Луи де Берньер
Мандолина капитана Корелли
Моим матери и отцу, которые в разных местах и разными способами сражались против фашистов и нацистов, потеряли много ближайших друзей и не получили никакой благодарности
СОЛДАТ
По холодному полю безмолвной вселеннойШагают ребята, стройны и сильны.Их смех не звенит в молчании тленном,Голоса над шеренгами не слышны.Они жили и тщетно любили когда-то,Но тонкому воздуху слов не снести.Юность болью запомнилась этим ребятам,Потускнело их золото в долгом пути.Но сердца их верны, и немые вопросыЗастывают в ярких и храбрых глазах:«Так ли были нужны наши души и слезы?Не напрасно ли мы не вернулись назад?»На карте не сыщешь холодного поля,И юноши дальше идут, как в строю,Ни о мире не ведая и ни о доле,Что не выпадет им уже в тихом раю.Хамберт Вулф
1. Доктор Яннис начинает свою «историю» и расстраивается
Доктор Яннис провел неплохой день – никто из его пациентов не умер и никому не стало хуже. Он присутствовал при удивительно легком отёле, вскрыл один абсцесс, удалил коренной зуб, прописал некой даме легкого поведения дозу «сальварсана», поставил малоприятную, но зримо плодотворную клизму и, проявив ловкость рук, сотворил чудо врачевания.
Он усмехнулся про себя: никакого сомнения – чудо это уже расхваливают как достойное самого… святого Герасима. Доктора вызвали к старику Стаматису – тот жаловался на боль в ухе, – и он заглянул в ушное отверстие, промозглое, заросшее лишайником и сталагмитами больше, чем Дрогаратская пещера. Врачевание он начал с того, что вычистил лишайник с помощью намотанного на конец длинной спички кусочка ваты, смоченной в спирте. Доктор знал, что старик Стаматис с детства глух на это ухо, и оно у него постоянно болит, но все равно удивился, когда в глубине мохнатого прохода кончик спички наткнулся на что-то твердое и неподатливое; присутствие инородного тела невозможно было объяснить ни физиологией, ни анатомией. Старика доктор подвел к окну, распахнул ставни, и ворвавшиеся полуденный зной и свет мгновенно заполнили комнату лучезарным сиянием, словно какой-то настойчивый и чересчур осиянный ангел по ошибке выбрал это место для Богоявления. Жена старого Стаматиса крякнула: непорядок это – впускать так много света в дом в такой час. Ну так и есть – пыль растревожили, вон они, пылинки-то, прямо летают по всей комнате.
Доктор Яннис наклонил старику голову и вгляделся в ухо. Длинной спичкой раздвинул заросли жестких седых волос в шелухе перхоти. Внутри было что-то похожее на шарик. Доктор поскреб его поверхность, чтобы удалить налет темно-коричневой едкой серы, и увидел горошину. Несомненно, это горошина – светло-зеленая, чуть сморщенная. Никакого сомнения.
– Ты засовывал что-нибудь в ухо? – строго спросил доктор.
– Да вроде только палец, – ответил Стаматис.
– А как давно ты глух на это ухо?
– Сколько помню себя.
В воображении доктора Янниса возникла нелепая картинка. Он представил Стаматиса ребенком: только-только научился ходить, но физиономия – такая же бугристая, такой же сутулый и с такими же волосатыми ушами; вот он карабкается на кухонный стол и берет с деревянного блюда сушеную горошину. Засовывает ее в рот, понимает, что она слишком твердая, не раскусить, и запихивает ее в ухо.
Доктор усмехнулся:
– В детстве ты, наверное, был большим шалуном?
– Сущий бесёнок.
– Молчи, женщина, ты меня тогда не знала.
– Мне твоя матушка рассказывала, упокой Господь ее душу, – ответила старуха, поджав губы и сложив на груди руки, – и сестры твои говорили.
Доктор Яннис раздумывал. Горошина, несомненно, давно окаменела, сидит слишком глубоко – так просто ее не вытащить.
– У тебя есть рыболовный крючок, примерно под кефаль, с длинным цевьем? И легкий молоточек?
Пара переглянулась с одинаковой мыслью: их доктор, должно быть, спятил.
– А при чем тут мое больное ухо? – подозрительно спросил Стаматис.
– У тебя чрезмерная аудиторная непроходимость, – ответил доктор, хорошо зная, что нужно подпустить этакой врачебной таинственности, и прекрасно понимая, что «горошина в ухе» вряд ли принесет ему вознаграждение.
– Я могу удалить ее рыболовным крючком и молоточком – это идеальный способ преодоления un embarrass de petit pois.
[1] – Он произносил французские слова в жеманной парижской манере, хотя ирония была понятна только ему одному.
Крючок и молоток немедленно доставили, и доктор аккуратно выпрямил крючок на каменных плитах пола. Затем подозвал старика и велел ему положить голову на подоконник, где больше света. Стаматис лег, вращая глазами, а старуха прикрыла лицо руками, глядя сквозь пальцы.
– Поскорее, доктор, – воскликнул Стаматис, – на этом подоконнике жарче, чем в пекле.
Доктор осторожно вставил выпрямленный крючок в косматое отверстие и поднял молоток, но застыл от хриплого пронзительного крика – будто ворона закаркала. Ошеломленная старуха в ужасе заламывала руки и причитала:
– О-о-о-о, ты хочешь вогнать крючок ему в мозги! Господи милосердный, святые угодники и Мария, заступитесь за нас!
Доктор помедлил – он сообразил, что если горошина очень затвердела, вполне вероятно, жало крючка не проткнет ее, а загонит еще глубже. Можно даже порвать барабанную перепонку. Он выпрямился и задумчиво покрутил кончик седого уса.
– Меняем план, – объявил он. – По дальнейшем размышлении я решил, что лучше будет наполнить ухо водой и тем самым смягчить излишнюю окклюзию. Кирья,
[2] вы должны держать это ухо в теплой воде до вечера, пока я не вернусь. Не позволяйте пациенту двигаться, пусть лежит на боку с полным ухом. Это понятно?
Доктор Яннис вернулся в шесть часов и успешно подцепил размякшую горошину без всякого молотка. Он проделал это довольно ловко и преподнес горошину на освидетельствование паре. Никто из них не опознал ее, покрытую жирной темной серой, противную и вонючую, как нечто бобовое.
– Изрядная фасолинка, верно? – спросил доктор.
Старуха кивнула, будто что-то действительно поняла, но в ее глазах вспыхнуло изумление. Стаматис похлопал рукой по голове и воскликнул:
– А там холодно внутри! Господи, и громко! Я хочу сказать – всё громко! И голос мой громкий!
– Мы вылечили твою глухоту, – объявил доктор Яннис. – По-моему, очень успешная операция.
– Мне сделали операцию, – самодовольно произнес Стаматис. – Мне одному из всех, кого я знаю, сделали операцию. И я теперь слышу. Это чудо – вот что это такое. У меня голова будто пустая, будто полая и словно вся наполнена родниковой водой, такой холодной и чистой.
– Так пустая голова или полная? – строго спросила старуха. – Не пори чепухи – доктор был так добр и вылечил тебя.
Она взяла руку Янниса в свои и поцеловала ее; а вскоре после этого доктор уже шел домой, держа под каждой рукой по жирному куренку, из карманов пиджака торчали блестящие баклажаны, а в носовой платок была завернута древняя горошина – новый экспонат его личного медицинского музея.
Удачный день: еще он заработал два больших хороших лангуста, банку с мальками, саженец базилика и получил приглашение вступить в половую связь (в любое удобное для него время). Он решил, что не примет это специфическое предложение, даже если «сальварсан» окажется эффективным. У него оставался целый вечер, чтобы писать историю Кефалонии, если только Пелагия не забыла купить керосина для ламп.
С «Новой историей Кефалонии» возникали сложности – писать ее, не примешивая собственные чувства и предубеждения, не получалось. Похоже, ему никак не удавалось достичь объективности, а на неловкие попытки он истратил бумаги, наверное, больше, чем обычно использовалось на всем острове за год. Голос, вторгавшийся в сочинение, был неистребимо его собственным и абсолютно не голосом историка. Он был лишен величия и беспристрастия. В нем не было олимпийского спокойствия.
Доктор сел и написал: «Кефалония – фабрика по разведению детей на экспорт. Кефалонийцев больше за границей или в море, чем дома. Отсутствует местная промышленность, сохраняющая семьи, недостаточно пахотных земель, не хватает рыбы в океане. Наши мужчины уезжают за границу и возвращаются сюда умирать, поэтому мы – остров детей, старых дев, попов и глубоких стариков. Хорошего во всем только то, что лишь красивые женщины находят себе мужей среди оставшихся мужчин: таким образом, гнет естественного отбора обеспечил нас самыми красивыми женщинами во всей Греции, а может быть, и в целом Средиземноморье. Неблагоприятная сторона – то, что наши красивые и пылкие женщины замужем за нелепыми и никудышными мужчинами, которые никогда и ни на что не годились; а также то, что у нас остается некоторое количество унылых и непривлекательных женщин, которые ни в ком не вызывают желания и рождены быть вдовами, никогда не имевшими мужей».
