Жуковскому В. А., 2 февраля 1852
*
278. В. А. ЖУКОВСКОМУ. Москва. Февраля 2 <1852>.
Много благодарю за книги и за доброе письмо. Не упрекай, что ничего другого не мог и не сумел тебе написать, как только: «Бог в помощь!» Что вспоминаю о тебе часто в моих грешных молитвах, об этом бы не следовало и писать. Горячей бы гораздо мне следовало о тебе молиться, как о человеке, которому я много, много должен.
Сердечно соболезную о слепоте твоей, хоть и знаю, что бог милостив и всё строит в пользу души нашей. А между тем посылаю тебе медицинский рецепт
*, который действует необыкновенно успешно на излечение слепоты. Надобно нюхать или пополам с табаком, или просто один высушенный лист известного, нами едомого корнеплодного растения, земляной груши. Рассказывают следующий случай этого открытия: служанка одной слепой старушки, нюхавшей табак, за недостатком его, начала ей подмешивать в табакерку, истертого в порошок этого листа. Барыня, ставши замечать необыкновенное отделение мокрот чрез
[584] нос и даже насморки, — служанку под допрос — та призналась во всем. Но старушка, почувствовав, что она лучше видит, стала продолжать, пока совершенно не исцелилась от слепоты. Средство это, говорят, подтверждается повсюду опытами, излечивая темную воду, даже и самую застарелую, у стариков. О себе что сказать? Сижу по-прежнему над тем же, занимаюсь тем же. Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной.
Будь здоров и бог тебе в помощь, милый, близкий душе брат!
Твой Н. Гоголь.
Репниной В. Н., 2 февраля 1852 («Здоровы ли вы…»)
*
279. В. Н. РЕПНИНОЙ. Москва. Февраля 2. 1852.
Здоровы ли вы и как живете, добрейшая Варвара Николаевна, и как здоровье всех ваших, начиная с многоуважаемой мною княгини вашей матушки? Недавно я слышал о необыкновенно целебном лекарстве от глазных болезней, излечивающем даже застарелую слепоту и темную воду. Ничего больше, как нюхать пополам с табаком или даже и просто один порошок высушенных листьев известного, нами едомого растенья, земляной груши. При этом нюханьи начинается необыкновенно сильное отделенье мокрот через нос и всякие насморки, и ими, наконец, совершенно очищаются глаза от потемненья. Сообщите об этом и Александру Скарлатовичу
*, которому посылаю мой искренно-душевный поклон. Если вы уведомите меня хоть двумя строчками о себе и о добрейшей княгине В<арваре> А<лексеевне>
* — много обяжете.
Ваш весь Н. Г.
Мой адрес: Москва. На Никитском бульваре. Дом Талызина.
Репниной В. Н., 2 февраля 1852 («Я о вас часто вспоминаю…»)
*
280. Е. П. РЕПНИНОЙ. Москва. Февраля 2. 18<52>.
Я о вас часто вспоминаю, добрейшая княгиня Елисавета Петровна, равно как и о душевно мною любимом князе Василии Николаевиче
* и о всем вашем доме, который, как что-то милое и близкое, пребывает в сердце моем. Хотел было даже ехать к вам в Одессу, но всякие дела и дрязги по поводу перепечатыванья моих сочинений — старых грехов — меня задержали в Москве. С новыми не поспел. Их предмет так важен, что слабые средства мои при моих недугах с трудом одолевают и то в таком только случае, когда обо мне кто-нибудь крепко, крепко помолится. И вас прошу и всех умеющих молиться про сие обо мне помолиться. Уведомьте меня хоть немногими <строчками> о вас. Я всё ожидал увидеть князя здесь, который, по словам Елисаветы Николаевны
*, должен был около Нового года быть в Москве. Передайте мой самый дружеский поклон князю Гагарину
* с княгиней и Ильину
*.
Ваш весь Н. Гоголь.
Всех ваших деток душевно обнимаю.
Барановскому И. И., около 2 февраля 1852
*
281. И. И. БАРАНОВСКОМУ. <Около 2 февраля 1852. Москва.>
Право, не знаю, что отвечать вам. Облегченья в моих недугах ничему другому не могу приписать, как только молитвам тех добрых людей, которые обо мне молились. Полагаю, что нужно неотступно, со слезами просить всякий день совета у самого Христа — нельзя, чтобы он наконец не вразумил нас. Далее сведений моих нехватает: спросите у духовника. Все леченья медицинские, сколько припомню, мне не помогали, кроме только одних освежительных холодных вытираний наружных с солями и морские ванны. В слепоте, говорят, теперь очень помогает нюхать или пополам с табаком или один высушенный лист известного
[585] корнеплодного растенья, земляной груши. Это нюханье, производя необыкновенное отделение мокрот посредством
[586] насморков, излечивает даже у стариков слепоту от темной воды.
От всей души желающий вам всех облегчений
Н. Гоголь.
Константиновскому М. А., 6 февраля 1852
[587]*
282. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ. 6 февр<аля>. Москва. 1852.
Уже написал было к вам одно письмо еще вчера, в котором просил извиненья в том, что оскорбил вас
*. Но вдруг милость божия чьими-то молитвами посетила и меня жестокосердого, и сердцу моему захотелось вас благодарить крепко, так крепко, но об этом что говорить? Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубой. Ваша лучше бы меня грела.
Обязанный вам вечною благодарностью и здесь и за гробом
весь ваш Николай. На обороте: Священнику Александру Тимофееви<чу> Городецкому. В Твери, в Покровской церкви. Для передачи отцу Матвею.
Гоголь М. И., около 10 февраля 1852
*
283. М. И. ГОГОЛЬ. <Около 10 февраля 1852. Москва.>
Благодарю вас, бесценная моя матушка, что вы обо мне молитесь. Мне так всегда бывает сладко в те минуты, когда вы обо мне молитесь! О, как много делает молитва матери! Берегите же ради бога себя для нас. Храните ваше драгоценное нам здоровье. В последнее время вы стали подвержены воспалительностям в крови. Вам нужно
[588] бы, может быть, весеннее леченье травами, разумеется, при воздержании в пище и диэте. Вообще же всем полнокровным, как и сами знаете, следует остерегаться от всего горячительного в пище. Ради бога, посоветуйтесь с хорошим доктором. Молитесь и обо мне, молитесь и о себе вместе. О, как нужны нам молитвы ваши! как они нужны нам для нашего устроенья внутреннего! Пошли вам бог провести пост духовно и благодатно всем вам. В здоровье моем всё еще чего-то недостает, чтобы ему укрепиться. До сих пор не могу приняться ни за труды, как следует, ни за обычные дела, которые оттого приостановились.
[589] О, да вразумит вас во всем бог, не смущайтесь ничем вокруг, никакими неудачами, только молите<сь>, и всё будет хорошо.
Ваш весь, вас любящий сын
Николай.
Шевыреву С. П., зима 1848/49 или 1851/52
*
284. С. П. ШЕВЫРЕВУ. <Зима 1848/49 или 1851/52. Москва.>
Как ни хочется тебя видеть, но лучше поберечься. По вечерам особенно мне
[590] нехорошо выезжать. Раз было попробовал, но простудился опять. Теперь хоть и лучше, но всё еще не пришел в обыкновенное состояние.
Твой весь Н. Г. Четверг.
Аксакову С. Т., конец 1848 — начало 1852
*
285. С. Т. АКСАКОВУ. <Конец 1848 — начало 1852.>
Обнимаю вас заочно и очень жалею, что не могу обнять лично. Напишите о себе иногда строчку.
Ваш весь Н. Г. На обороте: Сергею Тимофеевичу Аксакову.
Аксаковой О. С., зима 1848/49 или 1851/52
*
286. О. С. АКСАКОВОЙ. <Зима 1849/50 или 1851/52. Москва.>
Я располагал к вам после обеда, потому что тоже приглашен сегодня на вареники одним земляком
*. Но если паче чаянья придет желанье надуть земляка, то, может быть, тогда попаду к вам и на обед. На обороте: Ольге Семеновне Аксаковой.
Толстой А. Г., 1849 — начало 1852 («Душевно сожалею…»)
*
287. А. Г. ТОЛСТОЙ. <1849 — начало 1852. Москва.>
Душевно сожалею, что вы не так здоровы. Впрочем, мы все-таки увидимся и побеседуем, как только вам будет получше. — Добрая беседа бывает получше обеда.
Ваш весь Нико<лай> Гог<оль>.
Толстой А. Г., 1849 — начало 1852 («Посылаю вам, графиня, Златоуста…»)
*
288. А. Г. ТОЛСТОЙ. <1849 — начало 1852. Москва.>
Посылаю вам, графиня, Златоуста, том, содержащий беседы, приличные посту. Лучшего ничего у меня не нашлось.
Ваш весь Н. Г.
Неустановленному лицу, 1849 — начало 1852
*
289. НЕУСТАНОВЛЕННОМУ ЛИЦУ. <1849 — начало 1852. Москва.>
Если вы свободны, то приезжайте сегодня обедать. И я и граф Толстой будем вам очень рады. Если же нельзя сегодня, то завтра.
Ваш весь Н. Гоголь.
Деловые бумаги Гоголя
Перовскому Л. А. или др., 10-18 июля 1850
*
1. <ОФИЦИАЛЬНОЕ ПИСЬМО гр. Л. А. ПЕРОВСКОМУ или кн. П. А. ШИРИНСКОМУ-ШИХМАТОВУ или гр. А. Ф. ОРЛОВУ.> <10-18 июля 1850. Васильевка.>
Ваше сиятельство милостивый государь.
Скажите мне откровенно, можно ли и прилично ли ввести государя наследника в мое положе<ние>. Признаюсь, никогда бы не посм<ел> я просить о каком-либо вспомоществов<ании>, если бы не жило во мне твердой уверенности, что я долг заплачу и что не будет <2 нрзб.>.
[591] Обстоятельства мои таковы, что я должен буду просить позволенья и даже средств проводить три зимние месяца
[592] в году в Греции
[593] или на островах Средиземного моря, или где-нибудь
[594] на Востоке невдали от России. Это не прихоть, но существенная потребность моего слабого здоровья и моих умственных работ. Я пробовал переломить свою природу и, укрепившись пребываньем на юге, приехал было в Россию с тем, чтобы здесь заняться и кончить свое дело, но суровость двух северных зим расстроила снова мое здоровье. Не столько жаль мне самого здоровья, сколько того, что время пропало даром. А, между тем, предмет труда моего не маловажен.
