Танцует школа, выпускники каблуки сбивают, учителя не отстают, даже директор, волка паленого видевший, гопака отбивает.
Но тут заиграли вальс. И не простой — белый танец. Засмущался народ, по углам разошелся. В городе такое привычно, у нас же…
— Вы разрешите?
Ганна Петривна улыбнулась коллеге. Владислав Викторович несколько растерялся, но привычным движением взял девушку за руку. Не перепутать бы! Первая позиция, третья…
Играет оркестр, кружат в вальсе физик и биологичка. Раскрыли рты выпускники, крякнул директор, за ус себя дернув:
— Лихо выводят! Как выправлю пенсию, быть Владиславу Викторовичу на моем месте!
Стихла музыка. Склонила голову Ганна Петривна:
— Спасибо…
Впервые Владислав Викторович не сразу нашелся, что сказать.
— Вы… Ганна Петривна, где вы так научились вальс танцевать?
Девушка удивилась, поглядела вокруг, словно бы впервые все увидев.
— Вальс? Да, конечно, вальс…
5
В следующий раз чай пили уже в сентябре. За окном лил дождь, загорелый на южных пляжах Владислав Викторович угощал коллегу привезенным из города «Ассорти», но главный подарок приберег напоследок.
— Как там наша орхидея? — ненароком осведомился он.
Ганна Петривна медленно кивнула, но ответила не сразу:
— Пойдемте!
Перед тем как отправиться в оранжерею, физик захватил принесенную с собой картонную папку с белыми тесемками.
— Что-то странное, Владислав Викторович. Перечитала я книги, в район ездила, в Москву писала.
Учитель оглянулся, глубоко вздохнул. Резные листья, дурманящий запах неведомых цветов, изогнутые корни, рвущиеся из серой земли…
— Никто не знает! Неизвестный вид, есть только одно старое описание, еще позапрошлого века. Очень неточное, разве что форма листьев совпадает. Но не это главное. Смотрите!
Физик поглядел на то, что зеленело под стеклом. Растение и растение. Листья, конечно, красивые, острые.
— Она же собирается цвести! Бутон видите?
Действительно, бутон. И не такой уже маленький.
— Орхидея готовится к цветению несколько лет. Лет! А тут сразу…
Посмотрел Владислав Викторович на коллегу. Она ли это, сельская дивчина с вечным румянцем? Лицо, речь… Даже пальцы другими стали — как листья у орхидеи.
— По цветам я не специалист, уважаемая Ганна Петривна, а вот насчет замурованной графини помочь могу. Был я в Киеве, в архив зашел. И представляете…
Развязал он тесемки, раскрыл он папку, выложил бумаги на деревянный столик.
— Как видите, ничего романтичного. Дальняя родственница хозяина, с детства тяжело болела. Какие-то очень серьезные психические отклонения. В лечебницу сдавать не хотели и поселили во флигеле. Действительно заперли, но что не замуровывали — точно. Вот и вся тайна.
Девушка взглянула на бумаги, задумалась.
— Это не тайна, Владислав Викторович. Всего лишь документ из архива. На самом деле было иначе.
— Романтическая интрига? — усмехнулся физик. — Она полюбила принца…
— Она полюбила того, кого любить было нельзя! — резко бросила Ганна. — Понимаете? Нельзя!
Владислав Викторович развел руками. К чему спорить с коллегой?
— Рискну лишь предположить, что от тоски бедняжка и в самом деле разводила орхидеи. А письма ей могли писать родственники — чтобы меньше скучала.
Ганна Петривна покачала головой, не сводя глаз с таинственного цветка.
— Нет, нет… Все иначе. Случилось что-то страшное, темное! А орхидеи… Она понимала, что живой ее не выпустят, письма не передадут, бежать не помогут…
Физик еле сдержал улыбку и тоже поглядел на зеленый росток. Оказывается, и биологи чувствовать умеют!
— Все может быть. А хотите знать, как звали нашу затворницу?
Он достал еще одну бумагу, но не из папки — из внутреннего кармана. Кажется, это и был главный сюрприз.
— Анна, — тихо проговорила учительница. — Ее звали Анна.
Рука с бумагой дрогнула.
«…Зигмунд Карлович скоро показал себя верным слугой и рачительным хозяином. Сам ни копейки не крал и других к покраже не допускал… Но особенно Зигмунд Карлович преуспел в обустройстве парка. Выписаны им были цветы из Англии, а туда они попали из Индии; те цветы очень нежные, солнца боятся и тени боятся, холода боятся и жары не переносят. Зигмунд Карлович сосновую кору в котле вываривал, на болото за торфом людей посылал и корни папоротника специальным ножом резал, приносил какие-то щепочки, и все это сушил и накладывал в корзины, а корзины ставил на клумбу и накрывал стеклянным колпаком… Дядя Николай Игнатьич не верил, что у немца что-то путное выйдет, но поскольку потворствовал Зигмунду Карловичу, то и не прекословил… Иное дело Анна Петровна — та через скуку деревенскую помогала немцу цветы теплой водой поливать и опрыскивать, и скоро так к этому делу приспособилась — не хуже немца садовничала… Он, бывало, так и звал ее в шутку — панна Орхидея…
Зигмунд Карлович, на спокойном месте сидючи, скоро раздобрел, заматерел. Пан хотел жену ему подыскать — а тот уперся и ни в какую. Добро бы девок портил — а то нет. Не было за ним такого дела…
Деревенские его боялись. Народ у нас темный да дикий — услышат «немец», сразу давай креститься…
А когда из Лондона господа понаехали — тут, помню, много было охов да ахов. Зигмунд-то Карлович новый какой-то цветок вывел, «орхидею». Англичане все по клумбе ползали, листья измеряли, цветы в книжечки перерисовывали. А потом, помню, дядя гостей созвал со всей округи и поведал, что, мол, новый цветок в честь Анны Петровны назвали…
Бедняжка Анна Петровна, как вспомню, душа щемит. Увезли меня тогда в Киев, а потом и в Петербург, но матушка всякий раз, когда из имения письма получала, плакала и свечки ставила за спасение души рабы Божьей Анны…»
Владислав Викторович осторожно сложил листок бумаги. Тот был пожелтевший, в завитушках сизых от времени чернил.