Доктор Яннис набил трубку и перечитал написанное. Прислушался, как Пелагия гремит посудой во дворике, готовясь варить лангуста. Он прочел то, что написал о красивых женщинах, и вспомнил свою жену – такую же хорошенькую, какой стала и дочь, жену, умершую от туберкулеза, хотя он сделал все, что было в его силах.
«Остров предает жителей просто фактом своего существования», – написал он, а затем скомкал лист и швырнул в угол комнаты. Так не пойдет; ну почему он не может писать, как летописец? Почему не может писать без страсти? Без гнева? Без ощущения, что кто-то его предает и подавляет? Доктор взял лист, уже погнувшийся на уголках, – его он написал первым. Это была титульная страница – «Новая история Кефалонии». Он зачеркнул первое слово и заменил его на «собственная». Вот теперь можно не беспокоиться, что упущены яркие прилагательные, и не завидовать древним историкам; теперь он мог быть язвительным к римлянам, норманнам, венецианцам, туркам, британцам и даже к самим островитянам. Он написал:
«Полузабытый остров Кефалония непредусмотрительно и необдуманно поднимается из Ионического моря; этот остров так погружен в древность, что даже камни здесь дышат тоской по прошлому, а красная земля оглушена не только солнцем, но и неподъемным грузом памяти. Корабли Одиссея были построены из кефалонийской сосны, в его охране были кефалонийские гиганты, а некоторые утверждают, что и дворец его находился не на Итаке, а на Кефалонии.
Но даже до того, как этот лукавый странствующий царь получил покровительство Афины и пустился по воле волн наперекор неумолимой злобе Посейдона, народы мезолита и неолита уже вытесывали ножи из обсидиана и забрасывали сети в море. Пришли микенские эллины, оставили после себя черепки амфор, похожие на женскую грудь могилы и потомство, которое много лет спустя после отплытия Одиссея будет сражаться за Афины, попадет под тиранию Спарты, а затем нанесет поражение даже страдавшему манией величия Филиппу Македонскому – отцу Александра, почему-то известного как «Великий» и все же еще более бессмысленно одержимого.
Этот остров населяли боги. На вершине горы Энос находилась одна гробница Зевса, другая – на крохотном островке Тиос. Деметре поклонялись за превращение острова в житницу Ионии – так же, как и Посейдону, богу, который похитил ее, скрывшись под личиной жеребца, и оставил ее рожать черную лошадь и мистическую дочь, чье имя было утрачено, когда христиане вытеснили элевсинские мистерии.
[3] Здесь жил Аполлон, убийца Пифона, хранитель пупа земли, прекрасный, юный, мудрый, справедливый, сильный, преувеличенно двуполый – единственный бог, которому пчелы построили храм из воска и перьев. Здесь боготворили и Диониса, бога вина, наслаждения, цивилизации и произрастания, от которого Афродита родила маленького мальчика, снабженного самым колоссальным пенисом, когда-либо обременявшим человека или бога. И у Артемиды здесь имелись почитатели – у этой многогрудой девы-охотницы, богини столь непреклонно феминистских убеждений, что Актеона собаки разорвали на куски лишь за то, что он случайно увидел ее обнаженной, а любовника Ориона скорпионы зажалили до смерти потому, что он непредумышленно ее коснулся. Она столь ревностно придерживалась этикета и была так скора на расправу, что за одно только не вовремя сказанное слово или пятиминутную задержку с жертвоприношением могли уничтожать целые династии. Там были и храмы в честь Афины, вечной девственницы, которая (проявив большую снисходительность в сравнении с Артемидой) ослепила Тиресия, увидевшего ее обнаженной. Она была грандиозно одарена в ремеслах, столь необходимых в экономике и домашнем быту, и служила покровительницей рогатого скота, лошадей и олив.
В своем выборе богов жители острова проявили великолепный и несгибаемый здравый смысл, ставший секретом их выживания на протяжении столетий: очевидно, что царю божеств следует поклоняться; ясно, что мореплавателям нужно умиротворять бога моря; виноторговцы должны почитать Диониса (это самое распространенное имя на острове до сих пор); понятно, что Деметра должна быть почитаема за то, что давала острову все необходимое; очевидно, что Афину должно боготворить за дарованные мудрость и навыки в решении ежедневных жизненных задач – к тому же, ей приходилось предвидеть неисчислимые напасти войн. Неудивительно, что должен был существовать и культ Артемиды, он – как надежная страховка; ведь она была кусачим оводом, и лучше бы ее укусы терпели в каком-нибудь другом месте.
Почему кефалонийцы выбрали объектом поклонения именно Аполлона – самая большая загадка, и в то же время здесь нет ничего таинственного. Особенно это необъяснимо для тех, кто никогда не бывал на острове, и совершенно понятно тем, кто знает его, ведь Аполлон – бог, ассоциируемый с властью света. Чужаки, приезжающие сюда впервые, слепнут на два дня.
Это такой свет, который кажется не связанным ни с воздухом, ни со стратосферой. Он абсолютно девственен, дает потрясающую ясность зрения, обладает героической силой и яркостью. Он выявляет краски в их подлинном состоянии до грехопадения, словно они взяты прямо из воображения Господа во дни начала Творенья, когда Он еще полагал, что все идет хорошо. Темная зелень сосен бездонно и гостеприимно глубока; океан, обозреваемый с вершины утеса, бескорыстно преподносит свои небесную лазурь и бирюзу, все изумрудные, голубовато-зеленые и лазоревые оттенки. Глаз козы – живой полудрагоценный камень, нечто среднее между янтарем и шпинелью, а сверчки – светящаяся зелень молоденьких побегов травы в первозданном Эдеме. Как только глаза приспособятся к пронзительной непорочной чистоте этого света, в любом другом месте свет будет казаться жалким и промозглым – он стоит лишь того, чтоб скользнуть по нему взглядом, обманутая надежда, позор. Даже в морской воде Кефалонии видно лучше, чем в воздухе любого другого места; можно плыть по воде, разглядывая далекое дно, и отчетливо видеть мрачных скатов, которые почему-то всегда сопровождают маленьких камбал».
Ученый доктор откинулся на спинку стула и прочел написанное. Оно показалось ему по-настоящему поэтичным. Он прочел еще раз и посмаковал отдельные фразы. На полях написал: «Не забыть: все кефалонийцы – поэты. Где бы это упомянуть?»
Он вышел во двор и облегчился на пятачке, где росла мята. Проазотил растение в строгом чередовании, завтра наступит очередь душицы. Вернулся в дом, как раз чтобы поймать козленка Пелагии, с явным удовольствием поедавшего его записи. Доктор выдернул лист изо рта животного и выгнал его из дома. Козленок пронесся в дверь и негодующе замекал, спрятавшись за массивным стволом оливкового дерева.
– Пелагия, – возмущенно начал доктор, – твое проклятое жвачное съело все, что я написал сегодня. Сколько раз я должен повторять – не пускай его в дом? Еще раз что-нибудь подобное, и для него это кончится вертелом. Это мое последнее слово. И так трудно сосредоточиться, а тут еще это животное подрывает все, что я делаю.
Пелагия взглянула на отца и улыбнулась:
– Мы будем ужинать примерно в десять.
– Ты слышала, что я сказал? Я сказал – больше никаких козлов в доме! Понятно?
Она отложила перец, который резала, и поправила сбившиеся на лицо волосы:
– Ты любишь его так же, как и я.
– Во-первых, я не люблю жвачных, а во-вторых, не спорь со мной. В мое время дочери не спорили с отцами. Я этого не потерплю.
Пелагия подбоченилась и состроила кислую рожицу.
– Папас, – сказала она, – и сейчас твое время. Ты же не умер, правда? Во всяком случае, козленок тебя любит.
Доктор Яннис отвернулся, обезоруженный и побежденный. Вот вечно так, черт побери, получается, когда дочка использует женские уловки против собственного отца и в то же время так напоминает мать. Он вернулся к столу и взял новый лист. Вспомнил, что в последней попытке он как-то умудрился сбиться с богов на рыбу. С точки зрения литературы, может, и к лучшему, что все съедено. Он написал: «Только такой неосмотрительный остров, как Кефалония, мог столь беспечно разместиться на разломе, подвергаясь опасности разрушительного землетрясения. Только такой апатичный остров, как этот, мог позволить наводнить себя полчищами бродячих и наглых коз».