[595] В остальных частях «Мертвых душ», над которыми теперь сижу, выступает русский человек уже не мелочными чертами своего характера, не пошлостями и странностями,
[596] но всей глубиной своей природы и богатым разнообразьем внутренних сил, в нем заключенных. Если только поможет бог произвести всё так, как желает душа моя, то, может быть, и я сослужу службу земле своей не меньшую той, какую ей служат все благородные и честные люди на других поприщах. Многое нами позабытое, пренебреженное, брошенное следует выставить ярко, в живых, говорящих примерах, способных подействовать сильно; о многом существенном и главном следует напомнить человеку вообще и русскому в особенности. Поэтому мне кажется, что я имею некоторое право поберечь себя и позаботиться о своем самосохранении. Принужденный поневоле наблюдать за своим здоровьем, я уже заметил, что тот год для меня лучше, когда лето случалось провести на севере, а зиму на юге. Летнее путешествие по России мне необходимо потому, что на многое следует взглянуть лично и собственными глазами. Зимнее пребывание в некотором отдаленьи от России, на юге, тоже необходимо (не говоря уже о потребности для здоровья): точно так же, как тому, кто бы хотел обозреть выстроенное в равнине войско, необходимо подняться на возвышенье, откуда бы всё видно было, как на ладоне, точно так же писателю, приобыкшему созерцать, бывает необходимо временное отдаленье от предмета, который он видел вблизи, затем, чтобы лучше обнять его. У меня же это преимущественная особенность моего глаза.
[597] Присоветуйте, придумайте, как поступить мне, чтобы получить беспошлинный пашпорт и некоторые средства для проезда. Состоянья у меня нет
[598] никакого; жалованья не получаю ниоткуда; небольшой пенсион, пожалованный мне великодушным государем на время пребыванья моего за границей для излеченья, прекратился по моем возвращеньи в Россию. Конечно, я бы мог иметь средства, если бы решился выдать в свет мое сочинение в неготовом и неконченном виде — но на это не решусь никогда. Есть слава, богу, совесть, которая не позволит мне этого даже и в таком случае, если бы я очутился в последней крайности. Всякому человеку следует выполнить на земле призванье свое добросовестно и честно. Чувствуя, по мере прибавленья годов, что за всякое слово, сказанное здесь, дам ответ там, я должен подвергать мои сочиненья несравненно большему соображенью и осмотрительности, чем сколько делает молодой, не испытанный жизнью писатель. Прежде мне было возможно скорее писать, обдумывать и выдавать в свет, когда дело касалось только того, что достойно осмеянья в русском человеке, только того, что в нем пошло, ничтожно и составляет временную болезнь и наросты на теле, а не самое тело, но теперь, когда дело идет к тому, чтобы выставить наружу всё здоровое и крепкое в нашей природе и выставить его так, чтобы увидали и сознались даже не признающие этого, а те, которые пренебрегли
[599] развитие великих сил, данных русскому, устыдились бы, — с таким делом нельзя торопиться. Такая работа не совершается скоро. Много нужно для этого созреть и умом и душой и быть в отдаленьи от всего, возмущающего высокое настроение духа, много нужно тайных молитв, сокровенных сильных слез... словом, много того, чего я не могу объяснить, что и объяснять мне неприлично.
Мне кажется, если бы доставлена была мне возможность в продолженьи трех лет сделать три летние поездки во внутренность России и три зимние пребывания вне ее под благорастворенным климатом юга, всегда действовавшим освежительно на мои силы и творческую способность, — такое благодеяние не пропало бы даром. Сверх мной упомянутого большого сочинения, я бы мог окончить тогда ту необходимую и нужную у нас книгу, мысль о которой меня занимает с давних времен и за которую (дай только бог сил исполнить, как хочется) многие отцы семейств скажут мне спасибо.
[600] Нам нужно живое, а не мертвое изображенье России, та существенная, говорящая ее география, начертанная сильным, живым слогом, которая поставила бы русского лицом к России еще в то первоначальное время его жизни, когда он отдается во власть гувернеров-иностранцев, но когда все его способности свежее,
[601] чем когда-либо потом, а воображенье чутко и удерживает навеки всё, что ни поражает его. Такую книгу (мне всегда казалось) мог составить только такой писатель, который умеет схватывать верно и выставлять сильно и выпукло черты и свойства народа,
[602] а всякую местность со всеми ее красками поставлять так ярко <и> выставить так живо, чтобы она навсегда осталась в глазах, который, наконец, имел бы способность сосредоточивать сочиненье в одно слитное целое так, чтобы вся земля от края до края со всей особенностью своих местностей, свойствами кряжей и грунтов врезалась бы как живая в память даже
[603] несовершеннолетнего отрока и было бы ему очевидно даже
[604] во младенчестве, какому углу России что именно свойственно и прилично, и не пришло бы ему потом в голову, придя в зрелый возраст, заводить несвойственные ей фабрики и мануфактуры, доверяя иностранным промышленникам, заботящимся о временной собственной выгоде. И точно таким же образом чтобы ему еще во младенчестве видны были в настоящем виде качества и свойства русского народа со всем разнообразьем особенностей, какими отличаются его ветви и племена, чтобы еще во младенчестве ему было видно, к чему именно каждый из этих племен способен вследствие орудий и сил, ему данных, и обращал бы он внимание потом, когда приведет его бог в зрелом возрасте сделаться государственным человеком, на особенности каждого из них, уважал бы обычаи, порожденные законами самой местности, и не требовал бы повсеместного выполненья того, что хорошо в одном угле и дурно в другом.
Книга эта составляла давно предмет моих размышлений. Она зреет вместе с нынешним моим трудом
* и, может быть, в одно время с ним будет готова. В успехе ее я надеюсь, не столько на свои силы, сколько на любовь к России, слава богу, беспрестанно во мне увеличивающуюся, на споспешество всех истинно знающих ее людей, которым дорога ее будущая участь и воспитанье собственных детей,
[605] а пуще всего на милость и помощь божью, без которой ничто не совершится и начинанье наискуснейшего погибнет вначале.
Если необыкновенность просьбы моей, уже зависящей от необыкновенности моих обстоятельств, затруднит вас дать совет мне, тогда поступите так, как, может быть, и без меня научит вас благородное сердце. Представьте это письмо прямо, как оно есть, на суд его императорского величества. Что угодно будет богу внушить его
[606] монаршей воле, то, верно, будет самое законное решение. Во всяком случае великодушный государь не прогневается на своего верного подданного, от всех сил стремящегося принести пользу
[607] родной земле своей, столь драгоценной его монаршему отеческому, многолюбящему сердцу.
Наследнику Александру Николаевичу, август-сентябрь 1850
[608]*
2. <ОФИЦИАЛЬНОЕ ПИСЬМО НАСЛЕДНИКУ АЛЕКСАНДРУ НИКОЛАЕВИЧУ.> <Конец августа — сентябрь 1850 г. Васильевка.>
Милостивейший государь!
С полною доверенностью к благородному сердцу вашего и<мператорского> высочества, прибегаю к вам без всяких предисловий. Ваше в<ысочество> читали мои сочинения, и некоторые из них удостоились вашего высокого одобрения. Последняя книга, на которую я употребил лучшие мои силы, — это «Мертвые души». Но из них написана
[609] только первая
[610] часть. Вторая же, где русский человек выступает не одними пошлостями, но
[611] всей глубиной своей богатой природы,
[612] еще не вполне окончена. Труд этот может один доставить мне способ существования, ибо состояния у меня нет никакого. Небольшой пенсион, пожалованный мне великодушным государем на излечение мое за границей, прекратился по моем возвращении в Россию.
Окончить вторую часть «Мертв<ых> душ» я должен
[613] для того, чтобы было чем жить.
[614] Но здоровье мое так слабо, что я не могу выносить холодного климата и в продолжение зимы работать не могу вовсе. Чтобы поправить несколько мое здоровье, мне необходимо проводить
[615] ежегодно три месяца в Греции, на островах Средиз<емного> моря или где-нибудь на Востоке, вблизи России.
[616] Если б доставлена мне была
[617] возможность в продолжении
[618] трех лет сделать три летних поездки во внутренность России и три зимние на юг или на Восток,
[619] такое благодеяние не пропало бы для меня даром.
Милостивейший государь! Осмеливаюсь просить в<аше> и<мператорское> в<ысочество> исходатайствовать мне у государя императора некоторое денежное пособие, хотя заимообразно, на три или четыре года, до совершенного и добросовестного окончания второй части «Мертвых душ».
[620]
Вашего импер<аторского> высочества милостивейшего государя моего верный и всепокорный слуга
Н. Г.
Олсуфьеву В. Д., август-сентябрь 1850
*
3. <ОФИЦИАЛЬНОЕ ПИСЬМО В. Д. ОЛСУФЬЕВУ.> <Конец августа — сентябрь 1850. Васильевка.>
Я долго колебался и размышлял, имею ли право осмелиться беспокоить государя наследника просьбою. Наконец подумал так: я занимаюсь сочинением, которое касается близкой сердцу его России. Если сочинение мое пробудит в русских любовь ко всему тому, что составляет ее святыню, и с тем вместе поселит в нем охоту к занятиям и трудам, более прочих свойственным нашей земле, то это с моей стороны есть уже тоже некоторый род службы, полезной отечеству. Сочинение мое «Мертвые души» долженствует обнять природу русского человека во всех ее силах. Из этого сочинения вышла в свет одна только часть, содержащая в себе осмеянье всего того, что несвойственно нашей великой природе, что ее унизило; вторая же часть, где русский человек является уже не пошлой своей стороной, но всей глубиной своей природы, со всем величием своего характера, не могла быть так скоро оконченной. Много нужно было обдумать и созреть самому. Теперь часть дела уже сделана. Но я устал, утомился, и здоровье мое, которым было запасся в Италии, вновь ослабело, и, что всего хуже, суровость климата отнимает у моей головы способность работать в зимнее время; две зимы пропали здесь даром. Чувствую, что для оживленья труда моего и окончанья нужно большее сближенье с Россией и временное отдаленье от нее.
Если бы в продолжение трех лет была у меня возможность совершать в летние месяцы путешествие по России, а на три зимние месяца удаляться невдали от нее или на острова Греции или где-нибудь на Востоке затем, чтобы поработать в тишине, — сочиненье мое было бы кончено не к бесславью Русской земли. Ибо нет у меня другой мысли: этим живу, этим дышу, молюсь богу только об этом. Но как добыть на это средства? Доходов и жалованья я не получаю ниоткуда. Пенсион, пожалованный мне великодушным государем во время пребыванья моего в Италии для излеченья, прекратился с возвратом моим в Россию. Три года я здесь перебивался кое-как в надежде, что, когда окончу сочиненье, тогда сбыт его вознаградит меня достаточно. Но жестокие две зимы отняли у головы моей производительность, а у воображенья крылья.
Если я не имею права просить о вспомоществовании денежном, то, мне кажется, я могу просить об оказанье покровительства, о беспошлинном паспорте, давшем бы мне право прожить три зимы в теплых местах, и казенной подорожной, обезопасившей бы на три года мое путешествие по России.