— Что это? — тихо спросила Ганна Петривна.
Владислав Викторович вздохнул:
— В библиотеке нашел, в запасниках… Пылищи! Уговорил Оксану Васильевну, пустила она меня к тем трем с половиной книгам, что от панской библиотеки остались…
Ганна Петривна подняла глаза:
— Что-то осталось все-таки…
— Да, — Владислав Викторович вздохнул почему-то снова. — И там между страниц… остатки семейного архива. Всего-то пара листочков, и надо же как повезло — как раз о вашей орхидее…
— Повезло, — эхом откликнулась Ганна Петривна.
Владислав Викторович сложил листок в папку вместе с другими. Завязал белые тесемки — аккуратно, на «бантик».
— Ганна Петривна… Вы-то откуда знаете, что затворницу Анной звали?
6
— Беда, Владислав Викторович, — угрюмо сказал директор.
Ганна Петривна вот уже три дня не выходила на работу. Болела.
— Мать у меня вот только что была… Ее мать, Ганны. Говорит, неладно дело… Сидит, говорит, Ганнуся в оранжерее и не выходит… И не говорит ни с кем. Не ест, не пьет… В кровать не ложится… Спрашивала, что делать?
Владислав Викторович ждал несчастья. Хоть себе не признавался, но в душе — ждал. От того самого последнего чаепития.
— Что делать, Владислав Викторович? — директор смотрел на него требовательно и как будто даже обвиняюще. Чуял директор, видевший паленого волка, что случилось между молодыми коллегами что-то неладное — тогда еще. В сентябре.
— Последний урок, — физик посмотрел на часы. — А там… Не звали меня, правда, но готов идти непрошеным.
В доме биологички пахло валерьяновыми каплями. Непривычный в этих стенах, панский запах. Мать Ганны встретила Владислава Викторовича настороженно: подозревала, вслед за директором, что лихая перемена с дочерью случилась не без участия молодого коллеги.
— Ганнуся! — крикнула с фальшивой веселостью. — Гости к тебе!
Физик содрогнулся, переступив порог оранжереи. Тут тоже стоял густой запах — сладкий, томный, от этого цветочного запаха мутилось в голове. Владислав Викторович споткнулся о собравшийся в складки половик у двери…
Ганна Петривна сидела перед расцветшей орхидеей. Светло-фиолетовый цветок тянулся к ее лицу раздвоенным язычком. Ганна Петривна смотрела на коллегу с удивлением и страхом. Лицо ее казалось бледным, как лепестки орхидеи, страдальческим и незнакомым.
— Ганна Петривна, — пробормотал Владислав Викторович. — Ганна… Прошу прошения, что без приглашения… Но все так о вас тревожатся… Анна… Петровна…
И, не понимая до конца, что делает, он опустился на одно колено, взял белую тонкую ладонь в свои, загорелые и крепкие, приложился губами к синей жилке на тыльной стороне ладони.
Девушка не пыталась остановить его. Не вырвала руку, не выказала ни малейшей неловкости. Наоборот: странный поступок физика вдруг пробудил в ней доверие. Во всяком случае, теперь она смотрела на него без страха — на смену ему пришла слабая надежда.
Запекшиеся губы шевельнулись:
— Кто… вы?
— Какой отпуск? — бушевал директор. — Начало учебного года — и отпуск?! Не ждал от Ганны такого… Кто мне сейчас биологичку найдет? Кто программу выполнять будет? А?
— Не может она работать, — в пятый раз говорил Владислав Викторович, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — И на сессию не поедет — академотпуск возьмет…
Директор неожиданно угомонился. Сел за стол, переложил туда-сюда пару отпечатанных на машинке бумаг.
— Ты мне смотри, — сказал, поглядывая на завуча исподлобья. — Не дай бог окажется, что ты в этом деле… в больницу она ездила? В район?
Владислав Викторович, оскорбленный глупым подозрением, не смог тем не менее сдержать горькой улыбки.
— Что ты лыбишься?! — снова вскипел директор.
— Если бы все было так просто, — искренне сказал Владислав Викторович. — Если бы.
7
— Здесь была клумба, — сказала Анна Петровна.
Они стояли посреди поросшего крапивой пустыря. Неподалеку темнели развалины флигеля — хотели там гаражи ставить, но слишком сложно оказалось и дорого, старый фундамент засел в земле, как корень гнилого зуба. Пораскинули смету, копнули два-три раза экскаватором — и оставили до лучших времен.