2. Duce
[4]
Иди сюда. Да, ты. Сюда иди. Ну-ка, скажи мне, какой профиль у меня лучше – правый или левый? Да, ты думаешь? А я вот не уверен. Мне кажется, что нижняя губа лучше смотрится с другой стороны. О, ты тоже так считаешь? Наверное, ты согласишься со всем, что я скажу? О, ты согласен. Так как же я могу полагаться на твое суждение? А что, если я скажу, что Франция сделана из бакелита,
[5] тогда что? И ты согласишься со мной? Что это значит – «да, господин», «нет, господин», «я не знаю, господин»? Что это за ответ? Ты кретин, или как? Иди и принеси мне зеркала, чтобы я сам смог посмотреть.
Да, это очень важно и вполне естественно, чтобы народ воспринимал меня как апофеоз итальянского идеала. Вам не удастся подловить и заснять меня в нижнем белье. Я больше не появлюсь и в костюме с галстуком, коли на то пошло. Я не хочу, чтобы меня считали дельцом, этаким бюрократом, да и эта форма мне очень к лицу. Я – воплощение Италии, возможно, даже больше, чем сам король. Вот она – Италия, красивая и воинственная, где все работает как часы. Италия – несгибаемая, как сталь. Одна из Великих держав, и это я сделал ее такой.
Ага, вот и зеркала. Поставь там. Да нет, вон там, idiota.
[6] Да, так. А другое поставь вот сюда. Господи боже мой, я что, все сам должен делать? Что с тобой, парень? Хм, пожалуй, мне нравится левый профиль. Наклони немного зеркало. Еще, еще. Хватит. Вот так. Чудесно. Нужно сделать так, чтобы люди всегда смотрели на меня с более низкой точки. Я всегда должен находиться выше их. Послать кого-нибудь проехать по городу и найти лучшие балконы. Пометь это. Пометь еще одно, пока я не забыл. По приказу Дуче необходимо провести максимальные лесопосадки на всех горах Италии. Что значит – зачем? Разве это не очевидно? Чем больше деревьев, тем больше снега – это всем известно. Италия должна стать холоднее, чтобы люди, которых она взращивает, стали выносливей, находчивей, жизнерадостней. Это печальная правда, но тем не менее это правда – из наших юношей не получаются такие солдаты, какими были их отцы. Они должны стать более холодными, как немцы. Лед в душе – вот что нам нужно. Клянусь, страна потеплела со времен Великой войны. Народ разленился, ни на что уже не годен. Такие не нужны империи. Жизнь превращается в сиесту. Недаром меня называют «Недремлющий диктатор» – не бывает так, чтобы я дрых весь день. Пометь. Это будет нашим новым девизом: «Libra е Moschetto – Facisto Perfetto».
[7] Я хочу, чтобы люди поняли – фашизм не только социальная и политическая революция, но и культурная. У каждого фашиста должна быть книга в ранце, понятно? Мы не собираемся быть филистерами. Я хочу, чтобы в каждом, даже самом маленьком, городе были фашистские клубы-читальни, и я не желаю, чтобы эти чертовы squadristi
[8] приходили и поджигали их, ясно?
А что это там с Альпийским полком? Будто бы шел по Вероне и пел «Vogliamo la расе е non vogliamo la guerra»?
[9] Расследовать немедленно. Я не позволю элитным частям маршировать повсюду и распевать пацифистски-пораженческие песни, когда мы еще толком в войну не вступили. Кстати, об альпийцах – что там за драка была у них с фашистскими легионерами? Что еще я должен сделать, чтобы военные приняли милицию? А как вот такой еще девиз: «Война для мужчины – что материнство для женщины»? Очень хорошо, согласись? Чудесный девиз, в нем много мужества, на каждый день гораздо лучше, чем «Церковь, Кухня, Дети».
[10] Позвони Кларе и скажи – я зайду сегодня вечером, если получится удрать от жены. А как тебе такой девиз: «С бесстрашным благоразумием»? Ты уверен? Я не помню, чтобы Бенни говорил так в своих речах. Наверное, очень давно. А может, и не очень удачный девиз.
Пометь вот что. Я хочу, чтобы нашим людям в Африке было абсолютно ясно – практика так называемого «madamismo»
[11] должна закончиться. Я никак не могу одобрить идею создания итальянскими мужчинами семей с местными женщинами и разжижения чистой крови. Нет, речь не о местных проститутках. Sciarmute
[12] необходимы для поддержания боевого духа наших людей там. Но я просто не потерплю любовных связей, вот и все. Что значит – Рим проводил политику ассимиляции? Я это знаю, и знаю, что мы реконструируем империю, но времена сейчас другие. Сейчас фашистские времена.
Кстати, об этих черномазых – ты видел у меня ту брошюру «Partira e Impero»?
[13] Мне нравится вот это место: «Короче, мы должны постараться придать итальянскому народу империалистическую и расистскую ментальность». А, да, евреи. Ну, я думаю, стало предельно ясно, что еврейским итальянцам придется решить, кто они прежде – итальянцы или евреи. Это очень просто. Мимо моего внимания не прошло, что международное еврейство настроено антифашистски. Я не тупой. Я прекрасно знаю, что сионисты – инструмент британской зарубежной политики. Насколько я понимаю, нам необходимо ввести квоты для евреев на должности в государственных учреждениях. Я не потерплю никакой диспропорции, и мне безразлично, если некоторые города останутся без мэров. Мы должны идти в ногу с нашими немецкими товарищами. Да, я знаю, что Папе это не нравится, но он очень много потеряет, если в это полезет. Он знает, что я могу отменить латеранские пакты.
[14] У меня в руках трезубец, и он знает, что я могу его всадить ему в зад. Я отказался от атеистического материализма ради мира с Церковью и дальше этого не пойду.
Пометь. Я хочу заморозить заработную плату, чтобы инфляция осталась под контролем. Увеличить семейные субсидии на пятьдесят процентов. Нет, я не думаю, что последнее перечеркнет эффективность первого. Ты что думаешь, я не разбираюсь в экономике? Сколько раз я должен объяснять, болван, что фашистская экономика не подвержена циклическим потрясениям капитализма? Как ты смеешь противоречить мне и говорить, что верным оказывается совсем противоположное? А почему, по-твоему, мы шли к самодостаточности все эти годы? У нас просто зубки резались, вот и все, zuccone, sciocco, balordo.
[15] Пошли телеграмму Фариначчи с соболезнованием, что ему оторвало руку, – но чего же еще можно ожидать, если ходить на рыбалку с ручными фанатами. Сообщи в прессу, что он совершил что-нибудь героическое. Мы дадим статью об этом в «Il Regime Fascista»
[16] в понедельник. Что-нибудь вроде: «Партийный босс в доблестном сражении против эфиопов». Кстати, как идут эксперименты с отравляющим газом? Ну который против черномазых партизан? Надеюсь, что rifiuto
[17] будут умирать медленно, только и всего. Максимум агонии. Pour encourager les autres.
[18] Будем захватывать Францию? Как насчет «Фашизм переступает через классовые противоречия»? Чиано еще здесь? Я получаю доклады со всей страны, что настроения в своем подавляющем большинстве – антивоенные. Не могу этого понять. Промышленники, буржуазия, рабочий класс, даже армия, господи боже мой! Да, я знаю, что ожидает депутация художников и интеллигенции. Что? Собираются преподнести мне награду? Немедленно впустить.
Добрый вечер, господа. Должен сказать – огромное удовольствие получить награду от наших, э-э, величайших умов. Я буду с гордостью носить ее. Как продвигается ваш новый роман? А, простите, совсем забыл. Разумеется, вы – скульптор. Оговорился. Моя новая статуя? Чудесно. Ведь Милану нужны памятники, не так ли? Позвольте мне напомнить вам, хотя уверен, в этом нет нужды, что фашизм – фундаментально и в своей основе – концепция эстетическая и ваша задача, как творцов прекрасного, – с наибольшей эффективностью отображать величественную красоту и неизбежную реальность фашистского идеала. Не забывайте об этом; если вооруженные силы – семенники фашизма, а я – его мозги, то вы – его творческая фантазия. На вас лежит большая ответственность. А теперь извините, господа, дела государства, вы понимаете. Должен быть на аудиенции у Его Величества. Да, конечно, я передам ваши верноподданнические чувства. Другого он и не ждет. До свидания.
Ну вот, избавился от них. Симпатичный, правда? Наверное, отдам Кларе. Ее это очень забавляет. А, Чиано идет, да? Давно пора. Ну конечно, ошивался на гольфе. Абсолютно идиотская игра, на мой взгляд. Я мог бы понять, если бы в ней нужно было стараться подбить кролика или перехватить лишнюю куропатку. Но первую лунку же не съешь? Не добудешь потрошка хорошим ударом?
А-а, Галеаццо, как приятно видеть тебя. Входи, входи. Bene, bene.