Дополнения
Дополнение первое (К томам писем)
Данилевскому А. С. ?, 1822-1825
*
1. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ <?>. <1822-1823.>
С пылающим небом слиясь, загорелося море,
И пурпур и золото залили[621] рощи и домы.
Шпиц башни Петровой, возвышенный, вспыхнул над градом,
Как огненный столп, на лазури небесной играя.
Угас он; но пурпур не гаснет на западном небе;
Вот ночь, но не меркнут златистые полосы облак.
Без звезд и без месяца вся озаряется дальность;
На взморье далеком сребристые видны ветрила
Чуть видных судов, по синему небу плывущих.
Сияньем бессумрачным небо ночное сияет.
И пурпур заката сливается с златом востока;
Как будто денница за вечером следом выводит
Румяное утро.
А это каково тебе кажется?
[622]
Та ясность, подобно прелестям северной девы,
Которой глаза голубые и алые щеки
Едва оттеняются русыми локон волнами.
Чем далее, тем лучше — писал бы еще, но, право, не могу: сон смыкает мои глаза, теперь и так уже пробило 2 часа. Прощай, милый друг.
[623] Но еще говорю тебе и повторяю: пиши ко мне, сделай милость, пиши. Я этим только и могу еще несколько утешаться. Я намерен достать еще несколько хорошиньких штучек, которые пришлю к тебе в Харьков. Только, пожалуста, адрес твой.
Твой друг Н. Гоголь.
Данилевскому А. С., август 1835
*
2. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. <Август 1835. Васильевка.>
Не позабудь меня уведомить в случае какого-нибудь изменения по части нашего выезда, то есть если он подвинется подальше воскресенья (пославши верхового из Сорочинец в пятницу или субботу). Если же всё по-старому, то мы все будем в Сорочинцы в воскресенье на обед, никак не позже 2 часов, а если можно, то и раньше, чтобы пораньше и выехать после обеда в то же воскресение.
Твой Г. На обороте: Александру Семеновичу Данилевскому.
Боткину Н. П., август 1835
*
3. Н. П. БОТКИНУ. <Конец августа 1835. Москва.>
Обедать не соберусь покуда. Но если вы завтра ввечеру (т. е. в середу) дома и никого у вас не будет, кроме люду домашнего, то мы с Данилевским заглянем к вам около 8-ми часов.
Весь ваш Н. Гоголь.
Неустановленному лицу, первая половина 1830-х годов
*
Эге-ге-ге! Что это делается с тобою, скажи, пожалуста? Ни слуху, ни духу! Положим, занятия... Но всё не можно никак подумать, чтобы не нашлось времени.
Репниной В. Н., июль-август н. ст. 1838
*
5. В. Н. РЕПНИНОЙ. <Июль — август н. ст. 1838. Кастелламаре.>
Осужденный доктором на лежание в постели почти весь сегодняшний день, я совершенно не могу взяться за ум, как нужно себя вести в этом для меня конфузном и совершенно новом состоянии, и потому прибегаю к вам за советом. Вам совершенно знакомо это состояние. Сделайте милость, научите, нужно ли почти ничего не делать или совершенно ничего не делать. За этим единственно и отправляется сия посланница
*, летящая быстрее ветра посредством своих крепких, хотя несколько грязных, ног. Если вы находите, что хорошо следовать первому из этих правил, то очень обяжете меня, когда одолжите который-нибудь из волюмов Гофмана. Кажется, что в теперешнее время мне будут в пору фантастические сказки. Прошу великодушного извинения за эту тревогу, которую наносит вам, княжна, моя докучная натура, уверенная слишком в вашей доброте.
Я нашел у себя на столе письмо госпожи Яковлевой
*, которое дышит необыкновенным достоинством. Запрос обо мне обличает всю тонкость ума этой необыкновенной дамы.
Позвольте узнать, будет ли куда-нибудь услан ваш управляющий ослиными делами signor Dominico
*. Я хотел бы послать его к Ливену
* на квартиру за моим несчастным паспортом, о котором я совершенно не имею никаких слухов.
На обороте: Alla sua eccelenza signora princepessina.
Бенардаки Д. Е., конец августа н. ст. 1839
*
6. Д. Е. БЕНАРДАКИ. Вена. <Конец августа н. ст. 1839.>
При сем случае пишу я к вам несколько слов, искренно любимый и уважаемый мною Дмитрий Егорович. Пожалуйста, напишите мне несколько строчек о вашем путешествии. Каретник ваш желает чрезвычайно знать, понравилась ли вам коляска, и потому не преминьте об этом меня уведомить. Я в два дни и две ночи сделал мое путешествие в Вену без всяких приключений. Дни прекрасные. Жарко. Даже не верится, что в Мариенбаде мы уже видели осень... Особенно советую вам как можно больше смотреть в Мюнхене, что̀ достойно и недостойно. Это благодетельно действует: я как походил по Вене с четыре часа, осматривая разный вздор, да притом еще заблудился, да как поискал часа с два своей квартиры, так после этого... Если будет вам время, напишите из Женевы; мне бы очень желалось знать, как вам понравятся тамошние камельки и как вы и куда пристроите Леонида
*. Прощайте, обнимаю вас душевно. Дядюшку Альфераки
* тоже.
Искренно преданный и уважающий вас
Гоголь.
Уведомьте, послали ли вы с привозившим коляску чемодан ко мне или нет. Мне сегодня понравился один чемодан и чуть было не купил; но, вспомнивши, что, кажется, хотели прислать ваш, решился до времени обождать.
На обороте: Дмитрию Егоровичу Бенардаки от Гоголя.
Гоголь Е. В., 25 июня н. ст. 1840
*
7. Е. В. ГОГОЛЬ. <25 июня н. ст. 1840. Вена.>
Что же ты не пишешь ко мне? Я думал уже найти письмо твое давно лежащим на почте и ожидающим только моего прихода, а вместо того ни одной строчки! Аннет больше твоего меня любит: она мне написала, написала подробно обо всем, что ни случилось с нею в дороге и по приезде домой
*. Не стыдно ли тебе? Вот твоя любовь ко мне! А я об тебе очень часто думаю. Но теперь я сердит на тебя. Я готов был тебе написать об себе и об том, что видел, но теперь не хочу ничего писать до тех пор, пока не получу твоего письма, самого подробного, потому что ты в наказание за свой проступок должна теперь написать письмо вдвое длиннее и описать совершенно всё до последней булавочки, что ни случилось с тобою со дня нашей разлуки. Я теперь в Вене и пробуду здесь еще месяц с лишком, и потому ты можешь адресовать мне письма в Вену, в poste restante, больше ничего не нужно надписывать; письма же, которые вздумаешь писать в августе месяце, адресуй в Рим, тоже poste restante.
Прощай, душа Лиза, целую тебя и жду непременно длинного письма.
Твой брат.
Панову В. А., лето 1841
*
8. В. А. ПАНОВУ. <Лето 1841.>
Вы, верно, не можете понять причины, почему до сих пор я не писал к вам и почему по обещанию не прислал портрета... Но портрета я не присылаю вам и теперь и вот почему. 1-е, на почте встретились такие затруднения при отправке его, что у меня не стало терпения, не потому не стало терпенья, чтобы я был ленив или занят, но потому, <что> меня сильно охладили следующие за сим причины. 2-я: два известные вам господина
*[624] поднялись на такие штуки, каких, верно, вы не придумали бы вовек, именно испортить портрет, и сделали его похожим на сестру ее, что изумило совершенно всех, и сам оригинал
* не может постигнуть причины, почему теперь решительно не похож портрет, тогда как прежде был похож... Наконец, 3-я причина, может быть, самая неприятная для вас, но дело прошлое, стало быть, можно сказать прямо: оригинал и сотой доли не стоит сердечных чувств ваших. И тени в нем и нет, и не было того, что заключается сильно в груди италианской любовницы. При вас, при моих глазах даже, произошли такие сцены, которые если бы я вам сообщил вполовину, то уже доставил бы вам несколько горьких минут, омрачивших бы, может быть, ваше последнее пребывание в Риме... Но бог с ним! Гоните прочь с души всё мутное! На ясный, на свежий воздух! На труд! Сильнее и крепче воздвигайте упор в душе своей всему, что низменно и чем соблазняется свет. Помните вечно, какой земли гражданин вы и что никому не предстоит столько трудов и работ, как гражданину сей земли, и что есть таинственная рука, которая доведет вас на прекрасное и высокое... Прощайте! Посылаю вам письмо, вероятно, вашей маминьки.
На обороте: A Berlin — en Prusse. Hochwohlgeborener Herr von Katkoff
*. Doroteenstrasse, № 40. Для передачи Панову.
Толстому А. П., 28 мая 28 1845
*
9. А. П. ТОЛСТОМУ. Гомбург, мая 28 <н. ст. 1845>.
Уведомляю вас, что отъезд мой отстрачивается
[625] еще на одну неделю. Недостает духа уехать, с вами не простившись, хотя на весеннее путешествие и дорогу, как на единственно мне помогавшее доселе средство, была одна моя надежда... Но надеяться следует на бога
[626]. Прошу вас просить нашего доброго священника в Париже
* отправить молебен о моем выздоровлении. Отправьте также молебен о вашем собственном выздоровлении. Бог да хранит вас. Я уверен, что вы и это письмо мое получите в Париже, потому что, вероятно, успели вновь отложить и без <того> отложенный так надолго отъезд ваш.
Ваш Н. Гоголь.
На обороте: Son excellence le comte Alexandre Tolstoy. Paris, rue de la Paix, 9. Hôtel Westminster.
Вершинскому Д. С., 15 января н. ст. 1847
*
10. Д. С. ВЕРШИНСКОМУ. Неаполь. Генв<аря> 15 <н. ст. 1847>.
От Тарасия Федоров<ича> Серединского
* я узнал, что вы также собираетесь в Иерусалим. Весьма буду рад, если придется нам вместе и
[627] совершить это путешествие. Уведомляю вас, что я думаю отсюда подняться в средине февраля месяца. Если вам будет возможно тоже около этого времени прибыть в Неаполь, то напишите словечка два.
Весь ваш Н. Гоголь.
[628]
Белому В. И., 16 мая 1849
*
11. В. И. БЕЛОМУ. Москва. Маия 16. 1849.
Очень благодарен за ваши замечания. О детстве Чичикова я думал уже сам, предполагая напереть особенно на эту сторону при третьем (исправленном) издании
*. Вследствие замечаний ваших приму к соображенью и многое другое.
Под именем добродетельных людей
* я разуме<л> лучших людей. Тут была с моей стороны неточность выраженья. Намеренье мое было показать, как и лучшие люди могут вредить не хуже худших, если не легло в основанье их характеров главное, то, что проще и ближе становит человека к исполненью обязанностей. Если вам когда-нибудь захочется написать еще что-нибудь — очень меня обяжете.
Весьма вам признательный Н. Гоголь.
