Он переворачивает фото вниз лицом и смотрит на Нэнси.
Они разговаривают уже почти десять минут, а она все еще не спросила, кто он такой и что здесь делает. Это замечательно. Он ведь никуда не спешит.
Она слегка сбита с толку.
— Должна сказать, я невероятно взволнована. Это невероятно. Это выглядит так, будто я сошла с ума или будто меня буквально вознесли на небеса. Это… какая-то новая степень волнения, — переводит она дыхание и добавляет: — И еще я боюсь. Мне страшно.
— Страшно? Вы боитесь? Меня?! О нет, не надо. Не стоит.
— Но я боюсь не вас. Меня пугает то, что я никому об этом не сказала: ни коллегам, ни боссу, ни кому-то из правительства, ни даже маме… Я не знаю, каковы правила. И я не знаю, какое дерьмо может из всего этого получиться.
Как интересно!
— А почему вы решили держать это в тайне?
Уж он-то хорошо знает про тайны и секреты.
— Ну, возможно потому, что… может быть, я беспокоилась… хотя нет. Скажу вам честно: я хотела сама во всем разобраться. Дойти до сути и быть первооткрывателем — как Колумб или Магеллан. Как Галилео или Эйнштейн. Впрочем, извините. Вы ведь знаете, кто они?
Он улыбается:
— Да.
— Прежде чем все остальные узнают обо всем и подвинут меня с дороги — я хочу сама исследовать и понять все, что мне доступно. Я хочу быть экспертом.
Ему нравится эта девочка.
Он сделает ей подарок, о котором она так мечтает.
— О господи, — она роется в сумке и извлекает оттуда два магнитофона. — Могу я сделать запись нашего разговора?
— Разумеется. — Он замечает в сумке знакомый предмет и спрашивает: — Вы нашли золото? Там, на станции.
Она слегка смущается, даже краснеет и вытаскивает из сумки золотой полуфунтовый цилиндр размером с тюбик от помады:
— Я взяла это как образец для исследований. Вы можете забрать обратно.
Он поглаживает слиток пальцем.
— И вы говорите — вы видели на станции все эти изображения?
— Да. На трех огромных сферических экранах. Как в офисе.
— Слева и немного назад от входа?
— Сотни картинок на мониторах, 3D фотографий, цветных, хижины, здания, города, сельскохозяйственные животные, горшки, телеги, солдаты, дети, храмы, похоже, — со всех континентов, Европа, Азия, Африка…
Ему не хочется выглядеть напыщенным и самодовольным, но все же он не может сдержать улыбку осведомленности и прерывает ее:
— Я знаю. Это я их сделал.
— Вы снимали сверху? И я полагаю, с очень мощной линзой, да?
— Сбор информации должен вестись тайно. Я старался минимизировать эффект Хоуторна — люди ведут себя совершенно иначе, когда догадываются о том, что за ними наблюдают.
— Но многие фото выглядят чрезвычайно древними. То есть не сами фотографии, а то, что на них изображено, — люди, здания и прочее.
— Они действительно древние.
Она как будто колеблется, прежде чем решается задать следующий вопрос:
— Так вы… Вы делали эти фото до того, как была изобретена фотография?
«Видимо, я была права, — думает она, — когда предположила, что ему никак не меньше двухсот лет».
— И движущиеся изображения тоже. Своеобразное видео — более или менее. С того дня, как я прибыл и до того момента, как моя камера вышла из строя. К этому времени уже были изобретены земные технологии, поэтому мне показалось нецелесообразным и бессмысленным запускать ее снова.
— Могу я спросить вас… о вашем возрасте?
На этот раз он делает паузу — ему интересна ее реакция.
— Станция была установлена в четыреста двадцать девятом году. Нашей эры.
Она смотрит на него, не в силах вымолвить ни слова. В голове ее происходит мучительная борьба.
Он снова повторяет ответ, изменив формулировку, словно пытаясь помочь ей осознать этот факт:
— Я прибыл сюда тысяча пятьсот восемьдесят девять лет назад.
— Вам тысяча шестьсот лет?
— Тысяча восемьсот семь. Солидный возраст даже для моей планеты.
«Ну вот, — думает она, — наконец-то… “для моей планеты”… Эта версия казалась безумной, а ведь она — единственное разумное объяснение всего этого».
Она пытается нормализовать дыхание:
— Где… откуда… с какой вы планеты?
— Мы называем ее, — на мгновение его голос превращается в нечеловеческое шипение и гул, — Вризхонгил. — И снова — на английском, без малейшего акцента: — На самом деле это спутник, который вращается вокруг более крупной планеты. Ну а та вращается вокруг нашего солнца, разумеется. Приблизительно в шестидесяти двух световых годах отсюда. Не так уж далеко, если разобраться. Но достаточно далеко, чтобы потребовался я.
Нэнси продолжает молча смотреть на него. Это что, на самом деле? Это все не сон?
Он представлял себе этот разговор тысячи раз, даже иногда репетировал.
— Вы, наверное, думаете, не сумасшедший ли я. Честно говоря, за эти годы были моменты, когда я и сам начинал сомневаться: может, я и правда безумен? Может быть, вся эта история со шпионажем, полярной станцией и моим присутствием на чужой планете, где меня оставили почти две тысячи лет назад, — плод воспаленного воображения или шизофренический бред жалкого спятившего старика? И в те моменты, когда переживал подобный экзистенциальный кризис, я использовал одно сильнодействующее средство, чтобы доказать себе, что я нормален и что я — тот, кем себя считаю.
Он берет с журнального столика маникюрные ножнички и с силой втыкает их себе в ладонь правой руки. Его кровь — оранжевая, как фанта, капли ее попадают на стол и, шипя, прожигают дерево, как кислота.
— Конечно, — говорит он, беря тряпку, чтобы вытереть стол и руку, — скептик может подумать, что это фокус, театральный эффект. Но вы, мисс Цукерман, вы видели мою станцию в Арктике. И видели там мои фотографии.
— Да.
— Поскольку у вас есть все эти свидетельства, я очень рассчитываю на то, что мне не придется убивать себя, дабы доказать, что я говорю правду.
Он улыбается. Ему и правда совсем не хочется вынимать глаза из орбит, или показывать ей свой раздвоенный фосфоресцирующий член, или демонстрировать отсутствие заднего прохода.
— Я вам верю, — говорит она.
Он рассказывает, что его правительство разработало систему контроля за жизнью на планетах, которые могут быть полезны для вризхонгилианцев, что Земля была одной из этих ста шестнадцати планет и что он прибыл сюда после восьмидесятитрехлетнего полета. Большой корабль нес сразу четыре корабля-разведчика, которые потом распределились по четырем находящимся рядом планетам, вместе с наземными станциями и отдельными экспедиционными самолетами. Предварительно были собраны разведданные и сделаны фотографии людей, это было нужно, чтобы пластические хирурги на борту корабля-носителя привнесли во внешность необходимые изменения: модернизация ушей, удаление внешнего хряща шеи, придание коже убедительной мягкой структуры и соответствующего цвета.
Его станция была установлена в полярных льдах.
И миссия началась.
Сигнал от Земли до Вризхонгила идет шестьдесят два года, поэтому коммуникация была затруднена и непрактична. Он проводил каждый год шесть недель на полевых работах: облетал вокруг земного шара, фотографировал, снимал видео, наблюдал за населенными пунктами, делал наброски примечаний — а остальное время посвящал редактированию и анализу собранного материала.
— Ха, — говорит она.
— Что?
— Многовато времени для редактирования и анализа.
— Да, конечно. У нас есть проблемы с производительностью. Но видите ли, мы спим от двадцати до двадцати одного часа в сутки. Ваша способность долго не спать — это, пожалуй, единственное, чему я завидую у людей.
Он не стал добавлять, что есть кое-что, что он считает чудовищным в людях: например, потребность в еде и последующем избавлении от съеденного. У любой цивилизации существуют отбросы и выродки, убийцы и психопаты, извращенцы и телевизионные проповедники. Но на Земле каждый человек жует еду и переваривает ее, а потом исторгает из себя дерьмо — и это внушает ему глубочайшее отвращение.