— Там была каштановая аллея… А здесь дубы. В низинке — пруд. Вербы… Лебеди… Лилии…
На дне ямы и сейчас темнела вода. Владислав Викторович наклонился, пытаясь увидеть свое отражение. Ему на секунду поверилось — там, в нечистом зеркале, могут на секунду появиться и вербы, и лилии. Отражение того, чего больше нет…
— Анна Петровна, — он крепче сжал ее руку. — Вам не холодно?
— Благодарю вас. — Тихая улыбка. — Вы… спасибо.
— Я должен признаться вам, — он волновался. — Я… обманул вас тогда, когда принес листок якобы из библиотеки… Он из моего семейного архива. Бабка, скитаясь по поселениям, сундучок все-таки сберегла…
Она смотрела непонимающе.
— Пан, которого расстреляли на крыльце этого дома… приходился мне двоюродным дедом.
Она вдруг поднялась на носки. Положила ладони ему на плечи:
— Владислав Викторович! Я знала… я догадалась с самого начала, как только вы вошли… Вы единственный человек, кто мне в этом мире не чужой!
Учитель физики влюбился.
Даже не так: учитель физики заболел.
И днем и ночью его преследовал запах орхидей. Он отвлекался на уроках и забывал, зачем вызвал к доске ученика. Он метался под тонким «солдатским» одеялом, и во всех снах его было одно и тоже. Он желал учительницу биологии.
Он являлся к ней каждый день, приносил то кулек печенья, то сладкую плитку «Пальма», то конфеты-батончики, то упаковочку чая. Мать накрывала на стол — и втихомолку жаловалась гостю, что Ганнуся, прежде такая работящая, теперь не желает помыть даже чашки. С тех пор как платье себе пошила (извела, между прочим, три метра синего шелка, дорогая материя), так и сидит сложа руки, все смотрит на свою орхидею…
Пили чай.
Потом коллеги уединялись в оранжерее, где топор можно было вешать в густом аромате орхидеи. Этот запах пьянил пуще прежнего, сводил с ума. Анна Петровна в новом шелковом платье усаживалась на складной стульчик, а Владислав Викторович опускался перед ней на одно колено — и целовал ей руку.
От кончиков пальцев. От розовых длинных ногтей. Выше и выше. Каждую складку, каждую линию, каждый едва различимый волосок… Влажную теплую ладонь. Запястье. Сгиб локтя…
Ему казалось, что земля под ним разверзлась и падению нет ни конца ни края. Ни одна женщина никогда на свете, включая и Анну до ее странного перерождения, не вызывала у него ни тени подобных чувств.
И осознание того, что она, может быть, умалишенная, не отвращало его. Наоборот — сильнее кружило голову.
8
— Анна Петровна… Смешно вспомнить… Бабка рассказывала мне об этом, как его… Зигмунде Карловиче странные вещи. Она была атеистка… убежденная. Но когда о нем говорила, крестилась…
Насмешливая улыбка. Чуть заметная складка между бровей.
— Зигмунд… Он был из породы тех людей, которые, однажды чем-то перенявшись, готовы жизнь положить за свое увлечение… Душу отдать.
— Душу? — механически повторил Владислав Викторович.
Происходящее казалось ему попеременно то игрой, то сумасшествием, то подарком судьбы. Верил ли он, что перед ним — панночка, жившая двести лет назад?
Анна Петровна засмеялась:
— Это фигура речи, вы понимаете… А боялись его потому, что… знаете ли, в народе странное такое представление… Как «немец», так сразу «черт». Дикари…
В темных глазах девушки появилось странное выражение.
— Быдло… Свиньи. Не понимаю, как вы живете среди них? Как учите их детей? Чему их можно научить?
— Анна Петровна… Как же…
Ее лицо было очень близко. Он чувствовал запах — сладкий аромат орхидей.
— Корни, Владислав Викторович… Корни связаны с цветами, цветы с корнями… Вот так…
Она поднялась на носки. Он понял, что сопротивляться не может и не хочет. Панночка, нежная и жадная панночка, обвила руками его шею, и учителю физики в одночасье померещились лебеди на пруду, свечи, оплывающие, плывущие по воде в чашечках лилий…
И дурманящий запах. И сладкое, как мед, и такое же вязкое счастье, из которого не хочется выбираться, в котором хочется уснуть навсегда.
Была ночь. Он шел по саду. Ветра не было, не дрожали листья, ветки кустов распростерлись над землей совершенно неподвижно. В безветрии плыл сладкий дурманящий запах, хотя он знал, что этого быть не может: у орхидей сейчас период покоя, они спят, накрытые стеклянными колпаками…
И это был вовсе не сад. В садах не глядят из-за каждого куста покосившиеся кресты. Недавно были «проводы», кресты увешены рушниками, казалось, обитатели могил вышли под небо и светят белыми сорочками…
Он остановился возле неровного холма. Крест над могилой был старый, но земля пахла остро, свежо. Вчера он почти добрался до цели…
Он скинул с плеча лопату, спрыгнул в неглубокую яму, скрипнули камушки под лезвием…
Кто он? Зачем он здесь? Чем это пахнет?!
Директор, мужчина с опытом, вызвал физика к себе и плотно дверь закрыл. И в окошко глянул, не крутится ли кто поблизости.
— Да что же такое, а? Ганна запанела совсем, в школу носа не кажет… Обидели ее чем? И ты вот… с тела совсем спал, отощал, как скелет. И ходишь как сновида, отчеты вовремя не подаешь… Что там у вас творится, а?