На обороте: Его высокоблагородию милостивому государю Василию Ивановичу Белому
*. В Одессе. В Одесской городской думе. По евр<ейскому> отделению.
Неустановленному лицу, дата не установлена
*
Посылаю тебе тетрадку для вписанья в нее той статьи, которую дал
[629] вчер<а>. Заглавие вставлено. Постарайся писать шрифт
[630] потеснее и мельче, чтобы вместилось.
Дополнение второе (К первому тому)
Вечера на хуторе близ Диканьки (Отрывок предисловия к первой части) (Черновой автограф)
*
«Это что за невидаль: Вечера на хуторе близ Диканьки? Что еще за вечера такие?
[631] И швырнул еще в свет какой-то пасечник!
[632] Слава богу, еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу. Еще мало народу, всякого званья и сброду, вымарали
[633] пальцев в чернилах! Дернула же недобрая сила и пасечника потащиться вслед за другими, право!
[634] Печатной бумаги столько
[635] развелось, что не придумаешь, что ж такое
[636] завернуть в нее». Слышало, слышало вещее мое все эти речи еще за месяц. То есть, я говорю, что нашему брату показаться в большой свет — батюшки мои — это всё равно, как случается зайдешь в покои великого пана. Вот тут-то и слушай: все обступят тебя,
[637] еще
[638] пусть
[639] высшее лакейство, а то
[640] какой-нибудь ободранный мальчи<ш>ка, посмотреть — дрянь, который, с позволенья сказать, копается на заднем дворе, и тот пристанет, и начнут со всех сторон притопывать
[641] ногами: «Куда, куда, мужик? зачем? пошел! пошел!»
[642] То есть я вам скажу... Да что говорить? Мне легче
[643] съездить в год два раза в Миргород, в котором уже
[644] будет пять лет, как не видал меня ни подсудок из земского суда, ни почтенный иерей, чем показаться в этот свет. А показался — плачь, не плачь — давай ответ.
У нас, любезные мои читатели, не в гнев будь сказано (вы, может, и рассердитесь, что пасечник вздумал вам говорить запросто, как будто какому-нибудь куму или свату своему) у нас
[645] на хуторах водится издавна, как только кончатся работы в поле...
Вечера на хуторе близ Диканьки (Предисловие ко второй части) (Черновой автограф)
*
Вот вам и другая книжка, а лучше сказать, последняя! Не хотелось, право, не хотелось выдавать и этой.
[646] Пора знать честь. Я вам скажу, что на хуторе начинают смеяться надо мною: вот, говорят, одурел старый дед на старости лет, тешится ребяческими игрушками. Да коли сказать правду, то и
[647] уже давно пора на покой. Ведь вы, любезные читатели, верно
[648] не знаете, что у меня только два зуба во рту: был и третий, — и тот прошлый год переломил,
[649] когда стал грызть сухой горох. Теперь если что мягкое попадет, то буду как-нибудь жевать, а твердое-то ни за что не откушу.
[650] Так вот вам, любезные читатели, опять книжка! Не бранитеся только! Не хорошо браниться на прощанье,
[651] особенно с тем человеком, с которым, бог знает, увидитесь ли когда-нибудь больше. Тут в этой книжке рассказчики всё для вас незнакомые, выключая только разве Фомы Григорьевича. А того горохового панича, что рассказывал такие вычурные сказки, которых
[652] много остряков и из московского народу не могло понять, уже давно нет. Он
[653] после того и не заглядывал к нам, как рассорился со всеми. Да я вам не рассказывал этого случая? Послушайте, тут прекомедия была. Прошлый год, так как-то около лета, да чуть ли не на самый день моего патрона, приехали ко мне в гости (нужно вам знать, любезные читатели, что земляки
[654] мои, дай бог им здоровья, не забывают старика. Уже есть пятидесятый год, как я зачал помнить свои именины. Который же точно мне год, — этого ни я, ни старуха моя вам не скажет. Должно быть, близ семидесяти. Диканьский-то поп-то, отец Харлампий
[655] знал, когда я родился. Да жаль, что уже пятьдесят лет, как его нет на свете. Вот
[656] приехали ко мне гости: Захар Кирилович Шлепопопенька, Степан Иванович Курочка,
[657] Тарас Иванович Кандебас, заседатель Харлампий Дени<со>вич Хлоста.
[658] Приехал еще... вот позабыл, право, имя и фамилию. Осип... Осип... Боже мой, его знает весь Миргород! он еще когда говорит, то всегда щелкает наперед пальцем и подопрется в бока... Ну, бог с ним, в другое время вспомню. Приехал и знакомый вам панич из Полтавы. Фомы Григорьевича я
[659] не считаю, — то уж свой человек. Разговорились все (опять, нужно вам заметить, что у нас никогда о пустяках не бывает разговора. Я
[660] всегда люблю приличные [разговоры]: чтобы, как говорят, вместе и... <?> услаждения и назидательность была). Разговорились о том, как нужно солить яблоки. Старуха моя начала было говорить, что так и так нужно наперед [хорошенько] вымыть яблоки, потом намочить в квасу... «Ничего с этого не будет!» сказал полтавец, заложивши руки в гороховый кафтан свой, вынувши табакерку свою и прошедши по комнате: «ничего не будет! Прежде всего пересыпать канупером... <?>» Ну, я на вас ссылаюсь, любезные читатели, скажите по совести: слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы яблоки пересыпали канупером? Правда, кладут смородинный лист, нечуй-витер, трилистник,
[661] но чтобы клали канупер, — нет я не слыхивал об этом.
[662] Уж лучше моей старухи уже... никто не знает про эти дела. Ну, что ж прикажете делать? «Слушай, Макар Назарович», сказал я, отведши его в сторону: «ей, не смеши народ! Ведь тебе же хуже! Ты человек немаловажный! Сам, как говоришь, обедал и за губернаторским столом. Ну, скажешь что-нибудь подобное там, ведь тебя же засмеют все!» Что ж, вы думаете, он сказал на это? Ничего! плюнул на пол, взял шапку и вышел. Хоть <бы> простился с кем,
[663] хоть бы кивнул кому головою; нет, только слышим мы, что
[664] подъехала к воротам
[665] тележка со звонком; сел и уехал. И лучше! Не нужно нам таких гостей! Я вам скажу, любезные читатели, что хуже нет ничего на свете как эта знать. Что его дядя был когда-то комиссаром, так и нос несет
[666] вверх. Да будто комиссар такой уже чин, что выше нет его на свете! Слава богу, есть и больше
[667] комиссара! И есть
[668] кажется повыше его. Нет, не лежит что-то у меня сердце к знати. Вот вам в пример Фома Григорьевич: кажется и незнатный человек, а посмотреть на него: в лице какая-то важность сияет, когда станет утирать платком нос, невольно чувствуется почтение. В церкви, когда запоет на крылосе, — умиление невообразимое! — растаял бы, казалось, весь.
[669] Ну, бог с ним: он думает, что без его сказок и обойтись нельзя. Вот, всё же таки набралась и без него книжка.
Я, помнится, обещал вам, что в книжке будет и моя сказка. И, точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей по крайней мере нужно три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, да передумал.
[670] Ведь знаю я вас:
[671] станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте!
[672] Долго, а может быть совсем, не увидимся. Да что ведь, вам
[673] всё равно,
[674] хоть бы и не было совсем меня на свете. Может быть,
[675] из вас никто после и не вспомнит и не пожалеет о старом пасечнике Рудом Паньке.
Примечания к повести «Ночь перед Рождеством» (Отрывок из чернового автографа)
*
[Вы, может быть, не знаете, что последний день перед Рождеством у нас называют голодной кутьей.] Колядовать у нас называется петь под окнами перед самым Рождеством песни, которые [на] сей
[676] случай поются <и> называются колядками. Тем, кто колядует, всегда кинет в мешок хозяйка или хозяин, или кто остается дома, колбасу или хлеб, или вареник, или медный грош, — чем кто богат. Говорят, что будто был когда[-то] болван
[677] Коляда,
[678] которого принимали за бога, и что будто от того пошли
[679] и колядки. Кто его знает? Не нам простым людям об этом толковать. Прошлый год отец Кондрат запретил было колядовать
[680] по хуторам, говоря, что будто сим народ угождает нечистому. Однако ж, если сказать правду, то в колядках ничего нет такого. Поют часто про рождество Христа и при конце желают здоровья
[681] хозяину, хозяйке, детям и всему дому.
Немцем называют у нас всякого, кто только из чужой земли. Хоть будь он француз или цесарец, или швед — все немец.
Скрыня.
Страшная месть (Черновой автограф)
*
Вы слышали ли историю про синего<?> колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцат<ом> году слышал я это<?> от матери, и я не умею сказать вам,
[682] но мне всё чудит<ся>, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне также широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя
[683] шевелит раздольную водяную равнину и обсыпается рябью.
[684] А прогуляется ли по нем в час утра или [вечера ветер, как всё в нем задрожит, засуетится: кажется будто то народ<?>] толпится.
[685] И весь дрожит и сверкает в искрах,
[686] как волчья шерсть середи ночи. Что ж, господа, когда мы съездим<?> в Киев? Грешу я, право, перед богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже по<д> старость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!
<I.>
Громко
[687] шумит,
[688] гремит конец Киева, склонивший<ся>
[689] к Днепру. Эсаул Горобец празднует
[690] свадьбу своего сына. Наехало много гостей к эсаулу в гости. В старину любили есть, еще лучше любили пить, а еще лучше любили веселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки с Пестяри<?>, где
[691] поил он семь <дней> и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и
[692] названный брат эсаула Данило Бульбашка с другого берега Днепра, где промеж двумя горами
[693] был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости
[694] и белому круглому личику, черным бровям, нарядной сукне, исподнице из голубого полутабене<ку>, сапогам с серебряными подковками, но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец: двадцать один год пропадал без вести и воротился из турещины
[695] к дочери, когда уже она вышла замуж.
[696] Верно много бы порассказал дивного.
[697] Да, как и не расска<зать>, бывши так долго в чужой земле! Там всё не так, и люди не те, и церквей христовых нет. Но он не приехал. Гостям поднесли вареную водку с изюмом и сливами и нарезанный кусками на огром<ном> блюде коровай. Музыкантам поднесли исподнюю корку с коровая, всю истыканную медными деньгами. [Он<и>] оставили цимбалы, скрипки и бубны, повынимали те деньги и стали есть коровай и славить молодых. А молодицы и дивчаты, утершись шитыми платками, выступали снова бочком из рядов, а навстречу им, гордо и бойко подбоченившись, нетерпеливо дожидаясь музыкантов, перевились рушниками парубки и готовы были понестись. Музыканты грянули. Вдруг закричал<о>, испугавшись и протянувши ручки, годовое дитя Бульбашки, игравшее на земле. Подбежала мать, подбежал [отец]. Дитя кричит и со страхом показывает пальцем в кучу народа, глазевшего со всех сторон на веселившихся. Из-за толпы народа выглядывало отвратительное уродливое лицо; в глазах его быстрых, мелькавших, как огонь из-под бровей, было что<-то> такое страшное... вздрогнули отец и мать, с ужасом попятились веселившиеся. Урод, что-то <у>слышавши,
[698] пропал в толпе. «Колдун опять показался», неслось
[699] со всех сторон: «не будет теперь, не будет житья!» кричали все в один голос. «Что это за колдун?» спрашивала, изумившись, молодая жена Данила Бульбашки и ничего не могла понять и допроситься за криками да за толками. Солнце давно уже зашло; веселые гости стали еще танцовать, но Бульбашка с молодою женою, отдавши добрую ночь молодым и хозяевам,
[700] поспешили к берегу, где дожидался его дуб с двумя верными козаками.