Один раз в сто лет, говорит он, корабль-носитель должен был посещать его и забирать наработанный материал — копию подробной мультимедийной хроники жизни на Земле за столетие. И между прочим, каждый из его шести первых отчетов получил в штабе наивысшую оценку.
— Таким образом, там, на вашей планете, узнавали о том, что происходит на Земле, только через сто лет?
— Или больше.
— И еще в течение ста лет вы не могли услышать никакой реакции, никакого ответа?
Он пожимает плечами:
— Скорость света есть скорость света… ее никто не отменял.
В тринадцатом веке, когда заканчивалась восьмисотлетняя командировка, его должен был сменить другой агент, а он должен был вернуться на Вризхонгил и отработать в штабе еще порядка пятисот лет — до выхода в отставку. Но в 1229 году корабль-носитель не прилетел. Корабль-носитель вообще больше никогда не прилетал. Он так и ждет с тех пор. И всегда находится в зоне доступа. Правда, хронику уже не ведет. Хроника, говорит он, сегодня выглядит довольно нелепо.
Он объясняет, что люди с его планеты обладают выдающимися с точки зрения земных стандартов способностями — они могут в совершенстве овладевать местными наречиями, и он пользовался этой способностью: дважды в год, во время своих полевых экспедиций, в июне в Южном полушарии и в декабре в Северном, он находился среди людей инкогнито. Если вдруг ему угрожала опасность или кто-то пытался его захватить — он приводил в действие оружие, длинную палочку, которая временно парализовала любое живое существо на расстоянии 200 футов — паралазер. За 1442 года он использовал оружие 373 раза — не так уж редко. Кроме того, когда его самолет летел очень близко к земле — люди иногда его замечали, и это вызывало у них страх и тревогу. Чтобы продемонстрировать им свои добрые и мирные намерения, она давал им бусы, символы и кусочки золота.
— Да, — он словно слегка оправдывался. — Участвующие в опросах вправе рассчитывать на небольшое вознаграждение — это записано в нашем стандартном протоколе.
— А станция, — спрашивает Нэнси, — была установлена в Арктике из соображений конспирации?
Он кивает.
— Да. И для моего личного комфорта тоже. Вризхонгил — довольно прохладная планета. Все эти адские месяцы, — кивает он на окно, — я не устаю благодарить того, кто изобрел кондиционер.
Нэнси сидит здесь в его свитере — в комнате очень холодно.
— Место, где я родился, считается у нас теплым, — говорит он. — Там климат примерно как в Фербенксе. Был. Ну, так или иначе…
— Тогда почему вы здесь сейчас? Почему не в Арктике?
— Самое подходящее место для меня, а?
Но она не принимает его шутки.
— Несчастный случай, — произносит он.
Он как раз заканчивал свой очередной ежегодный облет Северного полушария, только что повторно посетив и запечатлев большой индейский город Каокия — в месте слияния Миссисипи и Иллинойса. Летя назад, к станции, он внезапно потерял управление и разбился у озера Мичиган. Ему удалось спасти золото, паралазер, видеооборудование и маяк (он коснулся проблескового устройства на столе), а самолет затонул.
— В таком случае порядок действий определен очень четко: нужно находиться максимально близко к месту аварии и ждать подмоги… Кроме того, у меня и не было возможности вернуться в Арктику. Поэтому я построил в лесах жилище и сосуществовал с аборигенами. Время от времени мне приходилось размахивать моим паралазером, чтобы чувствовать себя в безопасности. И боюсь, я никогда не разуверял их в существовании Белого Бога с Неба.
— Извините, а как же европейские поселенцы?! Что вы скажете о них?
— Они прибыли позже. Намного позже, — он делает паузу, возможно — для усиления эффекта: — Триста пятьдесят шесть лет спустя. Я потерпел крушение в феврале тысяча триста семнадцатого года. Когда прибыли французы, они, к счастью, пропустили мимо ушей рассказы индейцев: еще один сверхъестественный герой среди множества сверхъестественных героев у дикарей.
— Так, значит, чтобы прокормиться, вы охотились и занимались собирательством?
— Я не ем вообще. Мое тело поглощает питательные вещества прямо из воздуха. — В этот момент он начинает испытывать неловкость от мысли, что она может захотеть воспользоваться его санузлом. А там нет и никогда не бывает туалетной бумаги.
Он рассказывает ей, как перебрался в Чикаго практически с момента его основания, как продавал золото, работал где придется, чтобы не тратить запасы золота, как потерял видеокамеру и паралазер в большом пожаре 1871 года, как трудно было в те времена с подоходным налогом, удостоверением личности и карточкой социального обеспечения. Разумеется, он никогда не обращался за медицинской помощью к врачам и старался менять место жительства до того, как соседи успевали заметить, что он вообще не стареет. Это его четырнадцатая квартира. И за исключением тех лет, что он провел в Виннетка, с 1940-го по 1960-й, чтобы испытать на себе особенности проживания за городом («Антрополог всегда остается антропологом»), начиная с 1837-го, он жил в Чикаго.
Они разговаривают уже больше трех часов. А до ее прихода Николас бодрствовал тоже порядка трех часов. Он становится все более сонным.
— Вы так ничего и не рассказали о вашей планете, — говорит Нэнси. — Ваши люди, ваша история… у нас так много тем для разговора!
— Да, действительно. Но если не возражаете — я бы хотел закончить на сегодня и продолжить нашу беседу завтра.
— О, разумеется, конечно, извините…
А что если он сбежит? Или скоропалительно умрет? Тогда, успокаивает она себя, у нее останутся записи сегодняшнего разговора, фотографии — она сфотографировала его, его станцию и знает ее местоположение. Так что все в порядке.
— Спасибо. Все это так… необычно… так странно… я не могу подобрать слов, чтобы высказать… Спасибо.
— Я тоже рад. Мне приятно, что именно вы — тот человек, кто совершил это открытие. Я очень, очень удачлив, мне повезло.
— Вам повезло? Нет уж, это я как будто выиграла джекпот в лотерею.
Он начинает хихикать. И хихиканье, по мере того как он все больше расслабляется, превращается в ржание.
Что это? Она испугана. Он что, собирается ей сообщить, что все это розыгрыш, обман? Что он — актер в каком-то невероятном, тщательно продуманном реалити-шоу?
— Простите меня, — говорит он, все еще смеясь. — Усталость напрочь лишила меня манер. Простите.
— Но в чем дело?
— Есть другая часть истории, которую вам следует знать. Я собирался приберечь ее на завтра. Но теперь, когда я вас так расстроил, придется все рассказать прямо сейчас.
И он начинает — с более подробного, чем раньше, описания своего самолета: маленький, всего 26 футов в длину, большой прозрачный купол, полозья вместо колес и много навигационных приборов спереди фюзеляжа.
— Когда люди Севера видели мой самолет, скандинавы, саамы и другие, девятьсот или тысячу сто лет назад, — как он летит по небу в самом разгаре зимы — как вы думаете, как они его воспринимали?
Нэнси качает головой — она понятия не имеет, что он пытается сказать.
— Летающие санки, в которых сидит бородатый человек, приносящий подарки.
— О господи!
— А кто везет эти санки? Никто? Этого быть не может… на фюзеляже множество антенн. И эти антенны казались им… чем?
— О боже!
— Правильно: рогами северных оленей.
У нее было почти три недели, чтобы привыкнуть к мысли, что она обнаружила следы существования внеземной цивилизации и что она может вступить в контакт с существом с другой планеты. Но живой Санта Клаус — это уже слишком…
— Когда люди спрашивали, как меня зовут, я использовал свое настоящее имя, приспосабливая его к местному наречию: Николас, Николай, Никола. И когда они спрашивали, где я живу, — я тоже не видел никаких препятствий для того, чтобы сказать правду: «За горами Корватунтури, — говорил я, — на самой макушке мира». Правда, не помню, чтобы когда-нибудь я упоминал Северный полюс…
Когда она приходит на следующий день и звонит в дверь, ей никто не отвечает.
