. Боюсь, что больше всего он пристрастился к прогулкам в порт, где наблюдал, как причаливают пароходы из Сакраменто или Стоктона, — он все надеялся увидеть в толпе пассажиров, спускавшихся по трапу, своего бывшего компаньона. Суеверный инстинкт игрока пробуждался в нем, и он загадывал: кто первый сойдет с корабля — женщина или мужчина; будет ли кто-нибудь из пассажиров хоть немного смахивать на дядюшку Джима; посмотрит ли в его сторону вон тот пассажир? От этого зависело, принесет ли предстоящий день ему удачу. Таково было основное его занятие на протяжении дня, и он уже никак не мог без него обойтись. Это даже немного напоминало ему те дни, когда он со своим компаньоном каждое утро отправлялся работать на участок. И дядюшка Билли говорил себе: «Что ж, пора пойти поглядеть, не приехал ли Джим», — и шел выполнять свой долг, полагая, что развлечения могут и подождать.
Он был так поглощен этой единственной задачей, что завел очень мало знакомств, да и те были мимолетными, и ни с кем не поделился историей своего обогащения, преданно храня эту тайну до возвращения дядюшки Джима, который должен был узнать о ней первым. Это оказалось нелегким испытанием для такого простого, бесхитростного человека, как он, и, пожалуй, самым веским доказательством его преданности дядюшке Джиму. Отказавшись от своих роскошных апартаментов в отеле «Ориенталь», ставших ненужными ввиду отсутствия дядюшки Джима, он смело, без ложного стыда опустил в таинственный почтовый ящик на почтамте письмо с указанием своего истинного скромного адреса, обещая все разъяснить дядюшке Джиму при встрече.
Порой он угощал обедом какого-нибудь старателя из тех, кому крепко не повезло, и ходил с ним в музей или в театр. Но как ни удивительно, а дядюшка Билли, который с живым сочувствием относился ко всем простым, скромным людям и сам в течение долгих лет занимался стряпней и стиркой, уборкой и починкой, обслуживая себя и своего компаньона, и никогда не считал это унизительным, по какой-то странной непоследовательности своей натуры чурался всех прислуживавших ему лиц, и хотя щедро давал на чай официантам и даже бросил доллар подметальщику улиц на перекрестке, тем не менее в его отношении к ним всегда проглядывала какая-то боязливая застенчивость. Однажды вечером дядюшка Билли, выйдя из театра, заметил, что один из этих подметальщиков при его появлении поспешно отпрянул в сторону и был сбит проезжавшей мимо коляской. На этот раз дядюшка Билли искренне готов был проявить участие, но пострадавший вскочил и торопливо зашагал прочь, а дядюшка Билли был немало поражен и даже раздосадован, услышав от своего спутника, что эта профессия дает не такой уж плохой заработок и что некоторые из подметальщиков, особенно те, что работают на центральных улицах, уже сколотили себе немало деньжат.
А через несколько дней в жизни дядюшки Билли произошло более знаменательное событие. Как-то вечером, прогуливаясь по Монтгомери-стрит, он узнал в одном из франтовато одетых прохожих знакомого старателя, года два назад покинувшего лагерь «Кедры». Впрочем, детская радость дядюшки Билли, проявленная им при этой встрече, которая, как ему показалось, должна была частично восполнить разлуку с дядюшкой Джимом, натолкнулась на довольно прохладное и даже несколько ироническое отношение со стороны бывшего старателя. Взволнованный встречей, дядюшка Билли на радостях признался ему, что разыскивает своего прежнего компаньона Джима Фостера. Умолчав о собственных успехах, он принялся с воодушевлением расписывать блестящие перспективы, открывшиеся перед его приятелем, и посетовал на то, что ему никак не удается его разыскать, потому что Джим, как на грех, отбыл куда-то по важному делу.
— Ну, он уже воротился, сдается мне, — сухо заметил его собеседник. — Я не слыхал, что у него есть почтовый ящик на почтамте, но могу дать тебе другой адрес. Он живет в Пресидио — в районе залива, который здесь называют «Прачкиной бухтой». — Он умолк и насмешливо покосился на дядюшку Билли, но тот, зная пристрастие всех калифорнийских лагерей к необычным названиям, не усмотрел в этом ничего странного и только повторил адрес, стараясь его запомнить.
— Там уж ты его разыщешь. Ну, до скорого! Жаль, что я спешу, — сказал бывший старатель и бодро зашагал прочь.
Дядюшка Билли был слишком обрадован предстоящей встречей с дядюшкой Джимом, чтобы обратить внимание на пренебрежительную торопливость своего знакомого или задуматься над тем, почему дядюшка Джим не оповестил его о своем возвращении. Он уже не раз замечал, какая пропасть отделяет его здесь от всех прочих людей, и от этого его еще сильнее тянуло к старому приятелю и еще больше хотелось осуществить свою мечту — поразить дядюшку Джима, выложив перед ним чек. Но поскольку теперь ему предстояло поражать его не у себя в отеле, а у него в доме или, быть может, в каком-нибудь фешенебельном пансионе, дядюшка Билли решил, что он должен сделать это с известным шиком.
Он отправился в конюшню, где можно было получить наемный экипаж, и взял напрокат ландо, запряженное парой, с кучером-негром. Облачившись в свой самый лучший и самый мешковатый костюм, он велел кучеру отвезти его в Пресидио и, откинувшись на подушках, поглядывал по сторонам с таким сияющим выражением лица, что прохожие невольно улыбались, глядя на этого простодушного чудака в роскошном экипаже. Для них это было довольно обычное зрелище: какому-то старателю повезло, и он «гуляет». А наивному дядюшке Билли их улыбки казались естественным откликом на его радость, и он весело и невинно улыбался и кивал им в ответ.
— А тут у вас, во Фриско, не такой уж поганый народ, клянусь богом! — пробормотал он вполголоса, поглядывая на спину своего возницы, который тоже ухмылялся во весь рот.