<II.>
По всему божьему <небу> ночь тихо светит. То месяц пока<за>лся из-за горы,
[701] обмылся, принарядился он и пошел гулять по небу,
[702] призадумался, остановившись над широким Днепром и увидевши в нем другой месяц.
[703] Гористый берег Днепра осветился,
[704] и тень ушла еще дальше в чащу сосен. Посреди Днепра плыл дуб; сидят впереди два хлопца, черные козацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны.
Отчего не поют козаки? Не говорят ни о том, как перекрещивают козацкий народ
[705] в католиков, ни о том, как бились молодецки два народа на шотерновом<?> поле. Как им петь, как говорить про лихие дела; пан их Данило призадумался, и рукав
[706] кармазинно<го> жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колы<шет> дитя и не сводит очей с него,
[707] а на незастланную полотном нарядную сукню серою
[708] пылью валится вода. Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы<?>, на широкие луга, на зеленые леса, берега. Те горы — не горы, подошв у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса — не леса, что
[709] стоят на холмах: покажутся
[710] волосами, поросшими на косматой голове лесного деда. По<д> ними в воде [моется] борода<?> и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга — не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в одной половине, и в другой половине прогуливается месяц. Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою. «Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина, вдалася в печаль?»
«Я не в печаль вдалася, пан мой Данило! Но дивлюсь чудной истории про колдуна; говорят, что он родился таким страшным, как
[711]... и никто из детей сызмалу не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему всё чудилось, что все смеялись над ним. Встретится ли под темный вечер с кем-нибудь — ему [казал<о>сь] у того человека
[712] открывается рот и белеют
[713] два ряда <зубов>; и на другой день находили мертвым
[714] того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы», — продолжала Катери<на>, вынимая платок и обтирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке было вышито красным шелком. Пан Данило — ни слова и [стал] поглядывать на темную сторону, где из леса чернел земляной вал, и из-за вала подымался старый замок: над бровями разом вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкий ус,
[715] правая ухватилась за рукоять. «Не так еще то, что колдун, страшно», заговорил он:
[716] «как то страшно, что это недобрый гость. Что ему за блажь пришла воротиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи сделать. Я разметаю чертовское гнездо, пусть только пр<он>есется слух, что у него есть притон какой. Я сожгу
[717] старого колдуна так, что и воронам нечего будет расклевать. Однако ж у него, я думаю, водится золото. Вот где он живет, этот дьявол. Если у него водится золото... Вот мы сейчас будем плыть <мимо> крестов, где <это> кладбище: тут гниют его нечестивые прадеды. Покойный дед знал их. Они все готовы <были> продать за денежку себя с душою и ободранными жупанами сатане. Если ж у него точно есть золото, то мешкать нечего, теперь не всегда на войне можно добыть». — «Знаю,
[718] что затеваешь ты. Нет, Данило, боже тебя сохрани: не связывайся с этим колдуном, ничего не предвещает доброго мне встреча с ним. Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, очи твои так угрюмо надвинулись бровями, Данило!..» — «Молчи, баба! С вами кто свяжется, тот сам станет бабою. Хлопец, дай мне огня в люльку», сказал он, оборотившись к одному из гребцов, который тотчас выбил из сво<ей> уже обгоревш<ей> люльк<и>
[719] горящую золу на подол<?>
[720] и переложил ее в люльку своего пана. «Пугает меня колдуном!» — продолжал пан Данило. «Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушать наших жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — это острая сабля. Да?» Замолчала Катерина и поглядывала на сонную воду, а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился как волчья шерсть середи ночи. Дуб повернул к реке и стал объезжать в рек<е> берег. На берегу чередой встал [ряд] крестов и могил;
[721] ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, — только месяц греет их с небесной вышины. «Вы слышите ли, хлопцы, крики? кто-то зовет нас<?> на помощь», сказал пан Данило, оборотясь к гребцам своим. «Я слышу,
[722] пан Данило, чей-то крик», — сказали хлопцы: «кажется, с той стороны», разом сказали хлопцы, указывая в сторону, противную кладбищу;
[723] но всё было уже тихо. Лодка поворотила. Вдруг гребцы опустили весла и недвижно уставили очи. Остановился и пан [Данило Буль<башка>], и
[724] страх и холод врезался в козацкие жилы. Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высокий мертвец. Борода до пояса, на пальцах когти длинные, длиннее самих пальцев. Тихо поднял он руку вверх. Лицо всё задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. «Душно мне, душно», — простонал он диким и нечеловечьим голосом, и голос его будто ножом царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю. И вдруг зашатался другой крест; опять вышел другой мертвец [еще <1 нрзб.>] еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос: борода по колено,
[725] длинные ногти
[726] еще длиннее, еще <1 нрзб.> закричал: «Душно мне!» — и ушел под землю. Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Еще выше, казалось, одни кости только поднялись, борода
[727] — по самые пяты, концы ногтей, казалось<?>, вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости. Дитя, спавшее на руках у Катерины, вскрикнуло и пробудилось. Сама пани вскрикнула.
[728] Гребцы пороняли шапки в Днепр. Сам пан вздрогнул. Всё вдруг пропало, как будто не бывало. Однако ж хлопцы долго не
[729] брались за весла. Заботливо поглядел Бурульбаш <?> на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее дитя, прижал ее к сердцу и поцеловал в лоб. «Не пугайся, Катерина, гляди: ничего нет», говорил, указывая по сторонам: «это колдун хочет устрашать людей, чтобы никто не добрался до нечистого
[730] гнезда его. Баб толь<ко> одних он напугает этим. Дай сюда на руки мне сына».
[731] При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх
[732] и поднес его к губам своим. «Что, Иван? Ты не боишься колдунов? Нет, говори, тятя, я козак. Полно же плакать, перестань, мой ненаглядный цветочек.
[733] Та-та-та, та-та-та! Домой приедем, приедем домой, мать накормит кашею, положит тебя спать в люльке. Запоет: „Люли, сын, мой, люли“».
[734]
«Слушай, Катерина! Мне кажется, что отец твой не хочет жить в ладу с нами. Приехал угрюмый, суровый, как будто сердится что ли? Ну, недоволен, — зачем и при<езжать>? оставался бы там, где прошатался двадцать лет. Не хотел выпить за козацкую волю, не пока<ча>л на руках дитяти. Хотел было я ему поверить всё, что лежит на сердце, да не берет что-то, и речь заикнулась. Нет, у него не козацкое сердце! Козацкие сердца, когда встретятся, — как не выбьются из груди друг другу на встречу. Что, мои любые хлопцы, берег скоро? Ну, шапки я вам дам новые. Тебе, Стецько, дам
[735] выложенную бархатом с золотом. Я ее снял вместе с головою у одного татарина, весь его снаряд взял я, душу только одну его я выпустил на волю. А что, хлопцы, берег? Ну, причаливай легонько! Вот, Иван, мы и приехали, а ты плакал! Бери его, Катерина».
[736] Из-за горы показалась соломенная кровля: то дедовские хоромы пана Данила, за ними еще гора, а там уже и поле, а там и хотя сто верст пройди, уже не сыщешь ни одного козака.
III.
Хутор
[737] пана Данило между двумя горами в узкой долине, сбегающей
[738] к Днепру. Невысокие хоромы у пана Данило: хата на вид,
[739] как и у простых
[740] козаков,
[741] и в ней одна светлица, но есть где поместиться там и ему, и жене его, и старой прислужнице, и 10 отборным молодцам. Вкруг стен вверху идут дубовые полки, густо на них<?> стоят миски, горшки для трапезы; есть между ними и кубки серебряные и чарки, оправленные в золото, дарственные и добытые на войне; ниже висят дорогие мушкеты, сабли, пищали, копья:
[742] волею и неволею перешли они от татар, турков и ляхов. Немало зато и вызубрены они. Глядя на них, пан Данило, как будто по значкам припоминал свои схватки. Под стеной внизу дубовые, гладко вытесанные лавки, возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продернутых к кольцу, привинченному к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною. На лавках всег<да> спит с женою пан Данило. В люльке тешится и убаюкивается малое дитя. На полу покотом ночуют молодцы. Но козаку
[743] лучше спать на гладкой земле при вольном небе. Ему не пуховик и не перина нужна, — он мостит в голову себе свежее сено, вволю протягивается на траве. Ему весело, проснувшись середи ночи, взглянуть на высокое, засеенное звездами небо и вздрогнуть от приятного ночного холодка, принесшего <свежесть> козацким косточкам. Потягиваясь
[744] и бормоча
[745] сквозь сон, закуривает он люльку и закутывается крепче в
[746] суконный жупан.
Не рано проснулся Бурульбаш после вчерашнего веселья. И проснувшись, сел в углу на лавке и начал натачивать новую выменянную им турецкую саблю. А пани Катерина принялась вышивать
[747] золотом шелковый рушник. Вдруг вошел Катеринин отец рассержен, как будто только что бился с кем-нибудь, приступил к дочке и сурово стал выспрашивать ее: что за причина, что
[748] она так поздно воротилась домой.
[749]
«Про эти дела, тесть, не ее, а меня спрашивать: не жена, а муж отвечает, — у нас уже так водится: не погневай<ся>», говорил <он>, не оставляя своего <дела>. «Может, в иных неверных
[750] землях этого не бывает, я не знаю».
Старый отец нахмурился и что<-то> дикое выпрыгнуло у него из-под бровей. «Так я тебя спрашиваю», сказал, прикусывая усы: «зачем ты отлучался вчера на весь день из дому и так поздно приехал?»
«А вот это дело, дорогой тесть!
[751] На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из тех, которых бабы носят.
[752] Знаю в походах<?> как сидеть, умею
[753] держать в руках и саблю острую, еще кое-что и сумею раз... Умею никому и ответа не отдавать, что делаю».
«Я вижу, Данило, что желаешь ссоры между нами. Разве я не в праве подумать, что <ты> ходил куда-нибудь на худое дело, когда не хочешь сказать?»