Владислав Викторович молчал, сложив губы в презрительную ниточку уголками книзу.
— Мать ее побивается, — продолжал директор, не глядя на него. — Говорит, не узнает Ганну. Мать родная не узнает!
Владислав Викторович смотрел мимо.
— Вы, — сказал директор после паузы, легким холодком в голосе подчеркивая это непривычное «вы», — в бумагах-то порядок наведите… Говорил я с Марией Васильевной, она завучем пятнадцать лет была и еще согласилась побыть… Черт знает что такое! Биологию сам веду, так и за физику браться? Черт знает что такое!
Владислав Викторович кивнул, равнодушно глядя за окно.
Он шел по узкой аллее и нес что-то в узелке под рукой.
Содержимое узелка тихо постукивало в такт шагам. Он плотнее прижимал его к бедру.
Руки его были в земле и глине. И запах, запах…
Вот и клумба. В небе ни звезд, ни луны, только белеет неясно светлое женское платье…
Однажды на уроке бумажный самолетик клюнул его в лоб, выведя из задумчивости. Он огляделся: класс занимался посторонними делами, на доску не смотрел, но беда была не в том.
Он вдруг на секунду очнулся.
Последние месяцы слились в одну длинную ночь. Он засыпал все крепче, одурманенный запахом орхидей. Подобно тому, как стальная баба разрушила старый флигель, любовь к панночке разрушала его — и снова восстанавливала, но уже в другом каком-то качестве.
Ему виделись сны из чужой жизни.
Вечером поклялся себе, что не пойдет сегодня в гости к Анне Петровне.
И все равно — не удержался и пошел.
9
— Анна Петровна… Простите мою бестактность…
Панночка смотрела печально и беззащитно.
— Я прошу прощения, но… Не могли бы вы все-таки сказать, что случилось… тогда… во флигеле? Из-за чего произошла… трагедия…
Она подняла ко лбу тонкую, белую, почти прозрачную руку. Коснулась переносицы:
— Холопы оклеветали меня. Холопы… Зигмунд меня любил. Безответно, вы понимаете… платонически… Единственный светлый человек среди всей этой мрази. Провинция, дикие, жестокие нравы… Он любил цветы. Он называл меня своей орхидеей… Они оклеветали его… и меня.
Зависла пауза.
За стеклами оранжереи носились снежинки. Стекла, обмазанные замазкой сверх меры, подрагивали в рамах. Дремала орхидея под стеклянным колпаком, над ней бессонно горела, возмещая недостаток зимнего солнца, настольная лампа. Физик ежился, но не от холода.
— Вы писали письма? Кому?
— Себе, — устало улыбнулась панночка. — Потомкам… Кому я могла писать? Я знала, что живой меня не выпустят, письма не передадут, бежать не помогут…
Владислав Викторович нахмурился, вспоминая, как вот здесь же, в этой оранжерее, совсем другая девушка сказала эти же самые слова…
Будто прочитав его мысли, панночка встала. Шагнула ближе. Положила руки на плечи. Ее взгляд парализовал. От ее запаха сбивалось дыхание.
— Корни, Владислав. Корни во тьме… Для того, чтобы цветок видел солнце. А корни там… Где тлен…
Он понял, что не может сопротивляться.
«Существует около ста тысяч видов и сортов орхидей… Среди них есть наземные растения, лианы, эпифиты… Эпифитам не нужен грунт — только специальный субстрат, основными качествами которого являются достаточная влагоемкость, воздухопроницаемость и длительный период разложения… Из естественных компонентов для составления субстрата для орхидей используют мох-сфагнум, верховой торф, корни различных папоротников, кору хвойных деревьев и древесный уголь. Кора сосны — основной компонент универсального субстрата, ее предварительно необходимо проварить, а затем хорошо высушить и измельчить…»
Он склонился над свежей ямой. Трухлявые доски поддавались тем не менее неохотно.
Это нужно не ему — это нужно корням. Корням, питающим небывалый цветок. Это нужно его Орхидее…
— Чур тебя! Чур тебя! Спаси и помилуй… Вурдалак!
Чужие тени, вырастающие из-за крестов.
— Спаси и помилуй…
— Хлопцы! Это немец! Это немчура проклятая, попался, рыжий!
— Куда? Куда? Хватай!
Хлещут ветки по щекам. Плывет над кладбищем приторный запах.
10
— Остап Остапович, — сказал физик, стараясь не встречаться глазами с участковым, — а бумаги… Помните, сундучок, который во флигеле тогда нашли… где он?
— А в каморе, — беспечно отозвался участковый. — Хотели в район отправить… Так хлам ведь, а не бумаги, ничего не разобрать, черт ногу сломит — с таким возиться…
Владислав Викторович невольно поднял руку ко лбу. Опомнившись, сделал вид, что поправляет прилипшую к коже прядь волос.
— Как же в каморе, Остап Остапович… Мыши ведь поедят!
— На здоровьячко, — участковый пожал плечами. — Да что вы, Владислав Викторович, прямо лица на вас нет. На что вам эти бумаги?
— Для краеведческого музея, Остап Остапович. В школу…
— Ну так и берите. Так и запишем: переданы для хранения в краеведческий музей под личную ответственность…
Физик не слушал. Колотилось сердце, бухало в висках, и в прокуренном пыльном участке возникал и разливался запах орхидей.