Они проехали по нарядным центральным улицам и добрались до окраины; здесь, казалось, полновластно господствовали дюны, а среди них кое-где торчали полузасыпанные песком изгороди и приземистые домишки, образуя нечто вроде улиц. Неугомонный пассат, оставивший здесь столь явственный след, дул дядюшке Билли прямо в лицо и слегка остудил его пыл. За поворотом дороги глазам дядюшки Билли открылось море и сбегавшее к нему по склону холма большое кладбище на «Одинокой горе»; белые мраморные обелиски поблескивали на солнце, словно паруса кораблей, ждущих у причала и готовых пуститься в плавание по Океану Вечности. Дядюшку Билли пробрала дрожь. Не приведи бог, чтобы ему пришлось искать дядюшку Джима здесь!
— Вот и ваше Пресидио! — сказал негр, указывая вперед кнутом. — А вот вам и «Прачкина бухта»!
У дядюшки Билли глаза полезли на лоб. В некотором отдалении он увидел массивное прямоугольное каменное сооружение форта с бойницами и развевающимся над ним флагом, притиснутое к скале словно для того, чтобы противостоять вторжению на сушу морской стихии; между фортом и дядюшкой Билли расстилалась далеко врезавшаяся в сушу лагуна с беспорядочно разбросанными по берегу полуразрушенными, кое-как подлатанными хибарками, похожими на остатки кораблекрушения. И больше ничего, ничего сколько-нибудь похожего на особняк, на усадьбу, на улицу, на любой другой вид человеческого жилья!
Однако, оправившись от этой неожиданности, дядюшка Билли почувствовал даже некоторое облегчение. В душе он немного побаивался встречи со своим бывшим компаньоном в каком-нибудь сверхшикарном месте. Каковы бы ни были таинственные причины, побудившие дядюшку Джима избрать такое уединенное местечко, дядюшку Билли это не смущало. Что-то здесь даже слегка напомнило ему их простое, непритязательное житье-бытье в лагере, который они оба покинули. Какое-то подсознательное чувство — он сам не знал, какое, и не догадывался, что это была обыкновенная деликатность, — заставило его выйти из экипажа, не доезжая ближайшей лачуги. Попросив своего возницу обождать, дядюшка Билли вошел в эту лачугу, и растрепанная ирландка, стиравшая в лохани белье, тотчас же сообщила ему, что Джим Фостер, или, как она выразилась, «Джим из Арканзаса», живет в четвертой лачуге — «туда подале». Он дома, «потому как покалечил ногу».
Дядюшка Билли поспешил дальше и, остановившись перед другой лачугой, едва ли не такой же убогой, как их хижина в лагере, осторожно толкнул дверь. Послышалось грубоватое ворчание, какая-то фигура порывисто поднялась со стула, опираясь на палку, метнулась в сторону с явным намерением скрыться куда-нибудь, но тут же с несколько ненатуральным хохотом плюхнулась обратно на стул, и дядюшка Билли оказался лицом к лицу со своим бывшим компаньоном! Когда же дядюшка Билли бросился вперед, дядюшка Джим поднялся снова и на этот раз протянул ему обе руки. Дядюшка Билли схватил их и, казалось, вложил в это пожатие весь жар своей простой души. После этого они начали трясти друг друга и раскачиваться то вперед, то назад, то вправо, то влево, все еще не размыкая рук, пока дядюшка Билли, глянув на забинтованную лодыжку дядюшки Джима, не усадил его насильно на стул.
Первым заговорил дядюшка Джим.
— Поймал-таки, черт тебя дери! Было б мне помнить, что ты такой же дурак, как я! Слушай, Билли Фолл, ты знаешь, чего ты натворил? Ты прогнал меня с тех улиц, где я каждый день честно зарабатывал себе кусок хлеба на трех перекрестках! Да, да, — продолжал он, беззлобно расхохотавшись, — ты прогнал меня оттуда: днем я уже не мог там работать, потому что боялся как-нибудь попасться тебе, осел ты этакий, на глаза!.. — Последовал новый взрыв смеха и удар по плечу, и дядюшка Джим продолжал: — А потом, точно мало было помешать мне работать днем, так тебе еще приспичило развлекаться по ночам, и стоило мне только устроиться на ночную работу, как ты и тут встал у меня поперек дороги! Сказать тебе, что еще ты сделал? Ну слушай, чтоб мне пропасть! Нога-то у меня болит по твоей милости, идиот несчастный, ну и по моей собственной глупости! Ведь это я от тебя спасался как-то ночью возле театра, и меня сшибла коляска.
— Видишь, какая штука, — продолжал он, проявляя такую же наивность, как дядюшка Билли, хотя далеко не такую же чуткость, и не замечая побледневшего лица своего приятеля. — Я морочил тебе голову с этим почтовым ящиком и со всей этой перепиской, потому что хотел скрыть, что у меня на уме. Ведь тебе это могло не понравиться. Ты бы еще, пожалуй, сказал, что я роняю честь нашей фирмы, вот в чем штука. Я бы и сам не взялся за это дело, да, понимаешь, сел на мель! Ведь я уже ничего не ел вторые сутки, когда писал тебе это обманное письмо и давал номер ящика. Теперь-то уж я могу признаться в этом, старина, теперь-то у меня все в порядке! — добавил он и рассмеялся снова. — Ну, а когда взялся за метлу, конечно, ничего хорошего не ждал, сам думал, что это уж последнее дело, и можешь себе представить, старина… Имей в виду: это я тебе одному, по секрету, я, правду сказать, потому и не писал — хотел все рассказать одному тебе. Так вот, слушай: я на этой своей работе скопил уже девятьсот пятьдесят шесть долларов! Да, брат, девятьсот пятьдесят шесть долларов чистой монетой, и лежат они в банке «Эдемс и компания».
— На какой такой работе? — спросил дядюшка Билли.
Дядюшка Джим указал на большую метлу, стоявшую в углу.
— Вот на этой.
— Ясно, — сказал дядюшка Билли с коротким смешком.