«Думай, думай себе ты что хочешь», сказал Данило: «думаю и я себе. Слава богу, не в одном бесчестном деле не был, всегда стоял за веру православную и отчизну, не так <как> по крайней мере иные бродяги таскаются бог знает <где>, и когда верные бьются на смерть, [а после] нагрянут убирать не ими посеянное жито и даже на униатов похожи: не заглянут в божью церковь. Таких бы нужно допроситься порядком, где они таскаются».
«Э, козак! Знаешь ли ты, я плохо
[754] стреляю: только всего за сто сажень пуля моя пронизывает сердце. Я и рублюсь незавидно: от человека остаются кусочки, немногим мельче круп, из которых варят кашу».
«Я готов», сказал пан Данило, бойко перекрестивши воздух саблею, как <буд>то знал, на <?> что выточи<л>.
«Данило!» закричала громко Катерина, ухвативши его
[755] за руку и повиснув на ней: «вспомни, безумный, погляди, на кого ты подымаешь руку. Батько, твои волосы белы, как снег, а ты
[756] разгорелся, как неразумный хлопец».
«Жена!» крикнул грозно пан Данило: «ты знаешь, я не люблю этого: ведай
[757] свое бабское дело». Сабли страшно звукнули, железо рубило железо,
[758] козаки будто пылью себя обсыпали
[759] искрами.
[760] С плачем ушла Катерина в свою... <?> светлицу и кинулась на перину, покрыла себя подушкою, чтобы не слышать страшных сабельных ударов. Только напрасно... <?>: лихо бились козаки, чтобы можно было заглушить их сабельные удары; при каждом звуке сердце козацкое хотело разорваться на части,
[761] [будто] по всему ее белому телу проходило: тук, тук. «Нет, не вытерплю, не вытерплю,
[762] может уже алая кровь бьет
[763] ключом из белого тела. Может теперь изнемогает мой милый, а я лежу тут», и вся бледная, едва переводя дух, вышла Катерина. Ровно и страшно бились: ни тот, ни другой не одолевает. Вот наступает Катеринин отец, подается пан Данило. Вот наступает пан Данило, подается суровый отец, и опять наравне. Кипит от гнева тот и другой. Вот разо <?> с разгону, ух, как страшно! и обе <сабли> разломались пополам. Стеня, отлетели в сторону клинья. «Благодарю тебя, боже», сказала
[764] Катерина и вскрикнула снова: козаки взялись за мушкеты. Поправили ремни, взвели курки. Выстрелил пан Данило, не попал. Прицелил<ся> отец: он стар, однако ж не дрожит его рука. Выстрел загремел. Пошатнулся пан Данило. Алая кровь выкрасила левый рукав козацкого жупана. «Нет!» закричал Данило: «я не продам так дешево себя.
[765] Не левая рука, а правая атаман.
[766] Висит у меня на стене турецкий пистолет, еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне. Слезай со стены, старый товарищ! Покажи услугу другу!» Поднял
[767] руку Данило достать пистол<ет>. «Данило!» закричала в отчаянии, схвативши руку и кинувшись ему в ноги, Катерина: «не для себя молю: мне один
[768] конец:
[769] та недостойная жена, которая живет после своего мужа. Днепр — холодная [водица] днепровская — мне будет могила. Но погляди на сына, погляди <на> сына! Данило, Данило, погляди на сына! Кто пригреет бедного, кто приголубит его?
[770] Кто выучит его летать на вороном коне, биться за волю и землю<?>,
[771] пить и гулять по-козацки? Данило, зачем ты отворачиваешь лицо свое? Пропадай, сын, пропадай: тебя не хочет знать отец твой. Я теперь знаю тебя: ты — зверь, а не человек; у тебя волчье сердце и душа лукавой гадины.
[772] О! я думала, что у тебя капля жалости есть, что в твоем камен<ном> теле человечьи чувства горят. Безумно же <я> ошиблась! Тебе это радость принесет, твои кости станут танцовать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери-ляхи кинут в пламя твоего сына,
[773] когда сын твой
[774] будет кричать под ножами и окропом <1 нрзб.> Я знаю, ты рад с гроба встать и раздувать шапками огонь, взвившийся под ним.
«Постой, Катерина! Ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя. Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны. Как вихорь будешь ты летать перед козаками, с бархатной шапочкой на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем прошлое между нами. Что сделал неправого перед тобой — винюсь.
[775] Прошу прощения!
[776] Что же ты не даешь руки так, как это<?> делают козаки: они брали <1 нрзб.>, а когда мирятся — мирятся: всё пляшет на радость!» говорил он отцу, который
[777] стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примиренья. «Отец!» — говорила
[778] Катерина, обняв и поцеловав его: «не будь неумолим, прости Данила: он
[779] не огорчит больше тебя»... «Для тебя только, моя дочь, прощаю», отвечал <он>, поцеловав ее и блеснув чудно очами.
[780] Катерина вздрогнула: чуден показался ей его поцелуй и непонятный огонь
[781] очей и всё. Как-то задумалась она, облокотясь на стол, на котором перевязывал свою раненую руку пан Данило, передумывая, что худо и не по-козацки сделал, просивши прощенья, не будучи сам ни в чем виновен.
IV.
Блеснул день, но не солнечный; небо хмурилось, тонкий дождь сеялся на луга, на леса, на широкий Днепр. Проснулась
[782] пани Катерина, но нерадостна;
[783] очи заплаканы и вся она смутна и неспокойна. «Муж мой милый, мой дорогой, чудный сон мне снился».
«Какой сон, моя люба
[784] пани Катерина?»
«Снилось мне — чудно, право, кажется: как будто виделось наяву и еще больше, чем виделось. Снилось мне, что будто отец мой — тот самый урод, которого мы видели на свадьбе у есаула... Но прошу тебя, не верь сну! Каких глупостей не приснится человеку,
[785] когда он спит. Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась,
[786] от каждого слова его стонали мои жилы. А если бы ты услышал, что он говорил такое... »
«Что же он говорил, моя золотая
[787] Катерина?»
«Говорил: ты посмотри на меня, Катерина. Я хорош, люди напрасно говорят, что я дурен. Я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами. Тут навел он на меня огненные очи... я вскрикнула и проснулась».
«Чуден сон твой, пани Катерина, еще чуднее будет верить ему. Однако ж знаешь ли ты, что за горою не так спокойно. Чуть ли не ляхи стали выглядывать. Мне Горобец прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится. Я и без него не сплю. Хлопцы мои в эту
[788] [ночь посрубили] двенадцать
[789] засеков.
[790] Посполитство будем свистать
[791] свинцовыми сливами, а шляхтич<и> потанцуют и от батог<ов>.
[792]
«А отец не знает об этом?»
«Сидит у меня на шее твой отец! Я до сих пор разгадать его не могу. Много верно он грехов наделал в чужой земле! Что же в самом деле за причина, что сколько [живет] уж
[793] — больше месяца есть, и хоть <бы> раз разве<се>лился, как добрый козак: не захотел выпить меду... Слышишь, Катерина, не захотел меду, который <я> вытрусил у брестовских жидов. Ей, хлопец!» крикнул пан Данило, хлопнув в ладоши и свистнув молодецким посвистом: «беги, малый, в погреб, да принеси жидовского меду! Горелки даже не пьет! Экая про<па>сть! Мне кажется, пани Катерина, что он в господа Христа не верует. А, как тебе кажется?»
«Бог знает, что ты говоришь, пан Данило!»
«Чудно, пани», продолжал пан Данило, принимая глиняную кружку от козака: «поганые католики дюже падки до водки, одни только турки не пьют. Что, Стецько, много ли хлеснул меду в подвале?»
«Нет, попробовал только, пан Данило».
«Лжешь, собачий сын. Вишь,
[794] как мухи напали на усы! Я по глазам вижу, что хватил полведра. Эх, козаки! что за лихой народ! Всё готов товарищу, а хмельное свысуслит сам.
[795] Я, пани Катерина, что-то давно уж был пьян, а?»
«Вот еще это?
[796] А помнишь в субботу... »
[797]
«Не бойсь,
[798] не бойсь, больше кружки не выпью! А вот и турецкий игумен влазит
[799] в двери», — проговорил он сквозь зубы, увидя нагнувшегося, чтобы войти в двери,
[800] тестя.
«А, что ж это, моя дочь»,
[801] сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с
[802] чудными камен<ьями>: «солнце уже высоко, а у тебя обед не готов?»
«Готов обед,
[803] пан отец, сейчас поставим: вынимай горшок с галушками», сказала пани Катерина старой женщине,
[804] вымывавшей деревянную посуду.
[805]
«Или нет, постой, лучше я выну, а ты позови хлопцев».
Все сели на полу в кружок: против покута пан отец, по левую
[806] руку пан Данило, по правую — пани Катерина и десять наивернейших молодцов в красных и синих жупанах.
«Не люблю я этих галушек», сказал пан отец, немного поевши и положивши ложку: «никакого вкуса нет».
«Я знаю, что тебе лучше жидовская лапша», подумал про себя пан Данило. «Отчего же, тесть», продолжал он вслух: «ты говоришь, что вкусу нет в галушках: худо сделаны что ли? Моя Катерина так делает галушки, что и гетьману редко достается есть таких. А брезгать ими грешно — это христианское кушанье: все святые люди ели галушки, и сам бог наш Иисус Христос ел».
[807]
Ни слова отец и замолчал. Замолчал и пан Данило.
Подали жареного поросенка с капустой и сливами. «Я не люблю свинины», сказал отец Катерины, выгребая ложкою капусту.
«Для чего же не любить свинины?» сказал пан Данило. «Одни турки и жиды не едят свинины».
Замолчал
[808] опять отец и кинул суровый взгляд.
Только одну лемишку
[809] с молок<ом> и ел старый отец и потянул вместо водки из вытянутой из-за пазухи фляжки какую-то черную воду.
Пообедавши,
[810] заснул пан Данило молодецким
[811] сном и проснулся только около вечера,
[812] сел за стол, стал писать листы,
[813] а пани Катерина качала ногою люльку, сидя на лежанке. Сидит пан Данило, глядит левым глазом на писание, а правым в окошечко, а из окошка далече видит
[814] блестят горы, вокруг гор Днепр, синеют за Днепром леса. Мелькает
[815] прояснившееся ночное небо. Не далеким небом и не синим лесом любуется пан Данило, глядит на выдавшийся
[816] мыс, на котором чернел старый замок.
[817] Ему почудилось, будто блеснуло в замке огнем узенькое окошко. Но всё тихо. Это, верно, показалось ему. Слышно только глухо шумит внизу Днепр и с трех сторон один за другим отдаются удары мгновенно
[818] пробудившихся волн. Он не бушует, как старик, ворчит и ропчет.