О, нет! Она нажимает кнопку снова. И собирается нажать ее в третий раз, когда вдруг слышит в динамике его голос:
— О, Нэнси, простите! Поднимайтесь!
Она не помнит, чтобы когда-нибудь так волновалась. Он все еще здесь, он дружелюбно настроен, а окна его по-прежнему покрыты морозным узором изнутри. Он просматривал свои материалы перед ее приходом и приглашает Нэнси присоединиться к этому занятию. Она садится на диван и с любопытством смотрит на маленький черный сферический девайс, смутно напоминающий ей магический шар.
— Боюсь, я никогда не заботился о том, чтобы узнать способ его подсоединения к телевизору, — смущенно говорит он, касаясь кнопки включения.
— Господи, они со звуком! — вырывается у Нэнси, и она сама смущается своей реплики. — Простите. Я просто идиотка. Конечно, они со звуком.
Она видит снятые сверху кадры: индейцы Лакоты, преследующие бизона на утесе в Сенд-Хиллс, джонки и гондолы на реке Тигрис в Багдаде, недостроенную Великую Китайскую стену; она видит и слышит выстрелы в шумной таверне «Викинг» в Северной Англии, видит, как мужчины упаковывают фрагменты бронзовой скульптуры в ящик — Бенин, одиннадцатый век; наблюдает за театрализованным морским сражением в Колизее Рима, смотрит, как малыш, улыбаясь в камеру, что-то говорит по-японски, видит высокого безбородого человека, произносящего речь в Чикаго летом 1858 года.
— Да, — говорит он, — да, это Авраам Линкольн.
Она потрясена.
Она могла бы смотреть бесконечно, но после вчерашнего боится упустить время — очень скоро он снова захочет спать.
— Я хочу обсудить с вами, Николас, в каком направлении вы хотели бы двигаться дальше.
— Мы можем смотреть эти записи. Можем разговаривать. Как вам будет угодно.
— Я имею в виду вообще. Я сделаю все, что вы скажете. Я могла бы отвезти вас на станцию, а там вы бы посмотрели — вдруг за эти семьсот лет все-таки пришло какое-то сообщение для вас с Вриз… Вризхол… извините. И вы могли бы отправить им сигнал.
— А потом ждать сто двадцать четыре года, чтобы получить ответ? Если там вообще кто-то есть, чтобы ответить… — качает он головой. Если бы он мог кричать — он бы сейчас кричал.
Она выдерживает паузу.
— Ну… если вы мне разрешите… если я могу рассказать вашу историю миру — я имею в виду прямо сейчас, до того как вы уйдете… если же вы хотите сохранить все это в тайне до вашей смерти — я пойму, вы имеете полное право оберегать свою частную жизнь, вот что я имею в виду.
— Спасибо. Спасибо. Я благодарен. Но несмотря на то что я действительно очень стар, я вполне могу протянуть еще тридцать, сорок и даже пятьдесят лет — вризхонгилианцы живут около двух тысяч лет.
— Ну и прекрасно!
— Но мне кажется, вы испытали бы большое разочарование, если бы пришлось столько времени ждать. А вдруг на станцию наткнется кто-то еще? — Он наклоняется вперед. — Я устал хранить свой секрет, Нэнси. Понимаете? Я готов. — Он мысленно готовил фразу: «Я готов к крупному плану, мисс Цукерман!» — но потом подумал, что она вряд ли сможет ее оценить.
Она смахивает слезу:
— Я думала, мне придется вас уговаривать.
— Знаете, моя дорогая, у меня было достаточно времени, чтобы все обдумать.
Он излагает ей свой взгляд, свою концепцию, свой план. Самое сложное, уверен он, это убедить человечество в том, что арктическая станция — не военная база и что речь не идет о каком-либо вторжении. Он думает, что прежде чем все станет достоянием общественности, стоит пригласить на борт Руперта Мердока, может, даже предоставить эксклюзивные права на телерепортажи каналу «Fox News» во избежание нашествия ужасных вездесущих американцев. Она думает, он шутит. Он уверяет, что нет.
— Я понимаю, это звучит слащаво, особенно учитывая то, чем занимается Санта. Но мне кажется, лучше всего начать с описания того, что я хотел бы назвать подарками людям Земли.
Он передаст всю свою хронику — все 2,4 миллиона слов, которые он написал, и, что гораздо интереснее, все 73 496 часов видео, которое он снимал на всех континентах, кроме Атлантиды, с начала пятого столетия и заканчивая девятнадцатым веком.
Он расскажет все, что знает, о жизни в нашей Галактике, в нашей части Млечного Пути, подтвердив имеющиеся данные материалами, текстами и изображениями, которые сохранились на борту станции.
— Это все, разумеется, жуткое старье, — говорит он, — но все-таки лучше, чем ничего.
И он даст людям Земли то, что осталось от высоких технологий его планеты, — особенно батарейки, которые приводят в действие и видеоплеер, и портативный маяк, и арктическую станцию — а ведь прошел, на минуточку, тысяча пятьсот восемьдесят один год с момента их установки.
— Я надеюсь, — говорит он, — какие-нибудь ученые смогут в них разобраться.
Она мысленно задается вопросом, сколько миллиардов долларов могут стоит его вризхонгиллианские батарейки, — и чувствует укол ненависти к самой себе.
— Это будет невероятно, Николас!
— Давайте будем надеяться, что все-таки вероятно, — улыбается он.
— Я имею в виду, это будет… огромным событием, которое когда-либо происходило!
— Надеюсь. Я хочу думать, что люди будут рады удостовериться наконец в том, что они не единственные разумные существа и не одиноки во Вселенной.
«Потому что, — думает он, — я бесконечно и невыразимо счастлив оттого, что мое одиночество наконец-то подходит к концу».
— Николас!
— Да?
— Можно я вас обниму?
Майкл Муркок
Истории
Перевод Марины Тогобецкой
[99]
Это история о моем друге Рексе Фише, который в сентябре прошлого года взял и вышиб себе свои мудреные мозги в помещении районной библиотеки, битком набитой его же книгами. Самое неподходящее место — столько потом уборки! Но Рекса никогда особенно не волновало, что он оставлял после себя. Больше всего меня расстроило то, что каждая клетка его крови, каждый кусочек его мозга нес в себе какую-то нерассказанную историю — и теперь ее никто никогда не услышит. Рекс умело причинял боль себе и старым друзьям, которые его любили. Нас ведь осталось совсем немного: в том же году рак забрал Хоуторна, Хейли, Слейда и Алларда. С тремя из них они вместе снимали жилье, когда Рекс приехал в Лондон. Не хватало еще, чтобы этот ублюдок намеренно так поступил, желая осквернить наши общие воспоминания.
Как я сказал на его похоронах, в Рексе было больше литературы, чем он мог написать за свою жизнь, — сколько бы он ни прожил на свете. Он был превосходным рассказчиком, и ему была доступна любая форма — от легких забавных стишков до искусственно нагнетаемых социальных ужастиков. Романы, пьесы, рассказы, комиксы, либретто опер, сценарии фильмов — он никогда не ограничивал себя рамками одного раз и навсегда выбранного формата. В этом мы были с ним похожи, что немного смущало нас обоих. Каждый воображал себя Бальзаком, восхищаясь, в глазах многих, страшным и вездесущим суперзлодеем Жаком Коленом из «Блеска и нищеты куртизанок». Рекс обнаружил, что большинство людей откровенной двусмысленности предпочитают хорошую историю с малой толикой допустимой гнусности: они привыкли принимать судьбоносные решения, руководствуясь увиденным в реалити-шоу и прочитанным в желтой прессе. Рекса это не останавливало — он всегда говорил правду, даже тогда, когда думал, что врет. В своих поздних произведениях он, подобно Бальзаку, научился понимать обычных людей и воплощать их мечты и чаяния. Я завидовал его способности сострадать, но не его амбициозности. И мне была известна одна история, которую он так и не записал. Хотя, возможно, именно ее-то мы все от него ждали, и она могла принести ему признание, к которому он так стремился.