— Работа полезная, на чистом воздухе, — сказал дядюшка Джим серьезно и без тени смущения. — И не такая уж большая разница между подметанием улиц и разгребанием отвалов, но только то, что ты зарабатываешь метлой, ты получаешь денежками прямо в руки, и тебе не надо выуживать их, ползая по мокрым склонам и копаясь в промывочных корытах. И поясницу не так ломит!
— Ясно, ясно, черт побери, — сказал дядюшка Билли с жаром, но как-то рассеянно.
— Рад, что ты так говоришь. Я, понимаешь, поначалу, пока не сколотил деньжат, не был уверен, как ты посмотришь на это дело. А если б мне не удалось как следует подработать, я бы тебе и на глаза не показался, старина! Ни в жизнь!
— Ты меня прости, мне надобно отлучиться на минутку, — сказал дядюшка Билли, вскакивая со стула. — Я, понимаешь, — запинаясь, пробормотал он, — оставил там одного приятеля, он меня дожидается. Так я, пожалуй, сбегаю, отпущу его на все четыре стороны, чтоб мы с тобой могли спокойно поболтать.
— А может, ты ему деньги должен? — обеспокоенно спросил дядюшка Джим. — Может, он тебя преследует за долги? А то ведь я сейчас сяду за стол и в два счета накатаю тебе чек!
— Не нужно, — сказал дядюшка Билли. Он выскочил за дверь и с быстротой оленя помчался к ожидавшему его экипажу. Сунув вознице золотую монету в двадцать долларов, он хрипло прошептал: — Мне пока что эта колымага без надобности. Ты пока что поезжай и подкрепись немножко, погуляй до вечера, а потом возвращайся сюда и жди меня вон там, на холме.
Отделавшись таким образом от своего роскошного экипажа, дядюшка Билли поспешил обратно к дядюшке Джиму, ощупывая в кармане чек на десять тысяч долларов. Он нервничал, ему было страшно, хотелось как можно скорее освободиться от чека, рассказать всю правду и покончить с этим, но не успел он открыть рот, как дядюшка Джим огорошил его.
— Вот что, Билли, дружище! — молвил дядюшка Джим. — Мне нужно кое-что сказать тебе, и чем скорее, тем лучше, чтобы уж я сразу облегчил душу, и тогда у нас все опять пойдет по-старому. Ну скажи ты на милость, — посмеиваясь, продолжал он, — мало того, что я разыгрывал из себя богача, изображал, будто ворочаю большими делами, и даже нанял этот дурацкий почтовый ящик, чтобы ты не узнал, где я обретаюсь и чем зарабатываю себе на жизнь, мало того, что я ломал всю эту комедию, так еще тебе, осел ты этакий, тоже зачем-то понадобилось валять дурака и пускаться на обман!
— Я валял дурака? Я пускался на обман? — ахнул дядюшка Билли.
Дядюшка Джим откинулся на спинку стула и весело расхохотался.
— Ты, значит, решил, что можешь меня одурачить? Думаешь, я не видел, что ты вытворяешь, думаешь, не знаю, как ты пускал пыль в глаза, изображал, будто живешь в «Ориентале», будто нашел здоровенный самородок, а сам ни разу там и не поспал и не поел, а глотал свою похлебку с булкой в «Добром ночлеге»? Думаешь, я не следил за тобой? Да я давно раскусил все твои дурацкие хитрости, длинноухий ты осел!
И дядюшка Джим снова расхохотался, да так, что на глазах у него выступили слезы. Дядюшка Билли рассмеялся тоже, но, почувствовав, как деланно звучит его смех, поспешил замаскировать его носовым платком.
— А между прочим, — сказал дядюшка Джим, переведя дыхание, — я, черт побери, даже струхнул спервоначалу. Как получил здесь твою записку, так подумал: а может, тебе и вправду привалила удача? Ну, тут я сразу решил, что мне надо делать! А потом, конечно, сообразил, что такой простофиля, как ты, никак не может держать язык за зубами, и случись с тобой что-нибудь такое, ты первым делом выложил бы мне все, как есть. Вот я и решил подождать. И поймал тебя с поличным, старый греховодник! — И, наклонившись вперед, дядюшка Джим ткнул дядюшку Билли пальцем под ребра.
— Постой, а что бы ты сделал, говоришь? — спросил дядюшка Билли, когда пришел в себя и подавил нервное хихиканье.
Лицо дядюшки Джима снова стало серьезно.
— Я бы… я бы… я бы сбежал отсюда! Вон из Фриско! Вон из Калифорнии! Из Америки! Я бы этого не выдержал! Ты не думай, что я стал бы тебе завидовать. Никто не радовался бы твоему счастью больше меня. — Он наклонился и ласково похлопал своего бывшего компаньона по плечу. — Ты не думай, я не из-за денег, мне ни цента не нужно. Но понимаешь, я бы этого не вынес. Чтоб ты, после того, как я оставил тебя там, явился сюда, купаясь в золоте, обзаведясь новыми приятелями, явился ко мне сюда… в эту лачугу… и к этой… — Повернувшись на стуле, он театрально взмахнул рукой, указывая в угол, и нелогичность этого жеста, странно противоречившего всему, что он до сих пор говорил, не сделала его ни менее выразительным, ни менее трагичным, — и к этой… метле!
В комнате на мгновение воцарилась мертвая тишина, и дядюшке Билли почудилось, что он перенесся в их старую хижину в лагере «Кедры», что вернулась снова та достопамятная ночь и он снова видит перед собой бледное, исполненное странной решимости лицо своего компаньона. Ему почудилось даже, что он слышит отдаленное завывание ветра в соснах, хоть это был шум морского прибоя.
Но прошла еще минута, и дядюшка Джим сказал:
— Но ты, надо полагать, — все-таки разжился малость, иначе ты ведь не приехал бы сюда?
— Да, само собой, — с жаром подхватил дядюшка Билли. — Само собой! У меня… — Он запнулся и замолчал. — Я припас… несколько сотен.