[19] Как поживает моя дорогая дочь? Чудесно, когда правительство, так сказать, в семье. Как хорошо, когда есть кому довериться. Играл в гольф? Я так и думал. Чудная игра, такая захватывающая, такая сложная, и умственно, и физически. Если бы у меня было время заняться ею. А так просто теряешься, когда разговор сворачивает на мэши, клики, мидайроны.
[20] Просто, элевсинские мистерии. Я сказал «элевсинские». О, пустяки. Какой чудесный костюм. Такой хороший покрой. И просто выдающиеся ботинки. Они называются «сапоги Георга»? Интересно, почему. Не английские, нет? Ну, а по мне, так лучше старые добрые армейские сапоги, Галеаццо; в элегантности мне тебя не превзойти, признаю сразу. Я человек от земли, а когда земля итальянская – лучше всего, согласен?
Послушай, нам нужно разобраться с этим греческим делом раз и навсегда. Мы ведь, кажется, договорились, что после всех наших достижений необходимо новое направление. Ты только подумай, Галеаццо, когда я был журналистом, и речи не было об Итальянской империи. Теперь, когда я Дуче, у нас есть империя. Это великое и прочное наследство, в этом не может быть сомнения. Больше аплодируют симфонии, а не квартету. Но можем ли мы останавливаться на Африке и нескольких островах, о которых никто и не слыхал? Можем ли мы почивать на лаврах, когда повсюду в партии раскол, а нашу политику в главном никто не поддерживает? Нам нужно наскипидарить нации задницу, не так ли? Необходимо предпринять что-то великое и объединяющее. Нам нужен враг, нам нельзя сбавлять имперской скорости. Вот почему я возвращаюсь к теме Греции.
Я просмотрел документы. Прежде всего, необходимо стереть позорное историческое пятно – это весьма веская причина. Я имею в виду инцидент Теллини 1923 года,
[21] как ты, конечно, понимаешь. Между прочим, мой дорогой граф, я все больше и больше убеждаюсь, что ты ведешь зарубежную политику независимо от меня, и в результате часто оказывается, что мы одновременно тянем в разные стороны. Нет, не возражай, это просто недоразумение. Наш посол в Афинах совершенно сбит с толку, и, возможно, в наших интересах, чтобы он таким и оставался. Я не хочу, чтобы Грацци делал намеки Метаксасу,
[22] нас устраивает их дружба. Вреда никакого не было; мы взяли Албанию, я написал Метаксасу, чтобы успокоить и похвалить за его отношение к королю Зогу, все идет очень хорошо. Да, я в курсе, что британцы связывались с Метаксасом и обещали помощь в защите Греции в случае вторжения. Да, я знаю, Гитлер хочет, чтобы Греция была в составе Оси, но давай прямо взглянем на это – а что мы задолжали Гитлеру? Он будоражит всю Европу; кажется, нет предела его жадности и безответственности, и в довершение всего он забирает румынские нефтяные промыслы, не оставляя нам вообще ни ломтика пирога. Какова наглость! Да кто он такой? Боюсь, Галеаццо, мы должны действовать из расчета, как выпадут кости, и я вынужден признать, что у Гитлера все шестерки. Или мы присоединяемся к нему и делим всю добычу, или рискуем подставиться Австрии, как только коротышка сочтет нападение удобным. Вопрос в том, чтобы воспользоваться случаем и избежать риска. И это вопрос расширения империи. Мы должны и дальше ворошить освободительное движение в Косове и ирредентизм
[23] в Чамурии.
[24] Получаем Югославию и Грецию. Вообрази, Галеаццо, мы перестроили все Средиземноморское побережье в новую Римскую империю. У нас есть Ливия, осталось только соединить эти точки. Это надо сделать, не сообщая Гитлеру: я тут узнал, что греки обращались к нему за гарантиями. Представь, какое впечатление это произведет на фюрера, когда он увидит, как мы пронеслись по Греции в несколько дней. Наверняка это заставит его призадуматься. Вообрази себя во главе фашистского легиона, въезжающим в Афины на башне танка. Представь, как наше знамя развевается над Парфеноном.
Ты помнишь план Гуццони? Восемнадцать дивизий и год подготовки? И тогда я сказал: «Греция не лежит на нашем пути, и нам от нее ничего не нужно», – а потом я сказал Гуццони: «Война с Грецией окончена. Греция – обглоданная кость и не стоит жизни и одного сардинского гренадера». Что ж, обстоятельства изменились, Галеаццо. Я сказал это, потому что хотел Югославию. Но почему не взять обе? Кто сказал, что нам потребуется год подготовки? Какие-то старые тупые генералы с их устаревшими методами – вот кто. Мы можем сделать это за неделю одной когортой легионеров. Нет в мире солдат более решительных и доблестных, чем наши.
А британцы провоцируют нас. Я говорю не о бреде де Веккьи. Кстати. Де Веккьи сообщил тебе, что британцы атаковали подводную лодку у Левкаса, еще две у Занта и создали базу на Милосе. А я получил доклад капитана Мориса, что ничего подобного не происходило. Запомни хорошенько, что де Веккьи – помешанный и одержимый, и в один прекрасный день, не забыть бы только, я привяжу его за пушистые усы и оторву ему яйца без анестезии. Слава богу, он в Эгейском море, а не здесь, иначе я был бы по горло в дерьме. От его дерьма все море уже стало коричневым.
Но британцы потопили «Кольони», а греки позорно позволяют британским кораблям заходить в свои порты. Что значит – мы случайно разбомбили греческий транспортный корабль и эсминец? Случайно? Ничего, потом еще больше кораблей потопим. Грацци говорит, что в Греции вообще нет британских баз, но мы этого не слышали, правда? Нам выгоднее утверждать, что они есть. Важно, чтобы Метаксас перед нами обгадился. Надеюсь, я могу доверять этому твоему докладу, что греческие генералы – с нами; если это верно, как получилось, что они арестовали Платиса? И куда делись все деньги, выделенные на подкуп чиновников? Там же миллионы, драгоценные миллионы, на которые лучше тогда было бы купить оружие. И ты уверен, что население Эпира действительно хочет войти в состав Албании? Откуда ты знаешь? А, понятно – разведка. Я решил, между прочим, не спрашивать болгар, собираются они начинать вторжение в те же сроки или нет. Конечно, нам было бы легче, но это было бы слишком легкой победой; и если болгары получат коридор к морю, это прервет наши линии снабжения и коммуникации, ты не считаешь? В любом случае не нужно, чтобы они грелись в лучах славы, которая по праву принадлежит нам.
Михаил Веллер
Теперь, я хочу, чтобы ты организовал нападения на нас. Наша военная кампания требует легитимности по причинам международного государственного устройства. Нет, я беспокоюсь не об американцах, Америка не имеет военного значения. Но помни, мы начинаем вторжение, когда нам удобно. Не должно быть никакого уважительного «casus belli»,
[25] который вынудит нас начать, прежде чем мы подготовимся. «Avanti piano, Quasi indietro».
[26] Наверное, нужно выбрать для террористического акта какого-нибудь албанского патриота, и мы сможем обвинить в нем греков. И я думаю, стоит потопить греческий линкор – так, чтобы стало очевидно, что это сделали мы, но не настолько, чтоб мы не смогли обвинить в этом британцев. Это вопрос разумного устрашения, оно ослабит волю греков.
Deja vu
Кстати, Галеаццо, я решил, что перед самым вторжением мы проведем в армии демобилизацию. Что значит – какое-то извращение? Ты пойми, греки после этого ослабят бдительность, а мы пожнем плоды при видимости нормализации отношений. Подумай об этом, Галеаццо, подумай, какой это будет сильный ход. Греки только переведут дух с облегчением, а мы мгновенно расплющим их сокрушительным ударом.
I
С чего, собственно, рухнул великий Карфаген? Войну у Рима выиграл. Колонии отстоял и расширил. Репараций отсосал. Крепнуть и радоваться.
Я связался с Генеральным штабом, мой дорогой граф, и потребовал, чтобы разработали планы захвата Корсики, Франции, Ионических островов и новой кампании в Тунисе. Уверен, мы это осилим. Они все стонут, что нет транспорта, поэтому я отдал приказ пехоте проводить учения с маршами по пятьдесят миль в день. Небольшая проблема с военно-воздушными силами. Все они в Бельгии, так что, полагаю, на днях нужно будет что-то предпринять по этому поводу. Напоминай мне. Следует поговорить об этом с Приколо – нельзя, чтобы командующий ВВС один не знал, что происходит. И у военной тайны есть пределы. Генеральный штаб препятствует мне, Галеаццо. Бадольо
[27] смотрит на меня, как на сумасшедшего. В один прекрасный день он посмотрит в лицо Немезиды и поймет, что у нее – мое лицо. Я этого не потерплю. Полагаю, нам следует также захватить Крит, а когда британцы возмутятся – все отрицать.