Он верил, что только редакторы «Пари ревью» могут «учуять в тебе писателя», в то время как я, будучи редактором, отклонял как раз те рассказы, от которых слишком отчетливо веяло «Пари ревью». Я считал, мы слишком хороши для подобных «ревью», даже если они нас печатают. Жанровые ограничения в такой литературе были еще суровее, чем в романсах Арлекино: именно поэтому Рекс обнаружил в себе писателя, в котором мы более всего нуждались для наших «Мистерий».
Мы были одного роста (выше шести футов), цвета волос (правда, Рекс уже начал лысеть) и обладали сходным чувством юмора. Думаю, главное различие было в происхождении: я лондонец, а Рекс родился и вырос в Ригли, штат Техас, с населением чуть больше тысячи человек, в сорока милях от Уэйко. Он верил всему, что ему говорили, до тех пор, пока не попал в Остин, где научился сомневаться в прописных истинах своего городка, променяв их на снобов из литературного сообщества «Юнайтед тайм». Поздновато избавившись от своего провинциализма, он никогда не терял почтения к учености. Неистово циничный, он был полон решимости объяснять читателям, что дурачит их в своих рассказах.
Несмотря на это, он казался на удивление невинным, появившись в Лондоне прямиком из испанского кампуса: с остатками желтухи, неустоявшейся творческой манерой и имея за плечами сотрудничество с несколькими американскими дайджестами, специализирующимися на криминале и фэнтези. Он был неприятно поражен нашими расценками, но весьма доволен тем, что мы покупали у него все, независимо от объема. Когда мы встретились, нам обоим было по двадцать пять.
Известные критики вроде Джулии Мистрел уже называли его Джеймсом Кейном своего поколения, а меня Ангус Уилсон сравнивал с Джеральдом Кершем и Арнольдом Беннетом
[100].
В дайджестах издатели пытались перевести бульварную литературу в разряд более продвинутой, заказывали к ней абстрактные обложки, давали менее крикливые названия, — но я вырос на чтении настоящих детективов, с мощными картинками и бредовыми выносами. («Донна — женщина, осмелившаяся быть не такой, как все, — Келли был копом, свихнувшимся на убийствах»). Качество текста не имело значения, важно было, как его подать.
Довольно трудно было начинать в такое время, работая на второразрядные издания, но это помогло мне понять одну важную вещь: не существует такого понятия, как «бульварный писатель». Есть плохие писатели — как Кэрол Джон Дейли, и блестящие писатели — как Дешилл Хэммет
[101], которым случается писать в детективном жанре. И успех зависит от степени таланта. Джек Тревор Стори
[102] написал роман, изданный вначале в третьесортном издательстве, а после незначительной доработки он вышел уже в солидном издательском доме и имел большой успех.
К тому времени, как я начал этим заниматься, «Журнал мистерий» Хэнка Дженсона был, пожалуй, последним изданием в Великобритании, где еще печатались детективы и триллеры, и у меня было смутное желание изменить критерии отбора и сделать его интересным более широкому кругу читателей. К 1964 году журналы, печатавшие детективные рассказы, стали редкостью, и большинство из них ни на чем конкретно не специализировались. Они публиковали любовные истории, рассказы про войну, всякие тайны, а также научную фантастику. Для того чтобы тебя напечатали и можно было хоть что-то заработать, приходилось переделывать рассказы, снабжая их неуклюжей и недостоверной интригой. Денег это особых не приносило: за «ничего» много и не получишь. Мы не хотели писать в жанре, который окрестили «энглит-фик»: рассказы, в которых и стилистика и темы представляли собой жалкую школярскую имитацию великих модернистов. Мы хотели писать так, чтобы в наших рассказах сочетались жизнеспособность коммерческой беллетристики и утонченность художественной литературы, отображая при этом дух и события нашего времени. Вещи, которые будут воодушевлять и захватывать, как книги Пруста и Фолкнера, но которые будут обладать продуманной жизненностью жанра, пульсирующей на каждой странице.
Иные из нас говорили об улице с двусторонним движением, имея в виду полное объединение «бульварной» литературы и литературы «интеллектуальной». При этом многие, как мы, оставались недовольны и возмущены новинками как коммерческой, так и «высокой» литературы. Люди столетиями говорили о существовании «двух культур», и мы были теми парнями, которые могли наконец их объединить: писать для читателей, знавших понемногу о поэзии, живописи и естественных науках, читавших Джеральда Керша, Элизабет Боуэн и Мервина Пика
[103], — элегантно соединяя реализм с гротеском. В 1963-м мы опубликовали несколько образчиков такой литературы и планировали вместе с моими ближайшими друзьями Билли Аллардом и Гарри Хейли, тоже писателями, выпускать глянцевый журнал, который смог бы собрать под одной обложкой архитекторов, поэтов, живописцев и ученых, однако себестоимость такого журнала на мелованной бумаге заставляла потенциальных издателей отчаянно трясти головой.
Как раз в это время Лен Хейнс, старый добрый алкоголик, бессменный редактор журнала Дженсона, предложил мне возглавить журнал вместо него, ибо сам он решил удалиться от дел и жить с дочерью на Майорке.
Мы с Хелен к тому времени были женаты меньше года и жили в Колвил Террас, феодальных владениях Рэкмена. У нас уже родилась Сара, наша первая дочь, а Хелен была невозможно красива с ее мальчишеским личиком в форме сердечка и густыми каштановыми волосами, беременная нашей второй дочерью Кесси. Я уволился из «Либерал топикс» — партийного журнала, в котором работал, несмотря на данное Уинстону Черчиллю
[104] в одиннадцать лет обещание никогда не становится либералом. Так что я нуждался в деньгах Дженсона. А кроме того — это был реальный шанс воплотить в жизнь то, о чем мы так отчаянно мечтали. Я обсудил это с Хелен и со своими друзьями.
Разговаривая с издателями журнала, Дейвом и Говардом Вассерманами, я поставил всего три условия: первое — я определяю политику журнала, второе — я вправе со временем сменить название, и третье — если дело пойдет и наши доходы вырастут, они дают мне ту бумагу и тот объем, какие я хочу. Я собирался сделать журнал лучшим и самым качественным изданием в своем сегменте. Я убедил их, что смогу создать журнал, за которым будут охотиться самые солидные ритейлоры.
Я привлек к работе друзей.
Нам не хватало хорошего дизайнера, но я сделал все, что мог, чтобы решить эту проблему. Наш первый выпуск не содержал никаких манифестов — мы просто попытались сразу обозначить политику журнала, в нем было много иллюстраций, с моей точки зрения, необходимых для успеха любого периодического издания. Иллюстрации делал для нас Джек Хоуторн.
Хейли заканчивал повесть, о которой много говорил, в ней детектив видел сны, помогавшие ему в расследованиях. Аллард начал писать для нас истории с продолжениями, полные загадочных метафизических образов, заимствованных у Дали и Эрнста
[105]. Хелен закончила свою альтернативную историю нацизма. Я написал передовицу о влиянии бульварной литературы на творчество Уильяма Берроуза
[106], а сам Берроуз дал нам главу из своей новой книги. У американских битников и британских приверженцев поп-арта было много общего, и в первую очередь — горячий энтузиазм. Аллард написал статью о том, что космическая эра нуждается в новом словаре и новых литературных идеях. Я кое-что добавил от себя под своим привычным псевдонимом, остальное было взято из запасов Дженсона и прибыло из конюшни его фаворитов.
Мы все трое были англичанами, но нельзя сказать, чтобы нас воспитывали обычным образом. Хейли был сиротой, его родители погибли во время бомбежек, и он подрабатывал в местной газетенке, прежде чем пойти служить в Военно-Воздушные Силы, потом изучал метафизику в Оксфорде, где и познакомился с Аллардом. Аллард рос в оккупированной Франции, его мать была английской еврейкой и состояла в движении Сопротивления, одним из последних эшелонов она была отправлена в Освенцим, поэтому мир Алларда вовсе не был доброй пасторалью из Мейфэр — скорее иллюстрацией к Оруэллу
[107]. Отслужив в ВВС, он изучал физику в Оксфорде, где и встретил Гарри. Оба были в конце концов исключены, оба пописывали рассказы и детективные истории для журналов типа «Осентик» или «Варго Стэттен». Аллард имел квалификацию летчика и умел управлять устаревшими моделями самолетов, Гарри был вполне компетентным радистом, я же провел несколько унизительных лет в системе управления воздушным движением, до того момента как была отменена воинская обязанность — буквально за наносекунду до моего призыва, редактируя свои первые произведения и отсылая их в непритязательные журналы. У меня был вполне приличный редакторский опыт, однако отсутствовало систематическое образование.