— Да? — весело сказал дядюшка Джим. И добавил серьезно: — Слушай-ка! Может, после всех этих твоих дурацких выходок с «Ориенталем» у тебя еще осталось сотен пять?
— Осталось… — сказал дядюшка Билли, слегка краснея от этой первой сознательной и обдуманной лжи. — У меня осталось по меньшей мере пятьсот семьдесят два доллара. Да, да, — добавил он с расстановкой, пристально вглядываясь в лицо своего приятеля. — У меня осталось никак не меньше.
— Чтоб мне пропасть! — расхохотался дядюшка Джим. Потом продолжал: — Слушай, дружище! Так мы же с тобой богачи! У меня девятьсот, прибавим к ним твои пятьсот, и за тысячу двести долларов можно купить небольшое ранчо, которое я тут присмотрел. Теперь понимаешь, для чего я копил эти деньги? Вот какая у меня была задумка! Больше я не ковыряюсь в отвалах, баста! Там, на этом ранчо, около сотни акров земли, домишко, вдвое, пожалуй, побольше нашей с тобой старой хижины, и два мустанга. Наймем себе в помощь двух китайцев и будем жить припеваючи! Ну, что скажешь, а? По рукам?
— Я — за! — радостно отозвался дядюшка Билли и, сияя, пожал протянутую ему руку. Однако улыбка туг же померкла, и две морщинки набежали на его чистый, открытый лоб. Но дядюшка Джим ничего не заметил.
— Ну, тогда, друг, — сказал он весело, — мы сегодня тряхнем стариной, проведем вечерок на славу! Я тут припас бутылочку виски и колоду карт, и мы с тобой сразимся, как бывало, ладно? Только теперь уж будем играть не «на мелок»! Нет, сэр, мы теперь будем играть на денежки.
Какая-то мысль внезапно озарила дядюшку Билли, и лицо его снова просветлело, однако он произнес решительно:
— Не сегодня! Мне теперь нужно в город, я, понимаешь ли, пообещал этому приятелю сходить с ним в театр. Но завтра, как рассветет, я уже буду здесь, и мы обмозгуем это дело насчет ранчо.
— Ты, как я погляжу, шагу не можешь ступить без этого твоего приятеля, — проворчал дядюшка Джим.
При таком проявлении ревности сердце дядюшки Билли возликовало.
— Ничуть не бывало, — сказал он с усмешкой. — Но ты же понимаешь, что я должен, раз обещал?
— Скажи-ка… Может, это не он, а она? — спросил дядюшка Джим.
А дядюшка Билли умудрился с таким дьявольским лукавством подмигнуть своему приятелю, что тут же вполне натурально покраснел от собственной лжи.
— Билли!
— Джим!
И под предлогом предстоящих ему галантных похождений дядюшка Билли удалился. В сгущающихся сумерках он взобрался по сыпучему песчаному откосу на вершину холма. Экипаж уже ждал его.
— Где тут у вас, — заговорщическим шепотом спросил дядюшка Билли у негра, — где тут у вас во Фриско самый большой, самый шикарный игорный дом? Такой, где идет самая крупная игра? Но не притон какой-нибудь, а первоклассный, понимаешь?
Негр осклабился. Обычная история: старатель загулял и швыряет деньги направо и налево. Впрочем, он скорее ожидал, что от него потребуют справки несколько иного сорта.
— Тут у нас есть «Полька», «Эльдорадо» и «Аркадия», хозяин, — сказал он, меланхолично помахивая кнутом. — Джентльмены, которые с приисков, все больше норовят попасть в «Польку», там, понимаете ли, можно к тому же еще потанцевать с девицами. Но уж настоящее место для тех, кто хочет всерьез попытать счастья и сыграть по крупной, — это «Аркадия».
— Гони туда своих одров да поживей! — крикнул дядюшка Билли, прыгая в ландо.
* * *
Верный своему слову, дядюшка Билли ни свет ни заря уже стоял перед дверью лачуги дядюшки Джима. Вид у него был немного усталый, но счастливый, и в кармане лежал чек на пятьсот семьдесят пять долларов — весь, как он объяснил, его капитал. Дядюшка Джим был вне себя от радости. Значит, они могут хоть сегодня отправиться в Напу и заполучить это самое ранчо. Поврежденная нога дядюшки Джима сама по себе была достаточной причиной, чтобы заставить его бросить нынешнюю работу, и к тому же, передав кому-нибудь свою должность, он мог еще потребовать за это отступного. Сборы его оказались недолги: брать с собой было почти нечего, оставить можно было почти все. И в тот же вечер на закате старые компаньоны, возобновив свой союз, сидели на палубе парохода, спускавшегося вниз по течению к Напе.
Дядюшка Билли, облокотясь о поручни, рассеянно и умиротворенно созерцал раскинувшийся по берегу залива город на трех холмах, Золотые Ворота и солнце, тонувшее в океане расплавленного золота. О чем были думы дядюшки Билли, что приводила ему на память эта картина, осталось от нас скрытым, ибо в эту минуту дядюшка Джим, расположившийся на палубе с вечерней газетой и наслаждавшийся отдыхом, вдруг протяжно свистнул и тронул за рукав своего задумавшегося приятеля.
— Гляди-ка! — сказал он, тыча пальцем в газетную заметку, которую, видимо, только что прочел. — Ты только послушай, что тут пишут, сразу поймешь, до чего нам с тобой повезло, потому что мы надеемся лишь на свои мозолистые руки и не похожи на тех, кто гонится за удачей и вечно ловит счастье за хвост. Ну-ка, Билли, прочисти уши, послушай, что я тут сейчас вычитал в этой газете, тогда поймешь, какие еще есть на свете идиоты! А ведь писака-то, похоже, видел это собственными глазами!