Сначала он не расплатился с солдатами. Мы все страдаем, ребята, вы очень доблестные, но денег нет. То есть как бы и были, но в карманах у кого надо. На фига платить, если уже можно и так. Солдаты долго пытались прокормиться обещаниями, но в конце концов создали им проблемы. Кровушки попортили. В дальнейшем с вербовкой войск было туго – нема дурных, веры нет, провалитесь вы пропадом с вашими обещаниями.
Джакомони телеграфировал мне следующее – мы можем ожидать многочисленных предательств в греческих рядах, греки ненавидят Метаксаса и короля, очень подавлены и намереваются оставить Чамурию. Кажется, Господь за нас. Необходимо что-то делать с тем фактом, что и Его Величество, и я – оба первые маршалы королевства: в такой аномалии существовать совершенно невозможно. Между прочим, Праска
[28] телеграфировал, что ему не требуется никаких подкреплений для вторжения. Так почему мне все говорят, что без них не обойтись? Трусость – вот что это такое. Я по опыту знаю, что никто так не заблуждается, как военные специалисты. Видно, мне самому придется все за них делать. Только и жалуются, что всего не хватает. Почему исчезли все неприкосновенные запасы? Я хочу, чтобы это расследовали.
Потом совет старейшин, род демократической власти для избранных, постарались всячески ограничить власть Гамилькара Барки. Больно популярен стал. Врагов, понимаешь, разбил. Много может подгрести под себя. И нам в карман норовит залезть, сволочь, ради якобы блага государства. Государство – это мы! Не-не, диктатура нам не нужна, пусть знает свое место. Ату его, заразу.
Позволь мне напомнить тебе, Галеаццо: Гитлер противится этой войне, потому что Греция – тоталитарное государство, которое, естественно, должно быть на нашей стороне. Поэтому не говори ему. Мы покажем ему такой блицкриг, что он позеленеет от зависти. И мне все равно, если на нас накинутся британцы. Их мы тоже раздавим.
Карфаген был республикой торговой, и правили им, можно сказать, бизнесмены. Типа олигархов. Кого надо – покупали. В том числе старейшин. Лоббировали свои интересы.
КТО ВПУСТИЛ СЮДА ЭТУ КОШКУ? С КАКИХ ЭТО ПОР У НАС ПОЯВИЛАСЬ ДВОРЦОВАЯ КОШКА? ЭТО ОНА НАСРАЛА В МОЮ КАСКУ? ВЫ ЖЕ ЗНАЕТЕ, Я НЕ ВЫНОШУ КОШЕК! ЧТО ЗНАЧИТ – ЭКОНОМИЯ НА МЫШЕЛОВКАХ? НЕ УКАЗЫВАЙТЕ МНЕ, КОГДА МОЖНО И КОГДА НЕЛЬЗЯ СТРЕЛЯТЬ В ПОМЕЩЕНИИ! ОТОЙДИ, ИЛИ ТОЖЕ СХВАТИШЬ ПУЛЮ! О, господи, меня тошнит. Я чувствительный человек, Галеаццо, у меня художественная натура, мне нельзя смотреть на всю эту кровь и грязь. Пусть кто-нибудь уберет это, мне нехорошо. Что значит – она еще жива? Вынеси и сверни ей шею. НЕТ, Я НЕ ХОЧУ ДЕЛАТЬ ЭТО САМ. Ты что думаешь – я варвар, или что? О, Господи. Дай мне мою каску, скорее, меня сейчас вырвет. Выкиньте ее и принесите новую. Я хочу пойти прилечь, сиеста уже, должно быть, закончилась.
Потом не дали подкреплений Ганнибалу. Ганнибал раз за разом разносил римлян в Италии, но войско, естественно, таяло. А римское – восстанавливалось, они были дома. Окончательный ответ родного Карфагена на мольбы и угрозы Ганнибала вошел в анналы: «Ты и так побеждаешь, зачем тебе подкрепления». Почему не дали? Во-первых, денег жалко. Лишних не бывает. Лучше употребить в личную пользу и доход. Во-вторых, Ганнибал стал героем и любимцем войска и народа – а ну как с таким войском вернется домой и начнет наводить свои порядки, вредные для нашей власти и кармана: оно нам надо? Пусть помучится молодец.
Вся эта жадная и нечестная сволочь была еще жива, когда Сципион Африканский взял Карфаген, который уже некем было защищать, срыл стены, сжег флот, опустошил казну и вывел толпы рабов.
3. Силач
И тогда еще надеялись выкрутиться и выжить! Не выжили. Смели город, засыпали перепаханную равнину солью, чтоб ничего не родила, и провели плугом борозду: быть сему месту пусту. Посегодня и пусто.
Загадочные козы горы Энос повернулись по ветру, вдыхая влажные пары рассветного моря, служившего водным пространством этой засушливой, грубой и неукротимой земле. Их пастух Алекос, настолько не привыкший к человеческому обществу, что был немногословен, даже говоря про себя, пошевелился под покрывалом из шкур, коснулся надежного приклада ружья и опять погрузился в сон. Времени будет достаточно, чтобы проснуться, съесть хлеб, посыпанный душицей, пересчитать стадо и погнать его на пастбище. Его жизнь не имела времени, он бы мог быть одним из своих предков, и козы его делали то же, что Кефалонийские козы делали всегда: спали днем, укрывшись от солнца на головокружительных северных склонах утеса, а вечером заунывные звуки их колокольцев наверное, слышали даже на Итаке: они разносились в тихом воздухе и заставляли дальних крестьян поднимать головы в удивлении – чье же это стадо проходит так близко? Алекос и в шестьдесят оставался таким же, как в двадцать, – худым и сильным, сущее чудо неторопливой прочности, неспособное на полет воображения, как и любая из его коз.
II
Далеко внизу под ним перышко дыма прямо поднималось в воздух – горела долина. В ней никто не жил, и пожар беспрепятственно поедал заросли. За ним с беспокойством наблюдали только те, кто опасался, что поднимется ветер и перебросит искры на дорогие им жилища, на крохотные делянки с каменистой землей и сорняками, окруженные кучами валунов. Веками эти камни стаскивали с полей, и они удобно сложились в стены-ограды, которые качались от прикосновения руки, но падали только во время землетрясений. Греки любят цвет невинности, и многие стены поэтому были выкрашены белым, будто недостаточно того, что ослепляет солнце. Заезжий патриот намалевал на большинстве из них бирюзовой краской «Энос», но никто из кефалонийцев не видел надобности в восстановлении чистоты стен. Казалось, каждая стена напоминала, что они – члены семьи, разрушенной сбившимися границами дряхлых империй-соперниц, рассеянной непокорным морем и принесенной в жертву историей, разбросавшей их на перепутьях мира.
Когда Сулла, нарушив пятивековый запрет, вошел с легионами в Рим, обнаружилась неприятная вещь: казна была пуста. За десять лет гражданских смут плебеи Мария, дорвавшись до кормушки, разворовали все.
Новые империи теперь плескались у берегов старой. В скором времени не будет больше сильных пожаров в долине, в которых гибнут ящерицы, ежи и цикады, зато возникнет необходимость кремации евреев и гомосексуалистов, цыган и психически больных. Поперек небес над Европой и Северной Африкой, Сингапуром и Кореей крупно выпишут названия Герники и Абиссинии. Самозваные высшие расы, опьяненные Дарвином и националистической гиперболой, одурманенные евгеникой и обманутые мифом, уже раскручивали механизм геноцида, что скоро будет запущен в мире, до глубины сердца утомленном этой безграничной глупостью и презренным тщеславием.
А без денег, как известно, государство не функционирует. Ни тебе порядок навести, ни аппарат содержать, ни гражданам социальные гарантии обеспечивать, ни армию кормить.
Но сила восхищает и обольщает всех, включая Пелагию. Когда она услыхала от соседки, что на площади силач показывает фокусы и чудеса, достойные самого Атланта, то отложила метлу, которой подметала дворик, и поспешила влиться в гогочущее стадо любопытных и впечатлительных, что собралось у стены.
Надо учесть характер Суллы. Человек был безупречного личного мужества, немереного самолюбия и имел определенные идеалы. Впервые в обозримой истории, достигнув неограниченной высшей власти и приведя в порядок страну – фактически сложил с себя официальные полномочия и удалился в имение, где и умер частным, в общем, лицом.
Мегало Велисарий, известный по всем островам Ионии, называвший себя сильнейшим человеком среди когда-либо живших, наряженный, как сказочный турок, в шаровары и причудливые туфли, с волосами изумительно длинными, как у Назорея или самого Самсона, скакал на одной ноге в такт хлопкам публики. Он раскинул руки и на громадном бицепсе каждой держал по взрослому человеку. Один плотно прилип к его телу, а другой, более искушенный в этом требующем мужества искусстве, с показным спокойствием курил сигарету. Картину дополняла сидевшая на голове Велисария маленькая испуганная девочка лет шести – она осложняла его маневры тем, что крепко зажимала ему глаза руками.