Мы полжизни проводили в пабах за обсуждением того, почему современная литература представляет собой полное дерьмо и почему так необходимо вливание в нее свежей крови в виде приемов и тем беллетристики, и все пописывали триллеры, хотя этот жанр дышал на ладан, и научную фантастику. Я думаю, мы действительно знали, о чем говорили, — просто потому, что выросли в тех условиях, в которых выросли, любили сюрреализм, абсурдизм, французские фильмы новой волны — точно так же, как Пруста и Элиота
[108]. Как и многие другие беспокойные самоучки того времени, мы любили курящего Габена, хриплого Митчема с его сорок пятым калибром и блестящие ножи Видмарка, все это хорошенько перемешать с Брехтом и Вайлем, сдобрить «Калигулой» Камю с его «я все еще жив», добавить Сартра
[109] с его «Взаперти» и тюрьмы, в которые мы себя мысленно помещали. В этом нашем «компоте» плавали Джеймс Мэйсон, Гарри Лайм, Джеральд Керш и Бестер, «451° по Фаренгейту» Брэдбери, Хаусхолд
[110] и Лодвик. Мы учились у Фрэнсиса Бэкона, Сомерсета Моэма и Мориса Ричардсона, читали Беккета, Миллера и Даррелла
[111] и вообще получали образование от лучших романистов, журналистов и художников наших дней. Алларду больше других нравился Мелвилл, Хэйли предпочитал Кафку, а я любил Мередита
[112]. Но в чем мы были едины — так это в том, что их уроки непременно нужно учитывать при создании произведений современной литературы, равно как влияние Борхеса
[113], хотя он только начинал появляться в переводах и только начал осваиваться англоязычной культурой. Мы также считали, что в беллетристике должно быть как можно больше произведений, которые выходили бы за рамки привычного, будучи созданными с использованием методов, заимствованных у футуризма и абсурдизма, смешанными с нашими собственными идеями.
Мы были убеждены, что сотни писателей отдали бы жизнь за возможность делать то, что делали мы, но, несмотря на восторги читателей, горячо приветствовавших перемены в «Мистериях», люди, готовые вложиться в журнал нашей мечты, что-то не появлялись.
Во всяком случае в 1965 году мы подготовили дорогу для двустороннего движения: поп-арт двигался навстречу бульварной литературе. Саундтреки были от «Битлз» и Боба Дилана
[114]. Они привнесли что-то новое, и им за это заплатили. Но большинство людей не понимали, что мы имеем в виду, когда говорим об объединении «высокого и низкого» искусства — хотя эта тема была не менее популярна и обсуждаема, чем теория Большого взрыва или компьютер размером с планету. Мы хотели избавить беллетристику от ее легковесности и буквализма, считая эту честолюбивую задачу вполне посильной. Но все, что нам удавалось сделать, — это заставить критиков более серьезно относиться к «легкому» жанру, однако важная часть уравнения по-прежнему выпадала. Мы двигались слишком медленно — нужны были писатели, которые могли бы воплощать собой современную классику и благодаря которым мы бы возвели длинный мост, способный выдержать наше двусторонне движение.
И тогда появился Рекс.
Так же как Аллард и Хейли, он писал лучше, чем кто-либо из остальных современников. Его сардонический стиль был обманчиво прост. Он тоже оказался поклонником Бальзака, а особенно его Жака Коллена, именуемого Вотреном. Мы были ровесниками. Как и я, он сам себя содержал с шестнадцати лет. Он родился и вырос в немецкой католической семье с вечно пьяным отцом-диктатором, был исключен из университета Техаса, продал несколько рассказов и заключил пару контрактов, которые дали ему возможность переехать в Европу, где, как он чувствовал, его ждало светлое будущее. Он считал, что именно в Европе он сможет сделать следующий шаг по карьерной лестнице, и планировал эту поездку вместе со своим другом Джейком Слейдом, тоже техасским католиком и виртуозным иронистом.
Мир Рекса был мало мне знаком — я знал его только по рассказам Джима Томпсона
[115] или по его собственным рассказам, таким, как «Клиника» или «Пейн в Конгрессе». К тому же я никогда не был в Техасе, а Манхэттен знал лишь понаслышке. Джейк вообще никогда нигде не печатался, его рассказы были лаконичны, полны иронии и тикали подобно неразорвавшейся бомбе. Рекс же походил на Джеймса Хейли
[116], только на колесах. Живой и ясный язык, стремительный сюжет, новизна и стильность — вот что отличало его рассказы. И все это было укоренено в знакомой нам реальности.
Джейк и Рекс планировали совершить путешествие по Европе, остановиться в Испании, чтобы там совместно писать, а потом вернуться в Остин или Нью-Йорк. Но их планы были нарушены гепатитом, полученным вследствие употребления некачественной кислоты в Испании, и им пришлось задержаться в Лондоне, заканчивая книгу. О нас Рекс прочел в колонке «Нью-Йорк таймс» и приехал ко мне в надежде заработать живые деньги. С собой он привез кое-что из рукописей Джейка.
И я тут же понял, что мы схватили удачу за хвост.
Они были именно то, что нам надо.
Они не имели отношения к беллетристике, но они к ней стремились, сочетая с этим необходимый академизм. Они представляли собой именно то, что я искал: врываясь в литературу с другого конца улицы с двусторонним движением, они вели за собой новых писателей и читателей. Это было два в одном. Убийство — и человеческая душа. Лицо общества — и фабрика будущего. В них не было того ужасного налета неуверенности и вульгарности, которым так разило от текстов, присылаемых нам литературными агентами: они пытались выдавать их за новаторство и прорыв, — я с отвращением такое отвергал.
Общительный, слегка стеснительный, знающих всех и вся, Рекс познакомил меня со своими друзьям из «Юнайтед таймс», тоже покинувшими Техас, чтобы оказаться в Лондоне и притянуться к орбите «Мистерий». Среди его друзей были прекрасные художники, очень талантливые, Пегги Зорин, Джилли Корниш и ее муж Джимми.
У нас наконец-то собралась отличная команда: спонсоры, которые могли обеспечить необходимые средства, и писатели, которые в свою очередь привлекали других писателей. В нашем журнале печаталось лучшее, что рождалось на свет в то время, мы объединяли в нем актуальность и изысканность — это кажется само собой разумеющимся сегодня, но тогда было буквально прорывом, квантовым скачком, и это делало нас самым популярным и известным журналом тех лет. Все споры были раз и навсегда прекращены — мы на практике продемонстрировали то, о чем мечтали и о чем говорили.
И это произошло благодаря Рексу Фишу — это он дал толчок и заставил всех двигаться в этом направлении. У нас начался золотой век. Почти каждый рассказ, который мы печатали, становился классикой, мы получали множество различных призов.
Я, разумеется, понимал, что все это слишком хорошо, чтобы длиться долго. Мы достигли вершины, исполнили мечту и сделали головокружительную карьеру Это были действительно хорошие годы, но вскоре начало меняться в худшую сторону.
Первой трагедией стала гибель Джейн Аллард — она разбилась на пути домой недалеко от Нанта. Билли отправился в Стритхем воспитывать детей. У нас детей было уже трое, и мы время от времени его навещали.
Потом Рекс принял участие в поэтическом путешествии вместе с несколькими знаменитыми поэтами, среди которых был печально известный бисексуальный Спайк Эллисон. Из этой поездки Рекс вернулся геем, что ничуть не удивило его друзей, и сердце его было разбито, потому что Эллисон свалил от него сразу по возвращении в Лондон.
У всех нас в отношениях начались разлады, разводы, какие-то противостояния. Люди обычно вместе борются за идею до тех пор, пока не получат то, чего хотели, — а дальше начинаются разборки, претензии, непонимание и дележка. Меня даже удивляло то, что наша дружба все еще держалась.