[819] Ему всё немило, всё переме<ни>лось около него. Тихо враждует он с прибрежными горами, лесами, лугами и несет на них жалобу в Черное море. Вот по широкому Днепру зачернела лодка и в замке снова как будто блеснуло что-то. Потихоньку свистнул пан Данило; выбежал на свист верный хлопец. «Бери, мой
[820] Стецько, скорее с собою острую саблю да винтовку да ступай за мною».
«Ты идешь?» спросила пани Катерина.
«Иду, жена, нужно посмотреть все места: нет ли где недобрых гостей».
«Мне, я вот чую, так страшно оставаться одной. Меня сон так и клонит. Что если опять приснится то же самое? Я даже не уверена, точно ли то сон был».
«С тобо<ю> старуха остается, а в сенях и на дворе спят козаки».
«Старуха спит уже, а козакам что-то не верится. Слушай, пан Данило, замкни меня в комнате, а ключ возьми с собой. Пусть козаки будут... <?> у дверей — тогда мне будет не так страшно, а козаки пусть лягут перед дверьми».
«Пожалуй, пусть будет так: рад сделать тебе угодное», сказал
[821] Данило, стирая пыль с винтовки и сыпля на полку порох.
[822] Верный Стецько тут и уже одетый во всей козацкой сбруе. Пан Данило надел смушевую шапку, задвину<л> окошко, задвинул засовами <дверь>, замкнул и вышел потихоньку из двора промеж спавшими своими козаками в горы. Небо почти всё прочистилось, свежий ветер [веял с по<ля.>]
[823] Вдали кликала чайка.
[824] Всё как будто онемело. Но вот послышался шорох.
[825] Пан Данило с верным слугою тихо спрятался за терновник, прикрывавший срубленый засек.
[826] Кто-то в красном жупане с двумя пистолетами, с сабл<е>ю при боку спускался с горы. «Это тесть», проговорил пан Данило, разглядывая его из-за куста. «Зачем и куда ему идти в эту пору? Стецько, не зевай, смотри в оба глаза, куда возьмет дорогу пан отец?» <Человек><?> спустился на самый берег и поворотил к выдававшемуся мысу. «А, вот куда!» проговорил пан Данило. «Что, Стецько, ведь он потащ<ился> как раз в колдуново дупло».
«Да, верно, не в другое место, пан Данило! Мы бы его видели на другой стороне. А он пропал около замка и наперед <... >». — «Постой же, вылезем, а потом
[827] мы пойдем по следам.
[828] Тут что-нибудъ да кроется. Нет, Катерина, я говорил тебе, что батько
[829] твой — недобрый человек. Не так он делал всё,
[830] как православный». Уже мелькнули Данило и его верный хлопец внизу на выдавшемся берегу; вот уже и не видно их:
[831] ведь
[832] черный, непробудный лес, окружавший замок, спрятал их. Верхнее окошко тихо засветилось. Внизу стоят козаки и думают, как бы взлезть им. Ни дверей, ничего не видно им в стенах, в окне толь<ко> светится, но со двора верно есть лестн<ица>. Но как войти туда? Издали слышно, как гремят цепи и бегают собаки. «Что я думаю долго!» сказал пан Данило, увидя перед окном высокий дуб: «стой тут, малый, я полезу на дуб, из него прямо [буду] глядеть в окошко». Прошаривши<?>, пан Данило снял кушак, бросил вниз саблю, чтоб не звенела, и ухватясь за ветви, поднялся наверх. Окошко всё еще светилось. Присевши на сук возле самого окна, уцепился он одною рукою за <1 нрзб.> дерево и глядит. В комнате и свечей нет, а светят по стенам чудные знаки,
[833] висит оружие, но всё странное: такого не носят ни турки, ни крымцы,
[834] ли ляхи, ни христиане православные, ни народ шведский. Под потолком взад и вперед мелькают
[835] нетопыри, и тень от них мелькает по стенам, по дверям и по помосту. Вот отворилась
[836] <дверь>. Входит кто<-то> в красном жупане и прямо к столу, покрытому белою скатертью. Это тесть! Пан Данило спустился немного ниже и приник крепче к дереву; но ему некогда глядеть,
[837] смотрит ли кто в окошко или нет, — он пришел нахмурен, рассержен;
[838] сдернул со стола скатерть — и вдруг по всей комнате тоже разлился прозрачно
[839] -голубой свет. [Изредка] только не смешивавшиеся волны прежнего бледно-желтого света переливались,
[840] ныряли,
[841] словно в голубом море, и тянулись слоями будто на мраморе и посред<и>
[842] краснел тесть. Пан Данило стал приглядываться и не заметил уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем
[843] широкие ша<ро>вары, какие носят турки;
[844] за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписан<ная> вся нерусскою и непольскою грамотою. Глянул в лицо — и лицо стало переменяться: нос
[845] вытянулся и повиснул над губою, рот в минуту раздался до ушей, зуб выглянул изо рта, нагнулся<?> в сторону, и стал перед
[846] ним опять тот самый колдун, который показался на свадьбе есаула.
«Правдив сон твой, Катерина», подумал пан Данило. Колдун стал важно
[847] прохаживаться вокруг стола. Знаки стали быстро переменяться на стене,
[848] нетопыри залетали сильнее вниз и вверх, взад и вперед, голубой свет становился реже-реже и совсем, кажется, потухнул, и
[849] светлица осветилась уже тонким розовым светом. Казалось, с тихим звоном
[850] разливался чудный свет
[851] по всем углам и вдруг пропал и стала тьма. Слышался только шум, будто ветер в тихий час вечера наигрывал, кружась по
[852] водному зеркал<у>, нагибая еще ниже в воду серебряные ивы. И чудится пану Данилу, что в светлице<?> блестит месяц, ходят звезды,
[853] неясно мелькает темносинее небо и холод ночного воздуха пахнул даже в лицо ему. И чудится пану Данилу (тут он стал щупать за нос, не спит ли), что уже не небо в светлице будто, а его собственная опочивальня: висят на стене его татарские и турецкие сабли; на стене полки, на полках домашняя посуда и утварь, на столе хлеб и соль; вот <1 нрзб.> висит люлька; вместо образов выглядывают какие-то страшные лица, на лежанке... но сгустившийся туман всё покрыл, и стало опять темно, и опять с чудным звоном осветилась вся светлица
[854] розовым светом, и опять на стенах мелькают знаки, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче и что-то белое, как будто облако, веяло посереди хаты;
[855] и чудится пану Данилу, что облако
[856] то — не облако, что стоит
[857] женщина, — только из чего она — <из> воздуху что ли выткана?
[858] Отчего же она стоит и земли не трогается, и не опершись ни на что, и сквозь нее просвечивает розовый свет и мелькают на стене знаки. Вот она как пошевельнула
[859] прозрачною головою своею. Тихо светятся ее бледноголубые очи, волосы вьются и падают по плечам ее, будто
[860] светлый серый туман; губы бледно алеют, будто сквозь бело-прозрачное утреннее небо льется едва приметный алый свет зари; брови слабо темнеют, щеки беле<ют>. «Ах, это Катерина!» Тут почувствовал Данило, что члены у него оковались; он хотел говорить, но его губы шевелились без звука. Неподви<ж>но стоял колдун на своем месте. «Где ты была?» спросил он, и стоявшее перед ним затрепетало. «О! зачем ты меня вызвал!» тихо простонала она: «мне было так радостно, я была на том самом месте, где родилась и прожила 15 лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот лог, где я игралась в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород. О, как обняла меня добрая мать моя, какая любовь у нее в очах... Она приголубливала меня, целовала в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу. Отец!» тут она
[861] вперила в колдуна
[862] бледные очи: «зачем ты зарезал мать мою?»
Грозно колдун погрозил<?> пальцем: «Разве я тебя просил говорить про это?» сказал он суровым голосом, и воздушная красавица задрожала. «Где теперь пани твоя?»
«Пани моя, Катерина, теперь спит:
[863] не успел
[864] мой ненаглядный Данило запереть двери, а она уже заснула. Я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела. Мне давно хотелось увидеть мать. Мне вдруг сделалось 15 лет. Я вся стала легка, как рыбка. Зачем ты меня вызвал?»
«Это — Катеринина душа», подумал пан Данило, но всё еще не смел пошевелиться.
«Ты помнишь всё то, что говорил тебе вчера я?» — спросил колдун так тихо, что едва можно было расслушать.
«Помню, помню, но чего бы не дала я, чтобы только забыть это. Бедная Катерина, она много
[865] не знает того, что знает душа ее. Покайся, отец; мало у тебя разве
[866] на душе злодеяний! [Тебе] не страшно, что после каждого убийства твоего мертвецы подымаются из могил?..»
«Ты опять за старое», прервал грозно колдун: «я на своем поставлю. Я заставлю тебя сделать, что мне хочется. Катерина полюбит меня. Катерина меня непременно полюбит!»
«О, ты чудовище, а не отец мой!» простонала она: «нет, не будет <по->твоему.
[867] Правда, ты взял нечистыми чарами своими власть вызывать душу и мучить ее, но один только бог может заставлять ее делать то, что ему угодно. Нет, никогда Катерина, доколе буду держаться я в ее теле, не решится на богопротивное дело. Отец, близок страшный суд! Если бы ты и не отец мой был, и тогда бы ты не заставил меня изменить моему любому верному мужу. Если бы муж мой и не был мне верен и мил, и тогда бы не изменила ему,
[868] потому что бог не любит клятвопреступников
[869] и неверных душ».
[870]
Тут вперила она бледные очи свои в окошко, под которым сидел
[871] пан Данило, и недвижно уставилась.
«Куда ты глядишь, кого ты там видишь?» закричал колдун. Воздушная Катерина задрожала, но уже пан Данило был давно на земле и пробирался с своим верным Стецьком в свои горы. «Страшно, страшно», говорил он про себя, почувствовав в первый раз какую-то робость в козацком сердце, и
[872] скоро прошел двор свой, на котором
[873] также крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего настороже и курившего люльку. Небо всё было засеяно звездами.
V.
«Как хорошо ты сделал, что разбудил меня», говорила
[874] Катерина, протирая светлые очи шитым рукавом своей сорочки и разглядывая с ног до головы стоявшего перед нею мужа: «Как<ой> страшный сон мне виделся! Как тяжело дышала грудь моя!.. Ух!.. Мне казалось, что я умираю... »
[875]
«Какой же сон? Уж не этот ли?» и стал пан Данило рассказывать всё, виденное им.
«Ты как это узнал, мой муж?» спросила, изумившись, Катерина: «Да нет, это правда... но нет, многое не виделось мне из того, что ты рассказываешь. Нет, мне не снилось, чтобы отец убил мать мою <1 нрзб.>, ни мертвецов, ничего не виделось мне. Нет, Данило, ты не так рассказываешь. Ох, какой страшный отец мой!»