Так вот, Сулла, с пониманием обстановки и человеческой натуры, достаточно миролюбиво сказал: ребята, бабки надо бы вернуть. Ему ответили в том примерно духе, что частная собственность священна, а пересматривать итоги приватизации, исторически, так сказать, сложившейся, – недопустимо. Иногда глуховатый после удара германским топором по шлему Сулла сказал: ребята, даю срок. Предпочли невнятно отмолчаться. Сулла сказал: ребята, я вас предупреждал.
– Лемони! – ревел он. – Убери руки с глаз и держись за волосы, или я остановлюсь.
И вот тогда были введены проскрипции. На Форуме выставили таблички с именами злостных казнокрадов. И радостные граждане наперегонки потащили мешки с настриженными головами: половина конфискованного имущества – в казну, половина – непосредственному исполнителю указа, доставившему, как бы это выразиться, свидетельство исполнения.
Из справедливости следует заметить, что граждане использовали все связи, чтобы внести в списки личных врагов и людей просто богатых и при этом досягаемых. Рубка леса – весьма отходное производство.
Совершенно потрясенная Лемони не могла шевельнуть рукой, и Мегало Велисарий остановился. Изящно, одним движением, точно лебедь, что отряхивается, выходя на берег, он сбросил на землю обоих мужчин, потом подхватил с головы Лемони и подкинул ее высоко в воздух, поймал под руки, театрально поцеловал в кончик носа и опустил. Лемони, закатив от облегчения глаза, решительно протянула руку – было заведено, что Велисарий вознаграждал маленьких жертв конфетами. Лемони съела свой приз на глазах у всех, разумно предвидя, что брат отберет конфету, если она попробует оставить ее на потом. Великан ласково потрепал ее по голове, погладил блестящие черные волосы, поцеловал еще раз и выпрямился в полный рост.
III
– Я подниму такое, что только трое мужчин смогут поднять! – прокричал он, и жители деревни присоединились к этим много раз слышанным прежде словам хорошо отрепетированным хором. Велисарий хоть и был силен, но реприз своих не менял никогда.
– Подними корыто!
Принято считать, что Римская Империя пала в 476 году. Но еще за двести с гаком лет до этого она развалилась на части. Галлия, Иберия и ряд других провинций стали самостоятельными де-юре и де-факто. Свои правительства, свой сенат, суд и войско. Свой сбор налогов и бюджет. Хотя границы были весьма прозрачными. И законы были более или менее те же, римские. И порядки, и традиции сходные. И даже единым официальным языком долго была латынь. И гражданам казалось, что ничего такого особенного не произошло. Ну, да, разделились. Но в общем жизнь вроде прежней. Друзья и родственники уже как бы в других государствах – но ведь на самом деле в тех же местах, что и раньше жили. И казалось, что в общем мир остался почти прежним. То есть они уже развалились, но до них еще не доходило как-то, что – конец.
Велисарий осмотрел корыто длиной по меньшей мере два с половиной метра – оно было высечено из цельного камня.
IV
– Слишком длинное, – сказал он. – Мне его не ухватить.
Готы и не захватывали бы Рим, но они бежали от гуннов, двигавшихся с востока и вырезавших все, что шевелилось. Остготы с восточного берега Дуная взмолили римского императора о переселении на запад, в пределы Империи, которую уже правильнее было бы называть Имперской Федерацией. Император Валент, как дальновидный политик, дал добро и выделил огромные средства: готов следовало кормить, обеспечить переселенцев жильем и т. д. Хотели как лучше, а вышло как всегда: коррупция была на высоком историческом уровне, и колоссальные суммы были умело разворованы чиновниками. Готы дохли с голоду, продавали детей и себя в рабство и слали проклятия.
В толпе раздались недоверчивые смешки, и силач двинулся на нее, бросая свирепые взгляды, потрясая кулаками и принимая позы – он в шутку изображал гнев гиганта. Люди смеялись, зная, что Велисарий – человек мягкий и даже мухи не обидит. Неожиданно он просунул руки под брюхо мула, расставил ноги и поднял его на уровень груди. Пораженное животное, испуганно хлопая глазами, покорилось такому непривычному обращению, но, снова оказавшись на ногах, вскинуло голову, возмущенно заорало и галопом умчалось по улице. Хозяин понесся следом.
После двух лет такой кампании по приему беженцев, в 378 году, озверелые готы в прах размололи римские войска при Адрианополе. Тела Валента не нашли.
Именно в этот момент отец Арсений вышел из своего домика и с важным видом вперевалку двинулся к толпе по пути в церковь. Он намеревался сосчитать деньги в деревянном ящике, куда прихожане опускали монетки за свечи.
Память и ненависть – серьезные вещи. Тридцать лет спустя – бойцы при Адрианополе были еще живы – Аларих предал Рим огню, мечу, разграблению.
Отца Арсения не уважали не потому, что он напоминал огромный шар на ножках, вечно потел и хрюкал от натуги при каждом движении, но оттого, что ему все сходило с рук – этому обжоре, вероятно развратнику, неумолимому домогателю милостыни и пожертвований, этой долговой расписке в человеческом обличье. Говорили, он нарушил запрет, по которому священник не может заново жениться, и приехал сюда из Эпира, чтобы избавиться от него. Говорили, что он плохо обращается с женой. Но так говорили о большинстве мужей, и часто это оказывалось правдой.
Аврелий Августин счел падение Рима расплатой за его страшные грехи в прошлом, за непомерную жажду власти над народами. Орозий писал: «Римляне были сами себе врагами худшими, нежели враги внешние. Не столько другие их разгромили, как они сами себя уничтожили».
– Подними отца Арсения! – крикнул кто-то.
(Что еще характерно: в последний век римлянки почти перестали рожать. Простого воспроизводства населения не происходило. Прирост шел только за счет варваров и переселенцев.)
– Нельзя! – крикнул другой.
V
Отец Арсений неожиданно понял, что его схватили под мышки и подняли на край стены. Изумленный до того, что даже не возмущался, он сидел там, моргая и по-рыбьи хлопая ртом, и солнце искрилось в капельках пота у него на лбу.
Кто-то захихикал, но потом наступила неловкая тишина. Растерянное молчание затянулось. Священник побагровел, Велисарию захотелось уползти куда-нибудь и спрятаться, а Пелагия почувствовала, как сердце ее переполнили возмущение и жалость. Чудовищное преступление – публично оскорбить глашатая Господа, каким бы ничтожным человеком и священником он ни был. Она шагнула вперед и протянула руку, чтобы помочь Арсению спуститься. Велисарий предложил свою, но ни один из них не сумел удержать его. Несчастный священнослужитель грузно сверзился с забора и распластался в пыли. Затем подобрался, отряхнул рясу и с ощущением невероятного позора удалился, не проронив ни слова. В полумраке церкви за иконостасом он уронил лицо в ладони. Хуже нет ничего на свете, чем быть полным неудачником без надежды что-либо исправить.
Иногда кажется, что все беды в истории происходили из-за нехватки денег. Но поскольку деньги, как и все в природе, не исчезают вовсе бесследно, но переходят из одних рук в другие, что зависит от ловкости и загребущести конкретных рук, – вот по рукам и приходилось, и крепко иногда; а чаще по головам.
А на площади Пелагия в полной мере оправдывала свою репутацию сварливицы. Ей было только семнадцать, но она была своенравной гордячкой, и даже мужчины ее побаивались: все же отец – доктор.
Карл I Стюарт голову имел глупую, непропорционально загребущести рук. Слоган «Заплатил налоги – спи спокойно» обрел зловещий смысл: налоги росли, и кладбища честных налогоплательщиков росли вместе с ними. Королям часто не хватает на роскошную жизнь.
– Тебе не следовало этого делать, Велисарий, – говорила она. – Это жестоко и ужасно. Представь, каково ему теперь. Ты должен прямо сейчас пойти в церковь и извиниться.
Кромвель же по природе своей любил свежий воздух и сельское хозяйство. Так ведь добрались же королевские мытари и до его поместья.
Он посмотрел на нее с высоты своего громадного роста. Да, положение не из простых. Не поднять ли ее над головой? А может, стоит посадить ее на дерево – это, конечно, рассмешит толпу. Он знал, что мириться со священником, конечно, придется. Публика к нему заметно охладела, и он может никогда больше не собрать с них денег за свое представление. Как же поступить?
– Представление окончено, – сказал он, взмахнув руками, обозначая финал, – приду вечером.
Обиженный Кромвель заимел на короля зуб и отрастил его до саблезубых размеров. Как истинный англичанин, он был сторонником парламентских методов и законных средств борьбы. Он выставил свою кандидатуру на выборах, прошел в парламент, после чего парламент не утвердил королевский бюджет, силами драгун подавил королевское несогласие, и в конце концов в Англии стало одной глупой головой и одной парой жадных рук меньше. Кромвель же, восстановив закон и справедливость, свои руки умыл и вернулся было в поместье. Мавр сделал свое дело.