Джейк успокоился с местной девочкой с Портобелло-роуд, Дейзи Анджелино, жил недалеко от нашего офиса и занимался в основном научной литературой.
Рекс встретил Чика Арчера из Мэна — они познакомились в баре «S&M» в Париже. Между ними вспыхнула любовь, они несколько лет путешествовали, потом купили замечательный непротапливаемый старый дом в «Инглиш лейкс» — как нельзя более подходящее место, с этим нагромождением свинцовых туч, из которых непрестанно хлестал дождь, и в качестве награды вдруг — с неожиданными всполохами солнечного света, со всеми этими странными тенями и силуэтами, казавшимися живыми и реальными, с огромными окнами и обилием воздуха в гостиной — Рекс был в этом доме абсолютно на своем месте. Иногда за окнами пронзительно кричал ветер и гнал волны по глади озера, взбаламучивая темно-коричневые воды. Такие пейзажи можно видеть на иллюстрациях Чика, которые он сделал для их совместной книги «Мэри Стоун». Теперь они всегда были вместе. Почти никто не знал, что Рекс писал для желтой прессы, — это и приносило им основной доход, гораздо больше, чем все остальное, вместе взятое, и этим объяснялось, почему в их доме так сильно пахло богатством.
Рекс и я все еще могли заставить друг друга неудержимо хохотать — что вызывало у Чика тихое отвращение. Рексу нравилось его дразнить, он получал от этого извращенное удовольствие. Но все-таки мы не так уж часто становились гостями в этом доме.
Гарри отправился в Ирландию, откуда родом была его жена, чтобы помогать ей ухаживать за старой матерью, что жила в жутком муниципальном районе в пригороде Корка. Зависнув там, Гарри все больше впадал в депрессию и начал писать большую книгу о Ницше. Иногда я встречался с ним — во время его визитов в библиотеку Британского музея.
Джимми и Джил Корниш поселились возле старой фабрики в Таффнел Хиллс. Он писал рецензии и критические статьи для специальных изданий, она рисовала рекламные плакаты, чтобы добавить зрелищности собственной галерее.
Остальные продолжали писать романы и устраивать персональные выставки, всегда с большим успехом.
Пит Бейтц бесследно исчез во время велосипедного пробега по Франции. Его велосипед был найден брошенным у какого-то утеса в Бретани.
Другие хорошие писатели просто появлялись и исчезали с нашего горизонта.
В качестве редактора к нам присоединился Чарли Ратц.
Мне казалось, мы расширяем границы золотого века, идем по пути развития.
На самом деле это было началом конца.
Я все еще продолжал выпускать «Мистерии», но это был уже другой журнал. И отношения драматическим образом рушились между всеми нами, к тому времени уже разбросанными по четырем континентам.
Все перемешалось: устойчивые квартеты становились полномасштабными оркестрами, хиленькие дуэты превращались в головокружительные трио. Навещая друзей в Сан-Франциско, вы нуждались в целой диаграмме, чтобы разобраться — кто, с кем, когда и зачем. Чик и Рекс жили вместе, но по выходным Чик навещал застенчивого хориста, жившего недалеко от Лондона. Рекс избавился от своего техасского акцента и говорил теперь протяжно и довольно манерно — впрочем, эта особенность его речи тут же пропадала, когда он звонил домой.
Тон Чика становился все более и более капризным.
Они представляли собой типичную модель современных свободных отношений, и даже когда появился СПИД — не считали нужным ни в чем себя ограничивать, полагая, что их это никоим образом не может коснуться.
А еще они почему-то они стали высокомерно и пренебрежительно относиться к окружающим. И прежде всего ко мне.
Я как раз развелся с Хелен, оставив за собой право и обязанность заботиться о наших трех горячо любимых дочерях, и снова женился — на своей молоденькой невесте Дженни.
Когда-то я очень переживал за Рекса, когда он вдруг решил стать геем, потом было еще несколько маленьких предательств и измен с его стороны, на которые я закрывал глаза. А он почему-то отнесся к моему разводу с Хелен как к величайшему позору и ужасному предательству. Мой разрыв с Хелен не был болезненным, я продолжал помогать ей и считал, что поступаю правильно, не пытаясь обманывать и врать. Однако, когда я первый раз взял с собой Дженни к Рексу в Воттендейл, я не раз об этом пожалел, потому что он весь изошел сарказмами, и мне казалось, это будет продолжаться вечно. Если бы не Ким и Ди Стенли, которым я обещал подвезти их до дома, я бы, конечно, уехал еще в субботу вечером. Честно говоря, я был разъярен и собирался порвать с Рексом навсегда.
Дженни отговаривала меня. «Мне нравится слушать, как вы рассказываете эти ваши забавные истории, — говорила она, улыбаясь. — Вы оба такие выдумщики!»
Следующие три года мы почти не общались. На Рождество Чик отправлял нам открытку с одной лишь его подписью, Дженни посылала в ответ открытку от нас. С меня было довольно. Рекс был не единственным, кто писал для журнала, и я больше не хотел тратить свои душевные силы на этого ублюдка. Впрочем, он исправно продолжал писать в журнал и присылал материалы Чарли Ратцу, новому редактору, который регулярно с ним встречался. Его родители переехали в новый огромный дом неподалеку от Кесуика, в нескольких милях от дома Рекса и Чика. Каждый раз, возвращаясь в Лондон, Чарли привозил один или два его рассказа. Иногда к нему ездил Джек Слейд и тоже что-нибудь привозил.
Рекс понимал, насколько престижно у нас публиковаться. Читателям было невдомек о наших внутренних разногласиях. Мы получали огромное количество хвалебных отзывов и рецензий — пожалуй, их было даже слишком много. А нашему примирению поспособствовала один из критиков, Джули Мистрелл, которая была нашей поклонницей с самого начала. Обычно она по полгода жила в Англии и устраивала в этом время вечеринки, куда приглашались лишь избранные, по так называемому «A-списку». В этот список вошли и мы.
Для вечеринки она сняла огромный неуютный гостиничный ресторан.
Мы с Дженни прибыли одними из первых, но Чик и Рекс уже были там, потягивали виски за стойкой бара. Увидев меня, Рекс встал, подошел и обнял меня так, будто ничего между нами не случилось, — со всей теплотой и искренностью, на которую был способен. Это было «большое приветствие», как называл его Джейк: нас крепко обнимали, нас нежно целовали, нас мистифицировали.
У меня хватило ума не спрашивать, в чем причина подобной перемены, но Дженни в приватном разговоре с Чиком выяснила, что моя бывшая жена Хелен в своем критическом разборе последних литературных новинок, который она делала для «Трибьюн», недостаточно восторженно отозвалась о «Потерянной серенаде времени» — написанной Рексом пародии на Пруста. Она не дала отрицательного отзыва — хотя я знал, что она сочла это произведение претенциозным и недостойным писателя такого уровня, как Рекс, — просто не похвалила его так, как Рексу этого хотелось. А Рекс ожидал от друзей только одного: они должны были возносить его до небес.
Теперь я понимал, почему Хелен нет среди приглашенных, и не спешил делать шаги навстречу. Чик, подойдя, выдал порцию своего фирменного бессловесного презрения, которое служило способом выказать дружбу и симпатию в условиях постоянно меняющихся взглядов Рекса.
Я не был в нем уверен.
Я вообще в тот момент чувствовал себя неуверенно, потому что Дженни как раз входила в тот период, который она называла «экспериментальной фазой», — это оживило и разнообразило нашу сексуальную жизнь и в конечном итоге разрушило наш брак. Она была на четырнадцать лет моложе меня. И ей стало казаться, что жизнь проходит мимо.
Должен признаться, поначалу все эти сексуальные игрища даже доставляли мне удовольствие и были по крайней мере забавны. Но если честно, особого сексуального возбуждения и удовольствия от прыжков по спальне с криками и плеткой в руке, особенно когда плетка, вместо того чтобы попасть по филейной части жены, попадает тебе по ноге, я так и не испытал. Видимо, я не создан для таких изысков. Хотя со временем я неплохо научился изображать этакого сурового сэра Чарльза — это немного похоже на имитацию оргазма.