От слипшихся бумажных листов веяло тленом. Стол был уставлен банками и кастрюльками, и надо всем этим возвышался баллончик с фрионом — остатки импортного дезодоранта, привезенного еще летом из Киева. С баллончиком ничего не вышло — Владислав Викторович, не сдаваясь, соорудил самодельный пульверизатор из двух алюминиевых трубок. Разводил белки яиц, растирал крахмал, готовил эмульсию из талька — детской присыпки, разбавлял молоком. Несколько листов от его экспериментов погибло окончательно, но потом Владислав Викторович наловчился все-таки покрывать бумагу защитной пленочкой, способной ненадолго остановить разрушение.
Листы высохли. Владислав Викторович убрал склянки со стола, развернул тугой лист ватмана, поставил сверху настольную лампу.
В клубе нашлись цветные фильтры — листы разноцветной пленки. Клятвенно пообещав завклубом, что вернет «цветомузыку» к ближайшей дискотеке, физик утащил добычу к себе домой и взялся просматривать листы в отфильтрованном свете.
Стали видны отдельные слова. Буквы наползали друг на друга, будто писавший был слеп или жил в темноте.
«…Боже… будет… когда…»Еще какие-то слова и обрывки слов. Владислав Викторович смотрел и смотрел до боли в глазах. Текст по-прежнему невозможно было прочитать, но Владислава Викторовича беспокоило не это.
Тот, кто писал истлевшие от времени письма, пользовался современной Владиславу Викторовичу грамматикой — без «ятей». И начертания букв были знакомые. Иногда ему казалось, что…
Оставив работу и выключив лампу, он бросился в школу, в учительскую. Вытащил журнал шестого класса, развернул на первой странице — сентябрь, второе, тема урока…
У Владислава Викторовича потемнело в глазах. Он сел на шаткий скрипучий стул и просидел так, наверное, не меньше получаса. Из оцепенения его вывел возбужденный детский голос за приоткрытой дверью:
— Владислав Викторович! Идите! Там у вас уже все сгорело!
Баба Мотря, хозяйка, ругалась на чем свет стоит. По ее словам выходило, что Владислав Викторович, уходя, навесил на настольную лампу «какой-то мотлох», вот оно и загорелось. По счастью, сгорело все-таки далеко не все. Сгорел старый письменный стол, стул и пиджак на спинке стула. «Цветомузыка» сгорела с особенно вонючим дымом; бумаги, разложенные на столе, сгорели подчистую вместе с остатками чернил, вместе со словами, которые удалось прочитать…
Баба Мотря ругалась и причитала. Владислав Викторович отлично помнил, что, уходя, выдернул шнур от лампы из розетки.
11
«Корни должны быть во тьме, чтобы цветок видел солнце».
Был январь. Земля задубела. Учитель физики бил и бил заступом, и непривычные к такому труду ладони скоро взялись красными мозолями.
Здесь ли была клумба? Здесь, ее показывала панночка в тот самый первый их вечер…
Выбившись из сил и одновременно немного успокоившись, он натаскал хвороста и сложил костер — по кругу, кольцом. Прибежали любопытные мальчишки с соседней улицы: это что же за физический опыт?
Не стал их гнать. Не хватило сил, да и прогонишь ли? Сидели у огня, грели руки, рассказывали, какая елка была в районном доме культуры да какие конфеты были в подарке — тянучки, ириски, один «Красный мак» и один «Мишка»…
Костер прогорел. Учитель физики раскидал угли, мальчишки помогали. Один спросил несмело:
— Владислав Викторович… Шо вы, клад шукаете?
Было темно и очень холодно. Бульдозер тарахтел мотором и вонял солярой. Белые фары уткнулись в бывшую клумбу — развороченные комья мерзлой земли.
— Фиксируем, — бормотал Остап Остапович без тени обычной бодрости. — При визуальном осмотре обнаружены человеческие черепа… три… четыре… а бис их знает, темно… Кистевые кости рук… Ох, матинко…
— Фашисты, — неуверенно сказал бульдозерист. — Это от немцев осталось… В прошлом году фугас вот так же выкопали…
— Нет, — тихо сказал Владислав Викторович, которого била крупная дрожь. — Этим останкам не десятки лет… А почти двести.
— Может, скифский курган? — живо предположил семиклассник, невесть как протолкавшийся в толпу взрослых и до сих пор не изгнанный домой.
Историю в школе преподавала суровая старушка Мария Васильевна. Владислав Викторович покосился на семиклассника — и вздохнул.
Стекла оранжереи подернулись узорами. Панночка в телогрейке поверх синего шелкового платья сидела перед маленькой кирпичной печкой. Жестяная труба тянулась за окно.
— Что делал Зигмунд на кладбище?
Панночка молчала. Отсветы огня странно ложились на ее лицо, тонкое и бледное, как цветок орхидеи.
— Где Ганна? — Владислав Викторович чувствовал, как садится голос. — Где она теперь?
— Вас волнует судьба этой холопки? — тихо спросила панночка. — Вас, потомственного аристократа?
Владислав Владимирович сжал кулаки. Дотянуться бы до тонкой шеи, хрупкой, как стебелек цветка…
Он знал, что не посмеет.
Панночка поднялась (телогрейка упала на пол). Сделав несколько шагов, остановилась перед учителем. Положила ему руки на плечи.
— Вы ничего не сможете сделать, Владислав…
У него кружилась голова, с каждой секундой все сильнее.