И дядюшка Джим откашлялся и, держа газету возле самого носа, принялся медленно читать вслух:
«Вчера вечером игорный зал «Аркадия» напоминал бурные дни сорок девятого года и золотой лихорадки. Какой-то неизвестный, по-видимому, один из последних представителей той бесшабашной эпохи, иначе говоря, загулявший старатель, которому повезло, появился возле игорного стола в сопровождении кучера-негра, тащившего две увесистых сумки с золотом. Избрав сферой своей деятельности «фараон», незнакомец с подчеркнутой небрежностью принялся делать крупные ставки, и вскоре все присутствующие, затаив дыхание, следили, за его игрой. Буквально за несколько минут его выигрыш вырос примерно до восьмидесяти тысяч долларов, а может быть, и до ста. По залу пронесся шепот, что это уже не просто пьяная прихоть загулявшего старателя с Запада, одуревшего от свалившегося на него богатства, а сознательная попытка сорвать банк. В этом мнении многих укрепляло беззаботное поведение игрока и его необычайное равнодушие к столь баснословной удаче. Но если такая попытка и в самом деле имела место, то она потерпела фиаско. После десяти крупных выигрышей кряду фортуна повернулась к игроку спиной, и зарвавшийся игрок оставил на столе не только весь свой выигрыш, но и свою первоначальную ставку, равную примерно двадцати тысячам долларов. Эта небывалая игра собрала целую толпу зевак, потрясенных даже не столько величиной ставок, сколько поразительным хладнокровием и беспечностью игрока, который, как говорят, когда все было кончено, бросил банкомету двадцатидолларовую монету и удалился, весело насвистывая. Кто был этот человек, неизвестно, никто из завсегдатаев игорного дома не мог его опознать, так же как и кру… крупье».
— Слыхал? — проговорил дядюшка Джим, с грехом пополам перескочив через французское словечко и закончив чтение. — Ну, скажи, видел ты когда-нибудь такого полоумного идиота, прости господи?
Дядюшка Билли оторвал взгляд от золотого диска, уже погружавшегося в поток расплавленного золота, и ответил с виноватой улыбкой:
— Никогда!
И даже в дни величайшего процветания и благоденствия ранчо «Высокая пшеница» Фолла и Фостера он так и не открыл тайны своему компаньону.
Перевод Т. Озерской
КО СИ
Сомневаюсь, чтобы такое имя дали ему родители, да и не уверен, имя ли это вообще; нам всем казалось, что это просто-напросто кличка, намек на разрез его глаз, приподнятых к вискам, как у всех представителей монгольской расы — «коси»! С другой стороны, я слыхал, что у китайцев есть древний обычай писать вместо вывесок на дверях своих лавок какую-нибудь пословицу, девиз, а то и целое изречение Конфуция, что-нибудь вроде: «Добродетель — сама по себе воздаяние» или: «Богатство — самообман»; по-китайски это пишется в два-три слога, и калифорнийский старатель по простоте душевной легко может принять надпись за имя хозяина. Как бы то ни было, Ко Си отзывался на эту кличку с терпеливой улыбкой, свойственной всем его соплеменникам, и никто не звал его иначе. Если же его и величали «Бригадным генералом», «Судьей» или «Командором», то всякий понимал, что это не более как иронические прозвища, которыми любят награждать друг друга американцы, и употребляли их не иначе, как в дружеском разговоре. Внешне он ничем не отличался от любого китайца: ходил в такой же синей хлопчатобумажной куртке и белых штанах, как и прочие китайские кули, и при всей свежести и чистоте одежды от него всегда отдавало тем особым аптечным запахом опиума и имбиря, про который у нас говорят: «Отдает китайцем».
В мою первую же встречу с ним проявилась характерная черта его натуры — терпеливость. Вот уже несколько месяцев он стирал мое белье, а я еще ни разу не видал его в лицо. Но в конце концов встреча стала неизбежной: было очевидно, что он считает пуговицы какими-то излишними наростами на белье, которые следует удалять вместе с грязью, и пора было дать ему некоторые разъяснения на этот счет. Я ожидал, что он придет ко мне домой, но он почему-то не приходил.
Однажды случилось так, что я раньше времени вернулся с полуденного перерыва в местную школу, где я преподавал. Несколько младших учеников, слонявшихся по школьному двору, завидев меня, с такой стремительностью бросились наутек, что я невольно подумал, не напроказили ли они чего, однако тотчас забыл об этом. Пройдя через пустой класс, я уселся за стол и начал готовиться к следующему уроку, как вдруг послышался чей-то слабый вздох. Подняв глаза, я с величайшим удивлением увидел перед собой китайца, которого не заметил, когда вошел; он сидел неестественно прямо на скамье, спиной к окну. Поймав мой взгляд, он печально улыбнулся, но не двинулся с места.
— Что вы тут делаете? — спросил я сурово.
— Моя стилай лубашка. Моя хочет говоли пло пуговиса.
— А, так вы и есть Ко Си?
— Я самая, Джон.
— Ну идите сюда.
Я снова занялся своими делами, но он не пошевелился.
— Идите же сюда, черт побери! Вы что, не понимаете?
— Иди суда моя понимайла. Моя не понимайла меликанский мальчишка, котолый меня поймай. Твоя иди суда, твоя понимайла?
Мне стало досадно, но, полагая, что этот несчастный все еще побаивается озорников, которых я, очевидно, спугнул в разгаре забавы, я положил перо и подошел к нему. Каково же было мое удивление и раскаяние, когда я обнаружил, что длинная коса китайца крепко зажата оконной рамой! Сорванцы удочкой выловили косу со двора, а затем захлопнули раму. Я извинился, открыл окно и освободил его. Он не жаловался, хотя, вероятно, довольно долго просидел в очень неудобной позе, и сразу заговорил о деле, по которому явился.
— Почему вы не пришли ко мне домой? — спросил я.
Он усмехнулся печально и мудро.
— Миссел Балли (мистер Барри, мой квартирохозяин) долсна мне пять доллал за стилай-стилай. Он моя не плати. Он говоли, он вытляхнет из меня душа, когда моя плиходи и плоси плати-плати. Моя не плиходи домой, моя плиходи скола. Понимайла? Меликанский мальчишка плохой, но не такой сильно плохой, как большой меликанса. Мальчишка не может так сильно обижай китайса.