Неприязнь сразу сменилась разочарованием. В конце концов, священник это заслужил, разве нет? А такое хорошее развлечение выпадает деревне не часто.
Ан не вышло. «Долгий парламент», в попечительстве о благе нации отменив выборы, в считанные годы споро разворовал всю Англию! Жить стало еще хуже, чем до всей этой катавасии.
– Мы хотим посмотреть пушку! – крикнула одна старуха. Ее поддержали другие голоса:
Обретший в битвах крутизну необыкновенную, Кромвель вернулся, скрутил парламент в бараний рог и назначил себя лордом-протектором (чего Англия не знала ни до, ни после). И железною рукой правил вплоть до смерти. Со свободой слова и личности было плоховато, но воровать не смели и с голоду больше никто не мер.
– Хотим пушку! Мы хотим пушку!
VI
Велисарий невероятно гордился своей пушкой. Это была старая турецкая кулеврина, такая тяжелая, что не поднять больше никому. Сделана из твердой латуни, а дамасский ствол обвит клепаными железными обручами, и на нем выдавлены дата – 1739 – и какие-то завитые буквы, которые никто не мог прочесть. Таинственная, необъяснимая пушка, обильная патина покрывала ее, сколько ни чисть. Велисарий уже много лет повсюду таскал ее с собой, и в этом тоже был какой-то секрет его титанической силы.
Когда Наполеон в 1799 году вернулся из Египта, увиденное привело его в раздражение. Директория разворовала страну. Пир во время чумы шел коромыслом.
Он опустил глаза на Пелагию, все еще ждавшую ответа на свое требование извиниться перед священником, и произнес:
– Я схожу попозже, красавица, – а затем поднял руки и объявил: – Добрые жители деревни, если хотите посмотреть пушку, мне нужно, чтобы вы собрали старые ржавые гвозди, сломанные засовы, черепки горшков и камни с улиц. Достаньте мне это, пока я набиваю орудие порохом. О, и принесите мне кто-нибудь тряпку, побольше и получше.
Банкиры и лица, приближенные к власти, построили дворцы. Торговцы купались в роскоши. Шестьдесят парижских газет смело критиковали все и вся, но конкретных имен и сумм избегали. В то же время солдаты ходили босиком, а народ, вконец обнищавший за десять лет революций, войн и разнообразных социальных экспериментов и реформ, сжимал кулаки и щелкал зубами. (И ради этого казнили короля? Да вообще завал.)
Мальчишки в поисках камней смели всю пыль с улиц, старики полезли в сараи за старьем, женщины помчались за мужними рубашками, уговорить выбросить которые долго не могли, и вскоре все опять собрались на большой взрыв. Велисарий всыпал в казенную часть громадную порцию пороха, торжественно утрамбовал его, отлично понимая необходимость продлить спектакль, забил тряпку и позволил мальчишкам засыпать горстями в ствол собранные боеприпасы. Он заткнул их еще одной рваной тряпкой, а затем спросил:
Первым итогом стал приказ, отданный Мюратом гренадерам и сопровожденный жестом Конвенту: «Выкиньте-ка мне эту сволочню вон!» Выпрыгивающих в окна депутатов ловили и заставили подписать самороспуск. Нюхнувшая твердой генеральской руки Директория мигом передала власть Консулату.
– Во что стреляем?
Первым консулом, естественно, стал Наполеон. Имена второго и третьего вам придется искать в учебнике истории.
– В премьер-министра Метаксаса, – крикнул Коколис, который не стыдился своих коммунистических убеждений и в кофейне пространно критиковал диктатора и короля. Кто-то засмеялся, кто-то нахмурился, а некоторые подумали: «Ох уж этот Коколис».
– Стрельни в Пелагию, пока она яйца кому-нибудь не откусила, – предложил Никос, молодой человек, чьи домогательства та успешно сдерживала резкими замечаниями о его уме и честности вообще.
И в шесть месяцев! – был составлен земельный кадастр, и земля справедливо роздана народу, и голод кончился. И составлены гражданский и уголовный кодексы, и проведена судебная реформа, и Закон стал править Францией. И проведена армейская реформа, и армия перестала быть сбродом и исполнилась гордости. И все потерянные было завоевания революционной Франции прибраны к рукам. И воспрявший народ рукоплескал благодетелю!
– Я в тебя выстрелю, – сказал Велисарий, – попридержи язык, когда здесь уважаемые люди.
Правда, газет из шестидесяти осталось четыре, и на каждой сидел цензор…
– У меня есть старая ослица, костным шпатом болеет. Тяжело расставаться со старой подругой, но она совсем уж никудышная. Только жрет и падает, когда я гружу на нее поклажу. Из нее получится хорошая мишень, я сбуду ее с рук, и какая кутерьма подымется! – Это был Стаматис.
О последующих пятнадцати годах войн лучше умолчать…
– Да чтоб у тебя девочки и бараны рождались за то, что ты только подумал такой ужас! – воскликнул Велисарий. – Я что – турок, по-твоему? Нет, я просто выстрелю вдоль дороги, раз нет лучше мишени. Теперь все отойдите. Посторонитесь, а дети пусть заткнут уши.
VII
С актерским апломбом великан поджег фитиль упертого в стену орудия, подхватил его, словно карабин, и встал потверже, выставив вперед одну ногу и приладив пушку на бедре. Пала тишина. Фитиль горел и ярко брызгался искрами. Все затаили дыхание. Дети зажали уши руками, корчили рожицы, прикрывая один глаз и подскакивая то на одной ноге, то на другой. Когда огонь достиг запального отверстия, зашипел и исчез, повисло мучительное ожидание. Может, порох не занялся? Но вот – оглушительный рев, струя оранжевого и лилового пламени, громадное облако дыма с едким привкусом, великолепные фонтаны пыли, когда заряды врезались в дорогу, и протяжный стон боли.
Когда-то раби Акива сказал: «Если бы человек имел возможность пойти в некий дом, чтобы сбросить там бремя своей судьбы и выбрать из других лучшую – каждый вернулся бы вспять с собственной, ужаснувшись чужим страданиям».
Все застыли, не зная, что делать. Потом люди стали оглядывать друг друга: кого могло зацепить рикошетом? Стон повторился, и Велисарий, бросив пушку, рванулся вперед. Он разглядел фигуру, скорчившуюся в оседавшей пыли.
О другом мудреце, более знаменитом, сообщившем насчет того, что все уже было, и что было – то и будет, знают более или менее все.
VIII
Позже Мандрас благодарил Велисария за то, что тот подстрелил его из турецкой кулеврины, когда он подошел к повороту дороги на входе в деревню. Но тогда он негодовал, что гигант нес его на руках, не позволив с достоинством прийти к дому доктора. Не очень-то приятно было терпеть, пока ему без обезболивающего удаляли из плеча гнутый гвоздь от ослиной подковы. Ему не понравилось, что гигант удерживал его, пока доктор работал, боль терпеть он и сам мог. И не было ничего хорошего и полезного для хозяйства в том, что пока не заживет рана, придется две недели не выходить в море на лов.
«О rus!» – Гораций. «О Русь!» – Пушкин. Если в России [2001-го года] кому чего неясно, к его услугам в отделах бытовой химии магазинов всегда в продаже окномой. Пить его не рекомендуется, но лучше употребить по назначению. У кого нет собственных окон, можно попробовать промыть мозги.
А поблагодарил он Мегало Велисария за то, что в доме доктора впервые обратил внимание на Пелагию, докторскую дочку. В какой-то неопределимый момент он осознал, что его бинтуют, длинные волосы молодой женщины щекочут ему лицо, пахнет розмарином. Он открыл глаза и понял, что смотрит в пару других глаз и они светятся беспокойством. «В тот момент, – любил говорить он, – я осознал свою судьбу». Правда, он говорил это, только когда бывал несколько навеселе, но, тем не менее, всерьез.
Наверху на горе Энос, на крыше мира, Алекос услышал гул орудия и подумал: не война ли снова началась?
4. l\'omosessuale
[29] (1)
Я, Карло Пьеро Гуэрсио, пишу эти записки и хочу, чтобы их нашли после моей смерти, когда ни презрение, ни утрата доброго имени не смогут преследовать и пятнать меня. Жизненные обстоятельства делают невозможным, чтобы это завещание моей природы нашло свой путь в мир прежде, чем я испущу последний вздох, и раньше, чем приговор несчастья осудит меня носить его маску.
Я погружен в вечное, безграничное молчание и даже капеллану ничего не рассказал на исповеди. Я знаю заранее, что мне будет сказано: это извращение, мерзость в глазах Господа, я должен праведно сражаться, я должен жениться и вести жизнь нормального человека, у меня есть выбор.