— Вы ничего не сможете сделать… Зигмунд многому научил меня. Холопы слабы и не свободны… Вы видели, как кирпичом закладывают двери? Видели — изнутри?
Владислав Викторович сделал попытку освободиться — безуспешную. Густой сладкий запах забивал дыхание. Руки висели вдоль тела, как ватные.
— Зигмунд знал все. И все предвидел… Я любила его, Владислав, как никогда не полюбила бы вас. Зигмунд учил меня жизни — и учил меня смерти… Я принадлежала ему и принадлежу теперь. Они… они выследили нас… Это было ужасно, ужасно — когда света становится все меньше… Когда кирпич ложится за кирпичом… И вот наступает полная тьма… Но Зигмунд не умер. Он никогда не умирает. Это он привел вас на место бывшего родового поместья… Он сделал так, чтобы орхидея проросла… И вот я вырвалась вслед за ней. Да, на чужих костях… Все в мире растет на чужих костях… Всегда…
Она провела ладонью перед его лицом. Он понял, что сейчас потеряет сознание.
— Холопы повинуются, — тихо продолжала панночка, — когда говоришь с ними на языке приказа… И вы забудете все, что я вам сказала. И вернетесь в свою жалкую школу, и навсегда…
Сквозь муть, опутывавшую его разум и его тело, учитель физики увидел вдруг классный журнал на столе в учительской. «Сентябрь, второе. Тема урока — семейство крестоцветные… растение сурепка…»
Округлый, мягкий, очень разборчивый почерк. Точно такой же, как на погибших письмах из замурованного флигеля: «Боже… будет… когда…»
И тогда он рванулся. Сбросил руки панночки с плеч. Секунда — и они оказались у него на горле. Потемнело в глазах…
Зазвенело стекло, полоснуло болью по руке, привело в сознание. Владислав Викторович оторвал чужие руки от горла, кинулся вперед, схватился за «псевдобульбу» — утолщенный стебель орхидеи…
— Не смей! Не смей! Быдло!
Визг, не имеющий ничего общего с человеческим. Холодные пальцы вцепились теперь уже в лицо, в глаза, в щеки…
Он закричал — не то от боли, не то от отвращения — и упал, продолжая сжимать в кулаке влажную мякоть растения.
— Та шо ж це! Та шо ж це! — причитала мать Ганны, ворвавшаяся в оранжерею и кинувшаяся первым делом к дочери. — Ганнуся! Ганнуся!
Владислав Викторович огляделся, как слепой. Весь пол был усыпан осколками стеклянного колпака. По руке бежал, скапывал на пол теплый ручеек. То ли порез оказался глубоким… То ли псевдобульба, носившая на себе фиолетовые цветы, была напитана кровью.
Панночка в синем шелковом платье пошевелилась среди осколков… Подняла голову… Владислав Викторович отшатнулся, готовый обороняться, готовый спасаться бегством, если получится…
— Владислав Викторович, — прошептала девушка. — Там… було… так… темно.
Остатки орхидеи лежали на полу. Печка по-прежнему отбрасывала красные отсветы на лица, на рамы, на зимующие растения, укутанные наволочками.
— Ганна… Петривна? — спросил учитель, будто не веря своим глазам.
Девушка смотрела на него, не отрываясь.
Сквозь треснувшую форточку в оранжерею врывался морозный воздух, тянул сквозняком через открытую дверь, вымывал навсегда сладкий, томный, удушливый запах орхидеи.
Сергей Булыга
ДВАЖДЫРОГ
Дваждырог проснулся, как всегда, на рассвете, и сразу же вышел во двор, выпустил кур из курятника, потом зашел в хлев и подоил козу, вернулся в дом, поджарил яичницу, позавтракал и лишь затем уже отправился в огород. В огороде он долго бродил взад-вперед и вздыхал, пинал ногами прошлогоднюю траву и думал: вот дела, опять все прахом, так стоит ли тогда стараться?! Но после все-таки набрался мужества, встал на колени, уперся рогами в землю и начал пахать. Пахал он долго, без обеда, и к вечеру вспахал пять длинных грядок. Усталый и голодный, Дваждырог вернулся во двор, набрал воды из колодца, тщательно вымыл руки, рога и колени, загнал кур в курятник, подоил козу, вошел в дом и поужинал, потом сел к окну и начал читать книгу под названием «География». Когда во дворе стемнело, Дваждырог зажег керосиновую лампу и продолжал читать. Однако вскоре глаза у него начали слипаться, и он лег спать. Было это в половине десятого.
Спал Дваждырог без сновидений.
На следующее утро он снова выпустил кур, подоил козу, позавтракал, потом, не поднимая головы, подошел к огороду, резко, одним рывком, открыл калитку, так же резко поднял голову…
И замотал рогами, завздыхал.
Тут было отчего вздыхать! Ведь от его вчерашних пяти грядок не осталось и следа. Опять у него под ногами была прошлогодняя сухая трава да плотно сбитый грунт. То же самое он видел и вчера, и позавчера, и еще раньше. Другой от такого наваждения окончательно бы отчаялся и прекратил даже пытаться что-то изменить. Но Дваждырог на то и Дваждырог! Он, довольно быстро успокоившись, подумал так: ну что ж, тогда сегодня я буду пахать еще глубже и еще настойчивей! И он работал без обеда и даже без ужина. Было уже совсем темно, когда упрямый Дваждырог уперся лбом в забор и понял, что на этот раз он успел вспахать весь огород. Ну, наконец! Теперь посмотрим, чья возьмет! Весьма и весьма довольный собой, Дваждырог вприпрыжку вернулся во двор, умылся, навел порядок по хозяйству, поужинал, почитал книгу и лег спать.