С самого начала наших отношений у Дженни была одна сексуальная фантазия: она любила представлять, как я наблюдаю за тем, как кто-то из моих друзей ее трахает. В ее небольшой головке теснилось, похоже, больше тысячи различных сценариев этого действа, в моей не было ни одного. Я вообще думаю, что израсходовал весь запас фантазий и сценариев на работе. У меня не было фантазий, не было мечты. Больше всего я хотел в конце дня просто отдыхать — и особенно от всякого рода фантазий. Но я сделал все что мог — я терпеть не мог ее разочаровывать.
Однажды вечером я решил воплотить ее фантазию в жизнь.
На нашем пороге возник Рекс с бутылкой красного алжирского в одной руке и кепкой, с которой стекала вода, — в другой, пальто он держал в той же руке, что и кепку. Он сиял, громко кричал: «Привет! Привет!» — оглушительно хохотал и был очарователен. Он был неотразим. Заключив нас в объятия, он сообщил, что поживет у нас пару дней, потому что у него назначено несколько встреч в «Юниверсал фитчерс».
Я решил, что этот вечер станет праздником в честь нашей заново обретенной дружбы.
Дженни ошивалась возле него, флиртуя напропалую, буквально не отлипая.
Так мы обедали, а потом, пока я мыл руки, она шепотом поведала ему о своих желаниях.
Оказалось, Дженни хотела секса втроем, но воображала себя при этом слепой и покорной фригидной жертвой, которая отдается без ропота и желания, в ожидании, когда иссякнут силы у обоих самцов. Главным образом — у меня, потому что Рекс так ничего и не смог. Все это нравилось мне не больше, чем вам. Через три или четыре ночи, проведенных таким образом, я догадался, что основное удовольствие Рекс получал от сознания того, что Чик и не подозревает, на что он, Рекс, способен.
Разумеется, чтобы позлить и раздразнить Чика, Рекс рассказал ему о происшедшем. Он никогда не упускал шанс рассказать хорошую историю, особенно о самом себе. Наши несколько никому не нужных бесстрастных совместных ночей стали средством манипуляции Чиком — который вычеркнул нас из числа своих знакомых.
Естественно, мы с Дженни заходили все дальше в своих сексуальных играх. Рекс уже испробовал все это с Чиком в Париже. Вообще воплощать фантазии в жизнь писателю не стоит. За годы до этого момента Рекс сам мне об этом говорил: «Это засасывает — все равно как когда начинаешь судиться: остановиться уже невозможно. Это подчиняет тебя. Это как влюбленность — та же сентиментальность и мелодраматичность. Но сценарии одни и те же, все повторяется и становится рутиной. Ты никогда не можешь выйти за рамки жанра».
Он был прав.
Сексуальные игры еще скучнее, чем романы Агаты Кристи.
Так или иначе, Дженни, несмотря на инвестиции в специальные костюмы и приспособления, не испытывала удовлетворения от нашей сексуальной жизни. Все это похоже на комикс о похождениях супергероя: тут либо нужно остановиться и сойти с дистанции — либо совершать все новые подвиги, все более и более впечатляющие.
Наш круг общения расширялся — и это добивало меня едва ли не больше, чем бесконечные сексуальные игры. Я практически не оставался в одиночестве — вокруг постоянно были какие-то люди, толпы людей, какие-то долбаные коммуны… Все были на одно лицо, все одинаковые, я не мог различить их — они были мне глубоко неинтересны. Мы с Дженни начали отдаляться друг от друга.
Я отчаянно хотел увидеться с Рексом и Чиком и задать им вопрос: как, как, черт возьми, им удалось избежать этого отдаления и сохранить то, что называется близостью? Как они спасли свои отношения от неизбежной трещины, которая возникает в результате привычки, рутины, обыденности? Может, они просто этот момент перетерпели?
Иногда Дженни немного успокаивалась, но ненадолго, и у нее снова сносило крышу. Она была как наркоманка — ей требовалась все большая доза. У меня не было опыта зависимости от чего-либо — и я попытался отучать ее от ее привычек. Но это не работало: она начала таиться и прятаться.
Я ненавижу двусмысленность в реальной жизни. Писателю нужны определенность и рутина — двусмысленностей и недоговоренностей вполне хватает в работе.
Что тут скажешь?
Как когда-то я утратил ощущение настоящей близости с друзьями — так я утратил его и с Дженни.
В порыве откровенности, пытаясь спасти остатки наших отношений и восстановить былую близость, она поделилась со мной некоторыми своими новыми приключениями. На время меня это завело: я стал требовать все новых подробностей, даже провоцировал ее на новые похождения — чтобы потом она рассказала мне все в мельчайших деталях. Деталей становилось все больше, и они становились все более пугающими. Соблазнение несовершеннолетних девочек. Это то, что нравилось моим друзьям. Меня поразило, что, оказывается, огромное число женщин считает насилие над собой не только приемлемым, но и возбуждающим. Наружу вышло слишком много секретов. Дружбе пришел конец. А на горизонте снова возник Рекс.
Я съехал.
Взяв детей, по которым невероятно скучал, отправился в длительную поездку по США. Это сблизило нас с детьми — мы снова стали одним целым, к моему облегчению. Чувствуя себя снова самим собой, вернувшись, я снял небольшую квартиру в Фулхеме — Ноттинг Хилл тогда как раз превратился в фешенебельный пригород. Повидавшись с Дженни, я сделал вывод о том, что все действительно кончено. Мне не понравилось то, что она с собой сделала: она теперь была платиновой блондинкой, а у ее карих глаз было странное, ошеломленное выражение — точнее, у них не было никакого выражения, она как будто просто отражала все вокруг, подобно зеркалу. Она утратила присущее ей чувство юмора, заводила все новые связи и знакомства — все еще в поисках лучшей жизни. Когда я забирал последние из своих вещей, она предприняла нерешительную попытку исправить положение: вдруг сказала, что хочет завести ребенка и вообще вернуться в нашу прежнюю уютную жизнь. Но даже в тот момент, когда она мне это говорила, я точно знал, что наверху, на том, что раньше было нашим супружеским ложем и где я, подобно Прусту, часто что-то писал, дрыхнет какой-то тип. Вместо того чтобы стать колыбелью новой жизни и новых историй, это место стало могилой нашей любви.
Я сказал, что она может и дальше оставаться в нашей квартире, только ей придется выплачивать ипотеку.
— Но я люблю тебя! — Она заплакала и попыталась довольно неуклюже напомнить мне о былых временах. — Я так люблю засыпать в твоих объятиях, ночью, когда ты рассказываешь мне интересную историю!
Мне стало грустно.
— Слишком поздно, Дженни.
Время этих историй миновало.
Выйдя от нее, я отправился к Уиндермиру и позвонил оттуда Чику и Рексу, но Чик был холоден. Он спросил, известно ли мне, что чуть не разрушил их отношения. Я принес тысячу извинений, сказал, что глубоко сожалею о том, что произошло. Рекс, тоже очень недовольный и высокомерный, положил трубку, услышав мой голос. Я видел их в Кендале несколько раз. И в Грасмере. Они делали вид, будто меня не замечают. Однажды я поймал взгляд Рекса, который он бросил через плечо — его фирменный хитрый взгляд. Возможно, он жалел, что мы сказали Чику правду. Это заставило меня похолодеть. Что, черт возьми, с ним такое?!
Конечно, я хотел бы вернуться к Хелен, но она нашла свое счастье с каким-то поваром-шотландцем, и у нее была лучшая работа, о которой она только могла мечтать, — с какой стати ей было все это менять?
Несмотря на то что откровения Дженни были призваны спасти нашу близость, я уже не мог общаться с некоторыми участниками ее похождений — я слишком много теперь знал о них. Некоторых я больше вообще не хотел знать, от иных мне хотелось дистанцироваться. Я не был готов снова общаться с Чарли Ратцем и Джонни Фаулером. Пит все еще не был найден — его считали погибшим во Франции. Я совсем потерял интерес к журналу, который теперь прекрасно функционировал без моего участия, купил дом рядом с Инглетоном, в Вест Йорке, где и поселился с Эммой МакЭван. Но она не смогла вынести бесконечные дожди и холод. Тогда я начал присматривать себе женщину из местных — чтобы она не слишком нуждалась в центральном отоплении.