Увы, я знал, что все это правда. Мистер Джемс Барри был ирландец, и его возвышенной религиозной душе претила мысль платить нехристю за работу. У меня язык не повернулся выговаривать Ко Си за пуговицы. Более того, я пустился на все лады расхваливать белизну и лоск выстиранных им рубашек и чуть ли не смиренно просил его снова прийти за моим бельем. Вернувшись домой, я попробовал поговорить с мистером Барри, но не добился от него ничего, а только укрепил в нем уверенность, что «я один из тех отъявленных республиканцев, которым все бы только лизаться с цветными». Словом, я нажил в лице мистера Барри врага и в то же время, сам того не подозревая, обрел друга в Ко Си.
Я сообразил это лишь несколько дней спустя, когда на моем столе появился горшочек с цветущей японской камелией. Я знал, что подобные подарки исподтишка мне делали мои ученики. Но что они могли принести? Букет полевых цветов или роз, срезанных в родительском саду, а уж никак не диковинное заморское растение, которое было большой редкостью в наших краях. Я тут же вспомнил, что как все китайцы, Ко Си очень любил цветы и в соседнем городе у него был друг, тоже китаец, имевший большую оранжерею. Мои сомнения рассеялись окончательно, когда я заметил трубочку из красной рисовой бумаги, привязанную к стеблю цветка — счет за стирку. Разумеется, только Ко Си мог додуматься до такой несуразности — совместить деловые отношения с деликатным изъявлением признательности. Самый красивый цветок был верхний. Я сорвал его, чтобы вдеть в петличку, и с удивлением обнаружил, что он прикручен, к стеблю проволокой. Это побудило меня осмотреть остальные цветки, и они тоже оказались на проволоке! Больше того, они показались мне не такими красивыми и куда больше обычной камелии пахли мокрой землей. Присмотревшись внимательнее, я увидел, что за исключением первого, сорванного мною цветка, все остальные искусно сделаны из тончайших ломтиков картофеля, с изумительным правдоподобием воспроизводивших естественную восковость и форму настоящей камелии. Это была великолепная работа, и оставалось лишь поражаться тому, сколько безмерного, прямо-таки трогательного терпения может вложить человек в совершенно напрасный труд. Однако и это было в духе Ко Си. Я не понимал лишь одного: хотел ли он меня обмануть или просто удивить своим искусством? Во всяком случае, я не мог судить его слишком строго уже хотя бы потому, что он стал жертвой проказ моих учеников, и поэтому просто послал ему записку с изъявлением сердечной благодарности, ни словом не обмолвившись о своих открытиях.
За время нашего знакомства я получал от него и другие небольшие подарки: то банку консервов совершенно неописуемого свойства, каких нельзя достать ни в одной лавке, до того мудреных и противоестественно пряных, что их с одинаковым успехом можно было бы назвать и мясными, и растительными, и вообще неорганическими; то безобразных китайских болванчиков — «на счастье»; то дьявольское пиротехническое устройство, действовавшее как-то судорожно, через неправильные промежутки времени, иногда вплоть до следующего утра. Со своей стороны, я давал ему уроки английского произношения, от которых, признаться, не ждал толку, а также заставлял его переписывать отдельные предложения — это он делал великолепно. Помню, как однажды его удивительная способность к имитации привела к плачевному результату. Готовя для него пропись, я нечаянно посадил кляксу на какое-то слово, тщательно соскоблил ее и по тому же месту четко вывел недостающие буквы. Каково же было мое изумление, когда Ко Си с торжеством преподнес мне свое домашнее задание, в котором эта оплошка была старательно воспроизведена и исправлена куда изящнее, чем у меня!
Наши отношения, какими бы доверительными они ни были, никогда не перерастали в настоящую дружбу. Его симпатия и простодушие, подобно его цветам, были всего-навсего добросовестной подделкой — в данном случае подделкой под мое доброе к нему отношение. Я уверен, что и его на редкость безучастный смех не имел ничего общего с веселостью, хотя я не назвал бы его натянутым. Мне казалось, что своим безупречным подражанием он как бы старается уклониться от какой бы то ни было ответственности: за все пусть отвечает учитель! Когда я заговаривал с ним о новейших изобретениях, он встречал это с несколько снисходительным вниманием, как бы взирая на них с высоты трех тысяч лет китайской истории.
— А правда, чудесная штука этот электрический телеграф? — спросил я его однажды.
— Осень холосо для меликанса, — отвечал он со своим обычным безучастным смехом. — Много-много заставляй скакай.
Не могу сказать, спутал ли он телеграф с гальваническим током или просто подсмеивался над спешкой и суматохой американской жизни. Он был одинаково способен на то и на другое. Что до телеграфа, то всем нам было известно, что у китайцев у самих существует какой-то способ быстро и тайно сноситься между собой. Всякая новость, которая могла пагубно или благоприятно сказаться на их делах, распространялась между ними задолго до того, как доходила до нас. Обыкновенная корзина с бельем, присланная из прачечной, которая находилась у реки, могла таить в себе ворох новостей, а клочок рисовой бумаги, сиротливо валявшийся в дорожной пыли, оказывал такое действие, что целая артель бродячих китайских рабочих обходила наш поселок стороной.