А утром посмотрел в окно — и с тяжким стоном опустился на пол. Проклятый огород опять стоял непаханый.
Ага, вот, значит, как. Ну ладно! Мрачно насупившись, Дваждырог вышел во двор, выгнал кур из курятника, подоил козу, позавтракал, сел к окну, подпер голову ладонью и задумался.
Он думал целый день. Он был так увлечен своими мыслями, что даже пропустил обед и спохватился только к вечеру. Увидев, что уже темнеет, Дваждырог поспешно вскочил и выбежал во двор, надоил молока, закрыл курятник, метнулся в огород, встал на колени — и начал пахать!
Вспахав две небольшие грядки, Дваждырог посчитал, что теперь и этого будет вполне достаточно, и потому вернулся в дом, тщательно вымылся, поужинал, сел к окну, зажег керосиновую лампу, открыл «Географию» и притворился, будто бы читает… а сам то и дело поглядывал в окно.
Часы пробили девять, десять, одиннадцать. Взошла луна, глаза сами собой закрывались… Но Дваждырог не поддавался сну. И был вознагражден! Лишь только часы на буфете пробили полночь, как в небе что-то громко щелкнуло — и в огороде тотчас же исчезли вспаханные грядки. Ага, подумал Дваждырог, так вот в чем дело! Сломались Главные Вселенские Часы. Прежде они отсчитывали дни, недели, месяцы, годы, в природе шел естественный круговорот… А теперь, и это трудно не заметить, уже шестые сутки подряд время как будто бы топчется на месте: проходит день, а после ровно в полночь в Главных Часах срывается какая-то зубчатка, в небе звучит щелчок — и вместо следующего дня снова наступает день прошедший. То есть Вселенские Часы теперь похожи на обычные — ну хоть на те, что стоят на буфете. А если это так, то все, что он, Дваждырог, успевает сделать за день, в полночь бесследно исчезает. Ну что ж, подумал он, теперь по крайней мере все понятно, встал, захлопнул книгу, расстелил постель, погасил лампу и лег спать…
Не спалось. Дождь монотонно моросил по крыше, ветер шуршал в трубе, часы — да-да, особенно они! — уж слишком громко тикали. Остановить их, что ли? Нет, нельзя. Жизнь без часов — это не жизнь. Часы указывают время и говорят, когда вставать, когда работать, завтракать, доить… Но это малые, буфетные часы. А Главные, Вселенские, те говорят, когда пришло время пахать, когда пропалывать, окучивать, жать, обмолачивать. Вот уже двенадцать лет Дваждырог безбедно жил в этой долине. Весной пахал, летом косил, трудился по хозяйству, а осенью, собрав урожай, отправлялся в город, где продавал плоды своих трудов, отдыхал и веселился, а с первым снегом опять возвращался к себе и, жарко натопив печь, ложился в спячку. До весны. Дваждырог не сетовал на жизнь, он был уверен, что его труд не пропадает даром, а приближает к сбору урожая, к поездке в город, к отдыху. А как быть теперь?! Вселенские Часы сломались, время замерло, и Дваждырог — да и не только он один, а вся страна, планета, вся Вселенная застыла в неопределенности. Ох! Ох-хо-хо! И Дваждырог…
Вдруг, сам того не ожидая, успокоился. А что, подумал он, если беда всеобщая, то это вовсе не страшно, потому что в нашей бескрайней Вселенной обязательно найдутся какие-нибудь могущественные, обладающие нужными знаниями и умениями силы, которые запросто починят Главные Часы. А Дваждырог — кто он такой? Он жалкая пылинка в бесконечности. Пылинка должна знать свое место и терпеливо ждать, когда Природа будет исправлена и вновь придет в привычное движение. Чтобы легче было ждать, Дваждырог повернулся к стене, лег поудобнее и тотчас же заснул — без сновидений.
Наутро он проснулся поздно. А собственно, куда ему теперь было спешить? Поэтому Дваждырог еще долго валялся в постели, зевал и потягивался, и только к десяти часам вышел во двор, открыл курятник, подумал — и не стал доить козу, а сразу отправился в огород, там по привычке ткнул рогами в землю… Но тут же лег и задремал. Дремал он долго, до обеда, потом вернулся в дом и съел яичницу из десяти яиц. Надо сказать, что прежде Дваждырог был весьма рачительным хозяином, ну а теперь зачем ему было скупиться и экономить на себе? Ведь наутро все опять будет по-прежнему!
Итак, весьма и весьма сытно пообедав, Дваждырог в прекрасном расположении духа отправился в рощу. Летом там зелено, тепло, пчелы жужжат, порхают бабочки. Так это же летом! А сейчас там было тихо и сыро, кое-где в низинах еще лежал серый снег. Но, правда, зато почки на деревьях уже сильно набухли и вот-вот должны были лопнуть. Однако Дваждырог тут же с грустью подумал, что точно такие же сильно набухшие, но так и не лопнувшие почки он увидит и завтра, и послезавтра, и еще, может, долго-предолго. Дваждырог насупился, ушел из роши, сел на берегу ручья и задумался. Но холодный и промозглый ветер вскоре заставил Дваждырога вернуться во двор.