Я отчаянно мечтал возродить нашу дружбу с Рексом — даже после того, как встретил Люсинду, которая и сегодня является самой большой любовью моей жизни.
Лу этого не понимала, она считала мою навязчивую идею странной — но ровно до того момента, как познакомилась с Рексом на литературном уик-энде Теда Хьюза, куда мы все были приглашены. Дочь Лу, подросток, очень любила книги Рекса, но она была слишком стеснительной, чтобы подойти и попросить автограф. Поэтому Лу, с ее светлыми, летящими за ней волосами и сверкающими голубыми глазами, подошла к столу, за которым он сидел, и просто сказала: «Ну, в общем, я знаю, что вы — старый друг Майка. А я — его новая жена, а вон там моя дочь, которая очень любит то, что вы пишете. Поэтому — могу я попросить об автографе для нее? И кстати — почему бы вам обоим не подойти и просто не пожать друг другу руки, а?»
Это была одна из ее многочисленных побед — мы так и сделали.
Позже, в баре, Рекс сказал мне, что Чик обвинил меня в коварном соблазнении. И мы хохотали над этим весь остаток того дня и весь следующий, пока не появился Чик, который, увидев нас, впал в неистовство. Но Люсинда, который пришлось встать на цыпочки, чтобы его обнять, сказала:
— Все-все, эта история закончена. Если вам уж так хочется кого-то считать виноватым — считайте виноватой эту конченую суку, бедную Дженни. У нее получилось вовлечь вас всех в ее безумные игры — и посмотрите на себя… до чего вы все себя довели.
Чик проворчал что-то в том смысле, что Рекс до сих встречается с Дженни. Меня это очень удивило, но Лу сказала:
— Ну, насколько я понимаю, она ядовита… как наркотик… Но Рексу она больше не нужна — у него снова есть Майк.
Тогда Чик расплакался. Он сказал, что я был для Рекса самым близким другом, но предал их обоих. Потому что такое допустил.
На следующие выходные мы снова поехали к ним и провели там весь уик-энд, а на обратном пути Лу сказала:
— Вы двое могли бы заставить смертельно больного Иеремию корчиться на полу от смеха.
Я не знал, зачем Рекс продолжает видеться с Дженни, — разве чтобы еще больше позлить Чика. В нем все еще сидела эта непонятная жестокость — мы с Чиком об этом говорили. Чик тоже предполагал, что это направлено против него, и считал, что Дженни была своеобразной заменой мне, и это косвенно подтвердилось, когда Рекс порвал с ней — очень скоро после нашего примирения. А она продолжала ему звонить.
Я видел Дженни несколько раз. Она казалась гораздо старше, чем была на самом деле. Жила она с матерью и детьми (у нее были близнецы) в Уэртинге на Сассекском побережье, и у нее был вид неопрятной матери-одиночки. Она заявила мне, что вполне счастлива, хоть и бедна, и даже предположила, что мой «сексуальный консерватизм совсем утянул меня на дно». В следующий раз я столкнулся с ней на Кенсингтон-Хай-стрит, она была очень бледна, ярко накрашена, с вытравленными волосами. Я смотрел на нее, и мне казалось, что в ней совершенно не осталось ничего живого — будто кто-то высосал из нее все жизненные соки. Ее жизнь явно превратилась в ничто, и в глазах плескалась абсолютная пустота. Я спрашивал — где она живет, в Лондоне? Есть ли у нее кто-нибудь? Но она смеялась в ответ пустым смехом и отвечала: «Не твое дело!» И я не мог с ней не согласиться.
Конечно, мне трудно было не думать о них с Рексом. Я предполагал, что она никогда не признается, что Рекс ее бросил. На вечеринке в Брайтоне годом или двумя позже она выглядела еще хуже, цепляясь за одного из этих новых тори, Руперта Герберта: слишком много косметики, слишком светлые волосы и постоянная «Голуаз» во рту. Я чувствовал к ней настоящую жалость. Когда появился Рекс, он обходился с ней высокомерно, по-царски, увел меня прочь, хотя я считал себя обязанным говорить с ней, а она в свою очередь вела себя со мной свысока. Люсинда бормотала: «Бедная сука… бедная, бедная сука», — и она действительно так считала. Она вообще считала, что команда журнала «Мистерии» сломала жизнь бедной, лишенной фантазии девочки, но это лишь отчасти было правдой. Сквозь гул голосов можно было расслышать, как Дженни говорила о каком-то известном продюсере, с которым она жила, — о том самом, что купил у Рекса права на «Недостатки Тома» и превратил их в полное дерьмо. «Этот ублюдок…» — говорила она, а остальное вполне можно додумать самому.
Возможно, Люсинда была недалека от истины.
В течение последующих десяти лет жизнь шла своим чередом, и все были этим вполне довольны, кроме Рекса, который сначала испортил отношения с редакторами, потом с издателями, потом с агентами, и в конце концов уже никто не хотел иметь с ним дело. Ни один редактор ни за какие гонорары не мог с ним работать: он хамил, легко обижался и публично мстил обидчику в своих язвительных стихах. Чик говорил, что больше не может его сдерживать и управлять им, хотя это было бы прекрасным решением проблемы, ибо Чик от природы был склонен к компромиссам, а это могло бы придать респектабельности фигуре Рекса и убрать присущую ему вульгарность, которая ему так вредила. Все-таки Бальзак и Вотрен были менее подходящими для подражания образцами, чем Пруст и Альбертин.
Страдала и его работа. Он стремительно терял популярность, его имя исчезло изо всех обзоров и критических статей, деньги регулярно приносила только «Мери Стоун».
Его рассказы печатались теперь нечасто, но он не оставлял привычки звонить мне и зачитывать то, что написал. А когда натыкался на автоответчик — придумывал на ходу какую-нибудь смешную историю: «О, я знаю, где ты… ты опять встретил этого душку фермера и отправился кормить с ним барсуков…»
Романы Рекса теперь обрывались после одной-двух глав. Я очень расстраивался и пытался уговорить его продолжать — там были замечательные идеи, замыслы, и иногда они всплывали снова, но он снова их бросал.
Но способность его рождать иронические стихи и рассказы никуда не делась. Он за минуту мог создать нечто, на что у меня ушли бы дни и недели тяжкого труда. Чик помог ему развить музыкальный вкус, привил ему любовь к классической музыке, и это сподвигло его написать три либретто, одно из которых основывалось на произведении Керша «Медный бык», а второе — на «Утраченных иллюзиях» Бальзака. И несмотря на свое предвзятое мнение о современной музыке, Рекс написал несколько песен. Я сам использовал его стихи в своих музыкальных композициях. А кое-какие его стихи я поместил в свои триллеры, для большей выразительности.
Единственная опера, которая добралась до сцены, была «Кардинал Перелли» по мотивам Фербенка
[117]. Рексу нравилось нападать на католицизм, хотя мало кто из нас придавал этому какое-то значение.
Приблизившись к шестидесятилетнему рубежу, мы стали по-настоящему болеть. И это оказались истинные страдания — в противовес выдуманным страстям и переживаниям. У Рекса нашли диабет и артрит. Чик был первым из нашей компании, у кого диагностировали рак — думаю, это был кишечник или прямая кишка, он не хотел об этом говорить. И даже Рекс не предал его на этот раз. Операция, казалось, помогла — болезнь вроде отступила.
Мы слышали, что Дженни пережила инсульт. К тому времени она уже давно не общалась ни с кем из старых знакомых. Кажется, ей тоже делали операцию — не знаю, какую. Рекс не любил говорить о годах, когда встречался с ней, а теперь мы стали близки как никогда, тем более что жили по соседству — на северных холмах.
Гарри, разумеется, так и жил в Ирландии.
Билли Аллард переехал на Корфу, когда дети выросли и покинули отчий дом.