Когда Ко Си не подвергался гонениям со стороны грубых и невежественных обывателей, он все же оставался предметом шуток и насмешек для остальных, и я не помню случая, чтобы о нем говорили всерьез. Все находили забавными даже те невинные плутни и мошеннические проделки, которыми он мстил за нанесенные ему обиды, и с величайшим удовольствием рассказывали о том, как он надувает сборщика, взимавшего налоги с золотоискателей-иностранцев. Это было притеснение, главным образом против китайцев, которые смиренно «выжимали остатки» из выработанных участков, брошенных их христианскими собратьями по промыслу. Утверждали, будто Ко Си, прекрасно понимая, как трудно нам распознавать китайцев по именам, сообразил также, что если китаец сделает и без того непроницаемое выражение своего лица еще более бесстрастным, опознать его будет совсем трудно. Поэтому, уплатив налог, он тотчас передавал квитанцию своим товарищам, и куда бы ни сунулся сборщик налогов, его повсюду преследовала все та же квитанция и равнодушная ухмылка мнимого Ко Си. И хотя всем было известно, что у нас в поселке работает добрый десяток китайцев, если не больше, сборщику никак не удавалось собрать налог более чем с двоих — Ко Си и Но Си, которые были до того похожи друг на друга, что злосчастный чиновник долго пребывал в приятном заблуждении, будто заставил Ко Си заплатить дважды, а потому имеет полное право утаить от казны половину сбора!
Эта проделка снискала Ко Си симпатии всего поселка — вероятно, потому, что калифорнийцы большие охотники до шуток и к тому же убеждены, что, «надувая правительство, надуваешь лишь самого себя». Однако не всегда эти симпатии были единодушны.
Как-то вечером я зашел в распивочную нашего лучшего салуна, который в то же время считался и лучшим домом в поселке уже потому, что тут была кое-какая обстановка и уют. Только что начались дожди, но все окна были распахнуты настежь: юго-западный пассат приносил прохладу даже в наш далекий горный поселок. Тем не менее в большой печке посреди комнаты был разведен огонь, и все посетители сидели возле нее, задрав ноги на железную решетку, окружавшую печь. Пар так и валил от мокрых сапог. Людей привлекало не само тепло, а возможность посидеть и поболтать у огня, в том таинственном кружке света, который так льстит стадному инстинкту человека. Однако компания, в которую я попал, была отнюдь не из веселых и по большей части хранила молчание, лишь изредка нарушаемое вздохом, позевыванием, пущенным сквозь зубы ругательством или просто беспокойным поерзыванием на месте. Между тем ни положение в поселке, ни состояние личных дел каждого из присутствующих не давали оснований для такого уныния. Как ни странно, объяснялось оно тем, что эти люди все как один страдали несварением желудка.
Казалось бы, откуда взяться такой напасти здесь, если учесть здоровый образ жизни — постоянное пребывание под открытым небом, физический труд, целительный горный воздух, простоту пищи и полное отсутствие каких бы то ни было изнуряющих развлечений, и, однако, факт остается фактом. Была ли тут виною нервная, впечатлительная натура, которая свела этих людей в лихорадочной погоне за золотом, или мясные консервы и полусырая пища, которую они наспех глотали, жалея время на то, чтобы как следует приготовить и прожевать ее, а быть может, они слишком часто заменяли еду виски и табаком, — странное физиологическое явление было налицо: все эти удалые искатели приключений, молодцы как на подбор, живя здоровой жизнью первобытных людей и проявляя все признаки свежести и силы, страдали желудком гораздо серьезнее, чем изнеженные городские жители. В поселке тратили на всякие «патентованные средства», «панацеи», микстуры, пилюли и таблетки едва ли не больше денег, чем на ту еду, вредное действие которой они были призваны устранять. Мученики желудка жадно набрасывались на всякие объявления и рекламы; каждый раз, когда появлялись какие-нибудь новые «специфические средства», их брали нарасхват, и на некоторое время все разговоры неминуемо сводились к обсуждению их достоинств. Детская вера во всякое новое лекарство занимала отнюдь не последнее место среди прочих трогательно-жалких черт этих взрослых, бородатых людей.
— Так вот, братишки, — молвил Сайрус Паркер, обведя взглядом своих товарищей по несчастью, — можете говорить что угодно об этих ваших патентованных снадобьях, я их все перепробовал, но вот только на днях напал на одну такую штуку, что уж теперь от нее не отступлюсь, будьте покойны!
Все глаза угрюмо обратились на говорившего, но никто не сказал ни слова.
— Да, и дошел я до этой самой штуки без всяких там объявлений и рекламы, а своей собственной головой. Просто поразмыслил как следует, — продолжал Паркер.
— Что ж это за штука, Сай? — спросил один из недужных, бесхитростный и неопытный юнец.
Вместо ответа Паркер, как опытный актер, знающий, что его внимательно слушают, бросил в публику риторический вопрос:
— Слыхали ль вы, чтобы у китайца было несварение желудка?
— Твоя правда, не слыхали! — хором отозвались все, явно пораженные этим фактом.
— Ну еще бы, — торжествующе подхватил Паркер. — Потому и не слыхали, что у китайцев этого просто не бывает. Так вот, братишки, мне и показалось, что дело тут нечисто. Что ж это такое, думаю, неужто эти желтолицые нехристи устроены лучше нашего брата и не принимают той муки, которая выпадает на нашу христианскую долю? А тут как-то раз после обеда лежу я это пластом на берегу, ерзаю пузом по траве да рву ее изо всех сил, чтоб только не завыть в голос и вдруг мимо меня проходит — как вы думаете, кто? — этот скаженный Ко Си, да еще ухмыляется во всю морду! «Меликанса, покушай и много-много моли бога, — лопочет. — Китайса нюхай тлут, китайса нисиво». Дескать, он, слизняк, понимает это так, будто я молюсь. Уж как мне хотелось встать да запустить в него камнем, братцы, только силушки моей не было. И вот тут-то меня и осенило.
— Ну-ну? — встрепенулись все.
— На другой день прихожу я к нему в прачечную, он там один. Мне уж совсем худо стало, и вот беру я его за косицу и говорю: коли ты не скажешь мне сейчас, в чем дело, я тебе эту самую косу в глотку затолкаю. Тут он берет кусок трута, зажигает и сует мне под нос. И, вот чтоб мне пусто было, братцы, не прошло и минуты, а мне уже лучше, а потом нюхнул еще раза два — и совсем отлегло.
— А очень крепко в нос шибануло, Сай? — опять спросил наивный юнец.