По двору бродила злая и голодная коза, петух покрикивал на кур. Дваждырог бросил курам пригоршню пшена, потом открыл калитку и запустил козу в огород — ну и пусть себе топчет и гложет, все равно наутро все будет по-прежнему! — а сам вернулся в дом, сел у окна и до самого вечера безо всякого интереса читал «Географию». А вечером опять: коза, курятник, книга, лампа, сон…
И потянулись дни за днями. Перед обедом — ровно без пятнадцати двенадцать — солнце каждый день скрывалось в туче и собирался дождь, но в тридцать две второго пополудни туча, так и не уронив ни единой капли, величаво уходила на запад. Потом, ближе к восьми часам, на долину опускался туман. Потом был сквозняк из-под печи в одно и то же время. Потом, ровно в полночь, — щелчок, потом, под утро, — моросящий дождь…
И скука, безделье. Дваждырог целыми днями бесцельно бродил взад-вперед по усадьбе, вздыхал. Стояла ранняя весна, солнце терялось в легком мареве, а где-то далеко на горизонте едва-едва виднелись высокие горы, вершины которых были покрыты белым зимним снегом. Долина, в которой жил Дваждырог, была со всех сторон окружена горами, и поэтому даже зимой здесь не бывало особенно холодно, а уж весной и подавно.
Но что это?! Правда, Дваждырог поначалу думал, что это ему только кажется, однако на восьмой день наблюдений он окончательно убедился в том, что снежные шапки на далеких вершинах действительно все время уменьшаются. Но как же так? Не может этого быть! Ведь Вселенские Часы сломались!..
Или они сломались только здесь, в его долине? То есть везде время идет по-прежнему, а остановилось оно только здесь! Подумав так, Дваждырог пристально посмотрел по сторонам и нахмурился. А что, опять подумал он, место глухое, вполне подходящее! Здесь можно творить все, что хочешь, и никто об этом не узнает. Вот оно и сотворилось! Время сошло сюда вместе с весенними лавинами, потом застыло непонятно почему… И, что еще страшней, теперь совершенно непонятно, когда оно опять придет в движение. Так что же тогда делать, что предпринять? Только одно — немедленно бежать отсюда! Дваждырог поспешно вошел в дом и стал лихорадочно собираться к отъезду. Что взять? Часы, подушку, книгу, лампу, шляпу… Нет, только налегке, иначе ему не успеть! Бросив все, Дваждырог выбежал из дома и побежал вначале по дороге, а после напрямик через ручей, через болото, заросли кустарника, опять через болото, затем по галечному склону — вверх, вверх и вверх! А дальше — скалы, горная тропа. Быстрей давай, быстрей!
А день уже кончается. А солнце ниже…
Ну, еще! И еще, и еще!..
Нет, теперь уже совсем темно, тут чуть не так ступил — и сразу рухнешь в пропасть. Да и сил никаких не осталось. Дваждырог, вконец измученный, лег между камнями и заснул.
А проснулся он, как всегда, в своей собственной постели. В окно светило солнце, в курятнике кричали куры, в хлеву бодала дверь коза. Дваждырог мрачно откашлялся в кулак, оделся (до этого он был в пижаме), вышел во двор, открыл курятник, хлев… Нет! Бросил это все — и побежал! Бежал он целый день, бежал и вечером, бежал уже и в полной темноте. Тропа все круче поднималась в гору, Дваждырог то и дело оступался и падал, но тут же поднимался, вновь бежал, вновь падал — до тех пор, пока, свалившись на тропу, не потерял сознание. А утром Дваждырог…
Да-да, вот именно, он снова очнулся в своей ненавистной постели. Да как же это так, думал он, почему именно здесь, в его долине, это случилось?! Почему именно на него свалилось это жуткое несчастье?! Вот о чем он тогда думал, и еще о многом и многом другом. В конце концов, уже окончательно обезумев от гнева и горечи, Дваждырог подскочил к печи, выхватил из ее раскаленного зева горящую головню, выбежал во двор, поджег дом — и с диким криком бросился в огонь, задохнулся в дыму…
А на следующее утро проснулся в холодном поту. Он, как вы сразу догадались, опять лежал в своей постели. Лежал и, задыхаясь от гнева, думал, что же ему теперь делать, если даже смерть не может взять его?! Сесть, что ли, написать послание потомкам, предупредить… Но, во-первых, все, что он сегодня напишет, завтра бесследно исчезнет. А во-вторых, какие могут быть потомки, если время здесь остановилось, и посему он, Дваждырог, вечен?! Да-да, вот именно — он вечен! Дваждырог сел, свесил ноги с постели и нахмурился. Вот так-то, думал он, ничего здесь не изменить, все, что было вчера, исчезает сегодня, все отступает перед временем — все, кроме… Да, конечно! Есть выход! Есть! Он догадался! Сияющий от счастья, Дваждырог выбежал на крыльцо и стал сосредоточенно смотреть перед собой.
Пять дней упрямый Дваждырог смотрел, смотрел…
И только на шестой день он наконец увидел… нет, точнее, вообразил самого себя! Тот, второй Дваждырог стоял возле колодца и мрачно хмурился. Так, хорошо. Дваждырог напряг все свое воображение… и его двойник медленно поднял правую ногу и переставил ее вперед, потом, неловко покачнувшись, переставил и левую. Потом, с каждым шагом передвигаясь все увереннее, двойник подошел к курятнику, отбросил щеколду… и упал, и исчез.