«И
[876] не диво, что тебе многое не виделось. Ты не знаешь и десятой доли того, что знает душа. Знаешь ли ты, что отец твой — антихрист? Еще в прошлом году, когда я собирался вместе с ляхами на крымцев (тогда я еще держал руку этого неверного народа), мне говорил игумен Братского монастыря (он, жена, — святой человек), что антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека. А душа, ты знаешь, гуляет по своей воле, когда заснет человек,
[877] и летает вместе с архангелами около божьей светлицы. Мне с первого разу не показалось лицо твоего отца. Если бы я знал прежде, что есть такой отец, я бы не женился на тебе. Я бы кинул тебя и не принял бы на душу греха, породнившись с антихристовым племенем».
«Данило», сказала Катерина, закрыв лицо руками и рыдая:
[878] «я ли виновна в чем перед тобою?
[879] Я ли изменила тебе, мой любый муж? Чем же навела на себя гнев твой? Неверно я разве служила теб<е>, сказала ли тебе противное слово, когда ты ворочался с молодецкой попойки? Тебе ли не родила я чернобрового сына?..»
«Не плачь, Катерина! Я
[880] тебя теперь знаю и не кину
[881] ни за что.
[882] Грехи все лежат на отце твоем!»
«Нет, не называй его отцом моим. Он не отец мой, бог — свидетель. Я отрекаюсь от него, отрекаюсь от отца. Он — антихрист, богоотступник. Пропадай он, тони он, — не подам руку спасти его.
[883] Сохни он
[884] от тайной
[885] отравы, не подам
[886] воды напиться ему. У меня нет <отца>. Ты у меня отец!»
VI.
В глубоком подвале у пана Данила за тремя замками сидит колдун, закованный в железные цепи,
[887] а подале над Днепром горит бесовский его замок, и алые, как кровь, волны хлебещут и толпятся вокруг старинных стен. Не за колдовство, не за богопротивные дела сидит в глубоком подвале колдун: им судья — бог. Сидит он за тайное
[888] предательст<во>, за
[889] сговоры с врагами православной русской земли продать католикам
[890] украинский народ и выжечь
[891] христианские церкви. Угрюм колдун. Дума черная, как ночь, у него в голове. Всего только один день остается жить ему, и завтра пора ему прощаться с миром. Завтра ждет его казнь. Не совсем легкая казнь его ждет;
[892] это еще милость, когда сварят его живого в котле или сдерут с него грешную кожу. Угрюм колдун. Поникнул головою: может быть, он уже и кается
[893] перед смертным часом. Только не такие грехи его, что б бог простил их. Вверху перед ним узкое окно,
[894] но не хрупкое стекло в нем, вместо его вправлен железный лист, весь исколотый
[895] небольшими дырочка<ми>, как решето, и перед ним железная острая рогатка, и солнечный луч, проходя через него, пад<а>ет мелкою сеткою прямо
[896] <в> лицо ему. Гремя цепями подвелся он к окну поглядеть, не пройдет ли его дочь.
[897] Она кротка, непамятозлобна,
[898] как голубка; не умилосердится ли она над отцом? Но никого нет, внизу бежит дорога, но по ней никто не пройдет. Пониже ее гуляет Днепр. Ему ни до кого нет дела: он бушует, и унывно слушать колоднику однозвучный шум его. Вот кто-то показался по дороге. «Это козак», тяжело вздохнул колодник. Опять всё пусто. Вот, кто<-то> вдали спускается, развевается зеленый кунтуш, горит на голове золотой кораблик. «Это она». Еще ближе приникнул он к окну: вот уже проходит близко Катерина. «Дочь, умилосердись, подай милостыню!» Она нема, она не хочет слушать, она и глаз не наведет на тюрьму
[899] и уже прошла мимо, уже и скрылась. Пусто во всем мире. Унывно шумит Днепр. Грусть залегает в сердце. Но ведает ли эту грусть колдун? День клонится к вечеру, уже солнце село. Уже и нет его. Уж и вечер: свежо; где-то мычит вол, откуда-то навеваются звуки, верно, народ где-нибудь идет с работ и веселится. По Днепру мелькает лодка. Кому нужда до колодника?
[900] Блеснул
[901] на небе серебряный серп. Вот кто-то идет с противной стороны по дороге — трудно разглядеть в темноте. Это возвращается Катерина. «Дочь, Христа ради! и свирепые волченята не станут рвать свою мать.
[902] Дочь, хоть взгляни на преступного отца своего!» Она не слушает и идет. «Дочь, ради несчастной матери!» Она остановилась. «Прииди принять последнее мое слово».
«Зачем ты зовешь меня, богоотступник? Не называй меня дочерью! Между нами нет никакого родства. Чего ты хочешь от меня ради несчастной матери моей?»
«Катерина, мне близок конец. Я знаю: меня твой муж хочет привязать
[903] к кобыльему хвосту и пустить по полю, а, может, и еще страшнейшую выдумать казнь».
«Да разве есть на свете казнь, равная твоим грехам? Жди ее, никто не станет просить за тебя!»
«Катерина, меня не казнь страшит, но муки на том свете. Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в раю около бога, а душа богоотступного отца твоего будет гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: всё сильнее и сильнее будет разгораться он
[904], и не похож огонь на земной
[905] в сотую <1 нрзб.> Ни капли росы не падет, ни ветер не пахнет».
«Этой
[906] казни я не властна
[907] умалить», сказала Катерина, оборотившись.
«Катерина, постой на одно слово.
[908] Ты можешь спасти мою душу. Ты не знаешь, как бог милосерд. Слышала ли ты
[909] про апостола Павла, какой был он гонитель, но после покаялся и стал святым».
«Что же я могу
[910] сделать, чтобы спасти тво<ю> <душу>?», сказала Катерина: «мне ли, слабой женщине, об этом думать?»
«Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы всё кинул. Покаюсь: пойду я в пещеры, надену на тело жесткую власяницу. День и ночь буду богу [молиться], не только скоромного, не возьму рыбы в рот. Не постелю одежды, когда стану спать, и всё буду молиться, всё молиться. И когда не снимет с меня милосердие божие хотя сотой доли греху, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену, не возьму и пищи и умру, а всё добро свое отдам монахам, чтобы 40 дней и 40 ночей правили по мне панихиду».
Кобо Абэ
Задумалась Катерина. «Хоть
[911] я и отопру замки, но мне
[912] не расковать твоих цепей», сказа<ла она>.
Призраки среди нас
«Я не боюсь цепей», говорил он: «ты думаешь, они руки и ноги мои заковали? Нет, я напустил им в глаза туман и вместо руки протянул сухое дерево. Вот я, гляди: на мне нет теперь ни одной цепи. Я бы стен этих не побоялся и прошел бы
[913] сквозь них. Но муж твой не знает, какие это стены: их строил один святой схимник и никакая нечистая сила не может отсюда вывесть колодника, не отомкнув тем самым ключом, которым замыкал святой свою келью.
[914] Такую самую келью вырою и я себе, неслыханный грешник, когда выйду на волю».
Пьеса в трех действиях, восемнадцати картинах
«Слушай, я выпущу тебя, но если ты меня обманешь», сказала Катерина, остановившись перед дверью: «и вместо того, чтобы покаяться, станешь опять прежним <?> братом чорту?»
Действующие лица
«Нет, Катерина, мне недолго остается жить уже. Близок и без казни конец. Неужели ты думаешь, что я предам себя на вечную муку?»
Призрак — его не видно.
Кэйскэ Фукагава.
Замки загремели. «Прощай, храни тебя бог милосердный, дитя мое», сказал колдун, поцеловав ее. «Не прикасайся ко мне, неслыханный грешник, уходи скорее», говорила
[915] Катерина, но его уже не было. «Я выпустила его», сказала Катерина,
[916] испугавшись и дико осматривая стены. «Что я стану теперь отвечать мужу? Я теперь
[917] пропала, мне и живой теперь остается зарыться в могилу», — и, зарыдав,
[918] почти упала она на пень, на котором сидел колодник. «Но я спасла
[919] душу», сказала она
[920] тихо:
[921] «я сделала богоугодное дело. Но муж мой... Я в первый раз обману его. О-о, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить правду. Тс... что-то шумит, что это шумит? Это Днепр разыгрался, Днепр. Как страшно тут оставаться, скорее выйти». Трепеща всем телом, встала она
[922] и остановилась. «Кто-то идет!» закричала она диким голосом: «да, идет кто-то. Я слышу, вот ступает чья-то молодецкая походка. Боже святой! подходит кто-то к дверям. Скрипят двери, боже, скрипят двери», вскричала она отчаянно: «ах, это он, муж... » — и без чувств упала она на холодную землю.
Санкити Оба.
VII.
Мисако Оба — его дочь.
Тосиэ Оба — его жена.
«Это я,
[923] моя родная дочка. Это я, мое серденько!» услыша<ла> Катерина,
[924] очнувшись, и увидела перед собою старую прислужницу.
[925] Баба, наклонившись, казалось,
[926] что-то шептала и, протянув над <нею> иссохшую руку свою, черпала в лицо ей холодную воду. «Где я?» проговорила Катерина, подымая<сь> и оглядываясь: «перед мною шумит Днепр, за мною гора...
[927] Куда завела меня ты, баба?» — «Я тебя не завела, а вывела. Вынесла на руках моих, дитятко, из душного подвала. Заперла ключиком, чтоб тебе не досталось чего от пана Данила». — «Где же ключ?» сказала Катерина, поглядывая на пояс свой: «я его не вижу».
Иосикадзу Хакояма — репортер.
«Его отвязал муж твой, поглядеть на колдуна, дитя мое».
Кубота — мэр.
«Поглядеть?.. Баба, я пропала!» дико вскрикнула Катерина.
Торий-старший — банкир.
«Пусть бог милует нас от этого, дитя мое. Молчи только, моя паняночка, никто ничего не узнает».
«Он убежал, проклятый антихрист. [Ты] слышала, Катерина, он убежал?» сказал пан Данило, приступив к жене своей. Гневен он был. Очи метали огонь, сабля, звеня, тряслась при боку его. Помертвела жена. «Его выпустил кто-нибудь, мой любый муж», проговорила, дрожа.
Торий-младший — владелец газеты.
Марутакэ — глава строительной компании.
«Выпустил, правда твоя, только выпустил чорт. Погляди: вместо его бревно заковано <в> железо. Сдумал же бог так, что чорт не боится козачьих лап! Если б только думу об этом держал в голове хоть один из моих козаков, <узнал><?> бы он у меня, я бы ему и казни не нашел».
Иосида — старушка, мать Фукагава.
Подлинный Фукагава.
«А если б я... и..?» невольно вымолвила Катерина и, испугавшись, остановилась. «[Ты?] Если б ты вздумала... Тогда б ты не жена мне была, я бы тебя зашил тогда в мешок и утопил на самой глубине».
Манекенщицы и манекенщики.
Дух занялся
[928] у Катерины, и ей чудилось, будто волоса стали отделяться от головы ее и всё тело сдавил жест<о>кий мороз.