Не рассказал я и врачу. Я знаю заранее, что меня назовут гомосексуалистом, скажут, что я странным образом влюблен в себя, болен и могу излечиться, что моя мать в ответе за то, что я так изнежен, хоть силен как бык и спокойно могу поднять над головой собственный вес, что я должен жениться и вести жизнь нормального человека, у меня есть выбор.
Что мог бы я сказать таким священникам и докторам? Я сказал бы священнику, что Бог создал меня таким, какой я есть, у меня не было выбора, и, вероятно, Он сделал меня таким намеренно; Он знает первопричину всех вещей, и поэтому, наверное, к лучшему то, что я таков, какой есть, даже если мы не можем знать, что есть лучшее. Я могу сказать священнику, что раз Бог – причина всего сущего, то и винить надо Бога, а не осуждать меня. И священник скажет: «Это дело дьявола, а не Бога», а я отвечу: «Разве не Бог создал дьявола? Разве Он не всеведущ? Как можно винить меня, когда Он знал, что это произойдет, с самого сотворения мира?» И священник отошлет меня к разрушению Содома и Гоморры и скажет, что тайны Господни недоступны нам. Он скажет: нам предписано плодиться и размножаться.
Я сказал бы врачу: «Я был таким с самого начала, природа слепила меня, как же я могу измениться? Как я могу возжелать женщину – это равносильно тому, чтобы полюбить анчоусы, к которым всегда питал отвращение. Я был в Casa Rosetta
[30] и возненавидел его, мне стало дурно. Я чувствовал себя униженным. Я чувствовал себя предателем. Мне приходилось делать это, чтобы казаться нормальным».
И доктор скажет: «Как же это может быть естественным? Природа соблюдает свои интересы, заставляя нас множиться. А это – против природы. Природа хочет, чтобы мы плодились и размножались».
Это тайный сговор докторов и священников, которые разными словами повторят одно и то же. Это медицинское богословие и богословская медицина. Я – шпион, давший подписку о вечной секретности, я – единственный человек на свете, кто знает правду и кому, тем не менее, запрещено произносить ее. А правда эта весит больше вселенной, поэтому я подобен Атланту, навсегда согнувшемуся под гнетом, от которого хрустят кости и стынет кровь. В этом мире нет той атмосферы, в которой мне предназначено существовать, я – растение, задыхающееся от отсутствия воздуха и света, корни мои отсечены, а листья окрашены ядом. Я разрываюсь от пожара любви, но нет никого, кто мог бы принять и взлелеять ее. Я иностранец в своей стране, я чужой в своей расе, ко мне питают отвращение, как к раковой опухоли, хотя я – просто плоть, как любой священник или врач.
Согласно Данте, подобные мне заключены в третьем поясе седьмого круга Ада в неподобающей компании с лихоимцами. Он дает мне пустыню обнаженных душ, иссекаемых огненными хлопьями, он заставляет меня бегать по кругу, вечно и тщетно, в поисках тех, чьи тела я осквернил. Понимаете, что получается: я был послан искать повсюду, только чтобы найти упоминание о самом себе. Меня не поминают почти нигде, но там, где я нахожу себя, меня осуждают. А как это примечательно, доктора и священники, что Данте пожалел нас, в то время как Господь – нет. Данте сказал: «Мне больно даже вспоминать о нем». И Данте был прав: я всегда бегу по кругу, тщетно ища тепла тел, презираемый Богом, который создал меня, и вся моя жизнь – пустыня и дождь из огненных хлопьев. Да, я прочел все, ища свидетельств того, что существую, что я возможен. И знаете, где я нашел себя? Знаете, где я обнаружил, что я – есть в другом, исчезнувшем мире, прекрасном и правдивом? В произведениях греков.
Смешно. Я – итальянский солдат, притесняющий единственный народ, чьи предки даровали мне право олицетворять совершеннейшую форму любви.
Я пошел в армию, потому что, признаю, мужчины там молоды и красивы. И еще потому, что мне подал эту мысль Платон. Наверное, я – единственный в истории солдат, взявший в руки оружие из-за философа. Понимаете, я искал занятие, в котором мое несчастье могло бы стать полезным, и я не знал о любви Ахиллеса и Патрокла и других подобных древних греков. Короче, я прочел «Симпозиум»
[31] и нашел объяснение Аристофана, что существовало три пола; мужчины и женщины, которые любят друг друга, мужчины, которые любят мужчин, и женщины, которые любят женщин. Это было откровением – понять, что я другого пола; в этой мысли имелся какой-то смысл. И я нашел объяснение Федра, что «если бы только существовал способ сделать так, чтобы государства или армии состояли из влюбленных и их возлюбленных; они были бы лучшими управителями своего города, воздерживались бы от любого бесчестья и соперничали друг с другом в благородстве; и сражаясь бок о бок. даже голыми руками они победят весь мир. Разве не предпочтет влюбленный быть на обозрении всего человечества, нежели предстать перед своим возлюбленным, если вдруг оставит пост или бросит оружие? Он будет готов умереть тысячу раз, нежели вынести это. Или кто покинет возлюбленного или подведет его в час опасности? Последний из трусов станет вдохновенным героем, равным храбрейшим, в такой момент; Любимый вдохновит его. То мужество, которое, как говорит Гомер, бог вдыхает в душу героев, Любимый всем существом своим передает влюбленному. Любовь заставит людей отважиться умирать за своих любимых – одна любовь».
Я знал, что в армии обрету тех, кого смогу любить, хотя никогда не коснусь. Я найду, кого любить, и меня облагородит эта любовь. Я не покину его в бою, он сделает меня вдохновенным героем. У меня будет, кого поражать, тот, чье восхищение даст мне то, чего я не могу дать себе сам, – уважение и благородство. Я отважусь умереть за него, и если погибну, то буду знать, что я был мусором, который некий загадочный алхимик превратил в золото.
Это была дикая идея, романтическая и невероятная, и, как ни странно, ее удалось воплотить. Но, в конечном счете, она принесла мне неизмеримую печаль.
5. Человек, который сказал «нет»
Премьер-министр Метаксас обреченно сгорбился в любимом кресле на вилле Кисирия и горько задумался над двумя невообразимыми проблемами своей жизни: «Что мне делать с Муссолини?» и «Что мне делать с Лулу?» Трудно понять, какая была непредсказуемее и болезненнее, но обе, хоть и в неравной степени, связаны с личной жизнью и политикой. Метаксас достал дневник и записал: «Этим утром я попытался наладить отношения с Лулу. До определенного момента все шло хорошо, но потом мы снова совершенно разругались. Она просто не понимает меня. Я знаю точно, кто ее подстрекает и затем предает. Я даже забыл о встрече с британским министром. Я оставался с ней до полудня. Мне так жаль ее. Несчастная девочка! Лулу, Лулу, дочь моя любимая! Мы бросились друг к другу в объятья и вместе рыдали над нашей судьбой».
Он никогда не мог разобраться, где правда в слухах о Лулу; казалось, Афины гудят, обсуждая легенды невероятнее историй о Зевсе в древние времена. Рассказывали о полицейском, потерявшем свои брюки и фуражку: и то, и другое потом нашли на верхушке фонарного столба. Была история о молодом человеке с «бугатти» и диких поездках в Пирей, и еще одна – о ее участии в английской игре под названием «сардинки»: что-то вроде пряток, в которой водящие втискиваются в то же место, где остальные прячутся; кажется, Лулу обнаружили в шкафу в каком-то сложном переплетении с молодым человеком. Некоторые говорили, что она курит опиум и напивается вдребезги пьяной. Она знала все эти быстрые американские танцы, вроде танго (так неизящно и вульгарно, «танец» якобы из борделей Буэнос-Айреса), квикстепа, самбы и танцев с непереводимыми идиотскими названиями, вроде джиттербага, в котором нужно неистово размахивать руками и ногами. Это весьма неприлично. Попахивает бесстыдством и невоздержанностью. Молодые люди так впечатлительны и столь склонны к причудам и модам незрелых цивилизаций, вроде Америки, так нерасположены к порядку и к достоинству, что сопровождает естественное чувство amour-propre\'. Что же делать? Она всегда все отрицала или, еще хуже, отметала его беспокойство смеясь и отмахиваясь. Видит бог, молодость бывает однажды, но в ее случае «однажды» – это слишком часто.
И она открыто отрицала и оспаривала его политику в обществе, прикосновение Иуды. Вот это и ранило так сильно – эта демонстрация дочерней нелояльности. Она говорила, что любит его. Он знал, что и в самом деле любит, – но почему же тогда высмеивает его Национальную молодежную организацию? Почему смеется шуткам о его маленьком росте? Почему она такая индивидуалистка, черт побери? Неужели она не понимает, что быть этакой повесой в юбке – значит, ставить под вопрос все то, чего он желает для Греции. Ну как он может бичевать плутократов, когда его собственная дочь общается и резвится с худшими из них? Как может рекомендовать дисциплину и самопожертвование?