— Нет, — отвечал Паркер, — не то чтобы крепко, а дух какой-то томительный, пряный, как бывает в жаркую ночь. Только статочное ли дело — показаться на люди с куском зажженного трута в руках, точно собираешься пустить фейерверк в честь Дня независимости? Ну, я и попросил у него чего-нибудь в другом виде, чтобы с руки да прямо в рот, когда станет невмоготу. Ну и, дескать, я заплачу все равно как за настоящее лекарство. Вот он мне и дал.
Паркер сунул руку в карман и достал красный бумажный пакетик, в котором оказался какой-то розовый порошок. Среди сосредоточенного молчания пакетик пошел по рукам.
— Вкус и запах вроде как у имбиря, — сказал один.
— Имбирь и есть, — презрительно отозвался другой.
— Может, имбирь, а может, и не имбирь, — невозмутимо заметил Паркер. — Может, это просто моя фантазия. Но раз эта штука может внушить мне такую фантазию, от которой мне легче, меня это устраивает. Я купил себе этой фантазии, или этого имбиря, почти на два доллара, и теперь уже не отступлюсь. Вот так-то! — И он бережно спрятал пакетик в карман.
Тут посыпались колкости и насмешки. Уж если ему, Саю Паркеру, белому американцу, «ронять свое достоинство» и слушаться китайского знахаря, так лучше сразу накупить себе китайских идолов и расставить их вокруг своего дома. Если он настолько доверился этому Ко Си, не лучше ли ему и рыться вместе с ним в пустых отвалах, а тот бы и окуривал его тем часом? А может, он вовсе и не трут нюхал, а потягивал опиум из трубки? Пусть уж честно скажет об этом! Тем не менее всем очень хотелось взглянуть еще разок, что это там насыпано у него в пакетике, но Сай Паркер отказался снова показать порошок, сколько его ни просили и ни уговаривали.
Несколько дней спустя я столкнулся с одним из участников этого разговора, Эбом Уинфордом, в тот самый миг, когда он выходил из прачечной Ко Си. Он не захотел остановиться и поговорить со мной, пробормотал что-то насчет проклятой привычки Ко Си задерживать белье в стирке и поспешно ушел. На другой день я встретил там же еще одного старателя — теперь уже в самой прачечной; этот, напротив, долго болтал о каких-то пустяках, и я ушел, оставив его наедине с Ко Си. Потом мне случилось зайти к Джеку-Кочерге из Шасты. В его доме подозрительно попахивало ладаном, но он приписал этот запах чрезвычайно смолистым дровам, которыми топил печь. Я не пытался разгадать эти загадки и ни о чем не расспрашивал Ко Си, я уважал его умение хранить тайну и не хотел, чтобы он мне лгал. Довольно и того, что у него много клиентов и его дела явно идут в гору.
Примерно месяц спустя к нам в поселок приехал доктор Дюшен. Он накладывал шины одному больному и после операции зашел в салун «Пальметто». Это был старый военный врач, его любили и уважали во всей округе, хотя, пожалуй, и немного побаивались за грубоватую прямоту и солдатскую меткость его речи. Как только он с обычной своей сердечностью поздоровался со старателями и принял приглашение выпить с ними, Сай Паркер приступил к нему и с притворной небрежностью, которая, впрочем, плохо прикрывала какую-то несвойственную ему робость, начал такой разговор:
— Я вот хотел задать вам один вопрос, доктор… Чертовски глупый, небось, вопрос… Так, знаете, не в смысле совета, но, в общем, по вашей части, понимаете?
— Валяй, Сай, — благодушно ответил доктор. — Мне сейчас в самый раз давать даровые консультации.
— Да нет, я не про то, доктор, не про эти самые… симптомы, у меня сейчас ничего такого и нет. Я хотел только спросить, вы случайно ничего не слыхали про китайские снадобья?
— Не слыхал, — коротко и прямо отвечал доктор. — Ни сам, ни от других.
В салуне вдруг воцарилась тишина, а доктор поставил рюмку и с профессиональной лаконичностью продолжал:
— Видите ли, китайцы ничего не знают о строении человеческого тела из непосредственных наблюдений. Вскрытие трупов и анатомирование противоречат их религиозным представлениям, согласно которым человеческое тело священно, а потому никогда и не практикуются.
Все оживились, почувствовав любопытство. Сай Паркер многозначительно переглянулся со своими товарищами и, словно оправдываясь и в то же время возражая, продолжал:
— Ясное дело, они не настоящие врачи, вроде вас, доктор, но и у них есть кое-какие свои лекарства, и они ими лечатся… Вот как, например, у тех древних бабок, что ходят по домам и лечат всякими там корешками и водицей с родника. Неужели вы, человек ученый, считаете, что раз такая вот бабка ничего не смыслит в анатомии, то и не может помочь нам каким-нибудь простым, натуральным лекарством?
— Да ведь китайские-то лекарства вовсе не простые и не натуральные, — невозмутимо отвечал доктор.
— Не простые? — отозвалась вся компания в один голос, обступая его со всех сторон.
— Не скажу, что они безусловно вредны для здоровья, если только не принимать их в больших дозах, — продолжал доктор, обведя удивленным взглядом окружившие его взволнованные, нетерпеливые лица. — Ведь они не имеют ничего общего с медикаментами, но уж простыми их никак не назовешь. Вам известно, из чего они в основном состоят?
— Пожалуй, что нет, — осторожно отвечал Паркер, — не совсем, то есть…
— Ну так подойдите поближе, я вам скажу.
Паркер и все его приятели тесно сгрудились у стойки. Доктор Дюшен прошептал несколько слов очень тихо, чтобы не слышали остальные посетители салуна. Наступило гробовое молчание, затем Эб Уинфорд произнес:
— Налей-ка мне полстакана виски, хозяин, разбавлять не надо, выпью так.
— И нам тоже! — подхватили другие.
Они выпили единым духом. Двое тихо вышли. Доктор Дюшен отер губы, застегнул пальто и начал натягивать перчатки.